Не выжмешь из рассказа моего.



Театр другое: несмотря на зримую телесность актеров и иллюзию действия в реалистических декорациях, он всё же более условен, чем литература. Я бы даже сказал, что театр вообще не есть искусство реалистическое, в театре по определению невозможен реализм. И излюбленный, да и единственный сюжет Стриндберга – война мужчины и женщины – в театре можно представить во всем его драматизме. Вот этот адский комизм, о котором писал Томас Манн, в театре Стриндберга очень ощущаем, доходчив, уместен. На сцене эффектны крупные характеры, бурные страсти. Театру, решусь сказать, не мешает дурной вкус, театр по природе грубое зрелище. Театр должен, по слову Гамлета актерам, рвать страсть в клочки. И в театре Стриндберга всё это очень на месте. Стриндберг вообще был человеком скорее средневековым, а средневековые люди были шумными людьми, как писал Хейзинга в «Осени Средневековья». Наиболее интересный свой автопортрет Стриндберг дал в пьесе «Эрик Четырнадцатый»: незадачливый король – это он и есть. Интересна линия его взаимодействия с Йораном Перссоном. Мне кажется отсюда исходил Эйзенштейн в трактовке Ивана Грозного и Курбского.


Вообще же лучше всего в театре удавались Стриндбергу мертвецы. Одна его пьеса называется «Пляска смерти», еще одна «Соната призраков». Смерть становится у Стриндберга главной сюжетной развязкой, когда всем его персонажам делается понятно, что смерть лучше жизни. Вот это и дает ему настоящий масштаб: стихийные органические силы, подчас просто биологические импульсы, взятые в чуть ли не грубой дарвинистской трактовке, играют у Стриндберга роль древнего рока, биология становится лицом трагедии.

Кроме упомянутой «Фрёкен Жюли» Майка Фиггиса, я не знаю других постановок Стриндберга в кино. Но мне кажется, что его великолепно могла бы поставить Кира Муратова – она художник сходного со стриндберговским типа дарования.


В заключение – еще одна фраза из той блоковской статьи: «Наследие Стриндберга открыто для веселой и мятежной юности всех стран». Она, эта фраза, оказалась пророческой; но это относится скорее не к творчеству Стриндберга, а к судьбе нынешней культуры в ее социально-бытовых формах.

Сегодня Августу Стриндбергу не понадобилось бы жениться, чтобы что-то кому-то доказать. А писал бы он скорее всего сексуальные фарсы. Вопрос, скорее риторический: а к лучшему ли это?


Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24590712.html


* * *



Психология выборов



Александр Генис: Президентская кампания в США выруливает к финалу. Победы Митта Ромни на праймериз оставляют его наедине с Обамой. И это значит, что все лето Америку ждет ожесточенная война двух партий, двух мировоззренческих установок. Эта борьба и есть постоянная сущность американской демократии, но выборы делают ее яркой, наглядной и - после президентских выборов в России - особенно актуальной не только для Америки.


Сегодня мы пригласили в студию философа ''Американского часа'' Бориса Парамонова, чтобы, выйдя за круг текущей политики, поговорить о том, как на выборах сказывается специфический характер национальной культуры.

Борис Парамонов: Что и говорить, разные кампании, и главная разница – в Соединенных Штатах предвыборная борьба ведется открытая и свободная, а в России известно какая, игра в одни ворота. Президент не выбирался, а назначался, причем сам себя назначил. Но это - внешний слой проблемы, обстоятельства, так сказать, механические, а не органические. Вопрос самый интересный: какова органика, органическая культура Америки и России, как они сказываются в их политической жизни.


И тут нужно сказать, что американская политическая культура изначально плюралистическая, скорее даже дуалистическая. Известно, что есть республиканцы и демократы, что первые ориентированы скорее консервативно, а вторые либерально. Это, вообще-то говоря, весьма неточно, не всегда так было. Республиканцы, например, вели войну за освобождение негритянского населения от рабства, то есть выступали куда как либерально, а демократы-южане рабство защищали.

Александр Генис: Конечно, Авраам Линкольн был республиканцем, о чем всегда напоминает избирателям эта партия.

Борис Парамонов: А сейчас вроде бы наоборот, демократы – активные либералы, но приглядитесь, и вы увидите, что их либерализм сильно окрашен патерналистской тенденцией, это демократы выступают за велфер-стэйт и за всяческие социальные программы, строят предохранительные сети, страховочные в самом широком смысле слова учреждения: социальное страхование, например, как раз демократы придумали и провели во времена Франклина Рузвельта. А этот патернализм демократов идет как раз от старого патриархального рабовладельческого Юга, где хозяин был не только эксплуататором рабского труда, но и отцом-благодетелем. Кстати, так и в России было во времена крепостного права: помещик обязан был кормить крестьян в случае неурожая и голода. Тогда как у нынешних консерваторов республиканцев изначальный пафос – индивидуализм, опора на собственные силы, на собственную инициативу, экономическая свобода, принцип манчестерского капитализма, ''laissez faire''. Они и афро-американцев хотели сделать свободными людьми, то есть не зависящими от рабовладельцев, которые были и работодателями. Предельная идея здесь – каждый должен быть своим собственным работодателем, создавать собственный бизнес.

Александр Генис: В реальности это не совсем так. Я например, не понимаю, как республиканцы, настаивая на автономной личности, берутся регулировать аборты. И тем не менее, обрисованный Вами идеал и есть ''американская идея'', да и ''американская мечта''.

Борис Парамонов: Верно-то верно, но и в таком повороте это противостояние не совсем точно, реальность еще сложнее и запутаннее. И тут я бы хотел поговорить о важной американской книжной новинке – книге Джонатана Хэйдта ''Справедливый разум: почему хорошие люди расходятся в политике и религии''. Хэйдт, профессор университета в Вирджинии, – специалист в области социальной психологии, причем политически сам себя определяет как активного либерала. Но в своей книге он продемонстрировал, что спектр консервативного мышления и, главное, консервативных эмоций гораздо богаче и во многом точнее, чем соответствующие установки либералов.

Александр Генис: Такое изначальное разделение очень давнее. Герцен, которого мы так часто вспоминаем в связи с юбилеем, писал, что исходный импульс одной партии – скупость, а другой – зависть. Это, конечно, упрощение, но не такое уж простое. Недавно провели эксперимент. Студентам показывали фотографии незнакомых людей, и они могли по лицам отгадать партийную принадлежность – не всегда, но часто. Значит ли это, что разделение либералов и консерваторов проходит по линии разум – чувство?

Борис Парамонов: Своеобразие трактовки разума у Хэйдта в том, что самому разуму не следует безоговорочно доверять. Он пишет, что разум, рациональное мышление, нужно сравнивать не с беспристрастным судьей, выносящим объективно сформулированное решение, а с адвокатом, доказывающим правоту и правдивость своего подзащитного. То есть у всякого разумного, рационального построения есть некое априори. Аргументы разума привлекаются для того, чтобы доказать заранее выбранную точку зрения, предпочтения, усвоенные инстинктивно ценности.


Вот забавные тесты, предлагаемые автором. Задайте человеку какой-нибудь дикий, сумасшедший вопрос. Ну, скажем, можно ли совершить сексуальный акт с мертвой курицей? Хэйдт говорит, что всякая инстинктивная реакция будет отрицательной, а если подключить разум, то начнется казуистика. То есть инстинкт если и не знает истины, то дает правильную эмоциональную ориентацию, а это куда важнее.

Александр Генис: Ну тут можно поспорить: ведь инстинкт всякого живого существа – он и есть инстинкт, то есть именно животное влечение. Моральную ориентацию дает система принятых в обществе норм.

Борис Парамонов: Совершенно верно! Об этом и идет главная речь у Хэйдта. Самое важное в том, что автор вместе с его коллегами, проводившие соответствующие исследования, установили спектр таких ориентаций: забота, справедливость, свобода, авторитет, святыня. Вместе с этими принципами Хэйдт называет соотносящиеся с ними темы: божественность, общность, иерархия, традиция - и упадок, деградация.


И вот тут возникает тема, непосредственно относящаяся к политике, к политической культуре, будь это простая дискуссия или президентские выборы. Человек, которого вы оспариваете или стараетесь убедить, не есть изолированный субъект, за ним всегда стоит некая общность: семья, общественный слой, даже, скажем, армия. Человека нужно рассматривать в этой его принадлежности, в этой его конкретности, то есть сращенности, с некими надиндивидуальными структурами, потому что его ценности ими и определяются.

Александр Генис: Скажем, старших нужно уважать, иерархию соблюдать - это консервативная установка.

Борис Парамонов: Да, и поэтому консерватор считает, допустим, что вэлфэр-стэйт и феминизм подрывают ответственность человека и святость семейного очага. Возвращаясь к политике: убеждая человека, оппонента или избирателя, нужно обращаться не к разуму его, не к рацио, а учитывать его отношение к разного рода сверхличным образованиям.


И еще интересная таблица у Хэйдта – распределение моральных установок по политическим позициям. Он говорит, что консерваторы опираются на шесть моральных основоположений: вера, патриотизм, доблесть, целомудрие, закон и порядок, тогда как у либералов в подавляющем большинстве только две моральные ориентации: забота о человеке и личная свобода. То есть кругозор консерваторов шире либерального кругозора – и как раз в моральном отношении, а не просто в плане рациональных убеждений.


Это чрезвычайно интересный и неожиданный вывод для либерального человека, которым не обинуясь называет себя Джонатан Хэйдт.

Александр Генис: Но если консервативные убеждения шире и богаче либеральных и присущи американцам как таковым, американской глубинке, толще, ''корням травы'', как говорят в Америке, то почему всё же соотношение политических позиций и предпочтений примерно одинаковое: либералы в принципе не уступают консерваторам в борьбе за голоса американцев, идет борьба на равных?

Борис Парамонов: А вот тут и сказывается динамика американской жизни, историческая ее трансформация. Нынешние либералы завоевывают сочувствие и голоса избирателей не столько своей приверженностью к индивидуальной свободе, сколько патерналистской установкой к заботе о человеке, готовности взять на себя, то есть на власть, на правительство, эту заботу. Вот этот самый вэлфер-стэйт. В Америке всё больше людей, готовых принять такой порядок жизни. Это результат громадных демографических сдвигов – того же порядка, что и в Европе.

Александр Генис: Возможно ли применить выводы Хэйдта к российской ситуации?

Борис Парамонов: По шкале, предлагаемом Хэйдтом, Россия страна консервативная, народ консервативный и, следовательно, обладающий тем широким эмоционально-моральным горизонтом, который присущ старой доброй Америке. Однако Россию никак нельзя сравнить ни со старой, ни с новой, вообще ни с какой Америкой. Все российские беды, российское зло проистекают от вопиющего недостатка либеральных ориентаций, прежде всего неуважения к свободе и достоинству человека, нечувствия репрессивного порядка как зла. А консервативных достоинств сколько угодно: тут и уважение к иерархии, к государству, порядку, хоть и к армии. А вот при отсутствии одной единственной либеральной добродетели – любви к свободе все прочие добродетели не работают, даже не создают никакого порядка.

Александр Генис: То есть книга Джонатана Хэйдта – явно не для России?

Борис Парамонов: Тут трудность в том, что Россия сейчас в некоей переходной стадии, когда, уж точно, старый порядок разрушен, а новый еще не сформировался. Но если говорить не о нынешнем положении, а о русских, что ли, архетипах, то во благо ли были эти самые консервативные добродетели? Поговорим о русском прошлом, о фундаментальных культурных ориентациях России. Я вот недавно, в связи с 200-летием Герцена, тоже перечитывал ''Былое и Думы'', и там Герцен приводит письмо к нему Карлайля, написавшего, что русский народ обладает великой добродетелью покорности. Много ли добра, не говоря уже о пользе, принесла русскому народу эта добродетель? Вопрос в том, что в русском прошлом мешает русскому настоящему, русской жизни вообще?


Я бы сказал – отсутствие в русской духовной истории религиозной Реформации. Бердяев писал, что главная проблема России – нерешенность вопроса о культуре на почве православия.

Александр Генис: Так разве не было в России православной культуры, которой так восхищался, например, Константин Леонтьев?

Борис Парамонов: Иконопись и храмовая архитектура, пришедшие из Византии. Всё остальное оттуда – не к добру, а к худу. Византия – это принципиальный застой, и как раз поэтому ее восхвалял Константин Леонтьев как исключительную меру против либерально-эгалитарного прогресса, этой, по его мнению, чумы. Была еще одна традиция – церковная словесность, богослужебные тексты помимо канонических, всякого рода акафисты. Но это была тупиковая линия, она перестала быть культурно значимой, хотя еще у Чехова есть воспоминание о красоте богослужебных текстов – вспомните рассказ ''Святою ночью''. Но этот культурный слой уже не мог конкурировать со светской литературой, в России, как известно, достигшей чрезвычайной высоты. Русская культура – словесная культура, в первую очередь – секуляризовалась, обмирщилась. Впрочем, процесс секуляризации был всеобщим.

Александр Генис: А нельзя ли сказать, что великая русская литература, отчасти заменяла религиозную культуру, и несла в себе изначальный православный заряд? Ведь это – общая точка зрения. Вы ее не разделяете?

Борис Парамонов: Да, много было охотников говорить в таком духе, особенно Достоевский усердствовал. Но ему ни в коем случае нельзя верить на слово. Он и сам православным не был по духовному типу. Его духовный тип скорее католический, его гениальная диалектика напоминает об инквизиции. Настоящее исповедание веры у Достоевского – легенда о Великом Инквизиторе: это то, что думал он сам, и боролся с этим, потому и проецировал вовне. Его подчеркнутая нелюбовь к католицизму – это замаскированная самокритика. Он вроде Шатова: не верую, но буду веровать. Он понимал, что христианство не может быть культуротворческим принципом, оно сверхкультурно. И тогда получается, что не только на основе православия не решена проблема культуры, но на почве христианства вообще нерешаема.

Александр Генис: А как же тогда католический Запад, создавший великую культуру?

Борис Парамонов: В основе западной культуры лежала античная традиция – то, чего не было в России. Отсюда же правосознание родилось, уважение к закону, - от римского права. А христианская персоналистическая установка в Ренессансе приобрела богоборческие черты, - это хорошо объясняет Лосев в ''Эстетике Возрождения''. Вообще о католицизме самое правильное суждение: это христианство без Христа. Бесспорно, что на Западе было христианское искусство – живопись, готическая архитектура. Джотто - христианский художник. Но это роднит Запад с Византией, мозаика Равенны – чистая Византия. Но культуру нельзя свести к искусству. Наука, государство и право – вот культурные парадигмы, первоочередно важные для построения цивилизованного общества. Христианство важно, скажем, для спасения души, а не для построения правового общества. Я бы даже сказал, что русские до сих пор остаются сущностно христианским народом – как раз в этом качестве незаинтересованности в цивилизационном строе жизни. Или скажу так: не сознание русское, а подсознание христианское, эта - готовность пострадать. Тут инстинкт такой: пострадаешь – значит спасешься. Завороженность русских Иваном Грозным и Сталиным – это некая провокация, они видят в них спасителей, взявших на себя грехи мира, а причиняемые ими страдания – как вернейший путь к спасению. Главная либеральная ценность, как мы сегодня увидели на примере книги Хэйдта, - пафос свободы, борьба с репрессией, угнетением человека. И вот этого пафоса нет в России. Резюмирую для ясности: русские – христианский народ, но само христианство – продукт обоюдоострый. Блок это лучше всех понял.

Александр Генис: В поэме ''Двенадцать''?

Борис Парамонов: Не только. Тема о ''сжигаюшем Христе'' - одна из констант его поэзии.

Александр Генис: Борис Михайлович, все это не только пессимистично, но и не так уж убедительно. Решусь напомнить, что нельзя забывать другую, европейскую Россию. Но ведь была же в России заметная и яркая традиция западничества, европеизма – тут хоть Петра Первого вспомните. Лотман в спорах, вроде нашего, всегда называл его ''Петр, извините, Великий''. Но нам хватит и Пушкина – европейца par excellence. Да и сегодня, как мы только что видели, в России сколько угодно людей, готовых бороться за нормальную цивилизованную жизнь. Может быть, как вы говорите, история – это диагноз, но она не приговор.

Борис Парамонов: Вот с этим я полностью согласен.



Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24565576.html


* * *



О людях и винах

В воскресном номере Нью-Йорк Таймс от 22 апреля помещена статья, не рассказать о которой российскому читателю – грех. Ее автор Тимоти Эган, называется она "Гнев гроздий" - явная отсылка к роману Стейнбека "Гроздья гнева". Гроздья у Эгана – это виноград, речь в его статье идет о вине – и об отношении к нему различных американских президентов. Тезис автора: президенты-трезвенники не были удачливыми политиками, их правление знаменовалось всякого рода неприятностями для Соединенных Штатов.

Автор начинает с нынешнего наиболее вероятного кандидата в президенты от республиканцев Митта Ромни. Как известно, он мормон, а эта религия запрещает вино и табак. Ромни признался, что однажды в ранней молодости он попробовал выпить пива и закурить, но это вызвало у него такое отвращение, что больше ни к тому, ни к другому он не прикасался. Так что дело не только в религиозном табу, но и персональной идиосинкразии Митта Ромни. И не поэтому ли, задает вопрос Тимоти Эган, Ромни, как много раз замечала масс-медиа, испытывает трудности в общении с людьми?

Дальнейшие примеры, приводимые Эганом, только увеличивают занимательность и поучительность предмета.

Франклин Делано Рузвельт не отказывал себе в порции-другой мартини и, как известно, курил - сигареты в мундштуке, много раз запечатленные на его фотографиях. Это был президент, покончивший с Великой Депрессией и выигравший вторую мировую войну.

Интересен случай Буша-младшего. В молодости он отдал обширную дань выпивке, не раз заводившей его в неприятные ситуации. Потом начисто отказался от алкоголя и, будучи президентом, ввязал США в две сомнительные войны, одна из которых, а Афганистане, еще не кончена.

Убежденным трезвенником был президент Картер, не только сам не прикасавшийся к напиткам, но и запретивший их на приемах в Белом Доме, о чем с негодование писал в своих мемуарах Эдвард Кеннеди. Президентство Картера не назовешь удачным, оно ознаменовалось захватом американских заложников в Иране, резким экономическим спадом и вообще было одноразовым: вторая попытка окончилась грандиозным поражением, нанесенным ему Рональдом Рейганом. Точно так же президентом одного срока был Уильям Ховард Тафт – трезвенник, но любитель покушать (вес его достигал 350 фунтов).

Та же история с Гербертом Гувером. Богатый человек, он держал в своем доме обширный винный погреб, но когда в 1928 году стал президентом, по настоянию жены этот погреб ликвидировал. Результат – Великая Депрессия.

В глубинах американской президентской истории также замечается связь между крупными личностями и терпимым отношением их к вину. Джордж Вашингтон любил мадеру, а в своем поместье Маунт Вернон организовал дистилляцию пшеничного виски, что было самой прибыльной статьей его поместного хозяйства. Томас Джефферсон пытался, правда неудачно, заниматься виноделием в своем штате Виргиния. Что касается Линкольна, то в 1830-х годах он обладал лицензией на розничную торговлю алкоголем и даже одно время держал таверну.

Итак, виноградные гроздья, пренебрегаемые властвующими людьми, на них гневаются и по-своему им мстят.

Судя по этим прецедентам, правление Митта Ромни будет неудачным – если его вообще изберут. Вполне возможно что Барак Обама удержится на второй срок. Про его отношение к алкоголю как-то не говорят, но известно, что он покуривает.

Понятно, что эту ситуацию хочется спроецировать на Россию. В глубь истории уходить незачем, коли у всех в памяти годы Бориса Ельцина, появлявшегося пьяным даже на людях. Такой же казус случился однажды с Дмитрием Медведевым на каком-то европейском саммите, и по интернету широко ходило соответствующее видео. Владимир Путин, как известно, к выпивке не пристрастен. Спрашивается: было ли его президентство лучше ельцинского и будет ли лучше медведевского? С осторожным оптимизмом попробуем перефразировать Тимоти Егана: не будет гроздий – не будет и гнева. Или вспомним слова Линкольна, приводимые в той же статье: "Вино – хорошая вещь, и делается плохим только у плохих людей".



Source URL: http://www.svoboda.org/content/article/24556966.html


* * *



Пожалела бабонька Бердяева


Борис Парамонов: В серии ''Жизнь замечательных людей'' вышла книга Ольги Волкогоновой о Бердяеве. Надо вспомнить, что данная серия задумана была в позапрошлом еще веке как некое пособие для самоучек, гуманитарный проект для униженных и оскорбленных. Основатель серии Павленков таких читателей и имел в виду, а еще один самоучка Максим Горький, в память о своей на медные деньги учебе, этот проект восстановил в тридцатые годы. Конечно, со временем этот ликбезовский характер серии подзабылся, в ''ЖЗЛ'' выходили разные книги, и много по-настоящему ценных. Но вот нынешняя книга о Бердяеве как раз и заставляет вспомнить этот старый контекст. Ибо книга Волкогоновой о Бердяеве – это книга для малограмотных, написанная к тому же в жанре пресловутой женской прозы.


Впрочем, женская проза – это нечто всё же интеллигентское. Волкогонова, пишущая о Бердяеве, напоминает скорее другой персонаж - простую русскую жалостливую бабу, всегда готовую пригорюниться при зрелище чужого горя. Ибо Бердяев в ее интерпретации –жалкий неудачник, можно сказать прозевавший жизнь, не сподобившийся ее настоящих радостей, ради которых только и стоит жить.


Такое резюме она ему и выводит – как и положено, в самом конце книги:

Диктор: ''Книги… Именно они остались на земле от Бердяева. Много книг - его перу принадлежат сорок три книги и брошюры, переведенные на десятки языков, сотни статей, миллионы благодарных, возмущенных, скучающих, заинтересованных читателей.


Его работоспособности можно было позавидовать. Но, думаю, двигателем этой его поразительной работоспособности было одиночество и отталкивание о реального мира вокруг него. Работы Бердяева – опыт и способ преодоления одиночества и бегства от него в метафизические дали. Поэтому бердяевские книги – не только предмет для философских споров и исследований, но и свидетельства неприспособленности Николая Александровича к той земной жизни со страстями, бытовыми радостями и огорчениями, которую так вкусно воспевал его знакомый по Петербургу и Москве – Василий Васильевич Розанов''.

Борис Парамонов: И – последний удар осинового кола в могилу жалкого неудачника:

Диктор: ''Я надеюсь, что, глядя на тома бердяевских трудов, просвещенный читатель испытает не только положенное в таких случаях уважение, но и ощутит в своем сердце укол: вспомнит одинокого человека, безуспешно пытавшегося всю свою жизнь согреть холодный мир дыханием и потерпевшего в этом безнадежном деле оглушительное поражение''. Борис Парамонов: Как всякий неумелый писатель, Ольга Волкогонова тут же и обнажила свое, так сказать, десу: скучающий читатель бердяевских книг, о котором говорится в этом пассаже, - это она и есть. Отнюдь не ''просвещенный''.


Но Ольга Волкогонова не только скучающий, она еще и простодушно откровенный читатель и писатель, и о своем отношении к предмету книги откровенно высказалась в первом же абзаце - в первых строках своего письма:

Диктор: ''Авторы биографических книг нередко находятся в состоянии глубокой влюбленности в своего героя. Сознаюсь, понурив голову: данная книга – другой случай. Оказалось, что его гордое одиночество и непохожесть на остальных – миф, созданный, в том числе и самим Николаем Александровичем. Упаси боже, я не думаю, что Бердяев занимался сознательным мифотворчеством о своей персоне, - конечно, нет. Но ему, как и каждому из нас, всё происходящее в собственной душе и голове казалось чем-то принципиально особенным, не похожим на то, что происходит с другими. Он не раз писал о своей непонятости, отталкивании от других, одиночестве…''

Борис Парамонов: Чему не следует слишком верить, предостерегает Волкогонова: она, например, убедилась, что Бердяев Марксом увлекался, когда и все увлекались, и то же было с Ницше, и с Ибсеном, и даже с Морисом Метерлинком. И даже идея добытийственной свободы была им воспринята от немецкого мистика Бёме – чего он, впрочем и не скрывал, спешит оговориться Волкогонова. Но дело было сделано, разочарование наступило.

Диктор: ''После такого открытия я высокомерно поставила на работе Бердяева крест вторичности и в Николае Александровиче разочаровалась''.

Борис Парамонов: И всё-таки книгу нам Ольга Волкогонова предлагает, чем-то удержал ее интерес Бердяев, что позволило ей начать и закончить работу. Хоть Бердяев и не был оригинален в его мыслях и темах, но что-то в нем было истинно интересного.

Диктор: ''Он и в самом деле был очень одинок, но дело было не столько в оригинальности мыслей и рассматриваемых им тем (как ему казалось), сколько в личностных качествах, полученном воспитании, характере''.

Борис Парамонов: Итак, всю несомненную оригинальность Бердяева автор сводит к чертам его характера и обстоятельствам биографии. И вот тут, согласна Ольга Волкогонова, кое-что расследовать надо, материал обнаруживается в высшей степени интересный. Эта тема, этот интерес - отношение Бердяева к женщинам. Куда интересней всякого философствования. Вообще недостаток многочисленных писаний Бердяева, говорит Волкогонова, – он ничего не сообщает о себе, о частных обстоятельствах его жизни. Это затрудняет пишущих о нем (Волкогонову – точно).

Диктор: ''Еще одно затруднение: книги о Бердяеве не рассказывают почти ничего о его жизни. Поэтому я и здесь пошла по компромиссному пути: конечно, я рассказала многое из того, что знаю, что мне кажется важным в жизни Бердяева. Он любил животных, особенно собак. По-моему, такое качество – важная характеристика личности, потому я и упомянула о ней. У него были платонические отношения с женой, которая во второй половине своей жизни вообще соблюдала устав католической монахини, - это тоже важно, причем не с точки зрения удовлетворения обывательского любопытства, а для объяснения отталкивания Николая Александровича от всего плотского, материального, для понимания его взглядов – в том числе теоретических, философских. Но и сами философские рассуждения, каюсь, в книжке тоже есть''.

Борис Парамонов: Вот эта фраза - ''философские рассуждения, каюсь, в книжке тоже есть'' - лучшая из написанных Ольгой Волкогоновой. Читатель не сомневается в искренности ее покаяния.


Философские рассуждения самой Волкогоновой, когда она говорит от себя, а не пытается пересказать Бердяева, представлены такими фразами: ''Вопрос о соотношении времени и вечности очень занимал Бердяева''. Действительно, занимательный вопрос. Или: Бердяев писал, что в марксизме его привлекал историософский размах, широта исторических перспектив, а Волкогонова добавляет: ''то есть типичная революционная романтика''. Или об авторах сборника ''Проблемы идеализма'' она пишет : ''Дело в том, что в позитивизме авторы видели наиболее развитую форму материализма'', - чего авторы никак видеть не могли, ибо, в отличие от Волкогоновой, знали, что позитивизм отказывается от любых метафизических построений, а философский материализм – типичный пример метафизики. Или в число участников декад Понтиньи она не обинуясь включает Сартра, Симону де Бовуар и Экзюпери, которые просто возрастом не вышли для этого, а о том же Сартре говорит, что Бердяев назвал его философствующим плэйбоем. Проверять не хочется, но верится с трудом: плэйбой – слово не из бердяевского словаря, да и нельзя назвать автора ''Бытия и ничто'' плэйбоем.


Есть такой американский фильм, сделанный еще в начале холодной войны. На землю прилетает некий космический аппарат и выходящий оттуда человек говорит землянам об опасности той политики, которой они предаются. Представители высшего разума следят за землянами и беспокоятся о них. Этот визит – первое, так сказать, предупреждение. Но самое интересное в фильме – реплика одной из героинь по поводу пришельца: ''Его сексуальная жизнь осталась для меня загадкой''.


Вот в точности по этой мерке сшита книжка Ольги Волкогоновой. Больше всего ее интересует и наибольшей загадкой остается сексуальная биография ее незадачливого героя. И ведь это не просто свидетельство скудоумия данного автора, а печальный пример сексуального бескультурья современной России. В ней совершенно отсутствует гомосексуальный дискурс, само слово гомосексуалист кажется неприличным. Вот и теряется в догадках Ольга Волкогонова, как там у него, у Бердяева, дело было, что получилось и чего не получилось, и с кем – с женой Лидией или с Евгенией Герцык. Это следует представить собственными авторским словами:

Диктор: ''Очевидно, что сексуальная сторона отношений с Лидией тогда много значила для Бердяева, он страстно хотел, чтобы возлюбленная не была пассивной, чтобы не только он, но и она желала их близости. Гармонии телесного и душевого не получилось – сохранились многие свидетельства, что их брак был духовным союзом, - во всяком случае, спустя несколько лет это наверняка было так. Сестра Лидии утверждала, что так было с самого начала их совместной жизни – они жили как брат с сестрой. Судя по всему, в молодости Бердяев представлял себе их жизнь совсем иначе''.

Борис Парамонов: Волкогоновой кажется, что тут какая-то вина Лидии должна быть инкриминирована – плохо, мол, постаралась, другая на ее месте добилась бы своего. Бердяев, получается, был вроде бы и не против, да Лидия оказалась не на высоте.


Потом с такими же подробностями, вопрошаниями и многоточиями пишет Волкогонова о Евгении Казимировне Герцык:

Диктор: ''Косвенным доказательством моего предположения о том, что Евгения, в отличие от Лидии, попробовала решить для Бердяева роковую проблему пола, может служить ее письмо к подруге Вере Гриневич''.

Борис Парамонов: Дальше цитировать не буду – всё те же бабьи пересуды, всё то же глухое непонимание, что бывают сексуальные ситуации, в которых женщины неуместны. В фильме Этторе Сколла ''Особый день'' женщина (Софи Лорен) сумела склонить к сношению гомосексуалиста (Марчелло Мастрояни), но он говорит после: это ничего не значит и ничего не изменит. Ольге Волкогоновой хотя б этот фильм посмотреть. Впрочем, она б не поверила, что ничего изменить нельзя.


Конечно, этот сексуальный сюжет – не единственное в книге Ольги Волкогоновой. О Бердяеве рассказано кое-что и помимо этого. Но речь идет в основном о событиях и людях того времени, о совместных культурных предприятиях, о многочисленных и ярких кружках тогдашней духовной элиты – всё это в достаточно нейтральном тоне экскурсовода, ведущего посетителей-школьников старших классах по комнатам некоего музея. И опять же всякого рода бытовые подробности: а в каком году и в каком доме жил Бердяев, и сколько комнат было. Когда сюжет дошел до изгнания Бердяева, то много говорится о разного рода эмигрантских организациях, их съездах и расколах. Всё это материал, не лишенный интереса, но сам Бердяев за этими разговорами отходит на второй, а то и на третий план. Кое-что, конечно, Волкогонова говорит о книгах Бердяева – о ''Смысле творчества'', о ''Новом Средневековье'', какие-то бердяевские сюжеты представляет сама и представляет читателям. Но цельной фигуры единственного в своем роде русского мыслителя не получилось, мы его не видим. Не понимаем, почему и как Бердяев в русской мысли – уникальное явление. Он единственный в России философ-персоналист и этим резко выбивается из русской традиции. Но для того, что понять, просто почувствовать бердяевский персонализм, нужно по-другому увидеть самого человека в его пограничной ситуации, в его экзистенциальном одиночестве. Увидеть, что те его особенности, которые Волкогонова считает его слабостями и несчастьем, были для него воодушевляющим взлетом к свободе.


Книга Ольги Волкогоновой – плохая, мелкая, мещанская, бабья книга. А в России нашлись бы люди, способные написать о Бердяеве правильно. Например, Евгений Барабанов. Впрочем, он в Германии, но вот в России живет Рената Гальцева, ей бы и карты в руки.


Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24553046.html


* * *



''Сталкер'' в Америке

Александр Генис: На американском книжном рынке произошло крайне необычное событие. Крупное издательство выпустило первым тиражом в несколько десятков тысяч экземпляров книгу известного романиста и взыскательного критика Джефа Дайера ''Зона'', целиком посвященную беспрецедентно детальному разбору фильма Андрея Тарковского ''Сталкер''. Такой книги нет и на русском. Она – словно приуроченный к 80-летию Тарковского, щедрый оммаж гению русского режиссера, у которого есть немало поклонников среди американских художников. Один из них - ведущий видеоартист США Билл Виола - в его честь даже сына назвал Андреем. И так повсюду. В Японии, скажем, Тарковского ставят рядом с Достоевским и переводят стихи Арсения Тарковского, чтобы поэзия отца помогла понять фильмы сына. А в прошлом году я побывал в Таллинне на фестивале Тарковского, где нам показали гигантское здание бывшей электростанции - этакий промышленный Пиранези. Вот тут-то и снимался ''Сталкер''. Теперь это мемориальная ''зона'', куда водят туристов, и их можно понять. ''Сталкер'' - культовый фильм, который с огромным трудом, но все-таки объединил эзотерическое кино Тарковского с популярной фантастикой Стругацких.


Как рассказывает Борис Стругацкий, длинный ряд отвергнутых режиссером сценариев показывает, что в исходном тексте, в повести “Пикник на обочине”, Тарковского интересовал исключительно “генератор непредсказуемости” - Зона. Нещадно отбрасывая весь научно-фантастический антураж, режиссер переводил произведение Стругацких на язык символов. Зона у Тарковского - это “Поле Чудес”, где может произойти все, что угодно, ибо здесь не действуют законы, навязываемые нам природой.


“Сталкер” - фильм о диалоге, который человек ведет с Другим. Для их общения никакой язык не годится, поэтому понять друг друга они могут только на языке самой жизни. Посредник между человеком и Зоной - Мартышка, дочь Сталкера, которая ведет этот диалог напрямую: Зона, отняв у Мартышки ноги, лишила ее свободы передвижения, но взамен научила телекинезу, способностью передвигать предметы силой мысли.


По свидетельству Бориса Стругацкого главная трудность работы с Тарковским заключалась в несовпадении литературного и кинематографического видения мира. ''Слова, - говорит писатель, - это высоко символизированная действительность, в то время как кино - это совершенно реальный – беспощадно - реальный мир''.


Чтобы разобраться в этом мире, мы пригласили в студию философа ''Американского часа'' Бориса Парамонова.

Борис Парамонов: Это, конечно, редкий случай такого энтузиастического поклонения не художнику в целом, а одному его произведению. Джеф Дайер очень выразительно обозначил некоторые приемы и пристрастия Андрея Тарковского. По-моему, он сказал самое важное о художестве Тарковского: что это скульптура, материал которой – время.

Александр Генис: Мне встречалось это высказывание у самого Тарковского, как его самохарактеристика. А у Дайера мне понравилось другое суждение: что кадры Тарковского – это визуальные образы, выгравированные на экране.

Борис Парамонов: Тем более веры Дайеру. Еще мне показалось очень интересным у него, что любимый фильм Тарковского – ''Приключение'' Антониони, вот тот, в котором девушка исчезает, и неясно почему, как и где. Это гипертрофия тайны, распад сюжетной структуры как некоей разумной модели бытия.

Александр Генис: Но еще Дайер говорил о Брессоне как вдохновителе Тарковского.

Борис Парамонов: О нем многие говорят, но мне, признаюсь, такие разговоры не совсем понятны. Мне сам Брессон не очень понятен. Брессоновский, я бы сказал, гипертрофированный минимализм редко наблюдается у Тарковского, его фильмы, наоборот, тяготеют к некоему визуальному избытку. Вообще сейчас надо говорить не о том, кто повлиял на Тарковского, а на кого он сам влияет. Возьмите хоть последний фильм Теренса Малика ''Древо жизни'' - это же сплошной Тарковский (и на пользу Малику не идет). А разве вы, Александр Александрович, не заметили приемов Тарковского в ''Меланхолии'' фон Триера?

Александр Генис: Об этом сам фон Триер больше всех и сказал. Начиная с того, что сюжет фильма явно навеян ''Жертвоприношением'' Тарковского. Но связь видна и в деталях. Скажем, фон Триер обыгрывает живопись, играющую столь важную роль в ''Солярисе'' Тарковского. Героиня ''Меланхолии'' убирает с полок авангардистов, кажется, Малевича, и ставит книгу про Брейгеля. Прямой кивок Тарковскому, у которого ''Охотники на снегу'' служат символом и квинтэссенцией гуманизма, домашнего очага, любви и нежности человека в его отношениях с миром. То же и с природой. Вода и лошади – сквозные символические мотивы в обоих фильмах. Когда нечего сказать словами, стихии говорят без слов. Борис Парамонов: Дайер правильно говорит, что персонаж Тарковского, вот этот самый Сталкер, похож на зэка из советского Гулага. Вообще весь антураж фильма лагерно-зэчий: развал, грязь, нищета. Нищета уже какая-то не социальная, а метафизическая. Даже природа в зоне какая-то лагерная, ржавая. И для источника таких визуализаций я бы привлек не столько Робера Брессона, сколько Платонова, Андрея Платонова. Все эти столь частые у Тарковского перемещения по грязным водам – самый настоящий Платонов, платоновский метафизический пейзаж.


В общем, глядя на эти образы и вспоминая советские реалии, можно сначала даже подумать, что сюжет ''Сталкера'' - это побег из советской большой зоны в какое-то предполагаемое счастливое будущее, чуть ли не в коммунизм. Но на этой мысли долго не задерживаешься, она мелка для Тарковского, советская власть вообще для него не тема – подумаешь, бином Ньютона.

Александр Генис: И один из персонажей фильма эту фразу как раз произносит.

Борис Парамонов: В масштабе ''Сталкера'' правильно ориентирует именно Джеф Дайер: он назвал этот фильм пародийной ''Одиссеей''. Перед нами явным образом эпос. Да и не только ''Одиссею'' можно вспомнить, а хоть бы и Данте, хоть бы и ''Фауста'' Гете. Это притча, парабола о человеке и его путях в мире. Бахтин тут бы вспомнил свою излюбленную мениппею. А если сказать громче и торжественней – миф.


Персонажи ''Сталкера'' - мифические фигуры. Жена, понятное дело, - Пенелопа. Писатель и Профессор – просвещенное человечество, человеческая культура в ее столкновении с тайной бытия. Обратите внимание на эту профессиональную детализацию: представлена и гуманитарная культура, и научно-технический дискурс.

Александр Генис: Физики и лирики, говоря по-советски, – очень актуальная тема того времени. Ну, хорошо, а что о других персонажах сказать: сначала если не о самом Сталкере, так о его дочке?

Борис Парамонов: О дочке разговор будет особый, это самый энигматический персонаж. А что касается Сталкера, это, конечно, христоподобная фигура, но Христом я бы его всё-таки не назвал. Это Парсифаль в поисках Грааля. И он знает, где Грааль. Это ему открыто, потому что он малый сей, он дурачок, юродивый.

Александр Генис: Как мы уже говорили, из истории создания сценария фильма по роману братьев Стругацких ''Пикник на обочине'' известно, что восемь или девять раз переписывавшийся сценарий никак не удовлетворял Тарковского, и он загорелся лишь тогда, когда явилась идея сделать Сталкера юродивым. В романе ведь это авантюрист криминального толка, лихой парень, этакий архетипический старатель-золотоискатель.

Борис Парамонов: Вообще атмосфера романа слишком далека от религиозной. Стругацкие - писатели глубокие, это отнюдь не научпоп и не сай-фай, не просто научная фантастика, у них чувствуется метафизический поиск. Но метафизика романа заиграла, когда ей был придан христианский мистериальный тон. Фильм заиграл, Тарковский заиграл – художник, живущий, без сомнения, в христианском дискурсе.


Но вот что нужно безоговорочно заявить и на том настаивать: ''Сталкер'' не есть фильм о Христе – Сыне Человеческом. Это фильм о человечестве и о невозможности для него выйти за границы и пороги земного бытия, к высшим истинам творения. Это фильм о крахе культуры как пути человечества. Бердяевская тема, если хотите. Бердяев писал, что культура – сплошной провал: в творчестве культуры люди хотят выйти к высшим истинам, к новому бытию, к новым земле и небу, но создают только картины, романы и симфонии. Творчество объективируется в предметах культуры, а не выводит к небу, к Богу. Есть в ''Сталкере'' одна сцена, где этот, как сейчас говорят, ''месседж'' заявлен с полной ясностью, открытым текстом: это когда Сталкер цитирует стихи Арсения Тарковского с их рефреном ''только этого мало''.

Вот и лето прошло,



Словно и не бывало.



На пригреве тепло.



Только этого мало.




Все, что сбыться могло,



Мне, как лист пятипалый,



Прямо в руки легло,



Только этого мало.




Понапрасну ни зло,



Ни добро не пропало,



Все горело светло,



Только этого мало.




Жизнь брала под крыло,



Берегла и спасала,



Мне и вправду везло.



Только этого мало.




Листьев не обожгло,



Веток не обломало…



День промыт как стекло,



Только этого мало.

Тем самым, идя за отцом своим, Тарковский, Андрей Тарковский подтверждает эту горькую истину о конечности искусства, о недоступности идеального бытия на путях творчества. Вот это уже, если хотите, гетевское, фаустовское углубление темы.

Александр Генис: Но вы, Борис Михайлович, в начале вспоминали и Данте?

Борис Парамонов: Данте, Ад – это визуальный ряд фильма, тут сомнений быть не может. Да и вообще путешествие людей в некоем явно инфернальном пространстве – вот масштаб Данте.


Ну а если говорить о Фаусте, то ведь тоже никакой небесной возгонки, никакого сочетания Фауста с Еленой тут нет. Из всех фаустианских потусторонностей – разве что сцена на Брокене?

Александр Генис: А где ж тогда ведьмы?

Борис Парамонов: А ведьма – это дочка Сталкера. Ее способность к телекинезу в отсутствие употребления ног – это ведь не компенсация со стороны благих сил, а наоборот, дьявольская инспирация. Тут идея та, что человечество, которое новый Парсифаль ведет на поиск нового Грааля, - оно ведь со всячинкой. А еще точнее и сильнее – нет чистой энергии добра, бытийная энергия едина и неразложима по моральным лекалам.


Вы заметили, что сцены с дочкой всегда даются в сопровождении звука приближающегося поезда? Она и есть этот поезд, этот паровоз, телекинез – только намек на подлинную природу ее силы. Это сила технического разума, поднявшего человека к звездам и наградившего его атомной бомбой. А если еще прислушаться, то за шумом поезда различается хор из Девятой симфонии Бетховена – триумф человечества, так сказать.

Александр Генис: Кстати, черный пес, который пристал к Сталкеру в зоне, - это же Мефистофель: вспомним опять Фауста.

Борис Парамонов: А эти стихи, что она декламирует, Тютчев:

“Угрюмый, тусклый огонь желанья!''

Это же образ инфернальных сил. Но это же и вожделеющее любострастие, источник жизни. Вот я и говорю: чистых источников у жизни не бывает. Не верите – посмотрите фильм “Сталкер”.


Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24550372.html


* * *



Читая Герцена в Америке. К 200-летию писателя.



Александр Генис: Грандиозный юбилей – 200-летие Герцена – сегодня, пожалуй, лучше отмечать на Западе, где его никогда не путали с той фигурой, которую вырастила из Герцена советская власть и изувечила школа. На Западе Герцена считают одним из трех великих русских учителей – наряду с Толстым и Достоевским. Вряд ли такая оценка окажется приемлемой для нынешних русских читателей, изрядно забывших Герцена. Больше всего в этом виноват Ленин. Об этом есть чудное высказывание Исайи Берлина, который сделал Герцена центральным героем своих русских исследований истории свободы. Вот этот важный абзац из написанного, конечно же, при жизни СССР, эссе Берлина: ''Герцен, благодаря случайной покровительственной фразе Ленина, теперь оказался в святая святых советского пантеона и введен он туда тем правительством, происхождение которого он понимал лучше и боялся гораздо больше, чем Достоевский, и чьи слова и действия непрерывно оскорбляют все, во что он верил, и его самого''.


Вот такого Герцена, либерала-индивидуалиста, рыцаря свободы, надо вернуть в русский обиход. Нам еще предстоит узнать – вспомнить - того Герцена, который писал: ''С 13 лет я служил одной идее – война против всякой неволи во имя безусловной независимости лица''. Эта самая ''независимость лица'' сближает Герцена с западными, в том числе и с американскими идеалами свободной личности. И это - хороший повод, чтобы прочесть Герцена в американском контексте.


У микрофона – Борис Парамонов.

Борис Парамонов: О Герцене как раз недавно, сравнительно недавно, были большие разговоры в американской серьезной печати. Это было связано с представлением на нью-йоркской сцене одного смелого театрального проекта: трилогии Стоппарда ''Берег утопии''. Английский драматург заинтересовался русской интеллектуальной историей – и воспроизвел ее на страницах своей драматической трилогии, а потом и на сцене. Всё это шло одним спектаклем. Нашлись американцы, которые пришли и честно всё это высидели.

Александр Генис: Ну, нью-йоркская публика – особая, это концентрат американского интеллектуализма. Тут был даже, полагаю, элемент некоторого снобизма: как не побывать на таком необычном представлении.

Борис Парамонов: Во всяком случае побывали, и пресса, помнится, была хорошая, позитивная оценка была дана пьесам и спектаклю. Помню, Стоппард тогда же говорил, что мечтает с этим проектом поехать в России и там поставить этот трехчастный спектакль. Сколько помнится, дело там пошло поначалу туго. Русская реакция была: Герцен, Огарев, Бакунин, Белинский – кому это сейчас интересно? Но Стоппард - человек энергичный, я бы сказал заводной, и в Москве он начал с того, что организовал субботник: почистить памятник Герцену и Огареву на Воробьевых Горах.

Александр Генис: В конце концов, спектакль был поставлен и в Москве.

Борис Парамонов: Но сенсации, судя по всему, не было. Никаких взрывных волн из Москвы до наших берегов не докатилось.


Но тут вообще надо сказать о судьбе Герцена в России. Ему, можно сказать, крупно не повезло: его хвалил и внес в революционный пантеон России сам Ленин, дав ему крайне одностороннюю характеристику, которую тогдашние школьники и студенты должны были наизусть заучивать. Помните: декабристы разбудили Герцена, он развернул революционную агитацию, и так далее.

Александр Генис: Еще было (вколотили) мои профессора: ''Герцен овладел диалектическим материализмом и вплотную подошел к историческому материализму''.

Борис Парамонов: Ну а кому охота читать такую скукоту? Так и получилось, что русские читатели советского времени почти полностью прошли мимо Герцена – писателя, между прочим, замечательного, необыкновенного умного, при этом блестящего стилиста, и не только знаменитых мемуаров автора, но и блестящей даже не политической, а я бы сказал культурфилософской публицистики. ''С того берега'' или ''Концы и начала'' не менее интересно читать, чем ''Былое и думы''.

Александр Генис: А теперь, Борис Михайлович, давайте поговорим подробнее о том, что же привлекло в Герцене и его круге американских реципиентов, в отличие от забывших его русских? Ведь это был не только исторический интерес к прошлому экзотической страны?

Борис Парамонов: Вопрос, я бы сказал, провокативный. Мы с вами, конечно, сразу поняли, почему это американскую интеллигенцию гуманитарного плана потянуло на эти русские сюжеты. История так повернулась, что русское прошлое парадоксально стало или становится западным настоящим. Я имею в виду, конечно же, и единственным образом, настроения интеллигенции, гуманитарный дискурс. Дело вообще в том, что на Западе появилась эта самая интеллигенция – очень русская, очень специфическая общественная группа. В 19-м веке так твердо и считалось: интеллигенция – исключительно русское явление, в Европе ее нет, там есть класс интеллектуалов, а это разные вещи. Много давалось определений этому русскому феномену, вспомним то, что сказал Г.П.Федотов: интеллигенция это группа, объединенная идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей. Но это скорее формальная характеристика, а содержательное ей наполнение давало обязательное, в моральный долг вмененное интеллигентское народолюбие, установка на борьбу за народное благо. Благо народа, борьба за него воспринимались как моральный долг всякого просвещенного русского человека. И обостренный морализм – главная характеристика тогдашнего интеллигентского сознания.


Это очень содержательный сюжет, тут можно говорить бесконечно, но нам сейчас вот что важно отметить и зафиксировать: если в прошлом, в европейском, западном прошлом не было интеллигенции, то есть интеллектуалов, озабоченных народным благом и готовым нести жертвы за это, то теперь, в двадцатом веке именно такая интеллигенция появилась на Западе – и в Европе, и в Америке. Просвещенные люди вдруг увидели, что у них есть задача работать на благо малых сих.

Александр Генис: Исторические обстоятельства вполне ясны: в США – борьба за права небелого населения, а в Европе, в бывшей колониальной Европе – осознанный долг перед народами Третьего мира, вчерашних колоний.

Борис Парамонов: Но вот так и появился на Западе суррогат старой русской интеллигенции - печальники горя народного, так сказать. Конечно, у этих людей не отнимешь известных заслуг. Особенно по части борьбы за гражданские права афро-американцев, но тут и накипи очень много, просто моды. В американском английском много соответствующих выражений появилось, подчас весьма язвительных: ''лимузинный либерал'', ''радикальный шик'' или еще, мое любимое, ''champagne socialist''. Я в недавней своей поездке в Москву участвовал в одном проекте – историко-документальным фильме о Б.Н.Чичерине – русском философе 19-го века, который, кстати, в больших неладах был с Герценом. Мой сын, работающий сейчас в России, но выросший в Америке, присутствовал при одном из моих разговоров с режиссером и поинтересовался, кто такой Герцен, а когда я объяснил, он и сказал: ''Ага, это то, что на Западе называют ''шампэйн сошиалист''. Пришлось объяснить, что Александра Ивановича Герцена к такой характеристике не свести, что свое немалое богатство он с толком тратил на всякого рода благие дела – например, создал в Лондоне вольную русскую прессу. Тогдашний тамиздат.

Александр Генис: Да, это был драгоценный для русского просвещения тамиздат, и этой традиции мы все обязаны по гроб жизни. От Герцена идет и ''Посев'' и ''Ардис'', да и наша ''Свобода''…

Борис Парамонов: Вообще надо сказать, что от нынешних американских, да и любых западных либералов Герцен отличался прежде всего громадным умом, причем умом скептического склада. Либерал делается противен, когда он не умен, а восторженно блеет по каждому поводу и без повода. Еще одна черта догматического либерализма: он никогда не видит врагов слева. А Герцен очень быстро разобрался в поколении шестидесятников-нигилистов, очень остро видел опасность, которую они несут в русское освободительное движение. Он, например, категорически отказался предоставить Нечаеву так называемый Бахметьевский фонд на его революционные – а теперь, как мы знаем, провокаторские нужды. Фонд Нечаеву отдал слабый человек Огарев, когда Герцен умер. Этот вот тот самый сюжет, вокруг которого построены ''Бесы'' Достоевского.

Александр Генис: Напомню, уже процитированную мысль Исайя Берлин, который считал, что тип русского радикала, этих самых ''бесов'', первым разоблачил не Достоевский, а именно Герцен.

Борис Парамонов: В Герцене, в его отношению к Западу, еще один чрезвычайно важный сюжет нужно выделить. Он начинал как самый пылкий западник. Любитель и знаток немецкой философии, поклонник французского социализма, он и на Запад приехал как раз к началу мощного тура европейских революций 1848 года. Поражение этих революций, в которых впервые на повестку дня стал рабочий вопрос, то есть социализм, был для Герцена тяжелым испытанием. И тут - самое интересное: он не перестал быть социалистом, но разуверился в социалистических потенциях рабочего класса, ''работников'', как он говорил. Тут у него острейшие были прозрения: он писал и доказывал, что западный, французский особенно, пролетарий – это завтрашний мелкий буржуа, что его совсем нетрудно будет, как сейчас говорят, интегрировать в общество потребления.

Александр Генис: Что, к счастью, и произошло, как мы знаем. Тут я вам, Борис Михайлович, напомню Вашу же фразу: Америка – страна победившего пролетариата, а СССР – проигравшего.

Борис Парамонов: Герцен – это разочарованный западник и разочарованный социалист. Повторяю, если бы не та ленинская статья ''Памяти Герцена'', он бы у большевиков был зачислен в либеральные ренегаты.

Александр Генис: Вроде веховцев.

Борис Парамонов: Совершенно верно. Он ведь и был, в сущности, веховцем до ''Вех''. Петр Струве сказал, что Герцен – не интеллигент, но считает долгом носить иногда разные интеллигентские маски. И сохранялась у него одна иллюзия: вера в социалистические возможности русского крестьянина, в отличие от потенциального пролетария-буржуа. Собственно, Герцен и был основателем, так называемого, русского крестьянского социализма, того самого народничества. Он считал органическим ядром социализма в России русскую крестьянскую общину, отсутствие среди крестьян частной собственности на землю.

Александр Генис: Можно, пожалуй, сказать, что эта иллюзия у него от славянофилов, они ему это внушили. И ведь, несмотря на идейные расхождения, Герцен всегда высоко ценил и тепло отзывался о своих противниках из этого лагеря. Особенно, после того, как он изрядно разочаровался в реальной западной жизни, которая казалась ему мелкой и унылой.

Борис Парамонов: Да, но только Герцен, прочитавший уже Фейербаха и научившийся у него теологию обращать в антропологию, быстро сообразил, что там, где славянофилы видят воплощение христианских добродетелей – вот в этом общинном, хоровом, как они любили говорить, начале, - там следует увидеть вполне мирское, секулярное зерно – отсутствие частной собственности и, соответственно, росток будущего социализма.

Александр Генис: Может, Герцен разобрался в Европе, но уж точно ошибся в России. Но попробуем вернуть нашу тему, а с ней и Герцена – в Америку. Любопытно, что рассуждая о том, где на Западе осесть, Герцен думал о Швейцарии и США. Выбрал первую, став швейцарским гражданином, а Америку отверг, потому что ее, как он писал, тогда еще не построили.

Борис Парамонов: Герцен немного говорил об Америке, в его время она еще не стала страной номер один, но то, что ему всё-таки пришлось о ней сказать, исключительно точно. Тут нужно дать его цитатой, прямыми его словами, которые годятся в резюме. Об американцах:

''Этот народ, молодой, предприимчивый, более деловой, чем ученый, до того занят устройством своего жилья, что вовсе не знает наших мучительных болей (...) Лица, составляющие слои в тамошнем обществе, беспрестанно меняются, они подымаются, опускаются с итогом дебет и кредит каждого. Дюжая порода английских колонистов разрастается страшно; если она возьмет верх, люди с ней не сделаются счастливее, но будут довольнее. Довольство это будет плоше, беднее, суше того, которое носилось в идеалах романтической Европы, но с ним не будет ни царей, ни централизации, а может, не будет и голода''.



Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24535478.html


* * *



Ностальгия по комсомолкам

Нынешнее начальство в борьбе с оппозиционерами начало прибегать к запрещенным приемам – бить ниже пояса. Появилась ударная гвардия вроде Кати Муму, норовящая сфотографировать нежелательного оппонента в интимной обстановке. Эти приемы стары как мир и относятся к детским годам мирового шпионажа, к эпохе бабки Виктории, когда джентльмен, застигнутый без штанов, мог поставить крест на своей карьере. Самым знаменитым, пожалуй, был случай, относящийся к 1912 году, когда российские шпионы взяли на крючок полковника Генерального штаба Австро-Венгерской армии полковника Редля, обнаружив и зафиксировав его гомосексуальные склонности. Полковнику пришлось покончить с собой.

Подобное оружие морально и физически устарело в эпоху сексуальной революции. Кого сейчас смутишь гомосексуализмом? А уж тем более "прямым" сексом, богатырем которого, как выяснилось, выступил один из лидеров российской оппозиции. Лавры и симпатии достались ему, а не бойцам невидимого фронта.

Как говорят в Америке, в эту игру могут играть двое. Что и продемонстрировала на днях "Новая Газета", опубликовав распечатку телефонных разговоров некоей московской бандерши с высокопоставленным клиентом по имени Вася. Кто этот Вася – даже из Нью-Йорка видно. Открывать его имя никто не собирается, пусть и пребудет анонимным котом. Из этих разговоров выяснилось, что аккурат насупротив Кремля в номере "Националя", снятого на год вперед, проводится "кастинг" девушек в присутствии разборчивого клиента. Когда удовлетворится выбором, а когда и отправит обратно всю команду на скамейку запасных и потребует новый набор. Гонорары, поскольку упоминались некоторые цифры,- порядка нью-йоркских: 4000 долларов за сеанс.

Должен огорчить врагов нынешнего российского режима, воспринимаемого горячими идеалистами как самоновейшие Содом и Гоморра. Эта практика появилась отнюдь не в постсоветской России. Снабжение номенклатурных работников живым товаром было всегда. Думаю, что в хрущевские и послехрущевские времена расцвела эта практика. Времена, конечно, были другие, не рыночные, и соответствующие услуги оформлялись и проходили под другими рубриками. Бардачки имели мощную идеологическую маскировку. Главным рассадником красивых девиц для утешения заработавшихся номенклатурных чинов были райкомы комсомола, где на одной-двух секретарских должностях сидели писаные красотки. Если среди них попадались толковые девахи, им устраивали карьеру и в высших эшелонах власти: обычно после комсомольского поста они шли в райкомы партии третьими секретарями – по идеологической работе. Если карьерный рост не удавался, компенсация была в форме московской или ленинградской прописки.

Что нового в том сюжете, о котором поведала нам "Новая Газета"? То, что и по всей стране: любые отношения, в том числе неформальные, твердо переведены на коммерческие рельсы. Всё как было, так и есть, только появились деньги как двигатель торговли.

Но я уверен, что если заглянуть в биографию какой-нибудь заметно начальствующей женщины, то в советский ее период почти наверняка обнаружится работа в комсомольских органах.

Желающие могут проверить: Википедия доступна всем.

Уместным композиционным завершением этого сюжета может послужить старый анекдот из породы загадок: Чем советская проститутка лучше американской? – Американская проститутка – это проститутка, а советская еще работает и учится.


Source URL: http://www.svoboda.org/content/article/24528580.html


* * *



Американский Ницше


Александр Генис: Недавно в Америке, в Издательстве Чикагского университета вышел увесистый том под названием ''Американский Ницше'', написанный тонким историком интеллектуальных движений Дженифер Ратнер-Розенхаген. Краткое содержание этой книги описывает заголовок пространной рецензии в ''Бук ревью'': ''Как Ницше воодушевил и спровоцировал американских читателей''. Ницше, его идеи, да и сам образ философа глубоко вошел не только в академические круги США, но и в массовую культуру страны. Достаточно сказать, что любимый боевик детей любого возраста — ''Конан-варвар'' - открывается эпиграфом из Ницше: ''Все, что не убивает, делает нас сильнее''. Чем же соблазнил Ницше, который никогда не был за океаном, своих американских поклонников? И какой стала мысль Ницше в американском контексте?


За ответами на эти вопросы я обратился к философу ''Американского часа'' Борису Парамонову.

Борис Парамонов: С темой ''Ницше в Америке'' я столкнулся уже много лет назад, когда появилась книга покойного Алана Блума ''Упадок американского разума''. Покойный Блум был элитный интеллектуал, возмущенный вульгаризацией американского университетского преподавания. Он был культурный аристократ и почти нескрываемо давал понять, что демократия противопоказана высокой культуре; демократия, даже сохраняя темы этой культуры, вульгаризирует их. Помню его фразу: ''Высоколобые концепты европейской культуры, попадая на американскую почву, делаются расхожими, как чуингвам''. Одной из таких тем он называл как раз ту, что ввел в культурный дискурс Ницше, – это тема творимых ценностей. Это связано с его тезисом о смерти Бога – то есть некоего абсолютного миропорядка, признаваемого главным постулатом культуры. Из европейского дискурса ушло понятие объективности, существующей вне человека. Человеческая культура в этом контексте предстала некоей условностью, утратила бытийную укорененность. Сегодня это называют постмодернистом, но началось это давно, еще у англичан в школе Локка и Юма, и чрезвычайно усилилось с развитием естественных наук. Можно ли говорить о божественности человека, когда Дарвин ведет его от обезьяны? Возникла ситуация, когда человек, лишенный фундаментальных ориентиров, должен был сам решать, сам выбирать мировоззрение, сам себя строить. Это и называет Ницше сверхчеловеком – человека самодеятельного, то есть в высшей мере ответственного. С этой концепцией связано едва ли не самое большое недоразумение, возникшее вокруг Ницше. Александр Генис: Но не вправе ли мы говорить, что постулат человека ответственного и решающего за себя и есть основное понятие демократии? Ведь именно к этому ведет, в конце концов, автор книги, Дженифер Ратнер-Розенхаген.

Борис Парамонов: В общем - да, и тут ей, как и всякому серьезно размышляющему о Ницше, пришлось проделать большой путь и трудную работу. Опасность Ницше в том, что он провокативный мыслитель, он никогда ничего не говорит прямо, прямоговорение органически ему чуждо, и в этом он не столько философ, сколько художник. Ницше - поэт, его подчас ведут не мысли, а слова. Соблазн тут в том, что поэзия на уровне гениальности как раз и оказывается орудием истины.


Но поверхностные слои американской культуры как раз и являют картину, совершенно не соответствующую интуициям и парадоксам Ницше. Базовые американские установки, перечисляемые Ратнер-Розенхаген: христианский аскетизм, мелкобуржуазная сентиментальность, всяческий пиетизм. По каждому из этих пунктов можно найти сокрушительную критику у Ницше.

Александр Генис: И все же Ратнер-Розенхаген находит у американских авторов множество примеров внутренней солидарности с мыслью Ницше, даже чуть ли не текстуальных совпадений. Например, у писателя и, что тут важно подчеркнуть, священника, хоть и не практикующего Ральфа Эмерсона: ''Любое зло, которому мы не поддались, в сущности, благодетельно''.

Борис Парамонов: Да, это прямая параллель афоризму Ницше: ''Всё, что не убивает меня, меня усиливает''.

Александр Генис: Тут следует привести высказывание такого кита американской журналистики, как Менкен. Вот его одиозный афоризм: ''Только неудачник может верить в равенство''. А Джек Лондон и Юджин О’Нил дошли до того, что называли Ницше своим Христом. У Джека Лондона даже собаки – ницшеанцы, не говоря уже о волках. Очень важно также, что Ратнер-Розенхаген установила интерес к Ницше со стороны американских радикалов: например, его горячей поклонницей была известная русско-американская анархистка Эмма Голдман.

Борис Парамонов: Можно вспомнить еще Айседору Дункан, обнаруженную нашим автором среди адептов Ницше. Ну с ней-то легче всего: Ницше говорил, что подлинная мысль – это всегда танец. Потом это довел до пародии Вячеслав Иванов: ''Выше вздымайте свои дифирамбические ноги!'' Но вот относительно Ницше как Христа стоит поговорить. Известно, что Ницше написал едва ли не самую подрывную книгу о христианстве, под названием ''Антихрист''. Сенсационным был его подход к христианству и к личности самого Христа с ранее неопробованного пути – с точки зрения психологии. Тип христианина, говорил Ницше, - это гедонист на вполне болезненной основе. Мы бы сейчас сказали – мазохист. Христианство для Ницше – это оружие, придуманное слабыми против сильных. Подрывная выдумка христианства – мораль. Христианство, таким образом, - это декаданс, упадок. Впрочем, начинать можно даже не с Христа, а с Сократа, ненавистного Ницше теоретического человека.


И вот тут главный ницшевский трюк. Нужно понять, что такая трактовка Христа, морали – это прикровенная самокритика Ницше. В Христе, как он дан у Ницше, можно и нужно видеть его автопортрет, это то, от чего Ницше хочет освободиться. И отсюда его апология жизни, благородных инстинктов силы. Как известно, Ницше был очень больным человеком, прожившим страдальческую жизнь. И вот в этом самоборении он говорит: больной не имеет права на пессимизм. Ницше ни в коем случае нельзя понимать прямо, вне иронии – как он и сам не писал прямо. Опыт преодоления болезни и есть опыт сверхчеловека, то есть человека, способного подняться над собой. Вот отсюда можно вести и концепцию воли к власти. Это отнюдь не оправдание политического деспотизма или культа сильной личности, как стали приписывать Ницше. Воля к власти – это изначальная бытийная, космическая энергия, к которой приобщается Ницше в порядке некоей сверхкомпенсации. Больной хочет жить – вот сюжет Ницше с психологической точки зрения. Парадокс Ницше – в том, что он подал свой индивидуальный экзистенциальный кризис как портрет европейской культуры в ее прошлом, настоящем и будущем. Собственно, такой парадокс ни в коем случае не единичен, он называется гениальностью.

Александр Генис: Об этом же писал другой яркий, но осторожный поклонник Ницше – Тома Манн. Одна из его любимых мыслей, из которой выросла ''Волшебная гора'', ведет к апологии болезни как метода проникновенного познания глубин бытия. Здоровый так далеко не пробьется сквозь толщу обыденности. Только у гробовой доски, как сказал бы Бахтин, нам открываются истины иного, космического масштаба. Но всё-таки как перейти от индивидуальных проблем Ницше к его восприятию внешним миром? И особенно американской рецепции Ницше? Каким круг идей Ницше стал в США?

Борис Парамонов: Вопрос в том, почему двадцатый век стал веком Ницше. Почему его экзистенциальная проблематика проецируется на мировую историю. Этот феномен ни в коем случае нельзя сводить к фашизму, немецкому нацизму с его бесчеловечной практикой, и хотя бы потому, что ни национализм, ни антисемитизм не был присущ самому Ницше, он скорее не любил немцев, а любил говорить о своих отдаленных польских корнях. Но это, конечно, частность. Важно другое: где, в каком пункте произошло совпадение персональных глубин Ницше и внеличностных определений истории и культуры двадцатого века. И здесь нам надо вспомнить его философию творимых ценностей.


Понятно, что к числу базовых ценностей относится истина, поиск истины. Так вот, Ницше говорит, что истина не открывается, а создается самим исследователем. Она, так сказать, провозглашается. Не открывается в мире, а вносится в мир как установка творческой личности. Сказать проще, мир не существует без человека, коли уже существует человек. Это относится и к так называемым научным истинам, как мы сейчас стали понимать. Мира нет вне показания приборов – элементарный постулат нынешней физики. Так что можно сказать, что как раз открытия современной науки утвердили правильность той установки, что дал Ницше.


И вот отсюда можно перейти к подлинной сути той темы, что решила осветить Дженифер Ратнер-Розенхаген, но, на мой взгляд, недостаточно подчеркнула. Ницше в Америке – это прежде всего философия прагматизма, инструментальная теория истины. Истинно то, что полезно, что работает в процессе освоения мира человеком. Прагматизм – подлинно американская философия, существующая, помимо всяческих сторонних влияний, в самом складе американского характера – прежде всего активного, действенного. Если угодно – революционного. Вот эта активистская установка первостепенно важна в теме Америки и американцев, а не старинные добродетели религиозного пиетизма и мелкобуржуазной сентиментальности.

Александр Генис: Да, достаточно посмотреть на сегодняшних участников движения ти-парти, ''чайной партии'' (Я обещал вам не называть их ''чайниками''). Они очень много говорят о заветах религиозной морали, но главное их недовольство – усиление роли государства в сегодняшней Америке, политика, которую, по их мнению, проводит Обама. Они готовы пойти на сворачивание вэлфэр-стэйт, лишь бы ими не мешали строить жизнь по-своему. Это не значит, как показывает статистический анализ, что они сами не пользуются государственными программами – медицинской страховкой, пенсией, и так далее, скорее, их бесит сам принцип, сама идея опеки как вмешательства.

Борис Парамонов: По своей глупой воле пожить, как говорил Достоевский в ''Записках из подполья''. Это один в один ложится на нынешнее движение ''чайников''. Активистский индивидуализм – это главная черта американская психологии, и это важнее всякой философии. Ницше, кстати, и был тем мыслителем, который открыл первейшую важность психологических установок даже в познании, не говоря уже о действии.


Ницше поставил под знак активизма все философские поиски двадцатого века. Можно вспомнить по этому поводу один интересный русский эпизод: пресловутое богоискательство и богостроительство. Тут отличился А.В. Луначарский, написавший в 1908 году книгу ''Социализм и религия''. Он попытался дать синтез Ницше и Маркса, говорил о том, что мы не познаем истину мира, но вносим ее в мир, - и отсюда шел к активистскому прочтению Маркса, что, между прочим, совершенно верно. Со временем выяснилось, что у Маркса главное – не теория экономической детерминации исторического процесса, а его тезисы о Фейербахе, где он отвергает созерцательный материализм и говорит о необходимости не познавать, а переделать мир. Ленин сколько угодно мог протестовать против такого прочтения Маркса и писать целую книгу (пресловутый ''Материализм и эмпириокритицизм''), но в конце концов сам стал на эту позицию, произведя Октябрьский переворот – чисто волюнтаристическое деяние, под которым не было никакой материальной базы.


Автор книги ''Американский Ницше'' много потратила сил, чтобы увязать Ницше с демократией, не увидев того, что это не главное в теме. Демократия в конце концов – это политический институт, действующий на поверхности социальной жизни. Но существуют глубинные установки сознания, общие, кстати, не только Америке, но всему Западу, западной активистской культуре. А их разгадал и продемонстрировал Ницше. Его ни в коем случае нельзя сводить к немецкому опыту, он дал картину всего двадцатого века, сам находясь еще в мирном девятнадцатом. Тут многое еще можно сказать, но всего всё равно не скажешь. Для быстроты понимания темы можно рекомендовать не читать самого Ницше, а прочесть, скажем, ''Сердце тьмы'' Джозефа Конрада. Или, еще занятнее, посмотреть только фильм Копполы по этой книге: ''Апокалипсис сегодня''.


Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24527345.html


* * *



Брехт в Америке.



Александр Генис: В Нью-Йорке с заметным успехом поставили одну из самых известных в современном репертуаре пьесу Брехта ''Галилей''. Труппа ''Классической сцены'' реанимировала постановку, которая в 1947 году наделала немало шума в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке. Руководитель театра Брайан Кулик сделал ставку, вслед за Брехтом, на главного героя. Как пишет рецензент ''Нью-Йорк Таймс'', ведущий театральный критик Америки Чарльз Ишервуд, чтобы оживить чересчур интеллектуальный, головной брехтовский театр нужен особый талант большого актера. В этой постановке роль досталась выдающемуся артисту Мюррею Абрахамсу, которого все помнят по Сальери в фильме Формана ''Амадей''. Окруженный свитой умелых, если не таких же блестящих актеров, Абрахамс играет со скрытым темпераментом и юмором живого, полнокровного человека, делая диалектику Брехта достоверной и болезненной. Тут надо вспомнить, что именно эта пьеса Брехта была очень популярна в среде советской интеллигенции. Конфликт ученого с могучей идеологией и ее секретной пыточной машиной – инкивизицией - затрагивал вечно больную тему стратегии и тактики инакомыслия.


Новая постановка ''Галилея'' позволяет вспомнить об этом и обсудить феномен Брехта с Борисом Парамоновым.

Борис Парамонов: Интересно, что эта пьеса вообще впервые была поставлена в Америке, в конце сороковых годов, когда Брехт находился в американской эмиграции. Ее ставил и в главной роли выступал знаменитый английский актер Чарлз Лафтон. Впрочем, его и американским можно назвать, потому что он не вылезал из Голливуда. Между прочим, его в Советском Союзе мы видели. Сначала в одном из, так называемых, трофейных фильмов, вывезенных из Германии после войны – а это были на 90 процентов, если не более американские, голливудские фильмы. Была среди прочего показана экранизация ''Собора Парижской Богоматери'', Лафтон там играл Квазимодо. Устрашающая была картинка! А потом, уже после Сталина, шел в СССР американский фильм ''Свидетель обвинения'' по Агате Кристи, там Лафтон играл адвоката. Кстати, в этом фильме единственный, кажется, раз, появилась на советских экранах Марлен Дитрих, тогда уже не молодая, утратившая свой ослепительный блеск.

Александр Генис: Вы забыли еще один с ней фильм в советском прокате – знаменитый ''Нюрнбергский процесс'' Стенли Крамера.

Борис Парамонов: Точно, я запамятовал. Но и там она была немолодая. Впрочем, представление о молодой Марлен Дитрих мы в Советском Союзе имели: в культовой советской кинокомедии ''Веселые ребята'' Любовь Орлова была под нее сделана: без платья, но в цилиндре. Это было посильное подражание тому образу, в котором впервые явилась Марлен Дитрих восхищенному человечеству, - в немецком фильме ''Голубой ангел'' по роману Генриха Манна ''Профессор Утрат''. Я-то грешным делом считаю, что самым интересным в этом фильме был великий Эмиль Янингс. Кстати, мы в Советском Союзе его видели, тоже в трофейном фильме, на этот раз точно уже немецком, - ''Трансвааль в огне'', где он играл президента Крюгера – героя бурской войны местных голландских поселенцев против англичан, разинувших рот на это золотоносное местечко в начале двадцатого века. Кстати, это забавная история, нужно ее вспомнить. Этот фильм, как и другой – ''Дорога на эшафот'' о Марии Стюарт, был сделан немцами при Гитлере в рамках кампании антианглийской пропаганды. И вот оказалось, что нацистские фильмы очень подошли советской пропаганде, когда шла холодная война СССР против Запада. Но должен сказать, что никакого пропагандистского эффекта это, как помнится, не оказало: просто нравились эти хорошо сделанные фильмы.


В одном только месте пропагандистский ход дошел до зрителей и вызвал смех: в ''Трансваале'' комендант английского лагеря для пленных буров был сделан похожим на Черчилля, а для вящей сатиры этот комендант кормил своего бульдога, тоже очень на него, а, следовательно, на Черчилля похожего.

Александр Генис: А фильм о Марии Стюарт ностальгически вспоминает Бродский в своем известном цикле сонетов.

Мы вышли все на свет из кинозала,


но нечто нас в час сумерек зовет


назад в "Спартак", в чьей плюшевой утробе


приятнее, чем вечером в Европе.


Там снимки звезд, там главная - брюнет,


там две картины, очередь на обе.


И лишнего билета нет.

Так вот, один из этих фильмов и был про Марию Стюарт.

Борис Парамонов: Марию играла актриса Зара Леандр, которая оказалась, как мы теперь узнали, шведкой и, вообще, советской шпионкой. Вроде Ольги Чеховой – любимой актрисы фюрера.

Александр Генис: Борис Михайлович, я понимаю, что, начиная говорить о кино, трудно остановиться, особенно такому знатоку экрана, как Вы. Но давайте вернемся к Брехту, и вот в каком повороте. У нас наметилась тема о немецких эмигрантах в Америке. Смотрите: и Брехт, и Марлен Дитрих, и Генрих Манн. В конце концов, и Чарлз Лафтон, осевший в Голливуде, игравший Галилея на премьере пьесы, тоже что-то вроде эмигранта. Скажем так: апатрида. Америка и в этом отношении предстает огромным странноприимным домом. Кому этого не знать, как нам.

Борис Парамонов: Прежде всего интересно, как Брехт попал в Америку. Он из нацистской Германии эмигрировал в ближайшую скандинавскую страну, в Данию, там и написал пьесу о Галилее.

Александр Генис: Первую редакцию пьесы, он над ней еще долго работал и многое менял.

Борис Парамонов: Потом пришлось бежать дальше – в Швецию и, даже, в Финляндию. Говорю ''даже'', потому что в Финляндии Брехт оказался в очень интересное время – когда его любимый Советский Союз напал на эту маленькую и вполне мирную страну. Не знаю уж каким образом, но он оказался и в СССР, и – самое интересное – захотел ехать дальше. И его отпустили. Он и уехал в Соединенные Штаты, но уже через весь Советский Союз, до самого Владивостока, откуда и отбыл в Америку.

Александр Генис: Ему, впрочем, приходилось бывать в Штатах и раньше, еще в конце тридцатых годов.

Борис Парамонов: Да, я читал мемуары известного американского философа-марксиста Сиднея Хука, сообщающего о Брехте удивительную информацию. Шли московские процессы, и американские друзья Советского Союза всячески недоумевали как это старые большевики, творцы Октябрьской революции вдруг оказались шпионами мирового империализма. И в одном из этих разговоров Брехт высказался в том смысле, что если Бухарин, Зиновьев и Каменев оказались на скамье подсудимых,


так и за дело, значит, там им и место. Не в том смысле, что они действительные враги и шпионы, а что слабаки. Были бы сильнее и умнее, так не сели бы. Это поразительно циническое высказывание. Но я его вспомнил, перечитав, в связи с новой американской постановкой, брехтовского ''Галилея''.Там он, Галилей, говорит: ''Несчастье происходит из неправильных расчетов''. И еще: ''Страдальцы вызывают у меня скуку''. И еще: ''В сложных случаях кратчайшим расстоянием между двумя точками становится кривая''. Это говорит Галилей, но, вспомнив свидетельство Хука, можно смело посчитать это словами и убеждением самого Брехта.

Александр Генис: И все же нельзя же оспаривать искренности левых убеждений и симпатий Брехта. Томас Манн, скажем, после войны из двух Германии выбрал нейтральную Швейцарию, а Брехт из Америки уехал в ГДР, в коммунистическую Германию.

Борис Парамонов: А куда ему было еще деваться? В Штатах за него сильно принялась Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности. А в ГДР он, несомненно, ничем не рисковал. Слишком большое у него было имя, чтобы к нему предъявлять излишние претензии. Ему дали театр, он был украшением немецкого коммунистического режима. А на Западе ему пришлось бы перебиваться с хлеба на квас.

Александр Генис: Но фрондером он остался. Помните эти его знаменитые слова после восстания рабочих в ГДР в мае 53-го года: правительству надо бы сменить народ.

Борис Парамонов: Эренбург в мемуарах несколько слов написал о Брехте: что все его расчеты были просчетами поэта. Конечно, я не кину в него камня. В любом случае Брехт нравится мне больше Каменева, Зиновьева и даже Бухарина.

Александр Генис: А что Вы скажете о пьесе о Галилее сегодня? Она, как уже было сказано, была чрезвычайно популярна в Советском Союзе, потому что поднимала острую для того общества проблему сопротивления инквизиции. Кроме того, Брехт был дозволенным модернистом. Через его театр до нас доходила современная эстетика. В те времена были такие авторы-заместители. Вместо ''Улисса'' - такой же мифологизированный ''Кентавр'' Апдайка. Вот и Брехт был таким разрешенным авангардом, который тянул нас в поэтику ХХ века, подальше от рептильного соцреализма. За что мы его так любили. А как по-вашему себя чувствует Брехт и его Галилей в 21 столетии?

Борис Парамонов: Мне понравилась пьеса. И знаете чем? В ней наличествует очень тонкая стилизация того, что получило название естественнонаучного материализма - и не как методологии наук о природе, а как мировоззрения левых кругов начиная чуть ли не с 18-го века до советской идеологии 20-х годов. Вот этот самый вульгарный материализм, очень умело стилизованный, предстает в каком-то первоначальном жизненном блеске. Именно жизненном, а не идеологическом. Видно, как это мировоззрение не только науку двигало, но и создавало новый тип человека, причем перспективный тип, больших людей создавало. Знаете, что мне эта пьеса напомнила? Стихи Слуцкого, тоже умевшего поднести уже архаическое советское миропонимание в неких его первоначальных поэтических потенциях. Тут работает момент ностальгии: то, что умерло, уже не опасно, а может быть и красиво. Понимаете, не какой-нибудь зачуханный советский академик Федосеев, а тургеневский Базаров. Клод Бернар, а не Лысенко. При этом сам Брехт – человек, конечно, уже иного миропонимания, значительно усложнившегося. Ведь в том, что говорят у него попы, тоже много правильного – и гораздо более тонкого, чем галилеевские законы механики. Один из них говорит: песчинка, попавшая в устрицу, делает ее больной, но эта


болезнь создает жемчуг. На что Галилей ничем возразить не может, кроме: ''А я хочу есть здоровые устрицы''. Полнота человеческого бытия не вмещается в законы механики, уж как, Брехту, поэту, этого не знать.

Александр Генис: Да, ''больная устрица'' – это уже другой немецкий эмигрант – Томас Манн с его философией болезни. Только она и превращает обывателя в художника, по его теории. Впрочем, для немецких изгнанников сама эмиграция была болезнью. Причем, неизлечимой.

Борис Парамонов: Верно, хотя Томас Манн был, если можно так сказать, королем немецкой эмиграции. Это была культурная фигура совершенно бесспорная (а Брехт как раз - спорная фигура).

Александр Генис: Как же, Томас Манн тогда сказал: ''Немецкая литература там, где я'', и был прав.

Борис Парамонов: Не зря Томас Манн жил в почете и неге, выстроил себе дом на океанском берегу в Калифорнии. Понятно, что не это в нем главное, но именно вот такое внешнее преуспеяние вызывало антипатию у многих немцев, далеко не последних людей в эмиграции. Например, у Альфреда Дёблина, автора знаменитого модернистского шедевра ''Берлин, Александр-плац''. Томас Манн в ответ писал: я в Америке выучил английский язык и читал всюду лекции, а Дёблин до английского не снизошел. Тут, кстати, некоторое преувеличение: все эти лекции переводила на английский дочь Манна Эрика, ну а уж прочесть английский текст он управлялся.

Александр Генис: Зато Дёблин после войны занял крупное положение в оккупационной администрации, так что ему воздали должное - оправился человек от нужды и другим помог.

Борис Парамонов: Был еще один вполне преуспевавший немецкий эмигрант – Ремарк. ''На Западном фронте без перемен'' был международным бестселлером. Ремарк был настолько состоятелен, что мог покупать картины импрессионистов. Он собрал коллекцию, которую после его смерти его вдова Полетт Годдар продала за пять миллионов долларов. Это было в самом начале 89-х годов; сейчас эта коллекция стоила бы раз в десять больше. Полетт Годдар, кстати, была до Ремарка замужем за Чарли Чаплиным, снималась у него в ''Новых временах'' и ''Диктаторе''.

Александр Генис: Мы, кажется, опять вернулись в кино.

Борис Парамонов: Да, значит, пора закругляться. Я только еще одну деталь приведу из тех же воспоминаний Сиднея Хука. Он пишет, что Ремарк был в Нью-Йорке, когда Гитлер одержал победу над Польшей. Ремарк останавливался в тогда немецком районе Нью-Йорка Вашингтон Хайтс, и вот, идя по улицам, он видел, что чуть ли не из каждого окна вывешивался нацистский флаг. Американские немцы радовались победе исторической родины.

Александр Генис: Я жил в этом районе, где еще встречал беженцев из Германии и Австрии. Вот уж кто нацистам не сочувствовал. Среди них, между прочим, была семья Киссинджера, он там и школу закончил. А моей соседкой по лестничной клетке была фрау Шоер, которая пела Шуберта, когда мыла посуду (я через стенку слышал), и хозяин мясной лавки Йозеф, который всегда ходил в бабочке. Между собой они говорили по-немецки. Это про них Ремарк сказал американскому репортеру: ''Я не тоскую по Германии, я же не еврей''.

Борис Парамонов: В 39-м там было по-другому. Понятно, что не сразу в Америке разобрались, что такое нацистский режим. Но каково было Ремарку! Эти-то полотнища со свастикой куда больше значили в его жизни, чем все импрессионисты.



Source URL: http://www.svoboda.org/content/transcript/24513366.html


* * *



Вера

Сенсацией российских выборов стал в Америке не Путин, в победе которого так или иначе никто не сомневался, и даже не фото-киногеничный баскетбольного роста миллиардер Прохоров, о котором уж точно все американцы знают, что он приобрел ньюджерсийскую команду "Нетс". Сенсацией стала двадцатилетняя студентка факультета журналистики Вера Кичанова, выставившая свою кандидатуру на муниципальных выборах, проходивших одновременно с президентскими, – и выигравшая их.

Фотографии Веры в каком-то "прикольном" клетчатом одеянии появилась чуть ли не во всех американских средствах массовой информации. Симпатичная серьезная девушка в очках и в упомянутом "приколе" очень хорошо смотрится на страницах мировой свободной прессы.

Вместе с Верой депутатами низовых выборных органов стали еще более 70 таких же молодых энтузиастов, усмотревших возможность общественной инициативы и политической деятельности хотя бы на таких незаметных местах. Сама Вера говорит об этом так: "Идеальным вариантом был бы уход Путина, если б он искренне сказал: я устал и ухожу. Но коли этого не случилось, можно попробовать сделать шаги поменьше. Если есть трещина в стене, почему бы не попытаться пролезть в нее?"

Сообщается, что таких муниципальных выборных мест в одной Москве – не менее полутора тысяч. Семьдесят молодых энтузиастов кажутся исчезающе малой цифрой. Но это не так. Дело – в политической инициативе, в отыскании нового поля общественной деятельности. Таких, как Вера, кандидатов было на этих выборах 200 человек – и семьдесят победили. Это уже не малый процент. А что если на следующие муниципальные выборы выдвинут свои кандидатуры полторы тысячи молодых либералов?

Люди, знакомые с этим сюжетом, говорят, что серьезной работы эти местные выборные органы не ведут, круг их компетенции весьма ограничен. Разве что где-нибудь не позволят на месте детской спортивной площадки выстроить гараж или покрасят скамейки в общественном сквере. Но ведь не это самое важное – не круг обязанностей и полномочий, а сам факт самоорганизации людей вокруг вопросов их повседневной жизни. Это ведь ни что иное, как низовые ячейки общественной самодеятельности. Это самоорганизация людей в противовес государственному левиафану. Это школа политического самоуправления граждан.

В эпоху великих реформ царствования Александра Второго второй по важности после освобождения крестьян от крепостной зависимости стала земская реформа, создавшая как раз формы местного самоуправления – внегосударственные органы свободно выбираемых граждан. Русский философ Б.Н.Чичерин (1828–1904), много работавший в земских органах и одно время бывший выборным городским головой Москвы, писал, что земство – лучшее, что он видел в России за все эти годы. Но земская реформа того времени имела один серьезный недостаток: она не распространялась на самые низы административного деления, – не было создано волостных земств, и как раз с их создания началась реформаторская работа демократического Временного правительства в 1917 году. Даже в поэзии этот след остался: "Вводили земство в волостях" (Пастернак).

Те местные органы, в которые сейчас выбраны Вера Кичанова и семьдесят ее единомышленников, – это как раз и есть нечто вроде этих волостных, то есть самых низовых центров самоорганизации граждан. Принципиальным здесь выступает именно этот факт самоорганизации людей, а не тот или иной результат их непосредственной работы – покрасят они скамейки в зеленый или желтый цвет. Самоорганизация людей в существующих структурах, как бы незначительны они ни казались, – вот главный результат, вот важный шаг вперед. Вспомним Евгению Чирикову – борца за Химкинский лес – какой весомой фигурой она стала, как ее побаивается и как с ней считается нынешняя власть.

Солженицын свое единственное выступление в новом российском парламенте – Государственной думе – начал и закончил одной мыслью, одним призывом: демократия созидается снизу, с самостоятельных действий самых незаметных людей, она начинается буквально на вашем дворе. Двор, а не дворец – ключ к русской свободе. Тогда Солженицына не услышали. Но Евгению Чирикову, Веру Кичанову и сотни их нынешних и будущих сподвижников услышат – и послушают.


Source URL: http://www.svoboda.org/content/article/24511554.html


* * *



А нужна ли демократия?

Демократия в России далеко еще не развернулась и остается в порядке дня, но уже раздаются голоса, высказывающие сомнения в ее первостепенной ценности. И самое интересное, что эти голоса принадлежат отнюдь не обскурантам.

Очень много и упорно пишет о проблемах демократии Юлия Латынина, приводя в пример ее излишества в странах Западной Европы. Главное возражение – против всеобщего избирательного права, создающего диктат паразитических клиентов вэлфэр-стэйт. Демократия, так можно понять Ю.Латынину, должна быть цензовой, то есть предоставлять права социально ответственным гражданам, обладающим самостоятельно нажитым имуществом или серьезным образованием.

В начале января в "Новой газете" интересно высказался о демократии художник и писатель Максим Кантор. Он считает, что парламент должен избираться не анонимным избирателем, а представителями разнообразных профессий и общественных групп – такими, скажем, как учителя, врачи, пенсионеры, матери или даже учащиеся. Парламент должен быть не инструментом борьбы политических партий, а исключительно представительством вот таких конкретных социальных групп. Максим Кантор не называет такой государственной порядок по имени, но имя давно уже известно – это корпоративное государство.

Через несколько дней в той же "Новой газете" с сомнениями в демократии выступил культуролог Михаил Ямпольский. Здесь пошли в ход аргументы экзистенциальной философии. Автора интересует не столько право голоса, сколько само его понятие. Голос – это интимная глубина человеческого существования, не сводимого к тем или иным сиюминутным нуждам, а эту глубину невозможно реализовать в порядке политической борьбы и парламентского представительства. Голос человека отчуждается в процессе такой борьбы и присваивается корыстными политиками.

Нельзя сказать, что все эти точки зрения бессмысленны, в них есть немалая правда. Но контраргументы не менее весомы. Начнем с всеобщего избирательного права – а почему, собственно, оно предоставляется всем? Для этого нужно всего-навсего вспомнить историю вопроса. Не уходя в подробности этой истории, достаточно сказать, что всеобщее избирательное право стало таковым в результате опыта двух мировых войн, бывших тотальными войнами, затрагивавшими всё население воюющих стран. Но если государство распоряжается таким фундаментальным правом, как право человека на жизнь, ведь чем-то это нужно компенсировать. За такое, так сказать, налогообложение – отчуждение человеческой жизни в пользу государственного интереса – и компенсация должна быть максимальной. А это и есть всеобщее избирательное право. Так что тут важен вопрос не о ценности самого этого права, а порядок, смысл и резон его происхождения.

По поводу корпоративного государства нужно тоже кое-что вспомнить. Этот проект возник после первой мировой войны (а кое-где и раньше, например, в движении французского синдикализма) и противопоставлялся как раз изжившей себя, как многим казалось, демократии. И тут шел в действие аргумент, который сегодня выставляет М.Ямпольский: голос человека, взятого не в полноте его существования или даже в конкретике его профессиональной жизни, - это пустой, искусственный, ничего и никого не выражающий голос. Человек, представленный в его живой социальной страте, в его корпорации, уже полнее, конкретнее. Это идея корпоративного государства была высказана Муссолини, начавшего ее реализовать после прихода к власти, и поначалу была встречена сочувствием очень известных и заслуживающих доверия людей. Например, Бертран Рассел с симпатией говорил о Муссолини. Бернард Шоу в том же плане высказывался, а из русских – Николай Бердяев. Интересно, что Бердяев – и не он один, а многие иностранцы, знакомившиеся в те раннесоветские годы с "русским экспериментом", - сочувственно отзывались об идее Советов, понятых как орудие рабочего самоуправления и представительства. Это и был пример "корпорации". Но вспомним, к чему это привело: к полному их выхолащиванию и превращению в бессильный придаток большевистской партии, бывшей монопольным носителем как раз политической власти. Надо думать, что судьба корпораций в муссолиниевской Италии, во франкистской Испании и Португалии Салазара была примерно такой же. Корпоративное государство подпадает под неограниченную власть диктатора, потому что в ней не предусмотрен механизм контроля над властью.

Всё это показывает незаменимость демократии как именно политического института и необходимость самой политики как средства достижения, осуществления и смены власти.

В приведенных текстах и аргументах политика подменяется философскими и культурно-историческими медитациями. А ведь главный инстинкт настоящего политика – не критика тех или иных инструментов политической жизни, а умение пользоваться ими. Критики демократии не замечают ее главной убойной силы: она, как ничто другое, способна ограничивать власть, обеспечивать сменяемость власти, не давать власти засиживаться. И на это работает сам формальный принцип демократии, система выборов, если эти выборы, понятно, прозрачные и честные. Вот тот колоссальный политический плюс демократии, который сводит на нет все ее философски усматриваемые минусы. Конечно, демократия – это не цель, а средство. Но такое средство, без которого трудно рассчитывать на достижение каких-либо высоких человеческих целей. Засилие несменяемой власти, всё подминающей под себя, не дает реализоваться никаким приватным человеческим целям.

Идя в бой, нельзя выбрасывать оружие. Высоколобые комментаторы, о которых шла речь, предлагают именно это.



Source URL: http://www.svoboda.org/content/article/24495063.html


* * *



Другие берега Дмитрия Набокова

В Швейцарии в возрасте 77 лет умер оперный певец и переводчик Дмитрий Набоков. Оборвалась родословная линия Владимира Набокова.

Мы, конечно, все знали, что у Владимира Набокова есть сын Дмитрий. Но живые детали касательно Дмитрия Владимировича можно было обнаружить разве что в текстах его отца. Правда, таких текстов немало, и из них мы можем кое-что почерпнуть о сыне знаменитого писателя.

Если при этом следовать хронологии сыновьей жизни, то первое, пожалуй, о нем упоминание находится в одном из писем Набокова к Эдмунду Уилсону. Он рассказывает, как Дмитрий был воодушевлен, узнав о существовании так называемого веселящего газа и об использовании его в практике дантистов: он тут же сам предложил массу проектов такой утилизации к пущему веселью. По этой детали можно было судить о живом и смышленом характере Дмитрия. Замечательно сын и прогулки с ним по Берлину описаны в мемуарной книге Набокова "Другие берега". Например, как отец обратил внимание сына на грядку анютиных глазок и спросил, кого ему напоминают эти цветочки, с их чернявой на светлом фоне сердцевиной. "Гитлера!" - возопил обрадованный младенец, обнаруживший в этой картине пресловутые усики, и отцу стоило немалых усилий внушить ему, что о таком сходстве лучше в дальнейшем не распространяться.

И еще одно место из "Других берегов" нужно вспомнить: "Мы диву давались, какое количество тепла может развить эта печка – тело крупного дитяти".

В другом письме к Уилсону Набоков, жалуясь на обширность американских пространств, попутно замечает, что сын его, студент Гарварда, преодолевает такое расстояние за час-полтора на своем гоночном. Опять же возник некий живой образ, и видно стало, что Набоков последовал своему же совету родителям, данному в "Других берегах": "Балуйте ваших детей, еще неизвестно, какая у них потом будет жизнь". Тут, конечно, отнесение к собственному опыту: как он сам из русского рая своего детства попал в нужду и всячески необеспеченное состояние эмигранта. Но Дмитрию Набокову, слава богу, такая судьба не грозила.

Он стал певцом – и дебютировал, как и положено, в итальянской опере. Некоторые партии исполнил в знаменитой Ла Скала. В одном письме Владимира Набокова говорится, что он с женой специально приедут в Италию на один из дебютов сына.

Набоков привлекал сына к работе над переводами на английский своих русских романов, когда он стал знаменит и возникла потребность узнать его творчество в полном объеме. Одним из таких романов был "Дар", и мы можем понять, какую трудную работу задал балованному сыну отец, надо думать, однако, не оставивший его без посильной помощи.

После смерти родителей Дмитрий Владимирович стал единоличным распорядителем набоковского наследия – того, что по-английски называют estate – слово, означающее среди прочего поместье, капитал, имущество. Он обладал правами на распоряжение отцовским литературным имуществом. Эта работа – отнюдь не синекура, а именно работа, ни в коем случае не стрижка купонов, не паразитическая рента. Вообще управлять деньгами – сложная и ответственная профессия, и будь сын Набокова легкомысленным плейбоем, от этого добра очень скоро ничего бы не осталось. Мы знаем, что этого не произошло. Дмитрий Набоков оставался вдумчивым и цепким распорядителем, которого никто не мог объехать на кривой.

А таких попыток было достаточно. Можно вспомнить хотя бы об одной. Некая итальянка написала как бы продолжение "Лолиты", сиквел, в форме дневника Лолиты, рассказывающей свою версию истории. Это изделие начало обретать статус бестселлера, но тут вмешался Дмитрий Владимирович, справедливо усмотревший нарушение авторских прав. Итальянка сделала то, что называется "мерчандайз", – использование образов не ею созданного художественного продукта. Для иллюстрации этого сюжета нужно сказать, что изображение, скажем, Микки-Мауса на детской майке принадлежит фирме Диснея, и каждое такое воспроизведение должно получить санкцию фирмы-правообладателя, а если такое разрешение воспоследует, то, конечно, за соответствующую мзду. Никакого пиратства, это вам не Сомали. Дмитрий Владимирович быстро распознал и пресек пиратство итальянки в набоковских территориальных водах. Потом, правда, произошло соглашение, неизвестно, впрочем, на каких условиях.

Это нормальный пример нормальной работы любого владельца художественного эстейта. Но был другой пример, уже, что называется, противоречивый. Это решение Дмитрия Набокова опубликовать наброски последнего не то что незаконченного, но еще толком не написанного произведения отца – романа "Подлинник Лоры", относительно которого было известно категорическое распоряжение автора уничтожить этот сомнительный черновик. Дмитрий Владимирович не последовал этому требованию. Его можно было бы понять, если б речь шла о чем-либо подобном случаю Кафки: его душеприказчик Макс Брод сохранил рукописи Кафки, которые тот завещал сжечь. Но в этом случае мы получили гениальные романы "Процесс" и "Замок", а в случае Лоры ничего сходного, увы, не было.

Но, как говорится, о мертвых либо хорошее, либо ничего. Дмитрий Владимирович Набоков сумел сделать то, что не удалось его отцу – посетить родину, в сущности отцовскую, не свою. Он приезжал в Петербург, видел все сохранившиеся набоковские места, а в выступлении, опубликованном питерским журналом "Звезда", сказал, что на одном из петербургских банкетов первый раз в жизни напился пьяным. Как тут не вспомнить слова одного недавно скончавшегося знакомого: где водка, там и родина.

Это шутка, конечно. А вот чего жалко – так того, что на Дмитрии оборвалась родословная линия великого Набокова. Набоковых много, но Владимир Владимирович был один, и Дмитрий Владимирович тоже. Об этом нельзя вчуже не пожалеть, глядя на фотографию сына, снятого на фоне отцовского портрета. Изумительно породистые лица. Глядя на них, думаешь: книги в России будут, даже и хорошие, но таких лиц больше не будет.

Интервью Дмитрия Набокова. Радио Свобода, 1998 год


Source URL: http://www.svoboda.org/content/article/24494713.html


* * *



Сыграем в мячик!

Главная сенсация в США сегодня – американский баскетболист китайского происхождения Джереми Лин, переживающий пресловутые "пятнадцать минут славы". Причина шума: его нью-йоркская команда "Никс" одержала победу в семи матчах подряд, а героем этих матчей был именно Лин. Ажиотаж вокруг него сами американцы, в любимой ими каламбурной манере, назвали "линасити" – от слова "лунасити", сумасшествие.



Этот феномен требует серьезного разговора, что и сделала "Нью-Йорк Таймс", 17 февраля посвятившая Джереми Лину сразу две аналитические колонки. Автор одной из них – ветеран НЙТ Дэвид Брукс. Идея его статьи: существующий нынче спортивный этос с его установкой на успех, победу, индивидуальное достижение противоречит иным системам человеческой этики, главным образом религиозной, – что в христианстве, что в иудаизме, что в исламе, где главное поощряемое всеми этими религиозными системами нравственное качество – смирение, скромность, сознание своего ничтожества, отсутствие самомнения, греховной гордости. Брукс пишет, что Джереми Лин как раз преодолевает это противоречие, скромно заявляя, что свои достижения он посвящает Богу.



Второй комментарий написала Гиш Чен, автор китайского происхождения, как и сам Джереми Лин. Тут несколько иной ход аргументации: Чен пишет, что в мотивации Лина важную роль сыграла его семья, всячески одобрявшая его спортивные увлечения и тем самым способствовавшая его успехам. Это понадобилось автору для того, чтобы сравнить ситуацию Лина с историей ее брата Боба, тоже бывшего очень одаренным спортсменом. Того родители не слишком одобряли в его спортивных занятиях, заставляя больше налегать на изучение электроники. Ее вывод: как разительно и в лучшую сторону изменились нравы и культурные предпочтения самих китайцев, в том числе старшего поколения. У Гиш Чен получается, что брат Боб был бы счастливее и успешнее в качестве спортсмена, а не электронного инженера. Впрочем, спортивную форму он не теряет и даже недавно поднялся в одиночку на Эверест.



Я очень уважаю Дэвида Брукса, но мне трудно согласиться с высказанной им идеей некоего спортивно-религиозного синтеза. Спорт нынче важнее, что бы ни говорил по этому поводу сам герой дня Джереми Лин. Да и сегодня ли только? Статья Брукса сразу же приводит на ум средневековых "жонглеров Богоматери", так же, как Лин, посвящавших свое спортивное мастерство высшим религиозным инстанциям. Думаю, что в обоих случаях это попытка обойти цензуру религиозного сознания, представить игру формой благочестия. А игра и есть игра, и прежде всего – соревнование, самоутверждение, борьба, усилие, "агон", как говорили в Древней Греции. Но у древних спорт оставался спортом, а в европейских культурах, на Западе он стал эмблемой, да и самой сутью мировоззрения на самой его глубине. Западная культура – активная, активистская, можно даже сказать агрессивная, насильственная, эксплуататорская. Запад преодолел насилие и эксплуатацию в социально-политической жизни, но выше головы не прыгнешь ни на каком "агоне", и эту насильническую суть он сохранил в отношении к природе. Отсюда и экологический кризис, грозящий быть пострашнее всех предыдущих. А самые тонкие культурфилософы, потоньше даже Шпенглера, выводят такой активизм западной культуры – из христианства, преодолевшего природу, низшие бытие в духе и тем самым способствовавшего конечной победе над природой. Это нам сейчас пришло время задумываться над ценой такой победы.



Что же касается Гиш Чен с ее сетованиями, то ведь Боб Чен если не стал знаменитым спортсменом, то, похоже, вполне ассимилировался в американской жизни. И это заставляет думать не о нем и его семье, а в целом об их исторической родине – Китае. Сегодняшний Китай очень охотно и весьма умело включился в эту западную модель и со свежими силами эксплуатирует природу (при этом отнюдь не отказываясь от насилия в общественно-политической жизни).



Так что как ни крути, а Джереми Лин избрал всё-таки благую часть. Играть в мячик куда безобидней и безопасней, чем губить природу в гонке за уровнем потребления.



А о Бобе Чене и этого не скажешь. Он ведь в числе тех любителей горного восхождения, которые тонами мусора загаживают Эверест.


Source URL: http://www.svoboda.org/content/article/24488859.html


* * *



Уроки Жанны Д’Арк



Борис Парамонов: Пока в России заново разгораются политические страсти, имел место один, думаю, что как раз в России незамеченный, юбилей – 600 лет со дня рождения Жанны Д’Арк. Напоминаю: это та шестнадцатилетняя французская девушка из крестьянской семьи, которая во время так называемой Столетней войны между Францией и Англией явилась к наследнику французского престола – будущему Карлу Седьмому и уговорила его поставить ее во главе французской армии. После чего она сняла осаду англичанами Орлеана (отсюда ее прозвище Орлеанская Дева), одержала еще ряд побед и короновала Карла в Реймсе. В конце концов, она попала в руки англичан, которые судили ее как еретичку и приговорили к казни на костре. Это произошло в 1431 году, а через двадцать пять лет Жанну реабилитировали и провозгласили героиней Франции. В конце концов, Римско-католическая церковь (которая и судила ее в Руане) возвела ее в сан святой в 1920 году. Тогда, по горячим следам этой канонизации, Бернард Шоу написал пьесу ''Святая Иоанна''. Он был далеко не первым среди писателей, сделавших Жанну своей героиней. О ней писали Шекспир (неправильно, как считает Шоу), Шиллер, Вольтер (написавший почти порнографический антиклерикальный пасквиль ''Орлеанская девственница''), Марк Твен (роман ''Личные воспоминания о Жанне Д’Арк''), Бертольд Брехт, Жан Ануй. Верди и Чайковский посвятили ей оперы, а Рубенс - картину. В нью-йоркском Метрополитен музее есть еще одна эффектная картина, написанная Бастьен-Лепажем, где Жанна изображена слушающей свои знаменитые голоса: по ее утверждению, с ней разговаривали Святой Михаил и Святые Екатерина и Маргарита, которые и внушили ей ее миссию; эта инспирация дана в образе ангела, нависающего над Жанной, изображенной в состоянии некоего полубезумного экстаза.


Я узнал о юбилее Девы из статьи в ''Нью-Йорк Таймс'' от 6 января сего года. Статью написала Катрин Харрисон, автор ранее вышедшей биографии Жанны Д’Арк. Она пишет:

Диктор: ''Сама себя назвавшая орудием Господним, Жанна вошла в коллективное воображение как живой миф. Столетия после ее смерти она вдохновляла христиан, феминисток, французских националистов, мексиканских революционеров и даже парикмахеров (первый зафиксированной в истории случай девушки, стриженной под мальчишку). Голоса, которые она слышала, диагностировались как шизофрения, эпилепсия и даже как туберкулез. Похоже на то, что Жанна никогда не почиет в мире. Не потому ли, что истории, которые нам понятны, мы забываем?


Но Жанна противится усилиям свести ее историю к пропорциям морали. В ее случае нам не нужны трактовки, которые рационализируют человеческое поведение; скорее мы склонны к тому, чтобы расширить его до тайны. До тех пор, пока нам нужны вдохновляющие герои и вожди, умеющие подняться над ограниченными перспективами, - до тех пор история Жанны Д’Арк будет помниться, а она сама прославляться''.

Борис Парамонов: Вот главное в сюжете Жанны: ее трудно понять и объяснить в границах разума, она выходит из этих границ. Здесь есть элемент чуда. Мы знаем в истории достаточно много примеров, когда женщины выдавали себя за мужчин и уходили на войну: Надежда Дурова – самый известный русский случай. Но совсем другое в случае Жанны. Она, прежде всего, не скрывала своего пола, и потом – ведь не просто воевала среди мужчин, но возглавляла их, а до этого проникла к дофину и подчинила его своей воле. И там, где восторженные сторонники говорили о чуде, там недоброжелатели из церковных кругов склонны были видеть колдовство, одержимость не Богом, а дьяволом. А у церкви были веские причины дезавуировать Жанну, и это очень хорошо разъяснил как раз Бернард Шоу, в целом, однако же, в трактовке Жанны как раз впавший в тот самый грех редуктивизма, то есть попытавшийся дать рационалистическое истолкование феномена Жанны.

Загрузка...