Глава пятнадцатая

На площади сквозь толпу Мунда разглядела доктора. Он сидит в открытом кузове грузовика, мотор работает, воздух раскрашен сизой дымкой, машина вот-вот тронется. Судорожно запахивая на груди капулану, Мунда бросается на перехват португальца:

— Уезжаете, доктор?

— Еду в город. Не могу больше ждать сложа руки. Буду искать Деолинду.

Мунда завязывает, развязывает и снова завязывает концы ткани на талии, как будто пытается привязать к телу слова.

— Нашли же вы время, доктор.

— По-моему, время самое подходящее. Пора.

Время самое подходящее, повторяет он, будто пытается уговорить себя. Эпидемию менингита он одолел, вчера уже убрали палатки полевого лазарета. Что еще держит его здесь?

— Да уж, доктор, нашли вы время, — повторяет Мунда. — Именно сегодня Бартоломеу чувствует себя намного хуже.

— Ему стало хуже?

— Когда вернетесь из города, застанете труп.

— Дайте ему таблетки, которые лежат на комоде.

— Вы же знаете, что из моих рук он лекарств не берет.

— Не понимаю. Еще вчера вечером он утверждал, что ему гораздо лучше.

— Он умирает. До завтра не протянет.

— Я не могу теперь к вам приходить, дона Мунда. Он разве не сказал вам?

— О чем?

— Он не сказал, что я не врач?

— Ерунда. Вы очень даже врач, а он уж тем более больной.

Шофер нетерпеливо жмет на клаксон. Время — деньги.

Пусть проезд стоит мелочь, но в этих краях одна монетка — целое богатство. Шофер газует, дым становится гуще, женщины кашляют и машут руками, разгоняя смог.

— Дона Мунда, позаботьтесь о нем, пожалуйста, пока я не вернусь. Мне надо ехать.

— Поезжайте, доктор, поезжайте, может, он и выживет, может у бога хватит терпения.

Нога водителя опять нетерпеливо жмет на педаль, все вокруг в последний раз заволакивает облаком выхлопных газов. Дона Мунда бредет прочь похоронным шагом, думая, что врач все еще провожает ее взглядом, желая убедиться, что она как раз переходит из состояния полувдовы в состояние вдовы полноценной.

Дойдя до своей улицы, Мунда останавливается, неожиданно услышав знакомый голос:

— Ну вот, я тут…

— Доктор Сидониу! Так вы все же не уехали?

— Идемте, посмотрим вашего мужа. Если его состояние настолько ухудшилось…

Он сам распахивает двери и решительно устремляется вперед чуть ли не бегом, оправдываясь и жестикулируя для пущей убедительности: «Я всего-то на день и собирался. Завтра бы уже был здесь». Следуя за ним по пятам, Мунда вводит его в курс дела: вчера Бартоломеу внезапно стало хуже, всю ночь его рвало, как удавленника.

— Скажите мне, дона Мунда, вы вводили ему какое-нибудь… какое-нибудь лекарство?

— Вводила? Мне нравится это слово: вводила…

— Я серьезно, дона Мунда. Вы что-нибудь давали мужу?

— Да ладно вам, доктор! Разве змея от яду помрет?

На этом разговор окончен. Врач глядит в спину хозяйке, возвращающейся на кухню.

К Бартоломеу он входит без стука. Тот сидит, свесив ноги с кровати, между ступней — ночной горшок. Он смотрит на врача с усталым недоумением, как будто наконец нашел ключ, да только представления не имеет, от какой двери.

— Ну вот я и отчаливаю, — голос старика почти не слышен.

— Нет уж, друг мой, придется подождать, — успокаивает врач.

— Я крестьянский сын. Мне не привыкать: полжизни только и делаю, что жду, — и заключает: — Кто научился ждать дождя, тот и неба дождется.

«Как бы не так», — думает Сидониу. Бывает такое ожидание, которому не научишься. На дворе потоп, а ты все ждешь дождя. Потому что не той воды дожидаешься.

Врач пробует понять, есть ли у больного температура, руку — на лоб. Бартоломеу подчиняется, голову повесил, как будто его приласкали. Но через мгновение руки его — внезапные змеи — скрещиваются на животе. Колика гнет его в три погибели:

— Собственное брюхо меня же и пожирает.

— Давайте я посмотрю, в чем дело.

Руки профессиональным движением пробегают по животу. Старик сопротивляется: пытается встать, шатается и тяжело обрушивается на диван.

— Шторм сегодня… Все так и пляшет, я, видно, снова на «Инфанте Доне Генрихе».

— Вам надо пить побольше жидкости.

Ни за что! Пусть врач даже и не думает вводить в его организм что-то постороннее. Пусть лучше уберет ненужное: излишки и наросты, яды, отравляющие его печенки.

— Доктор, вы что-то давно у меня кровь не брали. Надоело вампирить?

— Кровь берут только в случае необходимости.

Старик смеется. Он знает, почему у него кровь не берут: его вены стали тверже любой иглы. Все внутренности затвердели: артерии превратились в кости, а вены — в камни. Изнутри он уже, считай, давно мертв.

— Доктор, вы уж предупредите, когда мое время придет.

— Договорились.

— Мне надо будет вам признаться кое в чем серьезном.

— Давайте прямо сейчас.

— Нет, когда уж совсем на ладанку дышать буду.

— На ладан. Дышать на ладан.

— Доктор, вы мне здоровье поправляйте, а не грамматику. Я ведь — без ложной скромности — в колониальные времена учился.

И с иронией добавляет:

— И не скажу, что мне, мол, осталось всего несколько предметов, как некоторым моим хорошим знакомым…

— Вы, кажется, хотели мне в чем-то признаться. Я жду.

Механик долго гримасничает. Видно, ждет, что перевесит, боль или решимость. Потом дрожащим голосом произносит:

— Десять лет назад Деолинду изнасиловали.

— Деолинду? Изнасиловали?

Ей было всего пятнадцать лет, она была совсем девчонка. Развитая, конечно, но ребенок совсем.

— И кто ее изнасиловал?

— Она вам никогда не говорила?

— Кто?

— Мунда.

— Я об этом в первый раз слышу.

— Я потому и боюсь, доктор. Боюсь, что она мне отомстит.

— Кто, простите? Деолинда или Мунда?

— Моя жена.

— Но при чем тут вы?

— Она думает, что это сделал я. Сколько бы я ни клялся, ни божился, у нее вечно в голове эта страшилка.

— Даже не знаю, что сказать. Боже мой, Деолинду… изнасиловали…

— Поэтому мне не нравится, когда вы вместе…

— Мы? Кого вы имеете в виду?

— Вас с Мундой.

Когда он видел, как доктор шепчется с Мундой, ему всегда казалось, что они договариваются о том, как свести с ним счеты.

— Мунда никогда со мной об этом не говорила.

— Она отомстит, я знаю.

Перепутает лекарство. Или дозу. Подсунет сладкий яд. Мало ли способов по-тихому отправить его к праотцам? Тем более что он и так уже еле жив. А она спит и видит…

Старик встает, роется в комоде, закуривает, шумно вздыхает. Кашель, которым он тут же заходится, уже не назовешь гулким: в организме старика не осталось пустот. Грудь прилипла к спине.

Врач заговаривает снова:

— Мне придется на некоторое время уехать.

— Куда вы собрались?

— В город. Сегодня же.

— Зачем?

— Срочные дела.

— Не ездите, доктор. Я вам говорю: не ездите!

— Извините, но есть вещи, которые от моего желания не зависят.

— Я вам скажу кое-что, подвиньтесь поближе: это секрет.

Португалец в недоумении подходит и склоняется навстречу кислому дыханию больного.

— Будьте осторожны, доктор.

— А в чем дело?

— А в том, что я знаю, кто вы. И другие тоже могут узнать.

— Вы угрожаете мне, Бартоломеу Одиноку?

— Знаете, что случилось с португальцем, который был здесь до вас?

— С тем, что жил в пансионе?

— К нему ворвались в комнату и, если бы не Уважайму, забили бы ногами до смерти.

Предыдущего португальца обвинили в том, что он торгует органами.

— С нас ведь тут ничего, кроме тела, не возьмешь.

Сидониу бледнеет, разом припомнив все мифы об опасном и непредсказуемом континенте.

— Только органы у нас и остались, — повторяет Бартоломеу.

— Вы думаете, меня могут принять за торговца органами?

Старик не отвечает. Врач решает уйти, но отчего-то медлит. Затворив за собой дверь, он стоит, прислонившись к стене, в коридоре. Прислушивается к глухому кашлю больного. Закрывает глаза и чувствует, как что-то касается его лица. В ужасе машет руками, опрокидывает цветочный горшок, тот разбивается, по полу рассыпается земля. Врач хватает засохший декоративный папоротник, отряхивает корни и несет его, сам не зная зачем, прочь из дому.

— Что вы делаете, доктор? — удивленно вопрошает Мунда.

— Растение погибло, дона Мунда. Мертвецам в доме не место.

— Это Деолиндин цветок.

— Я знаю, она писала о нем в письме.

— Папоротник не от темноты засох, а от тоски по Деолинде.

Опуская пожелтевшие листья на холодный камень двора, португалец думает о том, что ни разу в жизни не посадил и не посеял ни одного растения. Возможно, он единственный взрослый в поселке, кто не испытал подобной связи с землей. И это куда важней, чем какая-то там раса.

— Я в жизни ничего не посеял.

— Посеете еще.

— Что же я посею?

— Не «что», а «кого». Вы Барту посеете.

Мунда объясняет: все мы в конечном счете сеятели костей. Городские, деревенские, белые, черные: все мы сеем тех же мертвецов в ту же землю.

Потом хозяйка протягивает руку, чтобы забрать у португальца папоротник. Но пальцы врача никак не разжимаются, и Мунде едва удается освободить растение.

— Что случилось, доктор?

— Я все думаю о Деолинде. Правда, что ее изнасиловали?

— Есть вещи, о которых я не в силах помнить.

— Значит, правда.

Она снимает с корня комок песка и яростно растирает песчинки между пальцами.

— Даже корень засох, — говорит и отбрасывает поблекшее растение куда-то в сторону. Сметает землю в угол двора. Спрашивает, не переставая мести:

— Вы только о Деолинде хотите знать? Обо мне не хотите?

Смысл вопроса не доходит до Сидониу. Метла нервно шаркает по камню, как ногтями скребет землю.

— Вы как-то сказали, что я красивая.

— Сказал и готов повторить.

— Я была красивая, пока было чему радоваться. Но вот вы врач, а не заметили, что больной в этом доме — не один.

— Вы никогда не жаловались.

— Хороший врач чует боль еще до того, как больной ее почувствует.

— Что же с вами?

— Посмотрите. Иногда у меня так жмет вот здесь, между грудей. Видите, сегодня я даже лифчик не надела.

Врач то ли растерянно взволнован, то ли взволнованно растерян. Он поднимает руку, чтобы помешать ей и дальше расстегивать блузку. Женщина смотрит на него зло и решительно:

— Вот я спрашиваю себя, доктор, неужели вы не задавали себе вопроса: чем занималась молодая, красивая женщина, ожидая мужа годами, когда каждый год за сто?

— Не знаю, дона Мунда. И чем же эта женщина занималась?

Мунда осуждающе качает головой. Доктор наверняка задавал себе вопрос, и чем это занимался Бартоломеу в своих странствиях по миру. С завистью воображал себе его любовные похождения: в каждом порту привет-прощай.

— Но ведь и у меня, если, конечно, вы обратили внимание, есть тело.

— Обратил, — с трудом выдавливает он.

— Женщины не ждут так терпеливо, как вы, мужчины, воображаете.

— И с кем же вы «не ждали», дона Мунда?

— Вы не поверите.

— А вы скажите.

— Не могу.

— Теперь придется.

— Тогда признаюсь: я изменяла Бартоломеу со своим злейшим врагом.

— И кто же это?

— Алфреду Уважайму.

— С Уважайму?

— Тогда его так не распирало от важности, как сейчас. Он был совсем другим.

— И когда же вы перестали встречаться?

— Когда он в самом разгаре любви вдруг назвал ее имя.

— Чье?

— Деолинды.

— Простите, не верю. Вы же говорили, что это было с вашим мужем.

— Вы ошиблись.

— Нет, вы говорили. Вы утверждали, что ваш муж в самый интимный момент, как будто во сне, проговорился о Деолинде…

— Я никогда этого не говорила.

— Говорили. Вы говорили, что перестали спать с ним, после того как у него вырвалось ее имя.

— Я не о Бартоломеу говорила. Я говорила об Уважайму. Это он назвал имя Деолинды.

Дело было так: Мунда и Уважайму тайно встречались до того рокового дня, когда она внезапно прозрела и поняла, что спит с любовником своей дочери. И именно тогда она смогла осознать, насколько погрязла во лжи. Но вместо того чтобы винить Уважайму, она обрушила свой гнев на мужа. Ей казалось, что именно Бартоломеу заслуживает наказания.

— С тех пор я перестала спать с ним.

Врач уходит. Теперь он убежден, что вокруг него давно уже плетется густая паутина лжи. Как бы Мунда ни клялась, что все это правда, слишком уж замысловата интрига при столь малом количестве персонажей.

— Вы смотрите на Мглу, и вам кажется, что здесь полно народу. Но нас, мулатов и ассимилированных негров, по пальцам можно пересчитать.

Их так мало, у них общие, часто постыдные, тайны, общая неприкаянность и сиротство. Культура, которая их взрастила, осталась далеко, в другом времени, в другой вселенной. Ложь — единственное лекарство от одиночества и покинутости. Как говорит Мунда, только смертный грех может излечить от недуга жизни.

Загрузка...