Перевод О. Кириченко
Впервые он почувствовал, что с ним что-то не так, когда его, старого Ривира, вдруг заволокло чем-то вроде плотного белого облака, словно бы оно было продолжением сна и не давало проснуться. И снова в эту ночь ему снилось его прошлое, и сон был разорванным, путаным, будто в мозгу разбросали кусочки головоломки.
Сначала ему приснилась та зима, когда умерла жена, — не сама по себе смерть жены, а просто как все было в доме, когда она умирала, сестры ее у изголовья, их чужое непрекращающееся перешептывание за едой, и еще ему снилось давным-давно прошедшее детство и учитель в старой школе у дороги. Эти воспоминания приходили плоскими, как фотографии, которые он рассматривал как бы издалека, в то время как вблизи перед собой он видел свою землю, и дорогу, и огромные, как джунгли, сельские просторы. То был не дневной, а какой-то иной мир, и сначала ему подумалось, что такой, может, была эта земля до вступления на нее человека. Он не раз задумывался над этим — дед его был одним из первых здешних поселенцев, — и Ривир, хотя и плохо помнил старика, испытывал к нему чувство какого-то особого родства. А потом в своем сне он увидел, что кругом оказывается полно людей; мужчины, работающие в поле, дети, плетущиеся в школу, и со всех сторон на них беспощадно напирали лес и сорная трава, полчища бурьяна давили на них. Он вспомнил, как ясно всплыла мысль: шестьдесят восемь лет боролся я с этой травой. Затем эта неприятная картина сменилась нежной белой дымкой, и ему почудилось, что он выходит из нее, как из воды: выходит, выгребает к воздуху, к жизни, еще раз перехитрив смерть хоть на один день. Перед самым пробуждением он почувствовал: что-то произошло, толи в доме, то ли за дверью. И потом, на ощупь пробираясь в темноте — до рассвета еще было полчаса, — он услышал, как скулит собака, и его пальцы обожгло холодом от пуговиц рубашки. Это была Нелл, он слышал, как она скулит под навесом и скребется за сетчатой дверью. Когда он открыл дверь, собака, дрожа, переползла навстречу ему через порог. «Что это с собакой? Ты что, замерзла?» — засмеялся он, но тут же умолк. Он наклонился и понял, почему она скулит: уши собаки были изрезаны с педантичной жестокостью, и на них коростой запеклась кровь. Ривир, сам дрожа, прижал к себе дрожащую собаку, заглянул за сетчатую дверь и посмотрел дальше, туда, где вставала трава, затуманенная росой, где смутными очертаниями построек в наступающем рассвете начинала вырисовываться его земля.
Все это было вчера. А сейчас Ривир стоял возле дома под навесом и в растерянности глядел на свой сарай. Почему-то вид медленно вздымавшегося из-за сарая белого дыма и воспоминание об изуродованных ушах собаки переплелись у него в мозгу: он видел и то и другое вместе, одновременно и осознав что-то, и вместе с тем не доверяя себе.
Сначала ему казалось, что горит сарай, но, добежав до колонки, он увидел, что дымится лишь трава за сараем. Издалека с холодных гор пришедший северо-западный ветер легонько раздувал язычки пламени. Узкие змейки огня порой замирали, и вместо них взвивался белый дым; но через мгновение коварные язычки поднимались снова на гребне трав, распластанных ветром. Ривир подхватил деревянные ведра и накачал в них воды; потом, поставив их, он побежал к навесу, бормоча что-то себе под нос, и схватил стоявшую там в углу и порядком занесенную паутиной метлу. Он бежал обратно и говорил себе: давно бы самому спалить это поле, но нельзя же при таком-то ветре.
За сараем огонь медленно отступал. Казалось, поле растворяется в белом дыму; и только огоньки, похожие на клычки, то исчезали, то яркой вспышкой вонзались в глаза. А справа вдалеке накренился амбар, как будто отпрянул в страхе. Продвигаясь по полю, Ривир глядел на него, бормоча: «Не дойдет он до тебя!» Он начал яростно сокрушать пламя своей метлой, то и дело оглядываясь на амбар. Тот пока был вне опасности. Он все махал и махал метлой. «Теперь уж хоть расчищу это поле», — подумал он, но долго тешить себя этой мыслью ему не пришлось; остановившись, втаптывая в землю огонь, задыхаясь, он понял, что себя ему не обмануть. Никакими мыслями, никакими словами нельзя было выразить то, что он переживал в этот момент. Воздух был наполнен дрожащим зноем, метла потихоньку тлела, и на штанах его чернело прожженное пятно, может, оно и расширялось — не беда. Он был цел и невредим, и огонь почти заглох — остался лишь малый островок, язычки лизали сухие стебли у самой земли. Он плеснул воды. Взметнулись молочно-белые клубы. Он уже поворачивался к дому с ведром в руке, как вдруг что-то произошло: жаркая волна с силой накатила на него, слившись с ощущением усталости; что-то ударило в спину, и он потерял сознание.
Очнулся он около полудня, лежа на спине там, где упал. Он с трудом поднялся на ноги, моргая от растерянности и стыда, и когда оглянулся на поле, то был удивлен тем, как ничтожен был огонь: и близко не подступил ни к сараю, ни даже к изгороди с противоположной стороны. Старик стоял и смотрел на следы огня словно бы с разочарованием. И в это мгновение мир вокруг замерцал, подмигивая с мягкой издевкой жаркими, тусклыми бликами. Он не помнил, как упал; не мог понять, как это произошло. Но, ощутив знакомое чувство усталости в спине и в ногах, понял: он понял, почему упал на этом месте, почему упал и в тот раз — на дороге, возвращаясь из магазина, когда какие-то дети бежали за ним и, бросая комьями высохшей грязи, кричали: «Старый Ривир! Старикашка Ривир!»
Он оглядел свою землю. Летнее небо словно зачерствело от жары, и под ним спокойно раскинулось поле, только изредка возбуждаемое ветром, — трепет листьев и неповторимая игра тени и света. Когда он повернулся к дому, его собака Нелл поднялась и подбежала к нему. «Все в порядке», — сказал он, поглаживая ее по голове. Он оглянулся, словно ощущая на себе чей-то взгляд. «Ну, не бойся, не бойся. Мне уже лучше». И он поплелся к дому.
Он присел на скамью у двери, чтобы отдохнуть на солнышке перед сараем, и мысли о дыме и об израненных ушах собаки не выходили у него из головы. За углом дома на вишне орудовали черные дрозды, но у него не было сил подняться и шугануть их. Да в этом и не было нужды — вишни он не собирал уже давно, к тому же они были мелкие и почти все червивые. Мысль о вишнях должна была напомнить ему о еде, и он непроизвольно ощутил смутную потребность пойти в дом перекусить, однако не двинулся с места. Высоко над ним солнце уже перевалило за крышу, и тень, в которой он сидел, протянулась до самых ног. Собака лежала рядом, подрагивая во сне лапами, будто отгоняя от себя что-то.
Ривир смотрел на собаку и раздумывал над тем, что же произошло. Он понимал: что-то произошло. А значит, должна быть причина, и вот причину-то ему и надо отыскать. Он всегда верил в разум и знания, которые дают людям книги, но, честно говоря, на счет чтения он был не мастак. До тридцати лет Ривир не прочел ни строчки, да и начал-то читать только после того, как учитель столько извел на него времени, неизменно сохраняя серьезность, ни разу не сорвавшись, не обронив насмешки в адрес взрослого мужчины, корпящего над детскими упражнениями. Внезапно теплое чувство к этому человеку охватило Ривира: с ним были связаны приятные воспоминания. И все же, потратив столько времени, положив столько труда, он все позабыл; однажды, попытавшись читать, он обнаружил, что все ушло. Теперь, тридцать восемь лет спустя, он ощущал такой же приступ стыда, как и в тот черный день. Столько времени ушло зря. Он обычно приходил в школу каждый день после занятий, когда там не было детей, и учитель — молодой человек, побаивавшийся рослых мальчишек, — разговаривал с ним, показывал книги, те, которые советовал Ривиру со временем прочесть, книги в ярких переплетах с золочеными буквами, стоявшие в классе в застекленном шкафу на самом видном месте. Было тихо, и пахло мелом. Здесь Ривир говорил неторопливо, вежливо, совсем не так, как с домашними, на которых он больше покрикивал. И никак он не мог взять в толк, почему молодой человек не смеется над ним. Он хотел овладеть грамотой; он не мог не видеть необъяснимого желания молодого учителя научить его грамоте; однако стоило ему начать отвечать или читать — тут глаза Ривира застывали на тексте и на своих больших пальцах, припечатавшись с двух сторон страницы, а в голове у него все путалось. Сгорая со стыда, Ривир не смел глаз поднять на учителя.
Как-то зимой случилось несчастье: кто-то из ребят ударил учителя, тот упал. Ривир так никогда и не узнал, насколько серьезен был удар и что сталось с учителем потом. Некоторое время школа стояла заколоченной, затем через несколько лет ее открыли на зиму. Но теперь она снова закрыта вот уже почти три года. Если детей хотели учить, им приходилось ездить за много миль отсюда. Во время своих прогулок Ривир часто ходил к школе, там садился на ступеньки крыльца, лениво расставив перед собой неуклюжие ноги, и думал. Старое здание было в запустении, доски на окнах прибиты вкривь и вкось, и при взгляде на все это у Ривира щемило сердце. Он сидел и вспоминал, как все было тогда, школу в те сумрачные зимние дни и голос молодого учителя, внимательный, дружелюбный… Здание школы было ключом к одной из его тайн. Именно там постигла Ривира самая горькая его неудача; но как раз об этой-то неудаче и не хотелось ему забывать. Как будто ощущая необходимость помнить о ней, он возвращался вновь и вновь к развалившейся школе, сидел там на ступеньках, и его сонный взгляд застывал на зарослях бурьяна, на пыльном проселке и на поле, простиравшемся за ним. Порой на поле прикатывал какой-то фермер. Завидев Ривира, подходил к изгороди, облокачивался на нее и заводил с ним разговор. Всякий раз Ривиру казалось, что он знает этого фермера, но на таком расстоянии было не разобрать — глаза уже были не те, — и тогда он улыбался и кивал, будто все понимает.
— Эй, Ривир, — говорил фермер; у него было широкое, загорелое лицо, и пучки светлых волос выбивались из-под соломенной шляпы. — Тебе что, дома делать нечего? Чего ты здесь потерял?
Ривир, считая, что с ним шутят, отвечал со старческим смешком:
— Все идет путем!
— Ну да? — говорил человек, сплевывая в канаву. — Ты точно знаешь?
— Да как всегда, — отвечал Ривир. Он одновременно ощущал и бодрость, и неловкость, но все равно посмеивался, как будто слова этого человека веселили его.
— Ой, смотри, дождешься, что вся жизнь утечет мимо, — говорил фермер.
— Да уж шестьдесят-то восемь лет мы с ней выстояли, — отвечал Ривир.
Потом взгляд мужчины соскользал с Ривира, будто старика и не было вовсе.
Теперь его руки яростно, как заведенные, дергали стебли травы, росшей у столбов изгороди, вырывая с корнем, сминая сильными пальцами и бросая на ветер, чтобы он унес траву прочь.
Каждый раз, возвращаясь домой, Ривир с болью оглядывал свою ферму; ему просто не верилось, что она могла впасть в такое запустение. Сараи казались перекошенными — да так оно и было на самом деле, — а двор зарос сорной травой, и по нему на свободе расхаживали независимые куры, и повсюду валялись куски проволоки, камни, старые колеса; сетка от курятника, доски, листы асбеста и совершенно безымянный хлам — все это валялось тут молчаливым доказательством разладившейся жизни, и все это надо было обходить на пути к дому. Сам дом выглядел поприличней, хотя ясно, что ему уже никогда не быть таким, как тогда, когда жена была жива и в доме были дети — двое мальчиков и дочь, Нэнси. Все изменилось, как по мановению волшебной палочки, — и сарай, и дом, да и вся земля, лишь только он остался совсем один.
Он шевельнулся на скамейке. Собака тотчас проснулась. Одно ухо у нее завернулось назад, обнажив розовую, израненную кожу. Глядя на собаку, Ривир начал постепенно, почти как откровение, осознавать, что он очень устал, смертельно устал. Всего лишь несколько лет тому назад он с сыновьями жег траву на полях — на том, что позади сарая, да еще на том большом у ручья; тогда он мог проработать весь день и не ощутить ничего, кроме голода; может, правда, еще и небольшую усталость, но в основном голод. А как вкалывали ребята рядом с ним, вопя и носясь с метлами! Обнаженные до пояса. Все-таки это было, пожалуй, не несколько лет назад, а больше, думал он. Его сыновья, Фрэнк и Уилл, с почерневшими метлами через плечо, высокие, сильные парни, уже успевшие перерасти его, с чумазыми лицами, вспоротыми оскалом улыбок, норовящие врезать друг другу, пока он не видит, оба в азарте спора, даже когда, умытые, они садились ужинать, а их башмачищи то и дело громыхали под столом. Неужели он был им отцом, неужели он дал им жизнь, породил их неуемную силу, их дикую, грубоватую любовь к себе? А потом Фрэнк влип в историю с тем самым ножом, покупкой которого так гордился. Парень, с которым он подрался, умер; рассказывали, что лежал на земле, и из раны все текла и текла кровь, как будто ей не было конца, и Фрэнк удрал, просто удрал, и Ривир никогда больше о нем не слышал. Временами жена забывалась и говорила так, будто Фрэнк жил дома, и когда она уже была при смерти, то часто заговаривала о нем, хныча, что вот, он не пришел поцеловать ее перед сном, а она отправляется в такой дальний путь (хотя никогда он не целовал ее, когда был дома; не было у них так заведено). Ривир подождал еще несколько лет и только после этого стал думать о Фрэнке как об умершем.
Когда из дома ушел Уилл, то писал домой письма, написал их пять или шесть; у Ривира они до сих пор хранились. В последнем письме сын сообщал, что путешествует где-то на Западе, что ищет работу и что таких, как он, там пруд пруди; с тех пор от него ничего не было. Ривир припоминал, что Уилл был худощавым, темноволосым парнем, которого он сначала никак не мог понять, а потом было уже поздно. Даже когда тот жил дома, о нем никто ничего не знал, будто под одной крышей жил кто-то чужой, а Ривиру не хватило ума его поближе узнать. Когда сбежал Фрэнк, именно Уилл сказал ему об этом. Они стояли во дворе, как раз здесь, у навеса, и лицо у Уилла было влажное, а темные волосы были смешно взъерошены. «Фрэнк велел передать тебе, что он тут в историю влип, — сказал Уилл. — Он — ну, в общем, он влип…» Глаза мальчика расширились и наполнились слезами, и Ривир удивился и уже хотел было сказать ему, что мальчики не плачут — и тут услышал, в чем дело. За спиной Уилла большой сиреневый куст трепетал на ветру, цветки в гроздьях побурели и пожухли, и под кустом копошились куры, чуткие и проворные, время от времени вскидывая головки, будто на чей-то зов.
Потом в дневном забытьи Ривира время сменилось на более позднее: стояла зима, и они были дома. Ривир силился припомнить, когда это было, почему его дочь Нэнси стоит у тяжелой двери в спальню и почему так на него смотрит. А потом вспомнил, что жена больна и в комнате — ее сестры, и, должно быть, они что-то сказали Нэнси: она выскочила оттуда с лицом, перекошенным от злости. «Да не обращай ты на них внимания, — сказал он ей, — старые они». Нэнси (из этого эпизода) только что прошлым летом вышла замуж и жила вместе с мужем и его родней; и вдруг Нэнси показалась ему чужой, и она смотрела на него так, как будто он был ей чужим. «И ты туда же! Надоели вы мне до смерти!» — выкрикнула она. Но тут же смолкла, и злобная гримаса исчезла с лица, она подбежала к нему и схватила за руки: «Папа!» — сказала она. У Ривира начало ломить лицо, будто оно силилось улыбнуться, но когда он открыл рот, чтобы заговорить, оказалось, что сказать нечего. Он вспомнил, как подбрасывал Нэнси высоко вверх, когда она была малышкой, и кружил ее, а мальчишки визжали и топали ногами от возбуждения, а жена умоляла его перестать; но об этом помнил он один, не Нэнси, это не было их общим воспоминанием: ей до этого не было дела. Когда она смотрела на него, сжимая его руки в своих, он совсем было улыбнулся, но улыбки все же так и не получилось…
И вот опять сменилось время на более позднее — и опять новое воспоминание. На этот раз Нэнси разговаривала с ним, как старшая с младшим. Нэнси хотела, чтобы он переехал жить к ним в Пулз Брук — так, кажется, — но он никак не мог сосредоточиться, чтобы обдумать ее предложение, до него оно просто не доходило. «Не хочу я, чтобы меня постепенно пожирали вещи», — сказал он им. Муж Нэнси был одновременно и озадачен и раздражен; должно быть, ему было противно разговаривать с таким стариком, спорить с ним по пустякам. «Я не сумею начать все заново на новом месте», — говорил Ривир. Ему это казалось вполне очевидным, но Нэнси бубнила что-то свое, будто и не слышала его слов. Потом она, разгневанная, ушла вместе с мужем: Ривир вспоминал, как глядел им вслед, стоя у окна, провожая их обоих глазами. У молодого человека были светлые волосы и маленькие бегающие глазки; он тоже был чужим, и оба они, он и Нэнси, быстрым шагом удаляющиеся, идущие рядом, но не соприкасаясь, тоже казались чужими друг другу, Ривир вдруг ощутил внезапный укол совести, словно бы он предал Нэнси так же, как предавал своих сыновей, отпуская их в мир чужих. Тут было над чем подумать, но ему так тяжело было думать об этом, так муторно становилось от этих дум, что вот уже другие мысли отвлекли его. С жужжанием, как голодные мухи, мысли вились в мозгу. Вдруг вспомнился старый неоконченный разговор с учителем; а потом — жена; вот встала в памяти ножовка, как-то раз кому-то одолженная, да так и не вернувшаяся назад; а дальше — сестры жены, ревниво стерегущие ее смерть; и запах нафталина, и колышущиеся занавески в позднем, тусклом свете тех ранних весенних сумерек…
Внезапно он очнулся. Сердце отчаянно билось. Увидя, что неуклюже обмяк на скамейке, он выпрямился и обвел взглядом захламленный двор, как будто был готов вскочить и отвадить всякого, кто попался бы под руку. Двор был пуст. За сараем смутным пятном темнело поле. Он протер глаза, но лучше видеть не стал; зеленая трава сливалась с выжженной. Тогда он стал смотреть на то, что поближе, что можно было разглядеть не напрягаясь. Нэлл исчезла, но трава в том месте, где она лежала, еще была примята. «Так, — сказал он, позевывая, — ну вот, значит, я старею, раз после пустякового пожара меня сморил сон… Такой пустяковый пожар — и вот…» — машинально бормотал он про себя. Он хотел подняться, напряг ноги, но почему-то все-таки не встал. Так и остался сидеть на скамье, опустив голову, уставившись на пыль под ногами. Надо было что-то обдумать, что-то понять; но он никак не мог определить что. Наконец он поднялся и вошел в дом. Там он прислушался, ища присутствия собаки, в ожидании стука ее когтей по грубому настилу. Немного погодя, занявшись поисками еды, устало передвигаясь с места на место и громко бормоча, он уже успел забыть, к чему прислушивался.
Покончив с едой, Ривир застыл за старым столом, положив перед собой руки, не отрывая глаз от неясного тускло-оранжевого света за окном. Потом он непроизвольно обернулся и вдруг увидел, что кто-то стоит в дверях. Обернулся он случайно: никакого звука не было слышно. В приоткрытую дверь заглядывал какой-то мальчишка. С минуту они смотрели друг на друга. Потом мальчик сказал:
— Мистер, нельзя ли вас на пару слов?
Сердце Ривира сильно колотилось, и это его разозлило. Он встал и пошел к двери.
— Чего тебе? — спросил он. И он, и мальчик смотрели в сторону навеса, словно оба знали, что там кто-то есть. Мальчик улыбался странной, широкой улыбкой. — Меня спрашивает кто-то? Отец твой, что ли? — спросил Ривир. Но он не знал, чей это мальчик. Так много кругом развелось молодежи, мальчишки растут прямо на глазах, разве за всем уследишь? — Там что, твой отец? — спросил он.
— Не-е, не отец, — ответил мальчик. Ростом он был Ривиру под подбородок — плотный, сильный мальчишка лет двенадцати, загорелый, с грязными светлыми волосами. Он вышел первым.
Во дворе стояло еще двое ребят. Ривир прикрыл глаза рукой от солнца.
— Чего вам? — спросил он. Наверное, он знал их отцов или дедов, но припомнить не мог. Самый высокий из ребят поставил грязную босую ногу на скамейку. У него были почти что белые волосы, белесые брови и ресницы; он улыбался, глядя на Ривира.
— Вам что, порыбачить у меня захотелось? — спросил Ривир, однако, еще не договорив, увидел, что у них нет удочек. — Идите вон той тропинкой…
— Мы не за этим, — сказал высокий мальчик. — Нам бы… — он спокойно взглянул на Ривира, остальные двое улыбались той же улыбкой и смотрели мимо его головы на крышу дома, — нам бы воды набрать.
— Ну и взяли бы, чего спрашивать, — ответил Ривир. Он махнул рукой в сторону колонки. Но мальчишки не двинулись с места, высокий перегнулся через скамейку и сплюнул в пыль, словно ему надоело дожидаться. Плотный — тот, что заходил к Ривиру, со смазливым, бесцветным лицом и круглым животом, выпиравшим из-под одежды, просто наблюдал. А третий, самый младший, стоял с нагловато-насмешливой улыбочкой, покусывая нижнюю губу. — Вон там. Идите, — сказал Ривир. Сорвавшись бегом к колонке, двое старших подтолкнули третьего, не оглядываясь на Ривира. Он смотрел, как толстый попробовал ручку насоса, будто проверяя, работает или нет, и начал качать. Вода брызнула на деревянный настил. Ривир не уходил, и тут странное, расслабляющее чувство тревоги охватило его — чувство, словно внутри что-то размягчается, рушится, — когда он увидел, что у них нет ни бутылок, ни ведер и что они просто обступили блестящую от воды площадку, толстый мальчишка качает, старая ручка скрипит, а вода хлещет на деревянный настил. Толстый вздергивал ручку вверх до предела, при этом чуть-чуть смешно подскакивал, так что остальные хохотали, особенно маленький; он смеялся, сожмурив глаза, а руками бил себя по ляжкам, как взрослый. Так продолжалось несколько минут, потом это им наскучило.
Они пошептались между собой и оглянулись на Ривира. И тут Ривир отчетливо представил себя: вот он, старик, стоит перед своим полуразвалившимся домом, жидкие седые волосы всклокочены, руки подняты в нелепой растерянности. Мальчишки соскочили с помоста и пошли обратно. Первым подошел толстый. Он улыбался, и когда он был совсем близко, Ривир увидел на его лице капли воды, как будто он только что побывал под дождем.
— Покорнейше вас благодарим от имени братьев и от себя лично, — сказал он. Остальные рассмеялись. Толстый не взглянул на них и с важностью утер себе лоб. Тыльная сторона его внезапно поднявшейся руки была вымазана в грязи и в чем-то красном, должно быть, в краске. Ривир не знал, что ответить. — Мы тут запарились, — развязно сказал толстый.
— Все на ногах, — вставил маленький.
— Да, — сказал толстый, — теперь полегче стало. Ривир молчал. По-видимому, они что-то от него хотели.
— Никак не пойму, — сказал он.
— Эх ты, борода, — сказал толстый. Остальные захохотали, а вместе с ними и сам толстый, внезапно, словно бы и не хотел, а рассмеялся. — Ладно, нам, пожалуй, пора.
— Поужинать надо, — сказал маленький.
— Загостились мы у тебя, — сказал толстый. — Но мы, может, еще заглянем. Может, завтра.
Они повернулись и пошли по дорожке. Ривир смотрел им вслед. Он смотрел на них, и тупая боль поднималась где-то в груди. У колодца мальчишки оглянулись.
— Ты там мух развел, — пискляво крикнул толстый.
— Что? — переспросил Ривир. — Что?
— Мух, говорю, развел, — мальчишки рассмеялись, вдалеке смутно маячили их лица. — Мух полно там, за углом. За тем углом.
Они повернулись и побежали. Ривир стоял, и сердце его продолжало неистово колотиться. Потом он пошел, куда указали мальчишки. Почва там была бесплодная, каменистая, сильно осевшая под стеной. В нескольких шагах отсюда рос сиреневый куст, чахнущий без света… Внезапно Ривир остановился. Он хотел уже было позвать собаку, как вдруг заметил глубокую дыру у нее в животе, и кровь, и поблескивающий хоровод мух, жужжащих прямо над ней. Он подбежал к ней, поскальзываясь на каменистой земле. Когда он наклонился, мухи впились ему в лицо. Он положил руку на голову собаки; глаза ее были открыты и влажны и, казалось, смотрели прямо на него.
Он поднялся с трудом и, разбрасывая ногами гальку, побрел к углу дома. Он почувствовал, что глаза совсем ему изменяют, не верилось, что они могут подвести как раз в тот момент, когда он так в них нуждался. Он поплелся по дорожке, обдумывая, что скажет этим мальчишкам, когда поймает их, как он будет кричать, как будет тверд, с какой неистовой силой он обрушится на них, как они станут пресмыкаться перед ним — ведь они всего лишь мальчишки! Но как только он выкрикнул: «Эй вы! Мальчишки! Подите-ка сюда…», — сразу почувствовал, что не знает, что еще сказать. Но он все ковылял и ковылял вперед. Он уже с трудом различал землю под ногами, казалось, она выскальзывает из-под ног. Он остановился у заржавленной, опрокинутой бочки перевести дух.
До чего же ослабли глаза! Ривир помнил всю свою землю и постройки на ней, так что мог мысленно воспроизвести то, что сейчас расплывалось и исчезало перед глазами, но разглядеть уже не мог. Ничего, даже траву. Трава, составленная миллионами маленьких стебельков, движущихся под ветром, казалась Ривиру монолитной зеленой рекой. Мальчишки исчезли.
— Зачем вы это сделали? — крикнул он и потряс кулаком. — Зачем? Зачем вы пришли ко мне, чтобы это сделать? — Тщедушный белый цыпленок рванулся из-под ног, вскудахтнув от ужаса. — Скажите, зачем? — кричал Ривир. — Я еще никому не причинил зла, ни одному человеку. Я в жизни никого не ударил. — Его гневный взгляд остановился на дрожащих руках. Кругом спокойно лился солнечный свет, но, как он ни напрягался, нигде не мог увидеть мальчишек — ни в траве, ни за сараем. Он вспомнил о тех детях, что бежали за ним по дороге в тот день, и как он сначала смеялся вместе с ними, а потом понял, что они не шутят, а только пялят на него глаза, и маленькие руки подняты в готовности запустить в него чем-нибудь. «Старый Ривир! Старикашка Ривир!» — кричали они, и не потому, что он там какой-нибудь Ривир, не потому, что он был тем, кем он был, а просто так, без всякого смысла. И теперь он смотрел, как тонкая золотистая дымка уже опускается на окрестные поля, на колышущиеся под ветром стебельки трав, придавая всей его, до каждой травинки знакомой, земле мягкий оттенок таинственности, будто ждал, что ответ на его вопрос явится сам собой. И он крикнул смутно колеблющимся в его памяти образам мальчишек:
— А ну-ка вернитесь! Вернитесь-ка сюда! Всю жизнь я боролся против этого самого: против того, что жизнь ничего не стоит! Что она ничего не значит! Шестьдесят восемь лет боролся, так что вы вернитесь! Вернитесь и слушайте! Вам меня не изменить, я ведь уже такой старый и столько…
Вновь подувший с северо-запада ветер внезапно успокоил его, коснувшись сощуренных от слез старческих глаз и воздетого кверху кулака. «Все шестьдесят восемь лет, — сказал он, на этот раз про себя, как будто поверяя тайну, — шестьдесят восемь лет я боролся… и ни разу не отступил, ни разу. Даже когда Фрэнк… Я не…» Он подумал, что надо что-то делать, если ты человек, пусть даже старый: но все равно до причины ему не докопаться. Все это бесполезно. Где-то на грани сознания плыли лица мальчишек, но их уже нельзя было различить, все были как одно. Усилием воли, утомившим его, истерзавшим мысли и душу, он представил себе, как их обволакивает еще большая тьма, тьма всей этой дикой земли; он видел их загнанными в какие-то случайные закоулки судьбы, в которые когда-нибудь попадет и он сам. «Что они могут знать о жизни? — презрительно говорил он. — Они ведь только мальчишки. Только и всего. Да кто они такие, чтобы изменить мое отношение к жизни?»
Его мысли то выстраивались, то рушились. Он стоял на тропке и глядел на свои измазанные ботинки, а рука медленно скользила по ржавому боку бочки, сползая с него и унося на себе крупинки ржавчины. Он тяжело опустился на бочку. Она подалась вперед и остановилась, потом откатилась назад и встала на свое место; Ривир уселся, вытянув перед собой ноги, плохо гнущиеся в коленях, одновременно напряженные и ослабевшие. «Это же просто случайность», — бормотал он и тут, медленно, с недоверием осознавая, почувствовал, что все становится на свои места. Ему представилось, что он спорит с молодым человеком, преподававшим в школе, там у дороги, столько лет назад. Вот так они и спорили — о жизни, о всяких непонятных явлениях — никто никогда так не говорил с Ривиром, ни жена, ни отец, и Ривир, высказывая свое мнение, зная наперед, что прав, нарочито опускал кое-какие подробности, чтобы учитель мог сам заполнить пропуски. О чем же они тогда говорили в теплой, пыльной классной комнате, где уже не было детей, а за окнами в половине шестого уже темнело, и учитель смотрел на него тревожным и вместе с тем отсутствующим взглядом и так долго обдумывал каждую фразу — о чем же они разговаривали?
Однажды как-то зимним вечером разговор зашел о рассказах, в частности, о том рассказе, что Ривир только что осилил (почти неделю он корпел над ним, с мучительным трудом читая вслух, стараясь разобраться в словах, прежде чем учитель успеет подсказать ему). В рассказе говорилось о магии, это была история о молодой девушке и о ее душевной болезни, выразившейся в том, что к ней стал являться человек в черном. «Мура какая-то, — сказал Ривир с нарочитым пренебрежением и хитро поглядывая на учителя, — потому что ведь в жизни так не бывает». Учитель ответил что-то, но сейчас Ривир не помнил ответа. Но он помнил, как все это было, помнил запах мела и пыли, и как пылали угли в камине за спиной, и ему так приятно, так сладко было вспоминать об этом. И все жизненные неурядицы, все горести и обиды, даже вот эта последняя рана перед порогом смерти — все померкло перед воспоминаниями о том времени, так же как и его детские кошмары рассеивались, отступали перед ясным и чистым светом утра.