Культура гуманизма, возникшая еще в XIV веке в Италии, к концу XV века прочно утвердилась в Германии и Нидерландах, вошедших с 1477–1482 годов в состав Германской империи. Подобно своим итальянским предшественникам, немецкие и нидерландские гуманисты высоко ставили культурные завоевания античного мира, рисовавшегося им царством интеллектуальной и духовной свободы, решительно выступали против средневековой схоластики, против вековой рутины, против всего, что сковывало и калечило человеческую жизнь.
Новые веяния чувствовались повсюду. Заколебались древние устои феодализма. Рыцарство сходило с исторической арены. Необычайно поднялось значение городов. Развивались торговля и промышленность. Укреплялись международные экономические связи. Великим событием, оказавшим колоссальное влияние на развитие европейской культуры, явилось изобретение книгопечатания в середине XV века И. Гутенбергом из Майнца. Благодаря книгопечатанию многие выдающиеся произведения античных и ренессансных авторов стали достоянием широких читательских кругов. Знание перестало быть привилегией церкви. И в философии, и в науке, и в искусстве раздавались голоса новых людей, созидавших новую культуру, передовую свободолюбивую культуру эпохи Возрождения.
Конечно, гуманисты Германии и Нидерландов опирались на достижения ренессансной Италии. Ведь Италия была родиной гуманизма. Она дала миру таких гигантов, как Петрарка и Боккаччо. Именно здесь начали «воскрешать» античность и очищать ее от схоластических мудрствований средних веков. Здесь возникла классическая филология, столь ценимая в североевропейских странах. Вместе с тем немецко-нидерландский гуманизм отнюдь не был простым повторением гуманизма итальянского. У него была своя судьба. И по своему характеру он несколько отличался от гуманизма, расцветшего под синим небом Апеннинского полуострова.
Историческое своеобразие немецкого гуманизма определялось тем, что он развивался в стране, стоявшей на пороге событий, вскоре до основания потрясших все ветхое здание «Священной Римской империи германской нации», как в то время высокопарно называлось германское государство. В 1517 году в Германии вспыхнула Реформация, перекинувшаяся затем в Нидерланды и ряд других европейских стран. По словам Ф. Энгельса, это была первая в Европе буржуазная революция, которая «сообразно духу времени, проявилась в религиозной форме — в виде Реформации»[1]. Ее кульминационным моментом была Великая крестьянская война 1525 года. На протяжении ряда десятилетий нарастало в Германии недовольство существующими порядками. Крестьянство испытывало невыносимый гнет со стороны светских и духовных феодалов. Стремительно разорявшееся рыцарство мечтало поправить свои дела за счет обширных церковных владений. Бюргерство тяготилось чрезмерно «дорогой» церковью. На церковные богатства с вожделением поглядывали также многие князья. В стране не было сильной государственной власти. Власть императора была в значительной мере призрачной. Германия, по сути дела, распадалась на множество независимых государств, будь то «вольные города», княжества, герцогства и т. п. Крупные феодалы боролись за власть, наполняли страну вечными смутами, то и дело разжигали пламя междоусобной войны. А католическая церковь, пользуясь государственной слабостью Германии, без всякого стеснения грабила страну, стремясь выколотить из населения последний грош. Не удивительно, что самые широкие круги именно в католической церкви видели главного виновника немецкого неустройства. К тому же, ревниво оберегая свои привилегии, церковь всячески противилась любым прогрессивным нововведениям, цепко держалась за все отжившее, темное, косное.
Несомненно, в идейной подготовке Реформации немецкие гуманисты и их нидерландские друзья сыграли немаловажную роль. В отличие от гуманистов Италии, которые скорее являлись язычниками, чем христианами, и довольно индифферентно относились к вопросам вероисповедания, представители северного гуманизма тщательно вникали в творения древнехристианских авторов, штудировали Библию и обвиняли церковь в том, что она в своей мирской практике далеко отошла от первоначального, а следовательно, «истинного» христианства. Ополчаясь на монашеский обскурантизм, они хотели, чтобы религия служила человеку, а не делала его безропотным рабом мертвой церковной догмы. Но, расшатывая вековые устои католицизма, стремясь «очеловечить» религию, северные гуманисты не могли предвидеть, что Реформация обернется против них, что бюргерство, напуганное могучим размахом народного движения, отречется от гуманистического вольномыслия, а вождь бюргерской реформации Мартин Лютер даже объявит разум «блудницей дьявола».
Из сказанного, однако, не следует делать вывода, будто северные гуманисты чуждались светской культуры и вращались все время в кругу религиозных интересов. Отнюдь нет. Предпринятая ими реформа высшей школы должна была содействовать обмирщению образования. Их труды касались самых различных сторон жизни. Они охотно собирали зерна античной мудрости, а также прислушивались к мудрости народной. Ведь их забота о государственной консолидации Германии или мечты о ее нравственном и культурном возрождении в какой-то мере отражали чаяния народа об обновлении немецкой жизни. Были среди них люди непосредственно вышедшие из народной среды и продолжавшие сохранять связь с народной культурой. И хотя немецкие гуманисты предпочитали писать на языке Цицерона и Квинтилиана, этом международном языке тогдашней гуманистической словесности, их старания были направлены прежде всего на то, чтобы очистить Германию от средневекового «варварства» и вдохнуть в нее новые жизненные силы. Это была, по сути дела, патриотическая идея. На рубеже XV и XVI веков уже всем было ясно, что «Священная Римская империя» нуждается в основательной встряске. Молодой Альбрехт Дюрер запечатлел эти настроения в известном цикле гравюр на дереве «Апокалипсис» (1498). На этих гравюрах небесные силы творят суд и расправу над сильными мира сего, погрязшими в скверне. Ангелы поражают мечами порочных королей, рыцарей, епископов и прелатов.
Правда, многие писатели-гуманисты с тревогой ожидали надвигающуюся грозу и вовсе не являлись сторонниками революционных действий. Но каждому хотелось что-то сделать ради обновления отечественных порядков. Веря в конечное торжество разума и справедливости, они стремились обрушить сатирические бичи на темные стороны тогдашней жизни, разогнать мрак невежества и суеверий, выкорчевать пороки, глубоко засевшие в немецкой повседневности. Характерно, что на протяжении ряда десятилетий, как раз в то время, когда немецкий и близкий ему нидерландский гуманизм переживали период наибольшего расцвета (конец XV — первая треть XVI века), в литературе ведущую роль играли сатирические жанры. Все наиболее видные писатели Германии были сатириками. Недаром такой любовью пользовался у них язвительный Лукиан, которого Ф. Энгельс метко назвал «Вольтером классической древности». Ему подражали, его остроумные сатирические диалоги переводили на латинский язык.
Впрочем, обратившись к сатире, гуманисты могли опереться не только на традицию античную, но и на прочную национальную традицию. С давних пор бюргерская литература тяготела к сатирической насмешке, обычно соединенной с назиданием. Посмеяться любил и народ. Посмеяться во время карнавала над чванством толстосумов, лицемерием клириков или алчностью чиновников. Шуты дерзко подсмеивались над делами больших господ. Звон шутовских бубенцов то и дело нарушал показное благолепие старого мира. В пословицах и поговорках, скоромных песенках и побасенках непрерывно звучал задорный смех простых людей, хорошо видевших неказистую изнанку этого надутого, чопорного, высокомерного мира. Еще в самом конце XIII века уроженец Франконии поэт Гуго Тримбергский в обширной поэме «Скакун» обличал пороки современного ему общества, в том числе безудержную алчность церковников, превратившихся в хищных волков, самоуправство феодалов, заливающих страну кровью, либо криводушных судей, способных удавить несчастного бедняка из-за цыпленка. Правда, в поэме Гуго Тримбергского смех еще не занимает большого места, здесь преобладает серьезный проповеднический тон, но уже в этом средневековом произведении ясно обозначились контуры жанра сатирико-дидактического «зерцала», прочно утвердившегося в бюргерской литературе последующих столетий. Поэты обличают и поучают. С высокой трибуны обозревая мир, стремясь ничего не упустить, развертывают они перед читателем обширную панораму людских недостатков. На поэтическом полотне выступают десятки фигур, олицетворяющих мирские пороки, достойные осуждения.
Вот на эту литературную традицию и опирался прежде всего выдающийся немецкий гуманист Себастиан Брант (1457 или 1458–1511), сын страсбургского трактирщика, опубликовавший в 1494 году в городе Базеле свою сатирико-дидактическую поэму «Корабль дураков», сразу же получившую широкую известность. Брант был человеком весьма образованным. Профессор канонического и римского права Базельского университета, он занимался адвокатской практикой и, будучи тесно связан с местными книгоиздателями, публиковал различные научные и литературные тексты, в том числе творения великого итальянского гуманиста Франческо Петрарки. Он хорошо знал и высоко ценил античных авторов, а Вергилия даже называл своим дорогим братом. Однако, в отличие от других немецких гуманистов, писавших по-латыни, Брант написал «Корабль дураков» на немецком языке, да притом еще на языке, далеком от книжного педантизма, очень ярком и непосредственном, подслушанном на улицах и площадях, в харчевнях и ремесленных мастерских. Уже самый этот факт ясно указывает на тесную связь Бранта с немецкой национальной традицией. Но дело не только в немецком языке, но и в том, что книга Бранта по своей структуре весьма напоминает традиционные сатирико-дидактические «зерцала». Подобно своим предшественникам, Брант развертывает панораму человеческих недостатков, обличает и вразумляет.
Вместе с тем он уже не является средневековым писателем. Его занимательная книга принадлежит эпохе Возрождения. Конечно, в ней еще много старомодного, «готического». Но ведь и у раннего Дюрера много готических черт. А картины и гравюры Лукаса Кранаха (1492–1553), всецело относящиеся к XVI веку, еще более старомодны. И поэзия трудолюбивого мейстерзингера Ганса Сакса (1494–1576), лукавая и одновременно наивная, опять-таки крайне старомодна. Но таково уж было свойство немецкого бюргерского Возрождения.
От средних веков книгу Бранта отделяет резкая черта. Обычно средневековые «зерцала», как, например, анонимная поэма начала XV века «Сети дьявола», подходили к окружающему миру с теологическим критерием. Мирское неустройство объяснялось недостатком благочестия. Добродетелям противопоставлялись грехи. Дьявол по пятам следовал за человеком и улавливал грешников в адские сети. У Себастиана Бранта, отнюдь не лишенного благочестия, теологический критерий утрачивает свое былое значение. Поэт выводит мир на суд человеческого разума. И то, что не соответствует требованиям этого взыскательного судьи, объявляется неразумным, то есть дурным. Возникает новая идейная ситуация. Уже не дьявол калечит и портит мир, — его калечит и портит неразумие. Оно проявляется в большом и малом. Все на земле пошло вкривь и вкось с тех пор, как люди, забыв о разуме, стали рабами глупости. И Брант пишет свою книгу «ради искоренения глупости, слепоты и дурацких предрассудков и во имя исправления рода человеческого». Зная, какой удивительной силой обладает насмешка, он направо и налево раздает дурацкие колпаки, подымает на смех обычаи и нравы легиона глупцов, вовсе не подозревающих того, что они давно уже служат глупости. Поэт и на себя напяливает шутовской колпак, дабы получить право безнаказанно говорить людям правду. Он не церковный проповедник, — он умный шут, находчивый, наблюдательный и веселый.
Чтобы удобнее было обозревать многолюдную толпу дураков, Брант собирает их на обширном корабле, отправляющемся в Глупландию (Наррагонию). За этим идет поочередная характеристика различных видов «глупости». Каждому достается по заслугам. Открывает парад дураков мнимый ученый. Поэт так зол на этого прихвостня глупости, что предоставляет ему первое место на дурацком корабле. Ведь ученый должен быть главным сподвижником Разума, его герольдом, его воином. A Dominus Doctor (господин доктор) из брантовской сатиры, пренебрегая подлинной мудростью, пускает только пыль в глаза легковерным. Он — воплощение невежества, облаченного в университетские одежды. За невежеством следуют различные суеверия, распространенные на исходе XV века, а также распутство, тунеядство, пьянство, подхалимство, наушничество и многие другие пороки, порожденные глупостью. Иногда это пороки не столь тяжкие, приносящие вред только отдельным лицам («О хвастовстве», «О самовлюбленности»), а подчас это пороки зловредные, подрывающие нравственные и даже политические устои общества.
К таким кардинальным порокам современности Брант относит себялюбие, чаще всего соединенное с алчностью. Немецкий гуманист верно улавливает тенденцию, столь характерную для периода «первоначального накопления», когда повсюду распространялся дух стяжательства, разрывались патриархальные связи и властелином жизни становился господин Пфенниг. В Германии с ее феодальными пережитками и политическим партикуляризмом этот процесс вел к дальнейшему развалу государства и резкому обострению социальных антагонизмов. Брант резко осуждает властителей и судей, которые, забыв об общем благе ради своего личного благоденствия, попирают правду и закон («О дураках, облеченных властью»). Эгоизм, сопряженный с алчностью, убивает в людях гражданское чувство, делает их лицемерными, хищными, жестокими. Волками в овечьей шкуре стали служители церкви. Повсюду главенствуют «фальшь, обман, коварство», и поэту даже чудится, что «Антихрист стоит уже у дверей» («О фальши и надувательстве»).
Бюргерский дидактизм Бранта, некогда казавшийся вполне уместным и даже острым, в наше время не производит былого впечатления. Нам он подчас представляется достаточно пресным и чрезмерно прямолинейным. Зато не утратила своей привлекательности лубочная непосредственность брантовских зарисовок. Избегая гиперболизма и фантастической деформации житейских образов, Брант обычно не выходит за пределы привычной повседневной среды. Его «дураки» — это люди, с которыми без труда можно было встретиться в тогдашней Германии. В книге суетятся представители различных сословий и профессий. В них нет ничего отвлеченного. Они очень конкретны. Конкретны и жанровые сценки, появляющиеся на страницах сатиры («Шум в церкви», «О застольном невежестве»). Умело схватывая две-три характерные черты, поэт их усиливает, выдвигает на первый план. Сатира становится своего рода лубочной картинкой, все фигуры которой резко очерчены и легко обозримы.
«Корабль дураков» имел огромный успех. Сатира неоднократно переиздавалась и переводилась на иностранные языки. В латинском переводе гуманиста Я. Лохера (1497) она стала достоянием всей образованной Европы. У Бранта нашлись последователи. Его книга послужила образцом для других сатирико-дидактических произведений так называемой «литературы о дураках», распространившейся в Германии в XVI веке.
«Кораблем дураков» живо заинтересовался великий нидерландский гуманист Дезидерий Эразм Роттердамский, тесно связанный с немецкой культурой эпохи Возрождения. Развивая традиции брантовской сатиры, он в 1509 году написал свою прославленную «Похвалу Глупости». Можно с уверенностью сказать, что в начале XVI века в Европе не было мыслителя, ученого и писателя, который бы пользовался такой известностью и влиянием, как Эразм Роттердамский. Он был властителем дум не одного поколения гуманистов. Многие передовые люди гордились тем, что являются его учениками и последователями.
Родился Дезидерий Эразм в 1466 или 1469 году в голландском городе Роттердаме. Будучи незаконнорожденным сыном бедного приходского священника, он с детских лет испытывал материальные лишения. Возможно, что материальная неустроенность явилась одной из причин, побудивших Эразма, не отличавшегося крепким здоровьем, вступить в монашеский орден. В монастыре не нужно было заботиться о хлебе насущном, к тому же молодой Эразм, уже приобщившийся к античной культуре, которой с таким энтузиазмом занимались гуманисты, видимо, надеялся, что в монастырской тиши он сможет продолжать начатые занятия. Однако, проведя около семи лет в монастыре Стейн близ Гауды, он убедился, что монашеские воззрения и нравы бесконечно далеки от передовых гуманистических идеалов. За монастырской стеной царили невежество, злоба и суеверия. Благочестие сводилось к педантичному соблюдению церковных обрядов. Никто не заботился о служении ближнему. Здесь нельзя было даже помыслить о свободе человеческого духа. А Эразм так высоко ценил эту свободу! И ближнему он хотел служить, озаряя его светом подлинного знания. Поэтому, когда в 1493 году ему представилась возможность покинуть монашескую обитель, он с радостью воспользовался этой возможностью и никогда уже в дальнейшем не смешивался с толпой монахов.
В Париже в коллегии Монтегю Эразм продолжил свое образование. С этого времени начались его странствования по Европе. Помимо Франции, он побывал в Италии, Англии, Германии, Австрии и Швейцарии. И всюду ему сопутствовала слава великого ученого. Действительно, из трудолюбивого школяра Эразм с годами превратился в одного из самых культурных людей Европы, в крупнейшего знатока греческого и латинского языков и вообще всей античной словесности. Свои произведения он писал на латинском языке, удивительно чистом, гибком и живом, бесконечно далеком от топорной «кухонной» латыни, которой пробавлялись надменные схоласты, представители обветшавшей средневековой учености. Классическая эрудиция Эразма, столь поражавшая современников, была действительно огромна. На протяжении многих лет тщательно собирал он цветы античной мудрости, чтобы сделать их достоянием образованных кругов. Так возник имевший огромный успех сборник латинских и греческих (переведенных на латинский язык) пословиц, крылатых слов и изречений — «Адагии» («Пословицы»), снабженный интересными, подчас острозлободневными комментариями. Еще в 1500 году этот сборник, включавший более восьмисот образцов, увидел свет в Париже, а затем при каждом последующем издании пополнялся все новыми и новыми текстами. В издании 1536 года их уже 4151.
Классическая древность отнюдь не была для Эразма, равно как и для других гуманистов, чем-то давно угасшим, мертвым. Гуманисты рассматривали ее как вечно живой источник человеческой мудрости и красоты. Поэтому, когда Эразм призывал людей вернуться «к источникам», он вовсе не бежал от современности, но лишь хотел поднять ее до уровня великого прошлого. В древнем мире находил он более широкий и свободный взгляд на человека и природу, а также науку, еще не ставшую служанкой средневекового богословия. Средние века представлялись ему царством мрачного варварства, одним из характерных проявлений которого являлась религиозная нетерпимость. С отвращением относился Эразм к схоластическим хитросплетениям, увлекавшим человеческую мысль в дремучий лес абстракций. А он любил классическую ясность и вовсе не желал, чтобы человек отрекался от самого себя во славу призрачных «истин». Веря в естественную доброту человека, Эразм хотел видеть его «возрожденным», то есть очищенным от вековой скверны. А это означало, что в «возрождении» нуждалось также и христианство, вне которого нидерландский гуманист не мыслил себе современного человека. Призывая вернуться «к источникам», он имел в виду не только творения античных авторов, но и памятники древнехристианской мысли, во многом связанные с античной традицией, и прежде всего, разумеется, Евангелие. Он сетовал на то, что на протяжении ряда столетий первоначальный смысл христианства был извращен. Ведь даже ставший каноническим перевод на латинский язык Евангелия, сделанный святым Иеронимом в IV веке (так называемая Вульгата), изобиловал многочисленными ошибками и добавлениями, искажавшими смысл Писания. А ведь Вульгата в церковных кругах считалась непогрешимой, святой книгой. В этих условиях большое значение имело подготовленное Эразмом критическое издание греческого текста Евангелия и оригинальный латинский перевод его. Церковной рутине был нанесен сильный удар, тем более что Эразм в своих комментариях подчас смело касался таких вопросов, как пороки клира, мнимое и подлинное благочестие, кровопролитные войны и заветы Христа и т. п.
У Эразма был зоркий глаз. Великий книжник, так любивший вникать в рукописные и печатные тексты, вовсе не был книжным червем. Свои обширные сведения о мире он черпал не только из фолиантов, переплетенных в свиную кожу, но и непосредственно из самой жизни, которая шумела и плескалась вокруг него, подобно взбаламученному морю. Многое дали ему странствия по Европе и беседы с выдающимися людьми. Видя, как далеко отошел мир от нравственного идеала, Эразм не хотел остаться безучастным свидетелем человеческих заблуждений. Не раз подымал он свой голос против того, что казалось ему неразумным, тлетворным, ложным. Он подымал его как богослов, как педагог и сатирик. И голос этого тихого, влюбленного в древние манускрипты человека звучал с удивительной силой. Вся образованная Европа слушала его с почтительным вниманием. Его тонкое, напоминающее хорошо отточенный гибкий клинок остроумие поражало без промаха намеченную цель. Недаром такой беспримерный успех имела «Похвала Глупости» (1509), которую Эразм задумал во время переезда из Италии в Англию и за одну неделю написал в гостеприимном доме своего друга, прославленного английского гуманиста Томаса Мора, автора «Утопии».
Вслед за Себастианом Брантом Эразм видел причину мирского неустройства в человеческом неразумии. По он отверг старомодную, зародившуюся еще в средние века, форму сатирико-дидактического «зерцала», предпочтя ей шуточный панегирик, освященный авторитетом античных писателей (Вергилий, Лукиан и др.). Сама богиня Глупости по воле автора всходит на кафедру, чтобы прославить себя в пространном похвальном слове. Она обижена на смертных, которые, хотя и «чтут ее усердно» и «охотно пользуются ее благодеяниями», до сих пор не удосужились сложить в ее честь подобающего панегирика. Словоохотливая богиня без лишней скромности исправляет эту ошибку. Обозревая обширное царство неразумия, она повсюду находит своих почитателей и питомцев. Тут и мнимые ученые, и неверные жены, и астрологи, и лентяи, и льстецы, и тщеславные себялюбцы, знакомые нам уже по «Кораблю дураков».
Но Эразм гораздо смелее подымается по ступеням социальной лестницы, чем Себастиан Брант. Его сатира становится особенно резкой, когда речь заходит о господствующих сословиях. Он насмехается над высокомерными дворянами, которые «хоть и не отличаются ничем от последнего поденщика, однако кичатся благородством своего происхождения», и над теми дураками, которые готовы «приравнять этих родовитых скотов к богам» (гл. 42). Достается от него придворным вельможам, а также королям, которые, нимало не заботясь об общем благе, «ежедневно измышляют новые способы набивать свою казну, отнимая у граждан их достояние» (гл. 55). Вполне в духе времени усматривает Эразм в корыстолюбии источник многих современных пороков. С презрением отзывается он о купцах (гл. 48) и делает бога богатства Плутоса отцом г-жи Глупости (гл. 7).
Еще резче отзывается Эразм о священнослужителях. Пренебрегая простыми и ясными заветами Евангелия, князья католической церкви «соперничают с государями в пышности» и, вместо того чтобы самоотверженно пасти своих духовных чад, «пасут только самих себя» (гл. 57). Утопающие в роскоши римские папы ради защиты земных интересов церкви проливают христианскую кровь. «Как будто могут быть у церкви враги злее, нежели нечестивые первосвященники, которые своим молчанием о Христе позволяют забывать о нем, которые связывают его своими гнусными законами, искажают его учение своими за уши притянутыми толкованиями и убивают его своей гнусной жизнью» (гл. 59). Ничуть не лучше обстоит дело с монахами, навлекшими на себя, по словам Эразма, «единодушную ненависть». В своей массе они глубоко невежественны, неопрятны, лицемерны и суеверны. Их благочестие заключается не в делах милосердия, завещанных Христом, а лишь в соблюдении внешних церковных правил. Зато «своей грязью, невежеством, грубостью и бесстыдством эти милые люди, по их собственному мнению, уподобляются в глазах наших апостолам» (гл. 54). Не щадит Эразм и официального богословия, которое он дерзко называет «ядовитым растением». Надутые схоласты, погрязшие в теологических хитросплетениях, готовы любого человека, несогласного с их умозрениями, объявить еретиком, то есть поставить вне закона. Их крикливые проповеди — образец безвкусия и нелепости. При помощи «вздорных выдумок и диких воплей подчиняют» они «смертных своей тирании» (гл. 53, 54).
Во всем этом уже чувствовалось приближение Реформации. У Себастиана Бранта, писавшего значительно раньше, не найти таких резких выпадов против господствовавших феодально-католических кругов. Вместе с тем к насильственному ниспровержению существующих порядков Эразм не призывал. Все свои надежды, подобно Бранту, возлагал он на облагораживающую силу мудрого слова. Впрочем, окружающий мир не казался ему таким простым и понятным, как автору «Корабля дураков». Брант знал только две краски: черную и белую. Линии у него всегда отчетливые и густые. И на жизненные явления смотрел он, можно сказать, в упор. У Эразма картина мира утрачивает свою наивную лубочность. Рисунок его отличается тонкостью и одновременно сложностью. То, что у Бранта выглядит плоским и однозначным, у Эразма приобретает глубину и многозначность. Разве мудрость, чрезмерно вознесшаяся над жизнью, не превращается в глупость? Разве навыки и представления тысяч людей, на которых свысока взирают одинокие мудрецы, не коренятся подчас в самой человеческой природе? Где же здесь глупость, а где мудрость? Ведь «глупость» может оказаться мудростью, если она вырастает из потребностей жизни. И разве то, что говорит в начале книги г-жа Глупость, не содержит крупиц истины? Мечты мудрейшего Платона о совершенном общественном устройстве так и остались мечтами, ибо не имели под собой твердой жизненной почвы. Не философы творят историю. И если под «глупостью» разуметь отсутствие отвлеченной идеальной мудрости, то словоохотливая богиня права, утверждая, что «Глупость создает государства, поддерживает власть, религию, управление и суд» (гл. 27). Впрочем, очевидна здесь и сатирическая тенденция. Ведь то, что Эразм видел вокруг себя, — достойно было самого решительного осуждения. На каждом шагу можно было столкнуться с несправедливостью, жестокостью и обскурантизмом, то есть с вопиющими проявлениями вредоносной «глупости».
Эразм знает, что с незапамятных времен существовал разрыв между гуманистическим идеалом и реальной жизнью. Линия жизни не совпадала с линией мудрости. Ему это горько сознавать. К тому же мед жизни повсюду «отравлен желчью» (гл. 31), а «людская сутолока» так напоминает жалкую возню мух или комаров (гл. 48).
Подобные мысли придают жизнерадостной книге Эразма меланхолический оттенок. Разумеется, следует помнить, что обо всем этом говорит богиня Глупости и воззрения Эразма порой прямо противоположны ее воззрениям. Но нередко в книге Эразма ей отводится роль шута, показная глупость которого является всего лишь оборотной стороной подлинной мудрости.
Но если логика мира обычно не совпадает с логикой мудреца, то вправе ли мудрец насильно навязывать миру свою мудрость? Эразм прямо не задает этого вопроса, но вопрос этот где-то мелькает между строк его книги. Накануне реформационных потрясений он приобретал очевидную злободневность. Нет, Эразм не отрекался от борьбы, не отходил в сторону, видя, как бесчинствует зло. Его «Похвала Глупости» нанесла сильнейший удар лагерю феодально-католической реакции. В своей книге он стремился «сорвать маску» с тех, которые желали казаться не тем, чем они были на самом деле (гл. 29). Он хотел, чтобы люди как можно меньше заблуждались и чтобы доля мудрости в их жизни возросла, а неразумие начало отступать. Но он не хотел, чтобы на смену старому, средневековому фанатизму пришел новый фанатизм. Ведь, по твердому убеждению великого гуманиста, религиозный, да и любой другой фанатизм несовместим с человеческой мудростью.
Поэтому так смущен и опечален был Эразм, когда убедился, что Реформация, начавшаяся в 1517 году, не принеся человеку духовной свободы, оковала его цепями нового лютеранского догматизма, что наряду с нетерпимостью католической твердо встала нетерпимость протестантская. Эразм полагал, что религиозная рознь, раздувавшая пламя взаимной ненависти, противоречит самым основам христианского учения. И он, навлекая на себя нападки обеих враждующих сторон, продолжал оставаться таким же, каким он был, — мыслителем-гуманистом, отвергающим любые крайности и желающим, чтобы люди в своих действиях прежде всего руководствовались требованиями разума.
В этой связи большое значение придавал он воспитанию молодежи. Не раз брался он за перо, чтобы побеседовать с юным читателем. К учащейся молодежи обращены и его замечательные «Разговоры запросто», получившие самое широкое распространение. Книга эта задумана как пособие для изучающих латинский язык. По словам автора, он так подбирал темы, чтобы, «доставляя приятное чтение и совершенствуя речь, книга способствовала бы и нравственному воспитанию». Пусть юный читатель поразмыслит над склонностями и делами людскими. «Сократ свел философию с небес на землю, — писал Эразм, — я иду дальше, вводя ее в игры и непринужденные застольные беседы».
Первое авторизованное издание книги под названием «Формулы для обыденных разговоров» увидело свет в 1519 году (годом раньше книга была напечатана без ведома Эразма по записям его учеников), а затем при каждом последующем издании, вплоть до 1533 года, она пополнялась все новыми и новыми диалогами. В окончательной редакции их 57. Свое теперешнее название книга получила в 1524 году. «Разговоры запросто», как и «Похвала Глупости», развертывают широкую картину мира. Правда, в «Разговорах» речь идет главным образом о жизни средних слоев и далеко не все диалоги содержат сатирическую тенденцию. Но о невежестве и самодовольном эгоизме клириков или суевериях разного рода Эразм не мог говорить без усмешки. Разве мало таких людей, которые стремятся заполучить богатый приход, так как им «люб покой и нравится эпикурейская жизнь» («В поисках прихода»)? А нелепая вера во всемогущество святых, которым поклоняются, как язычееким идолам, стремясь заключить с ними «выгодную сделку» («Кораблекрушение»)? Посмеивается Эразм также над верой в нечистую силу («Заклинание беса, или Привидение») и шарлатанством алхимиков («Алхимия»). На всеобщее обозрение выставляет он надутое ничтожество дворян, кичащихся благородством своего происхождения («Конник без коня, или Самозванная знатность»). А ведь находятся неразумные родители, которые почитают за честь отдать свою красавицу дочь в жены порочному уроду, изъеденному французской болезнью, лишь потому, что он принадлежит к рыцарскому сословию («Неравный брак»). Но ежели недостойна разумного человека погоня за знатностью, то столь же недостойна погоня за барышом, убивающим в человеке все человеческое («Скаредный достаток»).
Но Эразм не только обличает. Он стремится утвердить своих читателей на верном жизненном пути. Так, безалаберному времяпрепровождению молодых гуляк он противопоставляет благородную жажду знания, требующую от юноши собранности и умения трудиться («Рассвет»), ставит честную жизнь выше распутства («Юноша и распутница»), не считая при этом монашеский аскетизм заслуживающим одобрения. Говоря, что «нет ничего противнее естеству, чем старая дева», молодой Памфил выступает с апологией разумного брака, служащего подлинному украшению земной жизни («Поклонник и девица»). Конечно, в супружестве не все проходит гладко. Тут многое зависит от жены, от ее такта, мудрой уступчивости и любезности («Хулительница брака, или Супружество»). Да и в каждом человеке хотелось Эразму видеть эти качества. Поэтому с таким явным сочувствием изображает он доброжелательного и уравновешенного Гликиона, который предпочитает мирить людей, нежели их ссорить, и умеет держать свои страсти в узде («Разговор стариков, или Повозка»). В период, когда религиозная рознь приобретала все более драматический характер, люди, подобные Гликиону, становились редкостью. Но именно поэтому Эразм и предоставил этому антиподу нетерпимости место в своих «Разговорах запросто». Он был уверен, что нельзя всех мерить на один аршин, что следует внимательнее и осторожнее подходить к людям и находить хорошее там, где оно есть («Нищие богачи»).
По своему характеру диалоги Эразма весьма разнообразны. В них затрагиваются самые различные вопросы, меняется место действия, мелькают разноликие фигуры. Не всегда в диалогах обнажена дидактическая тенденция. Порой они представляют собой живые жанровые сценки, напоминающие полотна нидерландских художников с характерными для них многочисленными бытовыми деталями («Хозяйственные распоряжения», «Перед школою), «Заезжие дворы»). Порой это веселые фацетии и шванки, вырастающие из популярных анекдотов («Конский барышник», «Говорливое застолье»). Забавен разговор глухих («Нескладица»). Искусно написана беседа человека с эхом («Эхо»).
Эразм всегда тяготел к разговорным жанрам. Живая, непринужденная речь звучит в «Похвале Глупости». Звучит она и в «Разговорах запросто», связанных с прочной античной традицией (Лукиан и др.). Речевые характеристики Эразма точны и выразительны. Перед читателем проходят люди, наделенные рядом индивидуальных черт. Слушая, как они говорят и о чем они говорят, мы всё себе очень ясно представляем и как бы вплотную подходим к противоречивой и многоцветной жизни тогдашней Европы.
«Разговоры запросто» неоднократно переиздавались. О них тепло отзывались гуманисты, зато богословы нападали на них с ожесточением. Католическая Сорбонна даже осудила эту книгу как еретическую, и в 1559 году она попала в список запрещенных церковью книг. Не менее неприязненно отзывались о ней протестанты. Зато многие выдающиеся писатели ряда веков, и в их числе Рабле, Сервантес и Мольер, охотно черпали из диалогов Эразма. Кстати, к диалогу Эразма «В поисках прихода» восходит знаменитый монолог о носе Сирано де Бержерака в одноименной пьесе Э. Ростана. Умер великий нидерландский гуманист в 1536 году.
Незадолго до того как увидели свет «Разговоры запросто» Эразма, появилась в Германии хлесткая анонимная сатира «Письма темных людей» (первая часть — 1515, вторая часть — 1517), направленная против врагов гуманизма — схоластов. Возникла эта сатира при обстоятельствах достаточно примечательных.
Все началось с того, что в 1507 году крещеный еврей Иоганн Пфефферкорн с горячностью неофита обрушился на своих былых единоверцев. Возводя на них одно обвинение за другим, он утверждал, что главным источником их «злодеяний» являются еврейские священные книги. Пфефферкорн предлагал их незамедлительно отобрать и все, за исключением Ветхого завета, уничтожить. Тогда евреи, уверял он, образумятся и наверно примут христианство. Поддержанный кельнскими доминиканцами, стоявшими на страже католического правоверия, и рядом влиятельных обскурантов, Пфефферкорн добился императорского указа, который давал ему право конфисковать еврейские книги и расправиться с ними по своему усмотрению. Ссылаясь на императорский указ, Пфефферкорн предложил знаменитому гуманисту Иоганну Рейхлину, (1455–1522), правоведу, писателю и всеми признанному знатоку древнееврейского языка, принять участие в этой охоте на еврейские священные книги. Понятно, что Рейхлин решительно отказался помогать обскуранту.
Тем временем появился новый императорский указ, передававший вопрос о еврейских книгах на рассмотрение ряда авторитетных лиц. Такими лицами были сочтены богословы Кельнского, Майнцского, Эрфуртского и Гейдельбергского университетов, а также Рейхлин, кельнский инквизитор Гоогстратен и еще один клирик из числа мракобесов. Представители Эрфуртского и Гейдельбергского университетов уклонились от прямого ответа, заявив, что считают вопрос не вполне ясным. Все остальные богословы и церковнослужители дружно подали свои голоса за предложение Пфефферкорна. И только один Рейхлин мужественно выступил против этого варварского предложения, указав на огромное значение еврейских книг для истории мировой культуры и, в частности, для истории христианства.
Взбешенный Пфефферкорн опубликовал памфлет «Ручное зеркало» (1511), в котором поносил прославленного ученого как только умел, без всякого смущения называя его невеждой. Рейхлин тут же ответил обнаглевшему обскуранту гневным памфлетом «Глазное зеркало» (1511). Разгоревшаяся, таким образом, полемика вскоре приобрела широкий размах и даже вышла за пределы Германии. К хору немецких обскурантов поспешили присоединиться богословы Сорбонны, с давних пор известные своими реакционными взглядами. Травлю Рейхлина возглавили кельнские доминиканцы, руководимые профессорами Ортуином Грацием и Арнольдом Тонгрским. Инквизитор Гоогстратен обвинял его в ереси. Зато на стороне Рейхлина находились все передовые люди Европы. Эразм Роттердамский назвал кельнских доминиканцев, ополчившихся на стойкого гуманиста, орудием сатаны и паразитами («О несравненном герое Иоганне Рейхлине»). Вопрос о еврейских книгах превращался в злободневный вопрос о веротерпимости и свободе мысли. Мир средневекового фанатизма делал попытку растоптать поросли новой гуманистической культуры, основанной на уважении к человеку и его духовным исканиям. Гуманисты приняли вызов и наносили своим противникам ответные удары. «Теперь весь мир, — писал немецкий гуманист Муциан Руф, — разделился на две партии — одни за глупцов, другие за Рейхлина».
Сам Рейхлин продолжал мужественно сражаться с опасным врагом. В 1513 году увидела свет его энергичная «Защита против кельнских клеветников», а в 1514 году он издал «Письма знаменитых людей» — сборник писем, написанных в его защиту многими видными культурными и государственными деятелями того времени.
Вот в этой напряженной обстановке, в самый разгар борьбы и появились «Письма темных людей», ядовито осмеивавшие крикливую толпу «арнольдистов», заклятых врагов гуманизма, единомышленников Арнольда Тонгрского и Ортуина Грация. «Письма» — это талантливая мистификация, созданная немецкими гуманистами Кротом Рубеаном, Германом Бушем и Ульрихом фон Гуттеном. Они задуманы как своего рода комический противовес «Письмам знаменитых людей», опубликованным Рейхлином. Если Рейхлину писали люди известные, блиставшие умом и культурой, то Ортуину Грацию, духовному вождю гонителей Рейхлина, пишут все люди безвестные, живущие вчерашним днем, тупоголовые и поистине темные (obscuri viri — означает одновременно и «неизвестные» и «темные» люди). Их объединяет ненависть к Рейхлину и гуманизму, а также безнадежно устарелый схоластический образ мысли. Рейхлина все они считают опасным еретиком, достойным костра инквизиции (I, 34). Предать огню или вздернуть на виселицу хотелось бы им «Глазное зеркало» и прочие творения маститого ученого (II, 30).
Пугает их предпринятая гуманистами реформа университетского образования. Тем более что студенты, охотно посещающие занятия передовых преподавателей, все реже заглядывают на лекции магистра Ортуина Грация и ему подобных. Учащаяся молодежь теряет интерес к средневековым авторитетам, предпочитая им Вергилия, Плиния и других «новых авторов» (II, 46). Схоласты же, продолжающие по старинке аллегорически толковать античных поэтов (I, 28), имеют о них самое смутное представление. Не трудно себе представить, как весело смеялись гуманистически образованные читатели, когда один из корреспондентов магистра Ортуина чистосердечно признавался ему, что никогда ничего не слышал о Гомере (II, 44). А ведь идейные враги рейхлинистов претендовали на руководящую роль в духовной жизни страны, и претендовали в то время, когда культура Ренессанса повсюду одерживала одну победу за другой. Они кичились великой ученостью, но ученость их была ветхой и заплесневелой. Кичились глубокомыслием, но что это было за глубокомыслие! О нем дают представление их забавные филологические изыскания (II, 13) или спор о том, смертный ли это грех съесть в постный день яйцо с зародышем цыпленка (I, 26).
Убожеству мыслей «темных людей» вполне соответствует убожество их эпистолярной манеры. Надо иметь в виду, что гуманисты большое значение придавали хорошему латинскому языку и совершенству литературного стиля. С этого для них, собственно, и начиналась настоящая культура. К тому же эпистолярная форма была у них в почете. Выдающимся мастером письма справедливо считался Эразм Роттердамский. Его письма читались и перечитывались в гуманистических кругах. «Темные люди» пишут коряво и примитивно. Их «кухонная латынь» вперемежку с вульгарным немецким языком, безвкусные приветствия и обращения, убогие вирши, претендующие на изящество, чудовищное нагромождение цитат из Священного писания, употребляемых по любому поводу, а то и полное неумение толково излагать свои мысли (I, 15), должны свидетельствовать о духовной нищете и крайней культурной отсталости антирейхлинистов. К тому же все эти доктора и магистры богословия, преисполненные тупого самодовольства, просто не могут понять, что наступают новые времена. Они продолжают жить представлениями уходящего средневековья. Их головы набиты различными предрассудками и суевериями. Вдобавок ко всему эти крикливые обличители светской морали гуманистов ведут самый скотский образ жизни. О своих многочисленных грешках без всякого смущения рассказывают они Ортуину Грацию, то и дело ссылками на Библию оправдывая человеческие слабости.
Конечно, изображая своих противников, гуманисты нередко сгущали краски и даже прибегали к грубому шаржу, но нарисованные ими портреты были так типичны, что поначалу ввели в заблуждение многих представителей реакционного лагеря как в Германии, так и за ее пределами. Незадачливые обскуранты даже радовались тому, что появилась книга, написанная врагами Рейхлина. Но радость их вскоре сменилась яростью. Эта ярость возросла, когда появилась вторая часть «Писем», в которой нападки на папский Рим (II, 12) и монашество (II, 63) приобрели чрезвычайно резкий характер. Ортуин Граций попытался ответить на талантливую сатиру, но его «Сетования темных людей» (1518) успеха не имели. Победа осталась за гуманистами.
Как уже отмечалось, одним из авторов «Писем темных людей» был выдающийся немецкий гуманист Ульрих фон Гуттен (1488–1523), франконский рыцарь, отлично владевший не только пером, но и мечом. Происходя из старинной, но обедневшей рыцарской фамилии, Гуттен вел жизнь независимого литератора. Правда, в юности ему предстояло стать клириком. Такова была воля отца. Но Гуттен в 1505 году бежал из монастыря, не только потому, что не питал склонности к духовной карьере, но и потому, что монашеский обскурантизм вызывал у него одно только отвращение. Странствуя по Германии, он усердно штудирует античных и ренессансных авторов. Его любимыми писателями становятся Аристофан и Лукиан. Дважды побывав в Италии (в 1512–1513 и в 1515–1517 гг.), он негодует по поводу безмерной алчности папской курии и многочисленных пороков, свивших себе гнездо в католическом Риме. Особенно возмущает его та беззастенчивость, с какой римско-католическая церковь грабит Германию. Гуттен убежден, что и политическая слабость Германии, раздробленной на множество частей, и страдания народа являются прежде всего результатом коварной политики папского Рима, препятствующего оздоровлению немецкой жизни. Поэтому, когда вспыхнула Реформация, Гуттен ее восторженно приветствовал. «Во мне ты всегда найдешь приверженца — что бы ни случилось», — писал он в 1520 году Мартину Лютеру. «Вернем Германии свободу, освободим отечество, так долго терпевшее ярмо угнетения!»
Однако, призывая сбросить «ярмо угнетения», Гуттен имел в виду не только реформу церковную, к которой стремился вождь бюргерской реформации М. Лютер. С реформацией Гуттен связывал свои надежды на политическое возрождение Германии, которое должно заключаться в укреплении императорской власти за счет власти территориальных князей и возвращении рыцарскому сословию его былого значения. Идея имперской реформы, предложенная Гуттеном, не могла увлечь широкие круги, вовсе не заинтересованные в реставрации рыцарства. Зато как сатирик, язвительный обличитель папистов, Гуттен имел шумный успех.
Сатириком он был действительно незаурядным. К. Маркс имел основание в письме к Лассалю от 19 апреля 1859 года назвать его «чертовски остроумным». К числу лучших созданий Гуттена, бесспорно, относятся латинские «Диалоги» (1520) и «Новые диалоги» (1521), позднее переведенные им самим на немецкий язык. Подобно Эразму, Гуттен питал пристрастие к разговорным жанрам. Он отлично владел метким острым словом. Правда, изящества и тонкости у него значительно меньше, чем у Эразма, зато ему присущ боевой публицистический задор и подчас в его произведениях звучит громкий голос трибуна. В диалогах «Лихорадка» Гуттен насмехается над распутной жизнью праздных попов, у которых давно уже нет «ничего общего с Христом». Он выражает уверенность, что недалек тот день, когда немцы «откажутся тащить на своей спине эти тысячи и тысячи попов — племя праздное и, в большинстве своем, никчемное, способное лишь пожинать плоды чужих трудов». В знаменитом диалоге «Вадиск, или Римская троица» папский Рим изображается вместилищем всяческих мерзостей. При этом Гуттен прибегает к любопытному приему: он разделяет все гнездящиеся в Риме пороки по триадам, как бы переводя христианскую троицу на язык житейской католической практики. Читатель узнает, что «тремя вещами торгуют в Риме: Христом, духовными должностями и женщинами», что «три вещи широко распространены в Риме: наслаждение плоти, пышность нарядов и надменность духа» и т. п. И автор призывает Германию, стонущую под ярмом папистов, «осознать свой позор и, с мечом в руке, вернуть себе старинную свободу». Лукиановским остроумием пронизан диалог «Наблюдатели», в котором надменный папский легат Каэтан, прибывший в Германию, чтобы «обобрать немцев», отлучает от церкви бога Солнца. Попутно речь идет о неурядицах, ослабляющих Германию, о том, что погоня за всем заморским, обогащая купцов, наносит ущерб старинной немецкой доблести и что только немецкое рыцарское сословие хранит древнюю славу Германии.
Диалоги «Булла, или Крушибулл» и «Разбойники» входят в состав «Новых диалогов», написанных накануне драматических событий, в которых Гуттен принял деятельное участие. Недаром в «Диалогах» он призывал немцев к вооруженной борьбе против папистов, осуждал княжеское самовластие и прославлял рыцарское сословие. В 1519 году Гуттен подружился с рыцарем Францем фон Зикингеном, который, подобно ему, мечтал об имперской реформе. В Зикингене Гуттен увидел национального вождя, способного силой меча преобразовать немецкие порядки. В диалоге «Булла, или Крушибулл» Гуттен и Франц фон Зикинген спешат на помощь Германской Свободе, над которой привыкла издеваться папская Булла. В конце концов Булла лопается (bulla — по-латыни пузырь), и из нее вываливаются вероломство, тщеславие, алчность, разбой, лицемерие и прочие зловонные пороки. Наконец, в диалоге «Разбойники» Франц фон Зикинген защищает рыцарское сословие от обвинений в разбое, полагая, что это обвинение скорее приложимо к купцам, писцам, юристам и, конечно, прежде всего к попам. Но пред лицом испытаний, которые ждут Германию, он призывает купечество забыть о застарелой вражде, разделяющей оба сословия, и заключить союз против общего врага.
Но призывы Гуттена, обращенные к бюргерству, не были услышаны. И когда в 1522 году Ландауский союз рыцарей под предводительством Зикингена поднял восстание против князя, архиепископа трирского, мятежных рыцарей не поддержали ни горожане, ни крестьяне. Восстание было подавлено. Зикинген скончался от ран. Гуттену пришлось бежать в Швейцарию, где он вскоре и умер. Закатилась самая яркая звезда немецкой гуманистической литературы. В дальнейшем немецкий гуманизм уже не создавал произведений столь же темпераментных, острых и сильных.
Объясняется это тем, что в обстановке свирепой феодальной реакции, сразу наступившей вслед за поражением народного восстания в 1525 году, любое вольномыслие в Германии всячески преследовалось и подавлялось. К тому же бюргерство, напуганное могучим размахом народного движения, капитулировало перед княжеским деспотизмом. В злобного врага гуманизма превратилось лютеранство. Немецкий гуманизм за короткий срок потерял почву под ногами. Распалась горделивая «Республика ученых», стремившихся озарить страну светом разума. На протяжении ряда десятилетий в Германии лишь изредка появлялись одинокие фигуры благородных вольнодумцев, осмелившихся выступить против духовной рутины и несправедливых общественных порядков (С. Франк, Н. Фришлин).
Зато лучшее из того, что было создано немецкими и нидерландскими гуманистами XV и XVI веков, прочно вошло в обиход мировой культуры. Их творения не раз привлекали к себе внимание передовых кругов различных стран и эпох.
Б. Пуришев