Я люблю собирать грибы. Грузди – особенно. Вот вижу: Большая улица пришла только что с работы и, пока готовится ужин, сидит она вся с раскрытыми окнами и глядит, наблюдает, как по-над лесом курится дымка грибная. И в этот час вечерний выходит – из Листратова проулка – дядя Фетюшин. Несёт грибов лукошко.
– Дядь, – кричим мы с Волькой, выглянув точно скворцы из окошка, – набрал?
– Нету, пустое лукошко несу.
Это значит, оно у него полное. Дядя Фетюшин никогда не скажет правды!
Ложимся спать в такой день пораньше. С тем, чтобы сразу, как выгонят стадо, пойти по грибы. Или, как у нас говорят, за грибами: «по грибы» у нас не говорят.
Однако утром, когда мимо окон идут грибники, я просыпаюсь вдруг и вижу: мама с Волькой уже выходят. ¦Меня-то подождите», – кричу я им. «Догонишь, – отвечают они, – если надо». И у меня после этого только одна минута уходит на сборы! И я готов; выбегаю на проулок, который в такой час стоит в тумане, и припускаю что есть духу вдогонку. А сзади голос: «Меня-то подожди», – это Витька Додонов. Я его спрашиваю: разве ты не с народом? Нет. Он хотел остаться – и на Суру. Я, макая сапог в колею дороги, полной воды, говорю:
– Хасан?
– Хасан, – отвечает он, как и я, макая сапог в колею. – Хасан.
Что на нашем языке означает: хорошо! Давай останемся! И мы бы, пожалуй, обязательно с ним остались, если бы, выскочив из Листратова проулка, не увидали грибников.
– Скорее, скорее! – машут нам матери. Как тут останешься?
А песок за Листратовым двором тугой после дождя. До самой опушки легко по нему бежать!
На опушке, перед заходом в лес, грибники останавливаются, чтобы переобуться. И все уславливаются тут же, как нужно вести себя в лесу. Болыпеульские говорят: «Давайте кричать до тех самых пор, пока не отзовётся «ау»! И тут же на опушке говорят: «Ну-ка, закрой глаза. Крутись! Ещё, ещё крутись! Где твой дом?» И те, кто хвальбуны самые, – такие у нас обязательно показывают неправильно.
– Вот то-то и оно, милок! – говорят у нас таким. – Когда ты в лесу заблудишься, тогда ты узнаешь, как гордиться прежде времени!
И все заходим мы в лес. Но грибы сперва не попадаются. Первый гриб, он, как правило, долго не попадается, а всё, поглядишь, чепуха какая-нибудь: свинушки перестоялые, бледные поганки, нарядные мухоморы. Ох и нарядны есть! Да никому вы только не нужны такие! А хороший гриб – вот где он прячется?
– Сынок, не отставай. Ты чего притих?
Нашёл. Вот он какой шляпистый! Но уже перестоялый.
А подберёзовик! Да червивый весь уже. Ножку если только взять? Она вроде бы ещё ничего. Улитками немножечко изъедена.
Туда её, в корзину!
– Ты чего, спрашиваю, притих? А? Где ты, сынок? Тут я, тут, мам. Нечего около меня, мам, отираться.
Да каждую минуту окликать меня. В грибном деле должна быть самостоятельность.
– Ау! – орут.
Чего орут? Вот он, подберёзовичек: молоденький, крепенький! Ой, какой же он хороший. Поцеловать даже его хочется! А вот два ещё стоят. Да как близко друг от дружки! Корзинка моя между ними не установится…
– Сынок, если не станешь откликаться, то ведь брошу я тебя сейчас…
– Я ничего, мам, не нашёл…
– А почему не откликаешься?
– Я переобуюсь.
– А чего же не переобулся, когда все переобувались? Идём, идём скорее…
Но как я пойду от такого места? Если здесь уже два я нашёл? А ведь там, где два, и третий стоит! И я не иду за матерью, а всё продолжаю кружиться тут, где нашёл. А то ещё даже и назад пойду – на то место, где червивый нашёл. Потому что там, мне кажется, обязательно я найду. Эх бы, белый найти! А вот он с толстой ножкой стоит!
Ох, хорошая какая ножка. Толстая, белая.
А ну-ка, где у меня складник? Сейчас мы тебя подрежем.
Хруст!…
Ой, это чего хрустнуло? Под сапогом чего-то у меня хрустнуло. Валежник? Нет. Это – груздь. Это вот и есть мой любимый гриб груздь.
И как его бывает жалко. Листву раскроешь, а он – глянешь – раздавлен. И снимаешь сапоги. Потому что в них нога не чувствительна. А босая нога их сразу чувствует, когда только наступишь… Листву осторожненько раскроешь и берёшь его, белый груздочек!
А иной попадётся – аж смеёшься, до чего аккуратный весь с лица. Но они и с изнанки хорошие, красивые грибы, грузди!
Мне нравится, когда они растут семьями. На иное место нападёшь, а их – особенно если они где маленькие – целая тут семья. И ещё есть рядом, значит, обязательно, – под листвой, где бугорки. Это непременно грузди! Бочки белые показывают. И в этом месте корзину положишь, потом – переведя дыхание – начинаешь. Начинаешь щупать и раскрывать листву. Но на прочие бугорки, которые сказывают, что и здесь ещё мы есть, не смотришь. Думаешь: «Пусть они там подрастут».
Они, грузди, быстро растут. Но если груздь увидишь, глазами на него посмотришь, то всё, после этого он уже не растёт. Это, может, правда, а может, нет, но так, во всяком случае, говорят.
Ух ты, сколько у меня уже в корзине! И сядешь, чтобы их перебрать. И когда снимаешь траву и листву с липких шляпок, то опять ими любуешься и вспоминаешь, где сорвал, и как ушёл от ма…
– Мама! Ой! – вдруг вспоминаешь про неё. И вскочишь на ноги сразу. И, бросая грибы в корзину, закричишь: «Мама! Ау!»
Не своим даже голосом. Но как тихо в лесу. Тихо-тихо. Народ весь точно провалился сквозь землю! И побежишь. То крича «ау», то слушая – не отзовётся ли кто? Встанешь. Нет, нигде не откликается никто. Только лес один шумит-качается. Одинокий лес без народа страшен!
И я бежал, бежал. И стал уже я спотыкаться. И падать вдруг в ямы. То по пояс, то с головушкой. И не в яму, не в приямок, а в бездонный дол, что не выбраться. День-деньской я так всё и мучался. Ой, товарищи, люди милые!
И стало, гляжу, темнеть. Ночь кругом надвигается. И вдруг – просвет. Поляна? Опушка? Нет. Это была и не поляна, и не опушка, а просека. Это чья-то, вижу, просека!
Чья-то, не наша. Я бы свою сразу узнал. У нас с просеки видать пойму и Суру. Нет, пойму и реку какую-то было видно, впрочем, и с той просеки. Но только не наши это были – река и пойма. Сура в нашей пойме течёт по-вдоль. А эта – чужая река – текла поперёк поймы. Но и вообще, и по всем другим признакам, я бы сразу определил, что местность мне знакомая. Я очень хорошо ориентируюсь в лесу.
И я сел. На пенёк сел с горя. Как, чую, мягко. Потому что я сел на ужа. И тут у меня прокололо уши. И я услышал – благодаря этому – ау. Мамы, мамино! Я его – мамино ау – сразу узнал. А так как я бежал к ней, а она ко мне навстречу, то и, понятно, мы встретились скоро.
– Ты где это был? Я кричу, кричу – ведь оборалась вся! Ты где же это был?
– Где, где, – говорю я ей, – бросила меня.
– А где у тебя грибы? Корзинка где?
– На просеке, – сообразил я.
И мы пошли искать просеку. Нашли. А вон – глядим мы – и корзина с грибами моя.
– Эх, – говорит мама, – сколько набрал. Полну почти! Считай, у себя дома набрал!
– Как, – говорю я, – или мы рядышком от края?
– Да конечно! Вон пойма и Сура наша течёт!
– Как, – говорю я, – это разве наша пойма? И Сура наша?
– Точно так, – говорит, – сынок. Это наша пойма! И Сура это! Ну чего? Ну, ты глядел, значит, не с этой стороны. Вот тебе и показалось! Но ничего, ничего. Заплутавшемуся человеку, сынок, и не такое ещё может показаться!
Словом, я поверил, что пойма и Сура – наши. И глядим, Волька, братан, идёт.
– Здорово, – говорит он, – грибник. Набрал хоть чего-нибудь?
– Да он, – мама ему, – вон каких груздей навалял! Один другого лучше, какие в корзине-то у него!
И она их, мои грибы, взяла и пересыпала. Из моей корзинки в свою корзину. Я же устал очень. Даже ноги уже не идут по леcу. И я сажусь. И сижу долго. Мама скажет: «Пойдём, пойдём, сынок, скорее», но я не поднимаюсь. Но странное дело! Стоило ей сказать: «Эх, ты! А говорил, что на Любке женишься! Да она за тебя такого и не пойдёт!» – как уже я встаю, поднимаюсь и иду за ней прытко. Только грибы не собираю. Если даже он вот, около ноги стоит. Причём, странно, когда домой возвращаешься усталый, грибы начинают сами идти на глаза. Нет, когда же край, наконец, покажется? Шли-шли до опушки. Вот и вынырнула! Наша опушечка милая с кордоном. Потом избы большеульские и сараи стали видны.
– Идёмте скорее. – Мама нас поторапливает. – А то уже вон солнце часов на семь утра стоит.
– Как утра? – удивился я. – А я думал, вечера.
– Ах, как человек заплутался! – сказала мама. И головой покачала. А Волька в это время камней мне накладывает незаметно в корзинку. А чего пустому ходить? Идёт сзади да и нагружает меня.
Ой, сто годов идём из леса домой. Когда утром шли – ничего этого и не было. Пойма откуда-то взялась. И конопли в ней стоят высокие. Мокрые ещё от росы. И как ударяют по лицу!
Долы, горы, реки – это всё вырастает на пути, когда возвращаешься из леса. Но вот наконец и песок начался. Вроде, кажется, наш, Листратов? Вон и следы наши – Додона, Витьки и мои. Вон даже место ещё целое, где мы с ним боролись.
– Я умираю, мам, я ум… раю.
– Щас, щас дома будем.
– Ну мам, понесите меня… хоть немножечко, а?
И никто, никто не оглянется даже! И вот-таки дошли мы наконец до проулка. И она, мама, мне сказывает, чтобы я шёл в избу. Но я не хочу. Потому что – ну чего мне делать одному в избе. Кошку с котятами я, что ли, не видал? И я плетусь за ними на речку. По тропе, вдоль подсолнухов. Увидев шмеля на подсолнухе, Волька говорит:
– Мить, дунь на него!
Это потом он произнёс мою кличку. Которая… но не важно. И я говорю:
– А ты Сидор!
– Ты чего, – он говорит сердито, – обзываешься?
– А ты чего?
– А ты чего?
– Нет, ты чего?
– Нет, ты чего?
Однако мир восстанавливается скоро – пока до реки доходим. На реке мы все грибы вываливаем в воду, в речку, и начинаем их мыть. У меня, поскольку я всех более устал, обязанность попроще – следить лишь за тем, чтобы течение грибы не уносило. Но когда устаёшь – ведь и это тяжело. А после леса на реке всё плывёт, плывёт, так что даже лягушки кажутся на деревьях. И помнится, чтобы не плыло перед глазами, я делаю, бывало, вот что: смотрю до тех пор вверх, пока глаза не станут различать шелуху, которая сыплется с вётел. И всё. После этого уже встаёт всё на своё место. И я начинаю видеть, как течение подхватывает гриб. А деревья – ветлы столетние – глядятся в зеркало, которое Волька сейчас разобьёт камнем. Бултых!… – разбивает он. А мы – я и мама – вытираемся от брызг.
– Дурак! Ну не дурак ли ты, Сидор! – ругает его мама. – Да нельзя же их бить! Или тебе мало дождя?!
– Ой, мам, – говорит он, – правда! Правда, мам, уже дождик накрапывает.
– А вот тебе и сказывали: не бей лягушек! – говорим мы с мамой в два голоса.
И скорей домываем остатки грибов. Как вот уже дождь шумит по реке. Точно бы это стадо бежит рядом!
– Дождик, дождик, пуще, вырастет капуще! – пляшет наш Волька.
А мы бежим скорее домой. В дверку сарайную протискиваемся все вместе. И когда очутимся под крышей сарая – мы уже дома, тепло в сарае! А куры окружают маму и так требуют есть, что она говорит им:
– Здравствуйте, господа хорошие! И вы проголодались? И вам я, значит, нужна? Всем я, всем, значит, нужна в этом доме!
И наконец изба. Которая соскучилась так по нас! «Здравствуйте, – говорит она, – здравствуйте, хозяева! Эх, я по вас и соскучилась!»
«А я как по ним соскучилась! – говорит печь. – Я уж простыла давно вся, дожидаючись Митьку».
И точно, простыла! Еле-еле тёпленькая.
А мать, наша мама, идёт в чулан с ходу и принимается там грибы готовить. Сейчас, момент, говорит, и у нас лучина будет готова!
А я ей, чтобы не заснуть, говорю чего-нибудь. Чего-нибудь, абы только говорить мне.
– Эх, мам, Волька у нас и неслух! И совсем он, мам, не сильный. Я его намного сильнее. Когда я вырасту, я стану в сто, в тыщу раз даже, мам, сильнее. Я его одним пальцем свалю. Когда я женюсь, мам, на Любке Додо-новой, я ему дам! Он у меня узнает, почём шерсть на базаре! – мелю я языком, как мельница. Потом помол помельче начинается. Так что, слышу, мама говорит:
– Ты калякай, калякай чего-нибудь, мельница. А то ведь заснёшь.
– Кто? Я? Нет, мам, нет. Я… – Но язык у меня заплетается. И всё. Теперь меня не поднять, хоть золотом всего обсыпь – не встану.
– Сынок, а сынок, ты не спишь ли?
– Идите, идите с народом, мам, я вас догоню…