Лясю вы, конечно, не знаете? Но я хорошо его знаю: мы с ним хотя и не ровесники, хотя и старше он меня года на четыре, но всё-таки играли мы вместе; хотя играть с ним было неинтересно: он что в клёк замучает, бывало, что в чижик. А как он катался на лыжах? Он с просеки даже скатывался, – он да Вета ещё Зотов, – пацан Ляся был отчаянный. Атаман, одним словом. У него, как у атамана, даже был свой бинокль. Вещь, согласитесь, шикарная. Я и сейчас всё ещё только мечтаю его купить. И куплю, если у меня будут деньги, куплю обязательно. А у него он тогда уже был! Но, правда, ему отец привёз после войны. Отличный бинокль. С ремнём, и настолько сильный, что, когда пацаны поплывут на ту сторону Суры за диким луком или ещё за чем, я останусь штаны с рубахами караулить и посмотрю на них в бинокль, вижу, представьте, всё, как будто они вот, рядом со мной, если даже они в это время около бора, то есть, не дам соврать, это километра три от меня, но я покручу колесики – и они рядом, около носа моего; мне даже кажется, что я их слышу там, – «там», я хочу сказать, не в пойме, а – в бинокле.
И однажды они приплыли с той стороны и как стали расплачиваться со мной за карауленье – набросали целую кучу: и дикого лука, и щавеля, и борщевника.
«За твою честную службу, – говорят они, – вот тебе, на, получай ещё! А если будешь и всегда так караулить, то мы тебя не дадим в обиду. Никто тебя пальцем не посмеет тронуть у нас в деревне». Но я тут брату говорю: «Воль, я пойду домой, а то мне мама велела огород караулить». А Лясе – этому я сказываю:
– Вась, ты не дашь мне бинокль?
– А зачем он тебе?
– Ас ним знаешь как хорошо караулить!
– Да возьми, – говорит он. – Э, на уж, – вдруг говорит, – и пилотку поносить до вечера!
Надо ли говорить о том, как я обрадовался? И как я побежал домой, чтобы караулить огород с биноклем! Только в коноплях я остановился. Смотрю из них, из коноплей, в бинокль, а они, пацаны наши, опять близко! И я бегом. Бегу, бегу. И, сказать вам короче, только дома, когда закрыл я ворота, почувствовал себя поспокойнее. В ворота – слушаю – никто не стучит и не торкается! Мать была дома, в избе, когда вошёл я в пилотке и с биноклем. Письмо она сидела читала. Последнее письмо отцово. Которое он написал химическим карандашом, но таким неразборчивым почерком, что она его читала с сорок второго года! И всё его она разбирала!
«Это он, – говорила она про него, – торопился в атаку, когда его писал».
«Простите, – читала она его по слогам, – писать не могу» руки-ноги закоченели (оно, это письмо, было написано, между прочим, без знаков препинания), всё горит, где небо, где земля – ничего не различишь, ма…»
И всё, более ничего в нём не было. Видно, это подняли их в атаку. И он, отец, не успел дописать даже «ма…». И вышло поэтому не совсем понятно, – что он хотел сказать. Или – «мама», или «Мария»? И она, мама, его читала, разбирала снова – всё до буковки! Как, увидев меня, она удивилась:
– Батюшки! Это кто? Что за солдат к нам явился? И тут же, взяв в руки бинокль, сказала:
– Зачем принёс, сынок? Вещь чужая, дорогая. Сломаешь, а потом отвечать ведь за неё придётся.
Мамишная! Всегда вот она у нас такая: сперва обрадуется, а потом скажет: «Отвечать ведь за неё придётся». И как она этим меня обидела, как омрачила мою радость!
Но, конечно, ненадолго: стоило встретить мне Витьку Блясова на огородах, как уже от моей обиды и следа не осталось.
– Здорово! – говорю я Витьке. – Видал вот такое?
– Нет! – отвечает он, поедая меня глазами. – Кто тебе дал?
– Кто! Никто, – говорю я ему. – Это моё! У нас па-панька вернулся. И всё мне привёз!
Я ему так говорю, надо сказать, потому, что у них отец, дядя Митя, пришёл с войны, а наш – не пришёл ведь. Под Москвой он лежит… Кроме того, дядя Митя привёз ему, Витьке, губную гармошку. Да и вообще он, Витька, сразу, как пришёл отец, изменился. То, бывало, мы станем бороться, я его сваливал. А теперь он меня. Хотя он намного меня моложе. На целых шесть месяцев! А как он со мной стал разговаривать? Чуть что, говорит: «Больно ты грозен, как я погляжу. Я папаньке скажу – он тебе даст».
Но теперь вот я ему нос-то и утёр! У нас тоже отец, говорю, вернулся!
– Ты не знаешь, – говорю ему, – чего он мне, папань-ка, ещё привёз! На, если хочешь, погляди в бинокль.
И он, конечно, взял бинокль с радостью. А я, понятно, взял его гармошку и стал играть.
Вот тоже вещица хороша! Играет она что надо!
Но так как, я чувствую, мой бинокль понравился ему больше, я говорю:
– На, забери свою гармошку. Мой бинокль лучше!
– Постой, – говорит он, – я погляжу ещё на небо. В бинокль его видно?
– Конечно, видно. В этот бинокль всё видно!
А сам про себя думаю: «Вот какой! Небо он хочет видеть! А я не догадался, не подумал даже ведь про это!»
И у него беру. Но он мне его не отдаёт.
– Постой! Дай же посмотреть! – говорит так, как будто его…
– Дай сюда! А то обрадовался он!
– Я тебе не за так! Ты играл уже сколько!
– А ты глядел уже сколько?!
И мы с ним немного бы ещё и поругались. Но я остановился вовремя, потому что… бинокль-то не мой, а гармошка его – его надолго!
И тут я, пожалуй, почувствовал снова, что ему с отцом жить лучше. И бинокль из-за этого даже стал плохо показывать! И я отдал его Витьке. За хлеб. Его позвали обедать, и он мне сказал:
– Если ты мне дашь бинокль, то я тебе принесу хлеба.
– За хлеб на, бери! Но, – говорю, – только и ты мне гармошку, Витя, оставь! А то ведь бинокль мой намного лучше!
И он домой убежал – обедать с биноклем. А далее уже получилось всё так.
Я гляжу в сторону клуба, а там народ. Как точно кино привезли! Я побежал туда, и верно, кино привезли.
– Чарли Чаплина привезли! – бегали уже по всей деревне объявлялыцики, которых за это пропускали тогда бесплатно.
Но мне в тот раз не повезло. Я попросился в объявлялыцики, а киномеханик меня не взял. Он выбрал себе другого.
– Ну-ка пробеги, я посмотрю, как ты бегаешь! – сказал он, чтобы меня испытать.
Я побежал прытко, но вдруг споткнулся и упал.
– Э, – сказал он, – ты на ровном месте падаешь! – и выбрал себе другого в объявлялыцики.
Но я крутился до начала сеанса в зале. Рядом с ним, с киномехаником. А то ведь, знаете, даст какое-нибудь задание. И за это пропустит бесплатно!
Но заданий у него больше не было. Я попросил у него хотя бы какую-нибудь работу, но он мне сказал: «Ну нету же у меня больше ничего! Где я тебе, дорогой мой человек, возьму её, работу?»
И попросил всех из зала в фойе.
Но, друзья, как хочется попасть в кино! Кажется, всё бы отдал на свете, лишь бы попасть. Впору иди, подходи к контролёру и говори: «На, возьми гармошку, только пропусти меня!»
Но как я могу распоряжаться чужими вещами? Он, Витька, обидится на меня на всю жизнь за это. Да и отец, дядя Митя, не погладит меня по головке.
Смотрю, пройти уже можно. Вон пацаны один за одним ныряют в зал.
Гляжу везде – и сзади, и спереди – нету контролёра в фойе. И я – эх, была не была! – решился, пошёл тоже. И мне бы надо бегом. Как все делают. Нет! Я иду, знаете, как с билетом. Я, когда дверь открыл в зал, даже остановился и повременил немножко. Как вдруг окрик: – Стой!
И тут уж, согласитесь, зачем бы идти, кажется! Когда всё, можно сказать, провалилось? Нет, я пошёл! И он догнал меня, конечно. И хотел из зала вывести. Но на него зашикали, заругались со всех сторон: «Да когда же это кончится? Не мешайте людям смотреть!» И он из рук меня выпустил. Ещё и потому, быть может, что в это время повалили в дверь. Те, кто находился в фойе.
И я подумал: «Повезло мне как!» И уже я смотрел кино, хохотал над маленьким человеком. Так я здорово смеялся, так я раскалывался, что даже за голову брался. Невозможно прямо как смешно!
Вдруг щупаю – у меня нет пилотки. Её, я сразу вам скажу, снял он, контролёр, когда хотел меня вывести. Но я подумал, что, возможно, я потерял её под лавками. Когда он меня выпустил и я сразу нырнул под лавки. И вот я ищу её теперь под лавками.
– Да кто тут под ногами елозит?
– Пи… пи-илотки нету, – пищу я там, в ногах у кого-то.
Но так и не нашёл! И вышел из зала, чтобы поискать её ещё в фойе. Выхожу я из зала, а он, контролёр, на меня и не смотрит. Когда туда идёшь, между прочим, он сразу заметит. Тут точно не человек вышел, а муха какая, знаете.
И я подошёл к нему, – после того уже, когда обыскал всё фойе, но так и не нашёл её, – и говорю, спрашиваю у контролёра:
– Дядь, у тебя нет моей пилотки?
– Твоя? – спрашивает он, вынув её из кармана. – Нет, постой1 – говорит. – Ты сейчас за неё мне ответишь!
И только он это сказал, как вдруг, смотрю, из кармана губная гармошка у меня выпала. Он за ней нагнулся.
– Ой, дядь, отдай! – говорю я. – Это не моя…
– Придёшь, – говорит он, – с матерью. Вот тогда и узнаем мы, чья она!
Ой, ну надо же такому получиться! Вышел, называется! Нашёл пилотку!
Я прошу его отдать, но он мне отвечает… ещё сердитее. Так, что уже и просить его бесполезно. Хоть на колени перед ним вставай, хоть что делай – это всё уже не поможет.
Ой, что мне делать?!
Ведь Ляся за пилотку меня изобьёт. Не говоря уже про губную гармошку!
И я пошёл домой скорее, за матерью. Уже бежал я домой. Как гляжу, выглядываю я из-за Слепковой избы, – он!
Ляся!
– Стой! – кричит он. Потому что я побежал вдруг обратно. – Бинокль и пилотка где мои! – спрашивает он, догнав меня.
– Дома…
– Врёшь. Я был у вас. Тётя Маша сказала, что они у тебя.
– Больно она много, Вась, знает. Вот идём, и ты увидишь всё сам дома…
– Ну идём, – говорит он.
И мы идём с ним к нам. Но тут вдруг с ногами у меня что-то случилось. Ноги, чувствую я, у меня не идут. И я сел.
– Ты чего сел?
– Да ногу, – говорю, – вот подвернул я. Через тебя, ВасЯ…
– Хорошо, – говорит он, – давай я тебя понесу. Садись на меня горшком.
И я, чего же мне делать, сел. Сел я на него, на Лясю. И вот он меня, чувствую, несёт. Бегом, вприпрыжку со мной бежит!
– Ну теперь я сам, – говорю я ему уже на нашем проулке, – пойду. Может, дойду как-нибудь…
Пробую идти: действительно, иду. Шагаю. Немножко хромаю, но всё-таки иду. Вот уже крыльцо. И, опираясь о стенку, поднимаюсь в избу. А там, слышно, Блясовы. А может, это мы к ним, к Блясовым идём? Да нет, вроде наша изба. И мама, слышно, говорит: «Да не было у него никакой гармошки…»
Вот, гляжу, уже в избе. Ляся у дяди Мити Блясова хочет взять бинокль. Но дядя Митя отстраняет его от себя и говорит:
– Нет, постой! Отдайте сперва губную гармошку. Где наша гармошка?
Я молчу. Только моргаю глазами.
– Сынок, ты её брал? У тебя ведь не было её, да? Я молчу. Уже и глазами не моргаю я.
– Ну и долго ты будешь молчать? – кто-то спрашивает.
Но я всё равно молчу. Разве можно им что-нибудь объяснить. Я гляжу на отца. На фотографию. И… почему-то я его плохо вижу. Совсем уже я его не вижу. Ой, что это у меня с глазами? И кто это так говорит? Громко. Слова, как в бочке, раздаются.
Вот такие, товарищи, слова:
– Тятенька ты мой миленький… Да на кого же ты меня, бедного сиротку, оставил… Да как же ты, тятенька, миленький мой, папанюшка ты мой ненаглядный, не идёшь, не едешь к нам… И не видишь ты своими глазками, как тяжело мне… Все меня, тятенька, обижают, не дают мне, папанюшка, жити. Приди, папанюшка, приди.