М. Алигер ЧИЛИЙСКОЕ ЛЕТО

ОТ АВТОРА

В сказках, которые сопутствуют нам с малых лет, у каждого человека, наверно, есть свой любимый герой. Моим был третий сын, тот самый третий сын, славный и добрый малый, которому отец, умирая, ничего не оставил в наследство. Третий сын надевал котомку, прощался с братьями и уходил куда глаза глядят… Куда глаза глядят! Боже мой, как заманчиво это звучало и как я с детства завидовала этому парню! Той легкости, с которой он отправлялся в путь. Его легкому, веселому сердцу.

Выйти на привокзальную площадь чужого города, в ее гомон и суматоху, поставить наземь свой нетяжелый чемодан и постоять минутку, решительно не представляя, что делать, куда идти. Наверно, это удивительное ощущение, и я бы дорого за него дала.

Что говорить, приятно и удобно, когда тебя встречают, устраивают, принимают и опекают, но этот сладкий и тревожный холодок, который подступает к сердцу путника, когда все впереди неизвестно, — не в нем ли главная прелесть путешествия, не эти ли минуты всего острей запоминаются?

Мы летели из Монтевидео в Сант-Яго-де-Чили на самолете скандинавской компании «SAS» с посадкой в Буэнос-Айресе, и перелет был очень недолог. В разрывах облаков ненадолго показались Кордильеры, и прежде чем ленивое воображение успело увидеть их по-своему, расторопная память тотчас подсказала: «Кавказ был весь как на ладони, и весь как смятая постель».

И вот уже снова под нами обыкновенная земля, обжитая и возделанная. Самолет идет на снижение в Сант-Яго. Что-то ждет нас там?

На этот раз обижаться не приходится: в нашем путешествии сколько угодно неизвестных величин, и первая из них — земля, которой вот уже коснулись колеса самолета. Что мы знаем о Республике Чили, расположенной вдоль самой кромки, по самой закраине другого полушария? Знаем, что это. самая длинная и самая узкая страна в мире, север которой находится в тропическом поясе, а юг — в Антарктике. Что у нее есть медь и селитра. Что у нее были Габриела Мистраль и Висенте Увдобро и есть Пабло Неруда. И что у нас с этой страной довольно давно уже нет дипломатических отношений.

И тем не менее нас встречали очень многолюдно, оживленно и дружелюбно.

С первой минуты нас окружает радушная приветливость, оттесняя все сомнения и неизвестность. Все ясно: мы приехали к людям, которые пригласили нас, ждали нас, рады нам. Это безусловно и определенно. А дальше — поглядим!

Город начинается небогато и провинциально, так же, как и Монтевидео, напоминая сперва наши южные города: глиняными домами, акациями и тополями, заборами, чисто побеленными известкой. Тянется он очень долго; мы бесконечно едем по этому южному большому городу и как-то совершенно незаметно оказываемся в другом, очень оживленном, многолюдном и многомашинном городе, среди огромных домов и множества магазинов, в снующей толпе — в центре Сант-Яго.

Я буду часто пользоваться местоимением «мы» — это естественно, ибо нас было трое. В нашей маленькой группе: известный украинский писатель Михаил Стельмах, переводчица Елена Колчина и я. Проведя с ними вместе два месяца, я много могла бы рассказать о каждом, но сейчас я этого делать не стану — уж очень много мне надо рассказать о стране и людях, к которым мы приехали втроем. Они — это мы. Мы много работали, многое увидели и пережили вместе.

Выходим на улицу в пять часов дня. Это самый центр города и часы «пик» жаркого летнего дня. Слепящее солнце и тяжелая городская жара, насыщенная пылью, бензином, асфальтовыми испарениями, людскими дыханиями, всеми благоуханиями огромного города. Плотная и тугая толпа медленно, с трудом движется в уличном громе, грохоте, лязге, шарканье. В этом обычном интернациональном уличном шуме присутствует еще множество дополнительных звучаний — разнообразная нехитрая музыка; помимо той, что льется из радиорупоров, играют какие-то дудочки, свистульки, барабанчики. И на все голоса кричат уличные торговцы. Ведь этот жаркий летний день — 19 декабря 1962 года — это канун рождества, святки, веселая предпраздничная суматоха большого города. Это довольно забавно выглядит — современный большой город и старомодные аксессуары праздничного убранства.

Представьте себе торговый и деловой центр столицы маленького капиталистического государства, огромные здания банков, отелей, всевозможных концернов и акционерных обществ, авиационных компаний, несчетных магазинов с несчетными витринами. Ультрасовременная архитектура, ее каменные кубы и цилиндры и легкие многоэтажные и многооконные здания, похожие больше всего на стеллажи… Поток машин всех на свете марок и фирм. Толпа служащих, идущих в этот час с работы, — чилийцы в Сант-Яго одеваются строго, мужчины, как правило, в пиджаках и при галстуках. И вдруг надо всем этим парят на тросе огромные старомодные и традиционные ангелы, такие издавна знакомые, словно бы в мире не произошло решительно никаких изменений и потрясений. Ангелы в длинных одеждах, с длинными кудрями, у иных из них медные трубы — они приветствуют рождение Христа. Грустная богоматерь с младенцем присутствует тут, разумеется, в разных вариантах. На домах укреплены подсвечники с огромными свечами. Ноэли — международные деды-морозы — представлены очень широко и в разных видах. В одном случае это просто реклама обуви, воспарившая над одним из самых людных перекрестков: огромный румяный красноносый Ноэль огромной иглой шьет огромный башмак. Какие-то белые птицы — надо полагать, голуби мира — парят вместе с ангелами. И заливаются, кричат продавцы веселых рождественских товаров, которые весело дарить и весело получать в подарок. В толпе, между людьми, то тут, то там вспыхивают, искрясь, маленькие пузырики. Что это? Неужели мыльные пузыри? Ну да, их пускают в качестве рекламы продавцы специальной игрушки, пускающей мыльные пузыри. Мыльные пузыри умиляют меня окончательно. В состоянии полной благостности я замечаю в витрине книжного магазина большую и яркую книгу, в заглавии которой фигурирует Советский Союз. При ближайшем рассмотрении оказывается, что это броское и пухлое американское издание, озаглавленное «Советский шпионаж в действии». Это мимолетная встреча несколько нарушает идилличность окружающей нас обстановки, словно бы вспыхнула сигнальная лампочка: «Не забывай, где ты!»

К вечеру предпраздничное оживление стало еще неистовей: базары на улицах и площадях, играет музыка, звенят колокольчики, кружатся карусели, трудно протолкаться сквозь густо клубящуюся толпу.

Людской поток вынес нас на Пласа-де-Армас — площадь Оружия, центральную площадь города. Она окружена аркадами, под которыми идет оживленная торговля, а в центре площади сквер — любимое место отдыха и прогулок жителей города. Сейчас, на закате жаркого летнего дня, площадь запружена народом, и наши друзья с трудом находят для нас местечко на одной из длинных скамеек.

Один мой товарищ, с которым мне случалось путешествовать, учил меня, что, попав в чужой город хотя бы на один день или даже на одну ночь, недостаточно исходить его вдоль и поперек; надо непременно посидеть часок-другой где-нибудь на людном месте, на скамейке, там, где сидят еще и другие люди. Я была рада такой возможности в первый же вечер в городе Сант-Яго.

Перевожу дыхание и пробую собрать воедино впечатления этих нескольких первых часов. Множество теплых рук, приветливых глаз, добрых слов и славных лиц. Да, нас пригласили сюда друзья, они хотят показать нам свою жизнь и свою страну, которую они любят, которой они желают счастья, за счастье которой они борются, как могут. Дай-ка я поверю этим друзьям, поверю их любви, их судьбе и пойду за ними, не сопротивляясь, улыбаясь ангелам и мыльным пузырям, хваля пирожные и черешни, смеясь над уловками бедняги, которому надо распродать свою грошовую раскрашенную дребедень. Дай-ка я проживу малый срок, отпущенный мне в этой стране, жизнью этих людей, доверясь их желанию показать мне свою родину. Кто знает страну, ее радости и беды, ее гордость и ее позор больше тех, кто ее любит? Нет, я не буду ни в чем им сопротивляться, ни с чем зря спорить, ничего не буду бояться рядом с людьми, и тогда никакая ерунда не закроет от меня главного, не закроет от меня правды. Скажу, забегая вперед: да, я глядела на Чили глазами друзей. Они хотели, чтобы я полюбила их родину. И это им удалось.

Мы провели в этой стране три недели и повидали ее всю — от сената до индейской руки. Увидеть за три недели больше невозможно. И все-таки мы увидели очень мало, увидели только, сколь это своеобразная, ни на что не похожая страна; увидели, как она достойна пристального внимания, сколько интересного можно бы рассказать о ней людям. И только что я стала разбираться, что к чему и кто — кто, только что я начала кое-что понимать, что-то любить, как вот уже надо уезжать… Так это всегда и бывает. Так и жизнь проходит, кончаясь в тот момент, когда человек начинает, наконец, что-то понимать.

Я бы хотела прожить в Чили долгий срок и написать об этой стране книгу — я думаю, я сумела бы, уж очень многое до глубины души пронзает меня тут. Мне симпатичны люди, которые тут живут и действуют, строй их мыслей, направление их усилий. Мне только горько было видеть воочию, что большие общественные победы, которые одерживаются с таким напряжением и трудом, неизбежно разбиваются и дробятся об утес существующего положения вещей. И можно ли, собственно, достичь большего и рассчитывать на большее, скажем, в части земельного переустройства, если считать незыблемым латифундизм? Вот то-то и оно! Впрочем, я, кажется, вторгаюсь в запретные зоны.

Может быть — вероятней всего, — я никогда не напишу эту книгу. Может быть, не смогу — для этого нужно много объективных условий, вовсе от меня не зависящих. Может быть, не сумею, — я ведь никогда еще этого не пробовала. Но — несколько глав из нее я, наверное, все-таки напишу, не смогу не написать, хотя бы для того, чтоб продлить для себя и утвердить в себе все, что я видела и чувствовала там.

Так я размышляла, улетая из Чили. И я действительно написала эти несколько глав, самые яркие впечатления, оставшиеся после тех трех недель чилийского лета. Я и назвала эти несколько глав «Чилийское лето», и под этим названием они были опубликованы в журнале «Новый мир». Четыре главы из «Чилийского лета» с некоторыми сокращениями я и предлагаю вниманию читателей этого сборника. Но в начале 1965 года в моей судьбе случилось второе чилийское лето, и это помогло мне продолжить работу и написать еще несколько глав для книги, которую я сейчас готовлю к печати.

ДОН ПАБЛО У СЕБЯ ДОМА

Мне приходилось видеть Пабло Неруду в Москве, в огромных многолюдных залах съездов писателей, в президиумах, всегда среди других людей, всегда издали. Это было величественно и декоративно и не отделялось от других впечатлений, от других имен. А лицом к лицу и в более камерной обстановке мне с ним до сих пор встречаться не случалось, и теперь я рада этому.

На следующее утро по приезде в Сант-Яго нам позвонила Матильда, жена Неруды, — они приехали в город и хотят сегодня же видеть нас; если мы ничем не заняты, они заедут за нами в час дня, чтобы пообедать вместе.

Около часу у меня в номере раздался телефонный звонок:

— Это говорит ваш друг Пабло Неруда…

Он ждал нас внизу и встретил нас так просто и славно, как будто решительно ничего особенного не было в том, что мы вдруг очутились в Сант-Яго, с той спокойной приветливостью, лишенной всякой нарочитости и преувеличенности, которая и вас ни к чему не обязывает и с первой минуты общения с ним дает вам чудесную возможность чувствовать себя совершенно свободно и естественно.

Неруда распространяет вокруг себя чудесное чувство человека, живущего твердо, уверенно и удобно у себя в Чили, у себя на земле, у себя на белом свете, и умеет передать это окружающим. И рядом с ним вы тоже сразу же чувствуете себя органически слитым с жизнью, свободным от какой бы то ни было неловкости, располагаетесь в этой жизни столь же удобно, столь же определенно и независимо, как Пабло Неруда.

Эти человеческие качества тем более драгоценны, что, постепенно узнавая лучше этого человека, вы начинаете понимать, что в жизни его вовсе не все так просто и удобно, что в ней, как и во всякой настоящей человеческой жизни, сколько угодно сложностей, противоречий и острых углов. Уже не говоря о тех общественных условиях, достаточно сложных и противоречивых, в которых Неруда существует очень активно и деятельно — как коммунист и гражданин своей страны, — есть немало и прочих житейских подробностей, которые изо всех сил стараются помешать ему жить. Болит нога, иногда на несколько дней выводя из строя. Это лишает возможности полноценно работать, что может уже само по себе отравить существование человека. Всякого человека, но только не Пабло. И в этом заключается его человеческий талант, который в итоге сильнее всех препятствий, на каждом шагу создаваемых жизнью, — он не только не сдается им, но подчиняет их себе, своей воле к счастью, своей любви к жизни.

Мы вышли на площадь, и Пабло повел нас к большому зданию из желтого камня. Это Ла-Монеда — президентский дворец. Однако нынешний президент[4] там не живет, он предпочитает частную квартиру на верхнем этаже огромного дома в центре. Во дворце помещается министерство внутренних дел. По пути Пабло задержался у одного из обыкновенных жилых домов, выходивших на площадь, и в обычной своей вроде бы бесстрастной манере рассказал следующее:

— Однажды летом — это было давно, лет двадцать назад, — в подворотне этого дома организация чилийских молодых фашистов устроила засаду. Семьдесят пять молодых людей, вооруженных пулеметами, начали обстрел президентского дворца, очевидно рассчитывая уничтожить или спугнуть охрану, занять здание и соответственно захватить власть в стране. Они действовали очень решительно, предполагая, очевидно, что эта решительность в сочетании с внезапностью дадут им серьезное преимущество, и никак не рассчитывая на то, что они могут столкнуться с такою же решительностью. Тогдашний президент — первый Алессандри, отец нынешнего, — отдал приказ открыть огонь по этой засаде и не выпустить ни одного человека живым. Здесь все было залито кровью, — кивая на мостовую, заканчивает Пабло. — Река крови текла из-под ворот на улицу и по улице. С тех пор в Чили нет ни одного фашиста, который бы осмелился официально так себя именовать.

Это заключение было достаточно казуистическим, для того чтобы не показаться чересчур уж безбрежным и наивным. Сделав его, Пабло замолкает и словно замыкает тему и что-то в самом себе и даже в своем лице. Он не дает никаких оценок и не высказывает никаких суждений. Судите сами о политической фигуре решительного президента, о методе, который он применил. Относитесь к ним как хотите. Что же до Пабло Неруды, то ясно только одно: отношение Пабло Неруды — определенное и безусловное отношение его — к фашизму.

Ла-Монеда — одно из самых старых зданий Сант-Яго и наиболее близко воспроизводит старую испанскую архитектуру. Солдат, стоящий у ворот на посту, не останавливает нас — это не входит в его обязанности, — и через двор, выложенный каменными плитами, с фонтаном посередине мы выходим на другую сторону площади.

Пабло обращает наше внимание на роскошный отель «Каррера-Хилтон», по сравнению с которым наш вполне респектабельный «Крийон» выглядит весьма жалким и старомодным.

— Здесь всегда останавливаются американцы, — говорит Пабло, очевидно желая этим сказать, что такие отели не для нас. Не для нас, советских граждан, и не для нас, чилийцев.

И почему-то он сворачивает в огромный вестибюль отеля. Тут и впрямь роскошно — цветы и деревья в кадках, скульптуры мраморные и деревянные, вделанные в стены аквариумы с рыбами, птицы в клетках, множество всевозможных «торговых точек», в которых можно, вероятно, купить все, чем может похвастаться Республика Чили. Все, но недешево.

Вот и книжный киоск: яркие обложки журналов и бестселлеров, всевозможные роскошно изданные монографии, путеводители, все, что обычно продают в вестибюлях отелей всего мира. Хорошенькая продавщица читает какую-то небольшую, изящно переплетенную книжку.

— Спросите у нее по-английски, есть ли что-нибудь из моих книг, — тихо говорит мне Пабло.

Ну что ж, я спрашиваю. Нет, к сожалению, ничего нет, сокрушается продавщица. Пабло удовлетворен:

— Ничего нет в продаже. Все мои книги раскупаются мгновенно.

Понятное чувство! И ладно уж, не буду говорить ему, что сегодня утром, гуляя, я видела в витринах некоторых магазинов его книги. Впрочем, может быть, хозяин приберег их для украшения витрины.

Огромный жилой дом ультрасовременной архитектуры и оборудования. Скоростной лифт поднимает нас в квартиру друга Пабло. Здесь Неруды останавливаются, приезжая в Сант-Яго — своего дома у них теперь тут нет, — здесь мы и будем обедать.

Большая двухэтажная квартира, много книг, картины, скульптуры. К одной из картин Пабло подводит нас вплотную. Это огромный портрет Матильды, написанный Диего Ривера. Художник изобразил жену и музу поэта двуликой: одновременно в фас и в профиль, в венце из огненно-рыжих змеящихся прядей.

— Сколько лиц изображено на этом портрете? — обращается к нам Пабло, словно бы загадывая загадку.

Чувствуя, что за этим кроется какой-то подвох, я все-таки простодушно отвечаю, что два. Хитрый Стельмах заявляет, что одно, — и вправду, ведь это одно лицо, но в двух разных ракурсах. Пабло доволен: никто не угадал, здесь три лица. И с торжеством показывает свой крошечный профиль, художнику удалось вписать его в один из изгибов, образованных волосами.

История любви Пабло и Матильды довольно необычна. Они недавно вместе, всего несколько лет, и эта большая любовь, вспыхнувшая, победившая и утвердившаяся уже во второй половине жизни ее героев, породила «Сто сонетов о любви» и много другой любовной лирики. Право, не знаю, красавица ли Матильда Уррутиа, женщина из города Чильяна, да это и не имеет решительно никакого значения. Мы знаем Матильду нерудовской поэзии, мы глядим на нее глазами любви и глазами стихов, написанных этой любовью, и видим, как своеобразно и вдохновенно хороша эта женщина. Это та негасимая прелесть, которая больше красоты, сильней красоты, вспыхивающая, словно в ответ, словно в благодарность за восхищенный взгляд, который она все время чувствует на себе; это беззаветное стремление быть такой, какой ее все время, день за днем, час за часом, пишет любовь.

Обедаем вшестером. Шестой — хозяин дома, приветливый пожилой господин, очевидно беззаветно преданный Пабло и получающий удовольствие от его присутствия. Таких людей я встречала в Чили немало.

Во время обеда приходит запоздавший седьмой гость, молодой человек, художник с юга Чили, из города Консепсион.

— Не абстракционист ли? — шутя, спрашиваю я.

— Нет, реалист, но хороший, — в лад мне отвечает Пабло.

Это был Хулио Эскамес, один из лучших чилийских современных художников.

Весь разговор за обедом ведет Пабло. Он много и увлеченно рассказывает о Чили, о политической обстановке, об общественной жизни.

— У нас нет старых построек и памятников старины, у нас нет даже развалин и нет традиций в таком объеме и смысле, как это понимают в Европе. Но у нас есть драгоценные традиции — традиции нашего рабочего класса, который уже более шестидесяти лет выступает единым фронтом против реакции. Хуже обстоит дело с сельскохозяйственными рабочими. Они целиком зависят от тех, кому принадлежит земля, они сейчас почти так же неграмотны, как сто лет назад, они все дальше отстают от промышленного пролетариата, и это ощутимо тормозит прогресс в Чили. Но в нашем народе сильно стремление к независимости.

Во всех слоях населения, во всех поколениях, даже в детях. Мы верим в свое будущее, и умеем ждать, и умеем сохранять спокойствие…

Он очень озабочен сроками нашего пребывания. Десять дней — это не срок для такой разнообразной и своеобразной страны. За этот срок мы попросту ничего не увидим. А мы непременно должны увидеть как можно больше, непременно должны поездить по стране, побывать на юге. Для начала он приглашает нас в воскресенье 23 декабря к себе в Исла-Негра.

Нам непременно нужно познакомиться с чилийской интеллигенцией, и не только с левой, но и с интеллигенцией правого толка. Мы должны как можно лучше узнать чилийских писателей, чилийских поэтов.

Я помню: где-то Неруда говорил, что стоит ему год не быть в Чили, как он, вернувшись, встречает десяток новых поэтов. Да, это именно так. И надо, чтобы и они узнали нас. Он сокрушается о том, что в Латинской Америке не знают советской поэзии, и размышляет, как бы этому помочь. Хорошо бы посылать в Советский Союз молодых латиноамериканских поэтов для изучения русского языка и русской поэзии. От них можно будет ждать хороших переводов русских стихов на языки Латинской Америки.

В заключение обеда Неруда со всей свойственной ему категоричностью и определенностью ставит вопрос о том, что мы непременно должны задержаться, раз уж мы так далеко добрались. Надо дать телеграмму в Союз писателей, сослаться на его мнение. Надо вглядеться в Чили как следует. С этим трудно не согласиться.

23 декабря утром Неруды приехали за нами в условленное время, с аккуратностью, от которой мы в Сант-Яго уже начали было отвыкать. Оказалось, что с нами едет много народу: в машине с Нерудами я и еще двое пассажиров — председатель Союза писателей Чили Рубен Асокор и поэтесса Пракседес Уррутиа, а мои спутники едут во второй машине, с поэтессой Делией Домингес и ее подругой Адрианой. Пабло усаживает меня вперед. Я отказываюсь — у него болит нога, и ему будет удобнее впереди, — но он непреклонен:

— Вы должны смотреть Чили!

Ну что ж, буду смотреть Чили.

Долго тянется город, вот и аэродром, на который мы прилетели, а дальше — страна Чили, поля, пастбища, фермы, изредка асиенды — иные из них очень старые, колониальных времен. Тополя и акации великолепно уживаются с эвкалиптами и пальмами и какими-то уж вовсе тропическими, ярко цветущими деревьями. А то вдруг по обеим сторонам дороги тянутся виноградники, то тут, то там вспыхивают подсолнухи. Кактусы, цветущие красными цветами, растут иногда и на полях ровными рядами, словно их посадили. Или и в самом деле посадили? И вдоль всего пути в пейзаже активно участвуют рекламы.

Пабло все время на что-то обращает мое внимание — то на старую асиенду, то на какое-нибудь редкое дерево. Очевидно, у него очень болит нога, судя по тому, что он ни разу не выходит на стоянках. Но он ни на что не жалуется, как всегда приветливо оживлен и всем доволен, болтает, шутит, иногда они с Рубеном Асокором негромко поют чудесные чилийские песни.

Мы останавливаемся в пути на большой автомобильной заправочной станции в городке Мелипилья, что значит по-араукански «четыре черта». На нас накидывается туча продавцов, торгующих бутербродами и разными сластями. Тут мы встречаемся с пассажирами второй машины, заходим вместе выпить кофе. Делия везет их с отчаянной скоростью и лихостью и при этом все время успокаивает, что в случае чего, так ведь ее подруга Адриана — хирург.

И вот уже впереди засветился океан. Сан-Антонио — портовый город в долине, с железнодорожной станцией у самой воды. Рыбный рынок, где от восторга заходится сердце, — масса даров океана. Какие-то чудища, морские ежи, устрицы, крабы, огромные рыбины… Догадавшись, что я спрашиваю их название, один скучающий продавец — покупателей-то мало, — услышав, как меня называют мои спутники, охотно кричит мне:

— Маргарита! Корвина!

Обнаруживаю рыбную лавку, по имени «Спутник», и охотно отдаю ее владельцу остатки своих московских значков. Вернее, дарю ему сперва один, со спутником, но он приходит в такой восторг, что просит еще для своего сына и для своих друзей.

Город Картахена — очень старый город с крутыми улочками. Все тут — и особенно имена: Сан-Антонио, Картахена — напоминает о плавании Магеллана, о названиях судов, об именах капитанов.

И наконец — я гляжу вперед, туда, куда указывает Пабло, — Исла-Негра, что означает «черный остров». А на деле и не черный и не остров.

Пабло построил свой дом больше двадцати лет тому назад, первый дом на этом диком берегу. Метр земли стоил тогда одно песо. А сейчас вокруг вырос курортный поселок, и квадратный метр земли стоит шесть тысяч песо. Но поселок Не изменил характера места, полюбившегося поэту, — берег здесь по-прежнему пустынный, потому что Тихий океан совсем не всюду разрешает людям лезть в свои волны, выделяя для этого занятия весьма не частые пляжные местечки.

Машина въезжает во двор, к большому каменному дому. Задыхаясь от счастья, навстречу бегут два рыжие чао-чао — китайские лайки — и, не дав хозяевам выйти, вскакивают в машину. Выхожу, и на меня сразу же обрушивается грохот океана, — он присутствует во всем и стоит вокруг, как воздух.

Дом из дикого камня, очень толстые стены, крыльцо выложено камнем, в него вмурованы раковины. Тут же у дома, во дворе, накрыт длинный стол, за который может усесться множество народу. Стол сделан из одного распиленного вдоль огромного ствола, положенного на чурбаки, вкопанные в землю. Так же просто и рационально сделаны и стулья. К дому сейчас что-то пристраивается, но сегодня работ нет: воскресенье и завтра сочельник. Наверное, на этом месте тоже был когда-то океан и отступил недалеко изрыв и исковеркав берег своими волнами и даже оставив на нем свои, лично ему принадлежащие предметы: камни, ракушки, охапки травы, которая могла бы расти и под волнами, обломки, похожие на останки разбитых кораблей. Огромный ржавый якорь брошен весьма живописно на один из уступов берега. На скале, выступающей над обрывом, словно задержалась большая деревянная статуя женщины в тунике, со слепыми, как у сибиллы, глазами — носовая фигура старого корабля. Под ней выложенная из камня скамья.

Все эти детали — и якорь и скульптура — выглядят так натурально, будто их в самом деле забыло или выбросило море. Потом я узнала, что это не так: это хозяин дома — поэт его и художник — нашел их на белом свете и принес к себе домой. А потом еще сделал их стихами, написав «Оду якорю» и рассказав в одном из сонетов о деревянной девушке.

После обеда мы спускаемся вниз, на берег, расстилаем на чистом песке шерстяные индейские пончо — это нечто среднее между одеялом и плащом, а точнее и то и другое, — предусмотрительно захваченные Делией. У нее все индейское — она и нам дарит шерстяные расшитые индейские сумки. Она ведь выросла на юге, где живут индейцы. Мы увидим эти места, они очень красивы и своеобразны — озера, горы, вулканы…

Была дерзкая мысль искупаться, но от нее очень быстро пришлось отказаться — вода холодная, и огромные волны со страшной силой, бьются о скалы и далеко заливают берег. Матильда говорит, что тут всегда волны и никогда нельзя купаться. Но мы лежим на ветру в купальных костюмах, бродим по мокрому песку, залезаем на скалы, и нас нет-нет да и обдает морской пылью и брызгами. И это чудесное ощущение освежает и снимает городскую усталость.

Ночевать мы будем в гостинице «Санта Елена», там нам уже готовы комнаты. Это рядом, в нескольких десятках метров от дома Неруды, и тоже на берегу океана. Наши комнаты, куда нас проводят из внутреннего дворика, тоже наполнены океанским громом и ревом и соленым его дыханием. Наверное, тут будет чудесно спаться после душных и шумных номеров в «Крийоне».

Вечером, вернувшись к Нерудам, я разглядываю дом изнутри. Стоящий лицом к океану, он задуман как корабль. Мы сидим в большой комнате, обставленной, как кают-компания: здесь тоже присутствуют старые фигуры, украшавшие корабли, модели кораблей, старая подзорная труба, морские карты, морские приборы, редкости, сокровища и эмблемы. На стене — огромная старинная гравюра морской баталии. На другой стене среди прочих украшений висит белая капитанская фуражка. За стеной грохочет океан. Огромные волны разбиваются о скалы, и дом всякий раз сотрясается от их могучих ударов. Но в доме надежно и уютно, горит огонь в камине, сложенном из больших круглых камней, отшлифованных морем.

Пабло просит нас подняться к нему; он лежит: очень болит нога, решил не вставать к ужину, чтобы завтра быть в форме. По крутой лесенке с поручнями, похожей на трап, мы поднимаемся в башню, как на капитанский мостик. Там одна комната, в которой размещаются маленький кабинетик и спальня. Здесь тоже очень интересно, множество картин, редких изданий, всевозможных словарей, индейских кустарных вещиц, предметов старины, свезенных со всего света. Как получается такой удивительный дом? Его нельзя устроить, он должен сложиться сам собой, как жизнь человека.

Пабло в голубой рубашке лежит в огромной постели. У него болит нога, но это чувствует только он, а вам он этого не показывает. Вы видите только, как ему удобно и приятно лежать в этой огромной постели, вы почти видите, как он получает от этого удовольствие. Он просит нас сесть, ему нужно с нами поговорить. Есть вопросы, свою точку зрения на которые он хочет нам изложить, для того чтобы мы, вернувшись домой, в свою очередь, рассказали об этом в Москве, в Союзе писателей.

Пабло считает необходимым, чтобы какому-нибудь советскому писателю была предоставлена возможность приехать в Чили на несколько месяцев с задачей написать книгу об этой стране, может быть, о каком-нибудь одном ее интересном и характерном районе. Пожалуй, лучше всего о юге: он очень колоритен и богат интересным материалом.

Не менее целесообразно было бы приглашение в СССР чилийского писателя с той же задачей — написать книгу о нашей стране для чилийцев. И снова тот же сюжет, о котором была речь за обедом в Сант-Яго: о том, чтобы найти возможность посылать в Советский Союз молодых латиноамериканских поэтов — отбор может производиться каждой страной по конкурсу — для изучения русского языка, для подготовки серьезных переводчиков советской поэзии на языки Латинской Америки.

Мы ужинаем с Матильдой при свечах в столовой за большим круглым столом. Топится камин, и горят свечи, и нам славно, просто и вкусно в этом доме, наполненном океаном. В разгар ужина со страшным грохотом врывается коротконогая служанка Мария, очень встревоженная тем, что звонили из гостиницы, что дверь запирают в одиннадцать… Ее успокоили. Мы ушли после двенадцати и, найдя ключ в условленном месте, под половичком у двери — как похоже живут люди! — благополучно попали в свои комнаты и с удовольствием заснули в удобных постелях, оглушенные грохотом океана.

Пабло встретил нас на другое утро на ногах. В черном свитере, туго облегающем грудь, в вязаной шапочке, он органично вписан в океанский пейзаж — этакий старый и бывалый мореход: кормчий или китобой. Мы поехали по побережью в машине дальше, за Исла-Негра, и Пабло, как хозяин, показывал нам свой край.

А на обратном пути заглянули в две церкви, чтобы узнать, где можно будет послушать рождественскую службу, так называемую петушиную мессу, но в одной сразу сказали, что мессы не будет, а в другой, маленькой старой церковке, старушка, подметавшая паперть, грустно посетовала на то, что какая уж теперь «misa de gallo». Все всё забыли, никто даже не пришел помочь священнику устроить вертеп, пещеру с яслями и со всеми подробностями — иногда даже в ясли кладут живого младенца. Рубен Асокор вспоминает, что и его в грудном возрасте использовали на этой работе.

Не помню, как зашел разговор о живописи и об абстракционизме. Пабло говорит о том, что абстракционизм возник не случайно, что он — следствие целого ряда новых явлений в нашей жизни, в науке. Новейшие сверхсильные мискроскопы открывают глазу зрелища глубоко абстрактные. Земля с космических высот, наверное, тоже выглядит абстрактно. И не следует возводить абстракционизм в степень страшной угрозы — никакой угрозы он не представляет, все равно искусство неизбежно вернется к реализму. Не вернется, а снова дойдет до него, дорастет до него и заговорит снова понятным людям, простым и великим языком о том, что для людей важнее всего и дороже всего. Он лично не любит и не принимает душой абстрактное искусство, допуская возможность его существования только с декоративной целью, но относится к нему спокойно и терпимо, понимая неизбежность этого явления.

За обедом Пабло опять очень оживленно и интересно рассказывает о политической жизни в Чили. Сейчас сильнее всех христианско-демократическая партия, верно угадавшая главную нужду народа — землю. Христианские демократы обещают народу земельную реформу и в виде аванса даже разделили между самыми безземельными несколько больших поместий, принадлежащих церкви. Для завоевания популярности этой партии подчас приходится быть левей, чем ей хотелось бы…

Пабло не раз уже, говоря о чилийском стремлении к независимости, о всеобщей политической активности, повторял, что это распространяется даже на детей. Сейчас, за обедом, продолжая речь о разных партиях, о их значении, давая им всем меткие и точные политические характеристики, вдруг оборвав себя, он обращается к двум ребятам, сидящим с нами за столом, с вопросом, за какую из существующих партий они бы отдали свои голоса. Мальчики — пятнадцатилетний Хуан, племянник Матильды, и одиннадцатилетний Энрике, сын вдовы-рыбачки, живущей по соседству, и большой приятель Пабло, — оказались лукавцами.

— Ах, дон Пабло, я еще, может быть, раньше умру, что же мне сейчас об этом задумываться? — ускользнул Энрике.

А Хуан очень высокомерно заметил, что, может быть, до той поры, когда он должен будет выбирать, возможностей выбора станет больше и появятся какие-нибудь новые партии, и, может быть, они будут куда лучше.

Столь уклончивые и даже оппортунистические ответы явно не устроили дона Пабло. Его лицо на мгновение приняло то самовыключающееся характерное выражение, которое означает, что вопрос исчерпан, обсуждению и разжевыванию не подлежит.

Он интересно рассказывает о компартиях других стран Латинской Америки, о ярких политических фигурах, о характере жизни и деятельности коммунистов Южноамериканского континента. Он глубоко знает истинное положение дел, характеризует людей, руководителей, анализирует настроения. Многим он гордится, многое его тревожит. Он глубоко обеспокоен положением вещей в Бразилии. Увы, он оказался прав в иных своих опасениях; некоторые предвиденья, которыми поделился с нами Пабло в декабрьский полдень 1962 года, к сожалению, скоро стали фактами.

Пабло очень активен как коммунист, и при своей популярности и авторитете он бесконечно много значит для партии и для народа. Огромный успех имела его брошюра «С католиками за мир!», написанная в ответ на благостную, весьма решительную и глубоко антикоммунистическую пастораль, с которой обратился к верующим епископ Сант-Яго.

Антикоммунистическая пастораль — довольно неожиданное словосочетание. В этом обращении епископ очень проникновенно и вдохновенно поддерживает верующих во всех их самых решительных и прогрессивных требованиях, но убеждает, что в борьбе за эти законные требования их никто больше не поддержит, никакая партия, и коммунисты в том числе, — никто, кроме церкви, которая во всем и всегда с ними и за них.

Пабло Неруда очень просто и серьезно напоминает людям о тех крушениях, которыми кончались самые замечательные общественные начинания, когда люди в борьбе за их осуществление отрекались от своей классовой принадлежности и доверялись церкви, неизменно предававшей их. Твердость и уверенность тона, серьезность и глубина постановки вопроса, дорогое чилийцам имя их собеседника — все это произвело сильное впечатление и создало брошюре большой успех. Пабло много работает и всегда помогает партии.

Мы простились ненадолго, до вечера. Вечером на праздничный ужин к Неруде приедет из Вальпараисо Ивенс, тот самый Норис Ивенс, — он снимает сейчас фильм о Вальпараисо.

После обеда я крепко заснула и проснулась оттого, что где-то снаружи, за дверью, во внутреннем дворике послышались шаркающие шаги и какой-то бесцветный голос меланхолически позвал:

— Пенелопе, Пенелопе!

Я улыбнулась и имени и голосу — где еще на белом свете можно вдруг так буднично и меланхолично звать кого-то забытым античным именем Пенелопе, и кого это так зовут, и что это за Пенелопе? Шаги пошаркали-пошаркали, голос позвал-позвал, ответа не было — и во дворике снова наступила тишина, словно бы все это только приснилось. Я начала понемногу освобождаться от сладкого оцепенения и возвращаться к реальной жизни.

Когда через полчаса мы зашли выпить чаю в пустой в этот час ресторан гостиницы, я вдруг услышала тот же меланхолический голос, так же уныло зовущий Пенелопе. С этим зовом в ресторан вошел какой-то старик, и на его голос неожиданно, сразу и очень бойко откликнулся молодой и дюжий официант мужского пола. Вот тебе и Пенелопе!

Ивенс невысокого роста, седой, все время улыбающийся чуть смущенной милой улыбкой. Я думала, он больше, массивнее, а главное, старше. И странное дело, когда я увидела его в Москве через полгода, следующим летом, на кинофестивале, он и в самом деле оказался старше, даже можно сказать — старее.

Топился камин, на столе горели свечи. Матильда вручала всем рождественские подарки. Мой был от Пабло: роскошное издание «Ста сонетов о любви».

После ужина Матильда все-таки повезла нас троих к рождественской петушиной мессе в церковь Картахены. Церковь была полна народу, и мы слушали проповедь, стоя сзади в толпе. Но когда проповедь закончилась и народ стал расходиться, Матильда повела нас поглядеть сооруженную пещеру с младенцем в яслях, животными, волхвами, святым семейством и прочими подробностями. Старая, добрая игра человечества! Старые, милые его игрушки! «Все яблоки, все золотые шары…»

На пути назад Матильда набила в свою машину много народу, пригласила каких-то пожилых женщин — очевидно, мать и бабушку Энрике, которые встретились нам в церкви. Ребята ехали почти в багажнике.

Я прощалась с Ивенсами и с Пабло, зная, что мы еще увидимся, — Пабло пригласил нас к себе в Вальпараисо встречать Новый год. И мы побывали там на этой неповторимой встрече Нового года — я еще напишу о ней, — и он был снова хорош и органичен во всем: и когда с плоской крыши своего дома отдавал в рупор шутливые приказания стоящим в порту кораблям и когда, презрев боль в ноге, от души плясал с плясуньей-паскуанкой ее странный и диковатый полинезийский танец. Но все-таки в мою душу он вошел навеки тем Пабло Нерудой — хозяином дома в Исла-Негра, дома, стоящего перед лицом океана, дома, наполненного океаном, его ревом, его грохотом, его солью и свежестью, его несравненным величием и огромностью.

Я только теперь поняла поэзию Неруды, ее странные ритмы. Это ритмы океана, ритмы, в которых живет Пабло, ритмы, которые живут в Пабло, которые слышит только он. Их трудно перевести, не знаю даже, возможно ли, да и нужно ли? Может быть, эта поэзия и не нуждается в переводе? Слушая ее в подлиннике, каждая чуткая душа поймет ее огромность и могучую наполненность, как понимают без перевода великую музыку, как понимают по-своему шум ветра, грохот океана.

ВУЛКАН

После рождественского ужина и поездки в церковь Картахены я засыпала в блаженной уверенности, что нам не грозит ранний подъем, о котором мы на ходу условились с Рубеном Асокором. Он, кстати, еще оставался у Неруды, когда мы ушли спать. Тем невероятнее было то, что он разбудил нас в условленное время, когда нам еще так сладко спалось под шум океана. Он был очень деловит и поторапливал нас, заявив, что пора ехать для того, чтобы успеть осуществить свой план, — поездку в Кордильеры. Эта поездка куда-то к вулкану была давно назначена на этот день.

Все было в это раннее утро сухо и деловито. Никаких машин в нашем распоряжении уже не было, и Рубен распорядился снести наши вещи на остановку автобуса. Вот и автобус показался из-за поворота, большой, дребезжащий, совсем не комфортабельный и не переполненный в этот ранний час праздничного дня. Первый день рождества! Кому в этот день и так рано ехать куда-то автобусом?

Мы доехали до Сан-Антонио, а там пересели на другой автобус, идущий в Сант-Яго. Пришлось ждать его минут сорок, но сидели мы у океана, у самой воды, и это было приятно и прохладно, — несмотря на раннее утро, уже чувствовалось, что день будет жаркий.

Без всяких происшествий в пути, знакомой уже дорогой, где-то около двенадцати прибыли мы на конечную станцию автобуса на окраине Сант-Яго. Рубен повел нас через мощенную булыжником площадь прямо в некое закусочное заведение, объяснив, что хозяин его друг, что тут мы закусим и передохнем и отсюда поедем дальше. Нас приветливо встретили, усадили за столик и угостили едой типа солянки, в глиняном горшочке. Рубен объяснил, что это народная еда, почти деревенская, и был рад, что нам она показалась вкусной. Хозяин подсел к нашему столику и выпил с нами — он хотел назвать свою закусочную «Спутник», но муниципалитет не разрешил этого, и теперь она называется «Сателлит».

Народу вокруг было много — простой люд рабочей окраины, пришедший отдохнуть в праздничный день. Некоторые просто беседовали, попивая пиво или сухое вино, другие увлеченно играли в какую-то местную карточную игру. Шли жаркие споры явно о политике, чилийцы это любят, но все было мирно и дружелюбно. Уже в разгар дня и жары мы выехали впятером: нас трое, Пракседес Уррутиа и Оскар, ее брат, — за рулем машины. Я смутно представляла себе, куда мы едем: в Кордильеры, к какому-то вулкану, который то ли действующий, то ли потух… Наш водитель сразу же заявил, что по пути мы должны непременно заехать на Писсину. Мы уже знали, что Писсина — это бассейн. Стоит ли тратить на это время? Нет, непременно, тем более что это по пути. Он твердил это с каким-то азартом, и хотя было уже много времени, а ехать нам было далеко, точно никто не мог сказать сколько, и хотя было нестерпимо жарко, стало ясно, что все возражения напрасны и что надо подчиниться течению событий.

Это было действительно по пути — сооруженный довольно высоко в горах искусственный водоем, бассейн, который после вчерашнего океанского пляжа показался нам убогим. Я почти заставила себя искупаться в этой большой, общей, переполненной народом ванне, но все-таки это освежило и оживило меня. Ну что ж, поехали дальше! В Кордильеры, на вулкан, бог весть куда!

День уже клонился к закату, когда мы добрались до городка Сан-Хосе на Майпо. Майпо — горная быстрая река, и мы несколько раз переезжали через нее, а потом долго ехали по ее берегу. Сан-Хосе на Майпо — маленький городок в горах, чем-то напоминающий наш Нальчик, только много меньше. Мы прошлись по площади, на которой разбит сквер, поет радиорупор и детишки играют в кегли, посидели на скамье перед лавчонкой-баром, у дверей которой стояла убранная елка, уже несколько пожелтевшая от жары; перевели дыхание и поехали дальше. Дорога все хуже, все разбитее, все круче, цель путешествия все туманнее и дальше, солнце все ниже, Оскар все мрачнее и молчаливее. Еще бы! Каково будет ему возвращаться назад ночью, в темноте, по этой крутой и разбитой горной дороге. «Не вернуться ли?» — взываю я к Стельмаху. «Поехали дальше!» — неумолим он. О упрямство человеческое! Думала ли я тогда, что очень скоро буду благодарна этому упрямству. Не будь его, мы, разумеется, давно бы повернули назад и так бы и не узнали, что это была за цель, до которой мы так бы и не добрались. Махнув на все рукой — будь что будет! — я перестала воображать себе ужасы обратного пути и отдалась своему любимому занятию — растворению в дороге, в полной отрешенности от всех и всяческих забот, в своих думах, разных и подчас очень далеких отсюда, — то, что я люблю в путешествии больше всего на свете.

Вдруг Оскар съехал с дороги и поставил машину на тормоз. Так съезжают обычно при поломке. Только этого еще не хватало! Мы сидели растерянные.

— Вулкан! — сказал Оскар, выходя из машины и кивая в сторону.

В стороне, чуть поодаль от дороги, стояло несколько ветхих строений, а перед нами на шесте, вкопанном в землю, была укреплена дощечка с лаконичной надписью, сделанной на двух языках:


«Volcano. Vulcan».


Мы вылезли из машины и, сойдя с дороги, пошли к поселку, лежащему перед нами. У дороги стояли трое мужчин, выжидающе следящих за нашим движением. Пока Оскар разворачивал и ставил машину, мы подошли к ним и заговорили.

Да, это поселок Вулкан, здесь живут рабочие медного рудника, расположенного на горе. Они кивают вверх, в ту сторону, куда тянется трос канатной дороги, который мы заметили уже давно. Вот туда на гору они и ходят каждый день на работу; канатная дорога — это для породы, а люди ходят пешком. Сейчас, летом, это не страшно, а зимой приходится добираться по колено в снегу. А ведь это несколько километров. Прежде у них были дома получше и ближе к руднику, но их разрушило землетрясение — это было несколько лет назад, — и правительство помогло им построить эти лачуги. Теперь он, считается, потух, этот вулкан, но кто его знает, — наши собеседники кивают головой в сторону одной из вершин, ничем не отличающейся от других. Мы глядим в ту сторону автоматически, уже без всякого интереса, — гора как гора, а вот люди… Условия работы очень тяжелые, оплата низкая: простой рабочий, к примеру, один из наших собеседников, вот этот сухонький, неопределенного возраста, почти в лохмотьях, может заработать в день в лучшем случае полторы тысячи песо. А у него жена и трое ребятишек. Вот этот, помоложе, покрепче и поприбранней, он мастер, он зарабатывает две с половиной тысячи песо в день, да и семьи у него нет. Конечно, ему легче…

Пока мы разговаривали с мужчинами, Оскар куда-то сходил и, вернувшись, сообщил нам, что тут можно поесть — одна женщина печет пирожки — эмпанадос — на продажу, и он уже с ней договорился. Это весьма существенно, мы с утра ничего не ели, а сейчас уже около восьми.

Глинобитная лачуга из одной комнаты, без окна, только с дверью, выходящей на какое-то подобие крытого крылечка. Старуха — черная, иссушенная, словно обожженная — у нас на глазах месит и раскатывает тесто, печет пироги. Пока это все делается, она глухим голосом, каким-то тусклым и безнадежным, отвечает на наши расспросы. В этой лачуге живут они со стариком и дочь с мужем и детьми. Старик болен силикозом — он всю жизнь проработал на медном руднике, теперь, на старости лет, получает пенсию тридцать три тысячи песо, то есть примерно двенадцать-пятнадцать долларов в месяц. Дочь с мужем тоже работают на руднике; заработок тоже невелик, а детей пять человек. Они возятся вокруг, как котята. Подходит дочь — ей двадцать шесть лет, — она вся какая-то заскорузлая, даже не понять, хороша она или нет. Нет, не так: сейчас-то она, разумеется, не хороша, но это вовсе не значит, что она не могла быть хороша. Просто этот свет, этот огонек, вспыхивающий непременно в каждом живом существе, едва занявшись, был очень бойко и решительно затоптан жизнью, и она уже сейчас, в свои двадцать шесть лет, похожа на обугленный пенек. При взгляде на нее сердце щемит от жалости, так безрадостно ее существование в поселке Вулкан.

Эмпанадос оказались похожими на наши чебуреки, очень вкусные с пылу, с жару и довольно большие. Утолив голод, мы бродим по поселку, встречаем веселую компанию: молодую женщину с детишками мал мала меньше. Все они босиком, и мама и дети, но все очень веселы и довольны жизнью, и это доставляет радость, смешанную с горечью. От мамы мы узнаем, что у них есть школа, а вот доктора нет, и добираться до него трудно и далеко, а болеет очень много народу, особенно дети. Они весело прощаются с нами и так же весело уходят, кажется, куда-то в лавку за покупками, даже что-то распевая по дороге.

Мы доходим до околицы. Она, собственно, рядом; там ребята постарше играют в мяч. Жизнь все-таки идет своим чередом. Я думаю о том, как живут старик и старуха — та, пекущая пирожки, — на тридцать три эскудо в месяц. Пытаюсь прикинуть, сколько они могут заработать пирожками — старуха говорила, что она печет их на продажу, многие в поселке их у нее покупают. Пирожок стоит сто восемьдесят песо (а в Сант-Яго, по свидетельству Праксис и Оскара, они стоят двести восемьдесят — триста песо за штуку). Нужна ведь и одежонка какая-то, и обувь, и топливо. Зима здесь, высоко в горах, наверное, холодная. А когда мы возвращаемся назад и, проходя мимо дома старухи, киваем ей, она вдруг окликает нас, идет к нам и говорит своим тусклым, беззвучным голосом, что вот она хочет нам сказать, — пусть мы. не думаем, они эти пирожки пекут и продают не для наживы, как торговцы какие-нибудь. Нет, весь доход, который они получают, идет в фонд партии, на ее нужды.

— Вот газета на эти деньги печатается, — простодушно объясняет она. — Мы отнимаем у детей, потому что хотим, чтобы было лучше… Мы знаем, какие вы люди, нам сказали, откуда вы приехали, поэтому мне захотелось вам это сказать, — объясняет она свой внезапный порыв.

Уже совсем смеркается, и Оскар поторапливает нас. Путь далек и нелегок. Мы прощаемся и уезжаем с острым ощущением того, что соприкоснулись с чем-то огромным, бесконечно важным и дорогим. В горле сухо, разговаривать не хочется. Хочется подумать и пережить все только что встреченное, и езда в машине в быстро густеющих горных сумерках по вечереющей дороге очень помогает этому. Вот тебе и экскурсия в Кордильеры! Вот тебе и потухший вулкан! Мы часто слышали в Сант-Яго от наших друзей, когда шел разговор о положении народа: «Мы умеем ждать и умеем сохранять спокойствие». Это разумно, даже мудро, но каково поселку Вулкан?

FELIZ ANO NUEYO!

Едем в Вальпараисо с одним из наших друзей, депутатом парламента от этого города.

Вальпараисо — один из интереснейших портовых городов мира, с бурным прошлым. Его звезда несколько померкла после того, как прорыли Панамский канал. Сейчас Вальпараисо фактически слился с городом Винья-дель-Мар, расположенным рядом. Они соединены мостом и, в сущности, являются одним большим городом с двумя частями и центрами, очень разными по своему характеру. Вальпараисо — портовый и торговый, трудовой и рабочий город, а Винья-дель-Мар — город курортного типа, без промышленности и суеты, с великолепным купаньем. Пабло Неруда предпочитает Вальпараисо с его характерностью и выразительностью — курорта ему и в Исла-Негра хватает. После того как несколько лет назад изменились его семейные обстоятельства, он, живя постоянно в Исла-Негра, сделал своей городской резиденцией Вальпараисо. Там мы и будем завтра ночью встречать Новый год. А сейчас мы едем в Винья-дель-Мар, в дом одного из здешних друзей.

Мы едем через Кордильеры де ла Коста, то есть Береговые Кордильеры, переезжаем перевал, откуда открывается великолепный вид далеко и широко кругом. Чудесная горная дорога с живописными долинами, похожая; впрочем, на другие живописные горные дороги. Только вдруг ни с того ни с сего торчит пальма или огромный кактус, и кажется, что это нарочно, что это не в самом деле.

Дорога раздваивается на два рукава. Слева остается Вальпараисо — мы видим издали гористый рельеф, напоминающий наш Владивосток, его дома и дымы судов, стоящих в порту, — а мы едем вправо — в Винья-дель-Мар, переезжаем канал, фонтаны и каскады и попадаем в зеленый, чистенький, добропорядочный городок. Это Винья-дель-Мар.

Дом, где мы остановились, — один из многочисленных двухэтажных коттеджей с крошечным двориком-садиком и гаражом при доме. Хозяина нет, он на пляже, жена его — активистка в Обществе чилийско-кубинской дружбы — уехала на месяц на Кубу. Этому не помешало то немаловажное обстоятельство, что она мать четырех дочек, из которых старшей тринадцать лет, а младшей полтора года. В доме без хозяйки мало порядка, это чувствуется сразу, но это никого не смущает. Хозяин дома даже не стал дожидаться гостей и отправился на пляж, не нарушая своего обычного распорядка. Мне это нравится — это и нас ни к чему не обязывает и дает и гостям право чувствовать себя много независимее, чем когда вам изо всех сил дают понять, что ради вас и из-за вас разбиваются в лепешку и ломают весь привычный ход жизни и порядок дня в доме.

Нас увозит к себе президент здешнего Института чилийско-советской дружбы профессор-хирург Хосе Гарсиа Тельо, очень респектабельный и любезный господин. У профессора элегантный дом с изумительным садом, полным редчайших деревьев и цветов; почтенная хозяйка дома, сын — студент, занимающийся океанографией, биологией моря. К обеду пришла еще одна пара: генеральный секретарь института доктор Саморано с женой. Саморано тоже хирург, специалист-легочник, удивительно приветливый и красивый человек. Сегодня до обеда он выполнял общественную нагрузку, обязательную для каждого коммуниста: продавал на улице «Эль Сигло» — партийную газету.

Доктор Саморано рассказывает о работе института, об изучении русского языка. Преподаватель у них родом из Новгорода — из семьи, которая в годы первой мировой войны уехала из России. Трудно быть уверенным в абсолютной чистоте его русского языка, но важно и дорого, что девяносто человек в Вальпараисо хотят учить русский язык.

Саморано показывает газеты, где помещена фотография: североамериканские матросы, прибывшие в Вальпараисо, столпились у окна и заглядывают туда через головы друг друга. Это окно Института чилийско-советской дружбы, где демонстрируют советский фильм.

— Видите, какой интерес!

Жаль только, что фильмы они получают редко и добиваются их с трудом. Будь это проще и доступнее, институт собрал бы вокруг себя гораздо больше народу. Очень нужен телевизор, это тоже привлекало бы людей вечерами и способствовало бы их сближению. Но телевизора нет, и средств на приобретение его тоже нет.

Как обидно мы теряем драгоценные возможности пропаганды, горячий человеческий интерес к нам. Между прочим, Саморано рассказывает нам о том, какую деятельность здесь у них развивает Западная Германия. У немцев здесь несколько школ с великолепно поставленным обучением, с очень сильным преподавательским составом, который, надо полагать, даром времени не теряет. Мы отлично понимаем ход его мыслей, и он, разумеется, прав. Позднее я видала в Бразилии, в Рио, на самом бойком месте, на пути с пляжа Копакабана, рядом с нашим огромным отелем «Калифорния» скромно и гостеприимно расположившуюся Североамериканскую библиотеку-читальню. Это культурный центр, где можно поглядеть всю текущую периодику, все литературные новинки Штатов, а заодно можно послушать лекцию, поглядеть телевизионную передачу. Бразильцы, особенно молодежь, которой часто некуда деваться, охотно туда заходят, и американцы, надо думать, умеют это использовать. Я уверена, что и мы могли бы подумать о своих культурных центрах. А уж в громадном интересе к ним сомневаться не приходится.

Нас везут на побережье, но до этого мы долго кружим, поднимаемся высоко в гору, откуда открывается чудесная панорама. Но не для этого нас сюда привезли. Главное — это рабочий поселок, один из многочисленных поселков, которые растут, как грибы, и в Сант-Яго и в Вальпараисо и поэтому называются «грибными».

Лос-Кайампас — «грибные поселки» — это уже ставшая системой форма захвата земли теми, у кого нет ни своей земли, ни крыши над головой, ни средств для приобретения того и другого. Те, кто годами ютится где придется, ночуют целыми семьями, с детишками и стариками, под открытым небом где-нибудь под мостом в Сант-Яго или в портовых закоулках Вальпараисо, доведенные до отчаяния, которое придает решимости, собираются большой группой и вступают в единоборство с существующим порядком вещей. Они присматривают какой-нибудь пустырь, какой-нибудь брошенный участок — таких много там, где земля застраивается чаще всего беспланово и беспорядочно, — и однажды ночью являются туда и захватывают эту землю. Захват заключается в том, чтобы в течение ночи выстроить на пустующей земле любое подобие жилья и вселиться в него до рассвета, чтобы утром в новом поселении уже шла жизнь: топились очаги, варилась еда, сушилось белье, чтобы в пыли уже играли детишки и на солнышке грелись старики, — о бедные приметы человеческого существования! Для того чтобы это осуществить, решающей ночью на пустырь приходит целая армия. Сотням тех, кто намерен здесь поселиться, приходят на помощь тысячи друзей, тысячи рабочих рук для того, чтобы успеть подвезти «стройматериалы» — это выражение весьма условно, дома строят из чего попало: из обрезков железа, из фанеры, из деревянных ящиков, а иногда даже из картона — успеть до зари осуществить строительство, а в случае непредвиденного столкновения с полицией — для отпора. Впрочем, последнее почти исключено: полиция смотрит на это дело сквозь пальцы — в конце концов это не ее земля — и уж никак не заинтересована в схватке с силами, численно во много превосходящими ее.

Конфликт начинается утром, когда обнаруживается новый поселок. Тут уже полиция выполняет как ритуал все, что ей положено. Но действия ее, к общему удовольствию, ограничены рамками давно принятого закона: нельзя выбросить из этих почти бутафорских лачуг живых людей, детей и стариков, и спор неизбежно переходит в высшие сферы, в судебные инстанции. Полиция умывает руки: пусть уж теперь беспокоятся за свои пустыри сами владельцы, пусть нанимают дорогих адвокатов, пусть дают взятки одним словом, раскошеливаются; посмотрим, что у них из этого получится.

У них ничего не получится, сколько бы они ни старались. Ничего не получится, ибо, помимо судебных инстанций, адвокатов и прокуроров, денег и связей, есть на их пути еще один противник, обладающий поистине огромной силой, противник, которого нельзя подкупить и нельзя обойти, который с каждым днем становится все сильнее и сильнее.

Дальше события развиваются по следующему сценарию: одновременно с возмущенными владельцами, которые кидаются в суды и во все прочие инстанции с требованием согнать с их пустыря наглых захватчиков, эти несчастные, получившие, наконец, какое-то жилье, входят в правительство с просьбой утвердить за ними права на захваченную землю. Можете быть спокойны, они делают это достаточно квалифицированно, убедительно и красноречиво, — в рядах тех, кто всемерно поддерживает их, немало превосходных адвокатов, и обращения составлены строго по форме. И вот тут-то, когда эти просьбы поступают в правительство и оно должно принять решение, вот тут-то и вступает в игру тот великий фактор — могучий противник и могучий союзник, о котором говорилось выше. Имя ему — общественное мнение.

Надо отдать должное прогрессивным силам Чили — общественное мнение страны формируется и организуется ими; оно их великий соратник в каждом большом деле, в повседневной борьбе за улучшение жизни народа. Начинается активная кампания в прогрессивной печати, широкие выступления в разных формах и с разных трибун. Вокруг обсуждаемого вопроса создается такая напряженная, даже накаленная атмосфера, что правительству становится ясно: тут не обойтись ни полумерами, ни. компромиссами, любое неполноценное решение неизбежно, обернется против него. А правительство — это ведь тоже люди, большинство из них вовсе не заинтересовано в том, чтобы перестать быть правительством. Они достаточно опытны, чтобы знать: ничто на земле не вечно, впереди — не за горами! — новые выборы, и иные из них надеются остаться депутатами, а другие из депутатов стать сенаторами… А общественное мнение — ведь это прежде всего тысячи избирателей, тысячи голосов. Вот и поди попробуй его игнорировать. И захват узаконивается, и застроенный за ночь пустырь становится собственностью тех, кто его застроил, а они уже к тому времени, пока вопрос рассматривался, успели, насколько это было в их силах, благоустроиться. Теперь им не так страшна наступающая зима.

Мы поглядели несколько «грибных поселков» разного типа, а в одном месте видели даже просто небольшой сруб, вот так выстроенный на чужой земле, правда, в довольно трудном для жизни месте — на крутой горе. Тяжба еще идет, но хозяйство уже существует, бродят куры и утки, собаки и кошки.

Дорога по берегу океана тянется очень далеко, собственно, идет она вдоль всей страны, и мы долго ехали по ней мимо поселков, деревушек и городков главным образом курортного типа. Ах, какое это побережье! Своеобразие дикое, неповторимое, нигде и ничем не испорченное цивилизацией. Оно скалистое, и это не просто скалы — время, и ветры, и волны превратили их в свои скрижали, исписали их своей клинописью, исчертили своей мудреной графикой, хитрой живописью. Это какой-то естественный кубизм, супрематизм, какой-то самопроизвольный и невольный формализм. Кое-где рельеф местности с толком и со вкусом используется — в скалы органично встроены дома из такого же темного дикого камня. Это красиво. Кое-где плоские скалы превращены в пьедесталы для скульптуры. На одной такой скале лицом к океану поставлено каменное изваяние Христа, очень впечатляющее в этом поразительном пейзаже.

На дороге нам часто встречались торговцы со странным товаром — огромными мотками каких-то темно-коричневых ремней. Что это? Сыр? Колбаса? Какое-то растение? Да, это морские водоросли, которые используются в пищу. Алйсия Саморано покупает моток. Дети неохотно их едят, но мать настаивает — эти водоросли очень полезны.

Я не была в Скандинавии дальше Финляндии, но мне кажется, что чилийское побережье по своей конфигурации ближе всего к норвежским шхерам. Во всяком случае, никакого специфически южного колорита в нем нет. Кое-где дорога шла над пляжами, заполненными купальщиками; кое-где пляжи возвышались над дорогой — высокие, иногда почти отвесные песчаные косогоры, на которых живописно располагались купальщики. Их было много в этот воскресный день, жаркий день чилийского лета в канун Нового года.

Если ехать вдоль побережья дальше, к югу от Вальпараисо, пейзаж, очевидно, будет становиться все грандиознее и значительнее. Магелланов пролив… Огненная Земля… Какая это захватывающая дух история — плаванье Магеллана в поисках пролива! История железной воли, железного духа, который в конце концов словно бы рассек материк этим мрачным проливом, мечтой Магеллана. Победа железной решимости победить, любой ценой победить, несравненная победа! И после всех испытаний, всех ужасов странствия — нелепая гибель от отравленной стрелы дикаря уже на обратном пути домой, в Испанию… Бедный Магеллан! Но человечество и история все узнают, узнают истину, потому что один корабль из армады в конце концов дойдет до родных берегов и на этом единственном корабле вернется в Испанию белокурый матрос, генуэзец, по имени Пигафетта, никому не ведомый летописец Магелланова плаванья. Кто мог думать, что в темном трюме в духоте тропических ночей и в полярную стужу он все и всегда, день за днем, неуклонно записывает? Он пишет о твоем мужестве, о тех, кто геройски погиб, и о тех, кто предал в трудном пути. О белокурые юноши, безвестные летописцы своего времени, его величия и поражений, его славы и позора, какое счастье, что вы существуете на свете!

Доехать бы до Огненной Земли или хотя бы до Пунта-Аренас — портового города на северном берегу Магелланова пролива.

В первые же дни в Сант-Яго мы познакомились с высоким и могучим человеком, с лицом огромного ребенка, несмотря на обрамляющую это лицо типично морскую бороду. Это Франциско Колоане — писатель этих трудных краев. Уроженец острова Чилоэ, он вырос в Пунта-Аренас и с детства начал плавать — его часто брал с собой в плавание отец, капитан. А с семнадцати лет он — пастух на Огненной Земле, матрос на китобойных судах, охотник за тюленями — узнает лицом к лицу жизнь этих суровых мест, судьбы и характеры ее отважных людей. Они становятся героями его книг, его простых и скупых рассказов, за которые его нередко называют «чилийским Джеком Лондоном». Людям ведь проще отыскивать аналогии, чем привыкнуть к новому явлению. Имя Франциско Колоане имеет полное право на то, чтобы звучать независимо от других имен: его талант столь же неповторим и своеобразен, сколь своеобразен колорит тех мест, о которых он пишет.

Через год я встречу его в Москве и он подарит мне книгу, только что вышедшую на русском языке. Она так просто и называется «Огненная Земля». Книга такая достоверная, что мне покажется, будто я все-таки побывала на Огненной Земле и на мысе Горн, и такая увлекательная, что мне еще больше захочется в самом деле там побывать.

Под вечер нас, наконец, повезли в Вальпараисо. Мы выехали в сумерки, в городе зажигались огни; их было больше, чем обычно, и они были разнообразнее — ведь был канун Нового года. Улицы, площади, скверы были иллюминованы к празднику, на площадях горели огромные елки в гирляндах из разноцветных лампочек. Это делало еще живописнее этот волшебный город, таинственный город, город из старого, полувековой давности, журнала «Мир приключений», портовый город, где на узких крутых улочках немало драк, убийств и других драматических событий. По внешнему рисунку, как я уже говорила, он похож на Владивосток: так же лепится жизнь по отвесным склонам. Вальпараисо расположен на холмах, их более сорока, и каждый имеет свое название — иногда серьезное, иногда шутливое: Пирамида, Петушок, Забавы…

Мы поднялись на один из таких холмов на фуникулере — это здесь едва ли не важнейший вид городского транспорта — и глядели сверху на панораму города и порта. Грандиозное зрелище для людей, подъехавших на машине и поднявшихся на фуникулере на несколько минут, а каково тут жить всегда? Трудно тут жить всегда, отвечали мне мои спутники: врач, достаточно близко знающий эту страшную жизнь, и писатель, политический деятель, партийный работник — депутат парламента от Вальпараисо. Но гораздо более взволнованный ответ я получила спустя несколько месяцев дома, в Москве. На кинофестивале 1963 года я видела фильм «Вальпараисо», снятый Норисом Ивенсом в то время, когда мы там находились.

Это произведение искусства, полное настоящего драматизма, отвечающее на тот же вопрос, — думаю, что на самый главный вопрос любого искусства: как тут живут люди? И это произведение — еще одно подтверждение бесспорной истины о том, что человечность — свойство не жанра, а художника. Для того чтобы быть глубоко человечным, совсем не обязательно писать мелодраму и брать объектом своего писания какой-нибудь безумно трогательный материал. Можно на материале хроники, на документально-видовом материале создать произведение поразительной человечности. Таков «Вальпараисо» Ивенса.

Оказывается, на холмы не проведен водопровод, и тут проблема — каждая капля воды. И художник, режиссер, постановщик заставляют вас до глубины души почувствовать это, понять, как трудно живут эти люди, как трудно им дается каждая чисто вымытая ребячья мордочка, каждая чисто выстиранная девичья блузка. Какая огромная победа человеческого духа — эти сияющие радостью жизни глаза, сверкающие в улыбках зубы!..

Хочется пожить в этом городе, походить по нему пешком хотя бы день, хотя бы несколько часов. Мы упросили наших добрых хозяев разрешить нам переехать завтра из Винья-дель-Мар в Вальпараисо, в гостиницу.

На Другое утро, гуляя по городу, заходим на вокзал, пытаемся купить билеты на поезд в Сант-Яго на завтра, но никаких билетов нет. Очень много народу приехало встречать Новый год к океану, и завтра все должны вернуться. Они чем-то приятны, такие маленькие житейские трудности, — как похоже живут люди.

С нами гуляет Алисия, жена Саморано, она провела тревожную ночь — захворала девятилетняя дочка, Ла Химена, что-то, видимо, съела, животик болел, рвота, температура… Сегодня, слава богу, ей с утра получше.

Все эти милые человеческие подробности и мелочи создают вокруг атмосферу будничности и обыкновенности, словно амортизируя, притормаживая силу чуда, которое с нами происходит: этот яркий день — 31 декабря — на берегу Тихого океана, где-то близ вод, в которых плавал Магеллан. И мы, со свойственной людям способностью осваиваться со всем самым невероятным, охотно идем на это — так легче и проще. Но чудо все-таки оказывается сильней. После рынка, вокзала и подробностей о желудочке Ла Химены мы узнаем, что именно здесь, в Тихом океане, если плыть по прямой, то неподалеку от Вальпараисо находится остров Робинзона Крузо. Тот самый остров того самого Робинзона Крузо… У меня перехватывает дыхание каким-то сладко тревожным, словно из детства прихлынувшим ветром, и я долго не могу опомниться и спросить все, что хочется спросить.

Это один из островов архипелага Хуан-Фернандес. Архипелаг был открыт в 1574 году. До той поры мореплавателям было известно странное явление: путь из Вальпараисо в Перу занимал один месяц, в то время как путь из Перу в Вальпараисо продолжался три месяца. Дело было в том, что обратно приходилось идти против течения Гумбольдта. Но в те поры это было еще неизвестно и считалось колдовством и волей злого духа. Капитан, по имени Хуан Фернандес, решил попытаться вырваться из-под власти злых духов. Возвращаясь из Перу в Вальпараисо, он спустился южней и пришел через месяц, открыв по пути этот архипелаг. Инквизиция возбудила против него дело, считая, что он продал душу дьяволу, за что тот ему и помог. Капитану удалось доказать истину — иногда ее удавалось доказать даже инквизиции — благодаря этому открытому им по пути архипелагу, состоящему из трех островов. С тех пор он называется его именем. Вот на один из этих трех островов и был высажен с корабля капитаном не угодивший ему матрос-англичанин Александр Селькирк. Никто не предполагал, что его пребывание на острове затянется. Это был остров, лежащий на пути многих кораблей. Однако волею судеб он только через четыре года был замечен, снят с острова и возвращен на родину. Там и разыскал его Даниэль Дефо, заинтересовавшийся его судьбой, о которой сообщали газеты. Он нашел его в портовом лондонском кабачке где-то в районе доков — кабачок этот до сих пор показывают туристам — и провел с ним целую ночь, а может быть, и не одну. В течение этой беседы Александр Селькирк — будущий Робинзон Крузо, очень растерявшийся, опустившийся и спившийся — Англия встретила его довольно равнодушно, — неоднократно восклицал в приступе тоски:

— О мой остров!

Я долго не могу опомниться и вернуться в свои чилийские будни. О мой остров!

Отель «Прат» в самом центре города, на шумной торговой улице: огромный мрачный дом, номера выходят в какие-то каменные колодцы, и в них, очевидно, никогда не проникает полноценный дневной свет. Но я не засиживаюсь в своем номере и тотчас ухожу на улицу и брожу. Хожу, смешиваясь с толпой, стараясь побыть в этом городе, раствориться в его суете, оживлении, жизни. Гаснет день. Смеркается. Зажигает свои огни вечер, предпраздничный вечер, новогодний вечер…

В половине одиннадцатого мы поехали к Неруде. Улица шла круто в гору, и, когда мы вышли из такси, нам пришлось еще подниматься вверх: к дому машина подъехать не может, он стоит совсем высоко, над каким-то театром, совсем вальпараисский дом, лепящийся по крутому склону. Открыв дверь, мы очутились на узкой, крутой лесенке в полном мраке. Прежде всего мы наткнулись на каких-то мрачных мужчин, которые при свете свечи возились, что-то починяя. Оказывается, они меняли пробки, которые вдруг так не ко времени перегорели, погрузив дом в полный мрак. Карабкаемся вверх почти ощупью. Через несколько витков лестницы натыкаемся на знакомых рыжих собак — Ю-Фу и Панду, которые нас добродушно приветствуют. Собаки этой породы чрезвычайно терпимы к людям, но могут разорвать в клочья другую собаку. Бывают и люди подобной породы во взаимоотношениях с собаками и людьми.

Еще несколько мгновений карабкаемся во мраке, и новая приятная встреча — коротконогая Мария с множеством приветственных слов, — как же, мы старые знакомые; кроме того, мы забыли на Исла-Негра свои «трахее да баньо», то есть купальные костюмы, и добрая Мария их нам привезла. Спасибо, Мария! «Трахее да баньо» здесь очень дороги, особенно в купальный сезон. Еще один крутой подъем — и нас встречает Матильда, рыжая, в красном платье, очень красивая, с горящей свечой в руке. Она хватает нас за руки и тащит еще куда-то вверх по лестнице, и, наконец, мы на крыше. Крыша сегодня — главный приемный зал в этом узком высоком доме. По-моему, в нем не меньше четырех этажей и на каждом этаже не более одной комнаты. Еще один нерудовский дом. Я еще не могла в нем разглядеть ничего, кроме конфигурации, но и она уже достаточно выразительна и характерна. Итак, мы на крыше!

Здесь уже много народу; нас с обычным радостным оживлением встречает Пабло. Обняв за плечи, ведет к разным людям знакомиться, показывает все вокруг, весь новогодний Вальпараисо, с гордостью, словно еще одно свое хозяйство. Наша крыша словно надо всем городом, над океаном, над портом, в котором стоят ярко иллюминованные корабли, готовые к новогоднему салюту. И весь город пылает, вспыхивает гирляндами, ракетами, бенгальскими огнями. Мы тоже запускаем бумажный фонарь с зажженной свечой, и следим за ним, и радуемся тому, что он взлетает высоко и свеча не гаснет и горит, словно новая звезда, только что вспыхнувшая в этом глубоком черном небе. На склоне горы, высоко над нами и городом, взвиваются костры — это кто-то по-своему отмечает приближение новогодней полночи. Город словно охвачен пламенем, и кто-то говорит о том, что новогодней ночью тут неизбежно бывают пожары. Только теперь, после фильма Ивенса, я в полной мере представляю, как это страшно на крутых склонах, где нет воды и куда не подъехать пожарным машинам.

Народ на крыше все прибывает; люди ведут себя, как обычно на здешних сборищах, крайне независимо и непринужденно. Их никто не организует, не собирает, не занимает и не угощает. Тут же на крыше стоит стол с напитками, каждый может пить, что ему угодно и сколько угодно. Среди гостей много наших знакомцев: Рубен Асокор приехал на такси из Сант-Яго — его все забыли и бросили, и он мчался вдогонку.

Эва Фишер, жена Ивенса, — одна. Ивенс снимает в порту и придет позднее, после съемки. Она, в свою очередь, знакомит меня с разными молодыми женщинами — все они, разумеется, «поэтиссы» — это по-испански значит поэтесса. Поэтисс в Чили очень много — что ни женщина, то поэтисса, — или меня только с ними и знакомят? Одна из них, совсем молодая, рассказывает о том, как она год прожила со своим отцом, врачом, на острове Пасхи. Остров Пасхи — полинезийцы, древние скульптуры, Аку-Аку — это тоже Чили. Попасть туда трудно, пароход ходит раз в год. Американцы пробовали’создать там военную базу, но это оказалось невозможным из-за характера острова, трудного для авиации. Об острове Пасхи вспомнили потому, что среди гостей есть трое островитян: женщина — она плясунья, ее зовут «королева острова Пасхи» — и двое юношей с гитарой. Они все время пляшут под гитару свои полинезийские языческие пляски, впрочем мало чем отличающиеся от рок-н-ролла и твиста.

Боже мой, как все невероятно и как я помню прошлый Новый год и все вокруг него и ни на миг ничего не забываю, не могу забыть, не хочу забывать.

У Пабло в руках картонный рупор. Он время от времени отдает в него разные веселые приказы. За несколько минут до двенадцати он приказывает кораблям дать залп в честь советских друзей.

Ровно в полночь корабли в порту вспыхивают новыми огнями и дают оглушительный новогодний залп. Под этот залп все обнимаются и целуются, и мы тоже, и с нами тоже. Никакого общего стола, никаких тостов и чоканий. Это плохо или хорошо? Пусть будет не так, как всегда. Пусть будет иначе. Пусть будет по-другому. Все помню, и всех помню, и думаю о близких, и хочу, чтобы для всех этот год, так невероятно начавшийся для меня, был новым и добрым. Если это возможно. С Новым годом!

На крыше становится прохладно, почти холодно, и, как ни жаль уходить, приходится спуститься вниз в комнаты. В первой же на верхнем этаже накрыт стол, все пьют и едят сколько угодно, но никто никого не рассаживает и не угощает, и поэтому хозяйка не устает, не напрягается, отдыхая и веселясь вместе с гостями.

Гости у Пабло очень разные: наряду с дипломатами, политическими деятелями, писателями — владелец лавочки, что напротив, с женой и детьми. Пабло представляет его как своего друга. Они, однако, уже уходят, прощаются, извиняясь, объясняя, что им придется рано открывать лавочку. Какой-то красивый поэт из Уругвая. Вскоре после двенадцати приходит Ивенс; его шумно приветствуют, и он, пробираясь сквозь толпу, со всеми целуется.

Бразильский культатташе, поэт Тиего де Мола со странным сооружением на голове — в центре сооружения дамская туфелька на высоком тонком каблуке — организует нечто вроде самодеятельного концерта, дирижирует, заставляет всех петь; потом запевает соло Матильда — она когда-то была певицей; потом Рубен Асокор с пестрым платком на шее, с красной гвоздикой в руке долго декламирует какую-то поэму.

И непрерывно поют и пляшут полинезийцы. Юноши совсем молоды; они двоюродные братья. На материк они попали в связи с военной службой, сейчас оба рабочие. Рикардо очень хорош собой. Он играет на гитаре самозабвенно и упоенно. Рафаэль старше; он очень похож на деревянные скульптуры — такие же грубо вырубленные, своеобразно выразительные черты лица. Он удивительно пляшет, весь пляшет, каждой частью тела, каждой клеткой. «Королева острова Пасхи» — их тетка. Она немолода и, вероятно, талантлива и несчастлива. Еще на крыше в полночь она горько зарыдала, и бразилец все спрашивал у нее:

— О чем плачешь, глупая королева?

Пляски Рафаэля так зажигательны, что невольно увлекают за собой и других; его партнерши сменяют друг дружку. Вслед за поэтиссой, жившей на его родине, в круг входит Эва Фишер, полька, и пляшет совсем на свой, особенный лад, с какой-то славянской то ли усталостью, то ли ленцой. И когда Рафаэль исступленно пляшет со своей теткой, его вдруг, неожиданно для всех, отстраняет хозяин дома. Пабло Неруда выходит плясать, грузный, немолодой, с больной ногой, и пляшет так, словно бы ничего этого нет и не было, — грузное, большое древнее божество, еще одно чудо этой полной чудес страны. И все его большое тело и большое загадочное лицо отдаются во власть этим родным ему многозвучным океанским ритмам свободной дикарской пляски. И все от души рукоплещут ему в его доме. Сейчас, когда горит свет, я могу даже в хаосе этой ночи разглядеть еще один его удивительный дом, еще один дом жизни этого человека, снова полный чудес, сокровищ и редкостей, снова свободный, артистичный, словно не созданный, а создавшийся сам собой. Какие-то деревянные скульптуры, огромная лошадь в странном аллюре… Не так давно мне рассказывали, что Пабло однажды увез из Парижа деревянную лошадь с карусели, и я вспомнила, что видела ее, — она продолжала скакать той новогодней ночью.

Я не помню, прощались ли мы уходя — это было под утро, — но если прощались, то не думая о том, что уже до отъезда своего не увидим больше Пабло. Это не приходило на ум — мы были еще здесь, в его стране, с ним. Нам еще не хотелось прощаться надолго или навсегда. И мы не простились с вами, слышите, друг?

Выйдя из дома и спустившись на улицу, по которой надо было еще долго и круто спускаться к центру города, мы словно сошли с волшебной горы на обыкновенную землю. Редкие группки людей возвращались домой с праздника. «Feliz año nuevo!» — «Счастливого нового года!» — слышалось тут и там. И вдруг нас с грохотом догнал и остановился обыкновенный городской автобус, пыхтелка и дребезжалка, и мы радостно вскочили в него и очутились среди усталых и довольных людей. Они тоже встречали Новый год где-нибудь у друзей или у родных где-то там, наверху, на холмах, и вот возвращаются домой. А может быть, кто-нибудь из них ехал уже с работы или на работу? Бывают еще во всем мире работы, не прекращающиеся даже новогодней ночью. Им<го, этим людям, пассажирам автобуса, мне с особенным чувством хотелось сказать: «Feliz año nuevo, мои дорогие!»

ПОЕЗДКА НА ЮГ

4 января нового, 1963 года ранним утром мы выехали на юг. Так как на утренний автобус не удалось достать билеты, а на поезд — вчера вечером — мы не успевали в связи с конференцией о советской литературе, которая состоялась в здешнем университете, нас везет в своей машине молодая женщина, по имени Мария. Машина не велика и не могуча — какая-то разновидность очень популярного здесь «фольксвагена», — что же до водителя, то Мария только три месяца, как научилась водить машину и весьма не тверда в этом искусстве. Поэтому сопровождающий нас молодой писатель Армандо Касиголи наблюдает за дорогой и дает руководящие указания. Мария им покорно подчиняется, и все идет благополучно.

Бесконечно долго выезжаем из Сант-Яго. Улица Сан-Диего никак не кончается, словно бы она решила протянуться по всей стране. Если Чили самая длинная страна на свете, то Сан-Диего, безусловно, самая длинная улица на свете. Наконец мы все-таки вырываемся из города.

Едем равниной; где-то слева и справа вдалеке возникают горы, но никаких особенных красот и эффектов покуда нет — обыкновенная земля, еще одна ее дорога.

Через пять часов езды благополучно прибываем в город Талька и заезжаем в дом здешних наших друзей. Хозяин дома, разумеется, врач, жена его, еще молодая женщина, хоть и мать четверых взрослых детей, общественная деятельница, работает, как она нам доверительно сообщила, в партии, выдвинута кандидатом в депутаты муниципалитета.

Завтра в семье большое торжество: выдают замуж дочку, молодую девушку, мою соседку за обедом. Она кончила курсы английского языка, жених ее студент-архитектор, учится в Сант-Яго. Девушка очень мила, охотно рассказывает мне о городе и его жизни. Талька — сельскохозяйственный районный центр — город внешне малоинтересный. Свадьбы в смысле церковном у них не будет, зарегистрируются в мэрии. Подвенечного платья у нее нет, так, новое платьице. Жить будут отдельно, своим домом. Ее старшая сестра уже замужем, а младшие братья учатся — один студент-медик, второй еще школьник. Сестра очень сокрушается, что братья ленивы, — в ней уже просыпается будущая учительница английского языка.

После обеда привезшая нас Мария прощается с нами; ей надо возвращаться в Сант-Яго. Дальше мы поедем автобусом.

Ах, какая это была поездка! Автобус удобный, большой, надежный. Пассажиров много, несколько больших чилийских семей с огромным количеством детей. Дети вели себя спокойно, только очень много пили «рефреско» — прохладительные напитки, которые сменный шофер в белой куртке разносит и откупоривает для желающих. Дети, как все дети во всем мире, — желающие. Сидишь высоко и видишь все вокруг. Чудесно! Дорога ослепительно красива, никакого сравнения с ее первой, утренней частью. Леса густые и разнообразные, очень много могучих хвойных деревьев, зеленые речки, удивительные долины, целые озера цветов — лиловых и розовых, высоких и огромных. Все краски усилены закатом — я больше всего люблю дороги на закате. Я сидела одна, ни с кем не разговаривала, абсолютно растворялась в окружающем меня мире и была почти счастлива.

Жаль было, когда стемнело и дороги не стало видно. Но и во мраке было заметно, что природа становилась все значительнее, леса — все могучее, все плотнее обступали дорогу. Переезжали какую-то большую реку. Даже во мраке все было прекрасно и волнующе.

В Консепсьон приехали в одиннадцатом часу. Сверх всяких ожиданий нас встречают многолюдно — рукопожатия, поцелуи, восторженные взгляды.

— Вы первые живые советские люди, которых я вижу в жизни, — говорит с придыханием юноша, идя с нами рядом.

Среди встречающих несколько пожилых людей; нам их представляют: это — ученый, это — известный писатель, еще какие-то серьезные, солидные люди. А мы с дороги, растерянные, никак не ожидавшие, что в столь позднее время кто-нибудь может знать о нашем приезде, ждать нас ночью на остановке автобуса…

Нас забирает в свою машину какой-то professore, то есть попросту учитель, и везет к себе на квартиру. Там мы и переночуем. Наших возражений он не слушает, да у нас и сил на них нет. Вкусный ужин и славные люди — жена, тоже учительница, и милая толстушка дочка, студентка-микробиолог. Эти люди ждали нас, готовились к этому, им хочется пообщаться с нами, и, превозмогая дорожную усталость, мы долго и оживленно беседуем.

Под утро мне снился страшный сон, будто мы на обратном пути из Чили почему-то не сходим с самолета в Бразилии, как нам это положено по маршруту нашей командировки. Мы и сами — во сне — не можем ни понять, ни объяснить, почему это так случилось, но это уже непоправимо, и мучительно жаль, и обидно… Я была так рада проснуться в квартире учителя Маркоса Рамиреса в городе Консепсьон и испытала истинное блаженство, когда поняла, что все это мне только снилось и что Бразилия еще впереди.

Маркос Рамирес повез нас по городу. С нами едет молодая женщина, одна из встречавших нас вчера. Ее зовут Вероника, она актриса, драматург, преподавательница драматического искусства — у них тут есть такой самодеятельный театрик. У нее несколько эксцентрический вид: светлые волосы распущены по плечам, на шее висит огромный языческий амулет, но в общении она приятна, естественна и интересна.

Едва выйдя из дома, мы встречаем Хулио Эскамеса, того молодого художника, с которым познакомил нас Неруда в Сант-Яго, и он немедленно тоже отправляется с нами показывать нам город.

Славный город, покойный, зеленый, невысокий; даже деловой и торговый центр с неизбежными большими зданиями не нарушает это впечатление. Зеленый район университета, расположенного в парке.

Крытый рынок в центре города. Здесь уже гораздо ощутимее близость индейцев — их много в рыночной толпе, они продают национальную керамику из черной чилианской глины, изделия из коры копиуэ. Чилийцы очень любят растение копиуэ. Его цветы — огромные алые колокольчики — эмблема Чили.

Потом мы едем на лагуну, переезжаем большую судоходную реку Био-Био — это ее я вчера видела в темноте, по ее имени называется и провинция.

Стельмах, выехавший на юг на два дня раньше нас с Колчиной, уехал накануне вечером в Темуко. Вероника рассказывает, что вчера он целый день провел на шахте в Лоте, вечером после всех встреч в рыбачьем поселке улучил минуту поудить рыбу и был взволнован тем, что никак не может вытащить удочку, считая, что поймал очень большую рыбу, в то время как он всего только зацепил и порвал рыбачью сеть. Но ему не стали этого объяснять, не хотели его огорчать.

Очень просто, как о чем-то будничном и неизбежном, рассказывает Вероника о землетрясениях и моретрясениях, время от времени вторгающихся в их жизнь. Эту жизнь, однако, снова восстанавливают, отстраивают, продолжают и не уходят с родных мест.

— Мы всегда живем, зная, что в любой момент можем погибнуть, но мы верим в жизнь и стараемся сделать все, чтобы она была лучше.

Что-то в этом есть пронзительно трогательное: собственно говоря, это ничем не отличается от жизни всего прочего человечества во всем мире — ему неизбежно и ежеминутно что-нибудь грозит, если не землетрясение и не моретрясение, то войны или другие стихийные бедствия. Я уж не говорю о страшных болезнях. Меня, во всяком случае, землетрясения сближают с чилийцами. Поначалу я чувствовала, что мы чем-то отдалены друг от друга, что-то отсутствует в их жизни бесконечно важное для того, чтобы нам вполне понимать друг друга. Потом я догадалась, что это война, которую они никоим образом не пережили в отличие от большей части населения земного шара. Когда я это поняла, мне стало легче с ними общаться, я стала говорить с ними о войне и о ее значении в жизни нашего общества, где почти нет семьи, не пострадавшей от войны, и они живо и умно воспринимали меня и горячо откликались на это в отличие от некоторых других невоевавших народов, изо всех сил отталкивающих войну от себя, защищающихся от нее слоем жира и не желающих впускать ее в свою душу, в свое сознание. Я имею в виду, к примеру, Швецию, но могу, однако, объяснить такую разницу отношения. От Чили война была так далеко, что она почти не реальна, и чилийцы могут горячо и заинтересованно слушать о ней и понимать людей, переживших ее. Самозащита Швеции по-человечески понятна: война была рядом, вокруг; шведы были окружены ею, и она могла в любой момент вломиться в их жизнь, в их дома. Они боятся ее неизмеримо больше, чем далекое Чили, и это можно понять. А может быть, это происходит еще и потому, что жизнь чилийца и без войны лишена благополучия: помимо тяжкой извечной народной нужды, в этой жизни всегда присутствует драматизм в виде постоянной угрозы землетрясений, и как только я поняла это, мне стало еще проще разговаривать и общаться с этими людьми, они стали мне еще понятнее и ближе.

Во время обеда приходили знакомиться с нами разные люди, все сожалели о том, что мы так спешим, и мне уже тоже не хотелось уезжать отсюда, но изменить это было невозможно. Мы уезжаем после обеда, нас везет известный хирург Хусто Ульоа с женой в собственном роскошном «кадиллаке». Мы от души благодарим семью Рамиреса за гостеприимство, прощаемся и уезжаем в Темуко. По пути еще только одна остановка: художник Хулио Эскамес завозит нас в большую городскую аптеку посмотреть его стенную живопись. Посетить его ателье у нас, к сожалению, уже нет возможности. Полотном художнику служили три стены очень большого и светлого помещения, вся четвертая стена — огромное окно. Сюжет его картины — история медицины в Чили. Она начинается с того, что индеанки собирают в лесах целебные травы, потом католические монахи трут в ступках и готовят в своих кельях лекарства, потом им на смену приходит современная медицина со шприцем и микроскопом. Мне очень нравится ясность и свет красок, подкупающая своим простодушием манера, за которой стоят большое мастерство и удивительная душевная ясность и чистота. Как жаль, что мы не смогли посмотреть другие его работы! Как жаль уезжать из города Консепсьон! Как жаль, что мы должны спешить! Почему мы должны спешить? Куда мы должны спешить? Ах, это сожаление, сопутствующее мне всю жизнь!

Хусто Ульоа — наш искренний и убежденный друг — провел несколько месяцев на практике в Москве, изучал постановку медицинского дела в наших крупнейших хирургических институтах — имени Склифосовского и у Вишневского. Свои весьма восторженные впечатления он изложил в книге, уже изданной в Чили, но главное, он отправил сына изучать медицину в Советский Союз. Дарио Ульоа учится на медицинском факультете Университета дружбы народов; может быть, будущим летом он приедет на каникулы домой, мать очень соскучилась.

Вообще все эти доктора и адвокаты на нашем пути — наиболее состоятельный слой интеллигенции, — очевидно, играют немалую роль и составляют главную опору прогрессивных сил страны. Нам они оказались отличными друзьями. Мы проехали по Чили, передаваемые с рук на руки — всюду они есть, и всюду они были нам рады и от души помогали нам и любили нас. Учителя живут труднее —. наш сегодняшний радушный хозяин Маркос Рамирес, к примеру. Оба работают, муж и жена, скромный дом, достаток средний, и на старость ведь надо что-то отложить; и как еще сложится судьба их премилой дочки?

Мы останавливаемся выпить чая в живописном месте у шумного водопада, где какой-то ловкий хозяин догадался построить отель и ресторан. Все вокруг колоритно и многообразно — рядом с могучей пальмой растет тоненькая березка. Однако в пути мы находимся уже часа три, а никаким Темуко еще и не пахнет. Ну что ж, поехали дальше!

По пути нам часто встречаются лесоразработки — это основная промышленность этих мест. Лес сплавляется по речкам, зеленеющим в зарослях. Очень много ежевики вдоль дорог.

Проехали перевал, спускаемся крутой дорогой, любуемся самым высоким железнодорожным мостом в мире — по нему, словно напоказ, специально для нас, над пропастью проходит поезд.

Я вспомню его, этот поезд, вспомню через год, в зимней Москве, когда буду переводить нерудовскую «Оду поездам Юга»:

…И ползет, ползет, ползет все выше,

на крутой высокий виадук,

словно поднимаясь по гитаре,

и поет, достигнув равновесья,

синевы литейной мастерской.

Он свистит, вибрируя высоко,

этот поезд окончанья света,

он свистит, как будто бы прощаясь,

собираясь рухнуть, оторваться

в никуда, совсем с земного шара,

с крайних круч,

с последних островов.

Поезд,

сотрясающийся поезд,

поезд в гору,

поезд на фронтьеру!

Я с тобою,

я спешу в Ренайко,

поезд, поезд, подожди меня!

Дорога местами очень плохая: ремонт, объезд, пылища. Это замедляет темп нашего движения, и никаким Темуко еще и не пахнет. Пахнет, наоборот, гарью — мы проезжаем места, где часто бушуют грозные лесные пожары, видим еще дымящиеся участки леса.

Темнеет быстро, как обычно в горах, почти сразу наступает ночь. Все это начинает нас беспокоить, но водитель машины спокоен и невозмутим, словно продолжая приятную послеобеденную прогулку. Иногда он, пожалуй, начинает вести себя несколько странно: там, где указатель показывает влево или вправо, он почему-то едет прямо, объясняя это тем, что дорога прямо лучше, а иногда и ничем этого не объясняя. Может быть, стоит уже вправду забеспокоиться — что же все это значит и чем все это кончится? — но я, как всегда в дороге, нахожусь в блаженном состоянии покоя, и наш водитель внушает мне глубокое доверие. Я бы даже под нож к нему легла, так что ж тут беспокоиться по поводу Темуко! Будет нам и Темуко, раз он ведет машину, ему видней.

И в самом деле, мы все-таки в конце концов приехали в Темуко. Уже совсем поздно, народу на улицах мало, одни только влюбленные парочки. Ничего не остается, кроме того, чтобы, улучив минуту, когда они перестают целоваться, спрашивать у них, как проехать по нужному адресу.

Наконец находим улицу и дом, доктор уходит, оставив нас в машине, и долго не возвращается. Наверное, нас уже не ждали и возникли непредвиденные сложности. Меня заботит сейчас только одно: как бы нам исхитриться так, чтобы остановиться в гостинице, а не в частном доме, никого не беспокоить в столь позднее время, никого не затруднять хлопотами о нас, никому не говорить несчетные «Muchas gracias!» — «Большое спасибо!» — на это уже нет сил. Так и получилось. Было уже слишком поздно для того, чтобы вламываться в частные дома, и благодаря этому мы через несколько минут обосновываемся в отличном номере первоклассного отеля.

Под утро прошел сильный дождь. Было чудесно слушать сквозь сон его шум после душного Сант-Яго. Было даже чуточку страшно: а вдруг это только снится? Ни свет ни заря, как мне показалось сквозь сон, а на самом деле не раньше семи часов зашли к нам друзья и привели двух товарищей — молодого адвоката Нельо и мапуче Висенте, которым поручено свезти нас в индейские поселения.

Темуко — приятный город, со своим колоритом, который начинается с погоды. Это юг, то есть для здешних мест север, и здесь куда прохладнее. Город с утра после дождя словно вымытый, облачный мягкий денек, напоминающий нашу Прибалтику, много уютных улочек, зелени, цветов. В этом городе издавна живет много немцев, и это чувствуется в архитектуре коттеджей, в характере садиков и двориков.

Когда мы, выехав из города, начали встречать по дороге малуче в национальных костюмах, хозяева машины проявляли бурное оживление. Может быть, они делали это ради нас, чтобы привлечь наше внимание, но в присутствии Висенте что-то в этом меня смущало.

Висенте вполне цивилизованный человек, он свободно говорит по-испански и немного по-английски. На нем хороший костюм, и внешне он похож на чукчу или марийца.

Да простят меня специалисты — я, может быть, допускаю сейчас грубейшую ошибку, но все-таки не могу умолчать об этом впечатлении, об этом сходстве. Есть немало общего и в укладе жизни индейцев с укладом жизни некоторых наших северных малых народностей. Если это не вполне можно сказать об индейских племенах Южной Америки, то уж насчет индейцев североамериканских это, безусловно, так. На Дальнем Востоке, к примеру, живет племя тазов, селящееся по течению реки Таз. Оно вело до недавнего времени кочевой образ жизни, охотясь и рыбача, трудно преодолевая нелегкие условия дальневосточной зимы. Мне рассказывал о них Александр Фадеев — его книга «Последний из удэге» в первоначальном замысле должна была называться «Последний из тазов». Я вспомнила о них недавно, читая книгу Джона Теннера «Тридцать лет жизни среди индейцев». Индейские племена, среди которых вырос автор книги, жили точно так же.

Эта интереснейшая книга, написанная сыном миссионера, который был в десятилетнем возрасте похищен индейцами, вырос у них и прожил с ними тридцать лет, недавно впервые вышла у нас в стране целиком. Но в отрывках она печаталась на русском языке более ста лет тому назад, когда впервые была опубликована в Штатах. И печатал эти отрывки со своими комментариями не кто иной, как Пушкин у себя в «Современнике».

Пушкин! Из России его времени он ухитрялся видеть весь мир, интересовался всём на свете, делал все интересное достоянием своей культуры, своего языка. Думаю, проживи он еще хотя бы лет двадцать пять — тридцать, и русская литература совершила бы за этот срок колоссальный рывок вперед. И литература, и язык, и история… Ах, уж эти роковые двадцать пять — тридцать лет, их всегда не хватает, когда речь идет о великих жизнях.

Висенте двадцать восемь лет. Он работает в партии и живет в Темуко. Своей семьи у него еще нет, а отец с матерью живут в одном из индейских поселений.

На выезде из города стоит бронзовая скульптура араукана, целящегося из лука. Это архитектурная деталь всех городков юга Чили, как памятники Жанне д’Арк во всех французских городках вокруг Орлеана. В некоторых городках есть еще памятники Алонсо де Эрсилья-и-Суньига, автору знаменитой «Арауканы» — поэмы, которую с равным основанием можно считать эпосом, воспевающим мощь испанских завоевателей, — таково было намерение поэта-воина — и эпосом, воспевающим мужество и непобедимость гордого и независимого племени индейцев — арауканов, — так это получилось, ибо чуткая душа поэта не смогла не воздать должного восхищения отваге и благородству арауканов.

Арауканы считаются единственной индейской народностью, которую испанцы так и не смогли полностью и до конца покорить, с которой они вынуждены были считаться и уживаться. Мапуче — последнее арауканское племя, сохранившееся в Чили, достаточно истощенное, обедневшее и вымирающее, но все-таки существующее и заставляющее с собой считаться. Индейская проблема в Чили одна из насущных и важнейших проблем, и демократические силы страны занимаются ею повседневно и горячо. Собственно, при ближайшем рассмотрении индейская проблема мало чем отличается от общей проблематики жизни народа Чили. Нужды индейцев и нужды чилийцев похожи, у них одна нужда и одна беда — безземелье. Название племени «мапуче» означает в переводе «люди земли», и вот эти-то «люди земли», в сущности, гибнут оттого, что они почти лишены земли, так же, как, впрочем, «люди земли» не чисто индейского происхождения, то есть все чилийские крестьяне. Между прочим, Висенте, привезя нас в самое отдаленное от Темуко индейское поселение, привел нас почему-то в очень бедный дом, однако не индейский. Было ли это случайностью, хотел ли он что-то этим подчеркнуть, или это просто для него не имеет уже особенного значения — в любом случае это характерно.

Земельная проблема, в частности, проблема индейского владения землей — одна из старейших и первейших проблем в экономике колониальных владений Испании, оставленная ею в наследство завоевавшей независимость Латинской Америке. Это проблема, стоящая всегда и не решенная до сих пор. С самого начала испанского владычества, существо которого заключалось именно в захвате земель, принадлежавших индейцам, королевское законодательство пыталось оградить права индейцев на землю — на их собственную землю. Вряд ли кому-нибудь придет в голову рассматривать это как акт некоего проявления гуманизма — за этим стояла жгучая боязнь роста крупного землевладения, ведущего к неограниченной власти конквистадоров в американских колониях, неизбежно ослабляющего позиции королевского правительства в Латинской Америке. Во все времена находились фигуры, которые ратовали за права индейцев и пытались эти права уберечь и защитить, подобно Бартоломе де Лас Касас (1511 год), который приобрел в истории имя «защитника индейцев». Такие фигуры встречались в разных общественных сферах этих нескольких веков, но тем не менее воз и ныне там, и проблема, решаемая в разных аспектах во все века и на всех этажах и этапах общественной жизни, никогда не была решена радикально, и все временные и половинчатые решения в лучшем случае только на время создавали видимость облегчения. Да и создавали ли?

В наше время бедные «люди земли», доведенные до отчаяния, снова начали борьбу за землю, на этот раз изыскав для этой борьбы вполне конкретные формы. Прежде всего мапуче доказали свое законное право на определенные земельные пространства. Им пришлось доказывать это право — им, родившимся на этой земле еще задолго до того, как о ней узнала Испания. Но что уж забираться в глубину истории, сегодня любой школьник знает, что за рекой Био-Био, к югу, начинаются древние арауканские владения, которые испанцам никогда так и не удалось покорить. Эти земли за знаменитой и доныне существующей как термин «фронтьерой» («границей») были присоединены к Чилийской республике только в конце XIX века, когда обе стороны, выдохшиеся после нескольких веков кровопролитной борьбы, нашли все-таки путь к «мирному сосуществованию». Однако это древнее право потребовало новых доказательств. И такие доказательства, разумеется, без труда нашлись. Мапуче разрыли старые кладбища, расположенные на этой земле, и доказали по характеру захоронений, что кладбища эти индейские. Дело в том, что, когда умирает мапуче, считается, что он возвращается в Аргентину, откуда некогда пришло это племя, и что живые должны помочь ему вернуться туда. Поэтому умершего мапуче обычно хоронят вместе с конем и со всем скарбом, необходимым для того, чтобы совершить это нелегкое путешествие. Подтвердив таким образом свое исконное право хотя бы на часть этих земель, мапуче захватили их и обратились в правительство с просьбой закрепить их за ними. Ну, а дальше все развивалось уже по известной нам на примере «грибных поселков» схеме. В дело вступили все те же живые и вездесущие общественные силы, которые уже ни в чем, и нигде, и никому не удается игнорировать. Они подняли голос по всей стране, в прогрессивной печати и во всех возможных общественных учреждениях, вызвали к жизни общественное мнение самых широких слоев населения. И правительство оказалось вынужденным поддержать просьбу мапуче, горячо подхваченную всей страной.

Наши чилийские друзья очень гордятся и дорожат этой победой, и их можно понять. По правде говоря, и мне она показалась чем-то чрезвычайно значительным и лучезарным, пока я слышала о ней издали, и я готова была возвести ее в разряд одного из знаменательнейших завоеваний демократических сил Чили, пока я не увидела воочию, что такое жизнь мапуче и после одержанной победы.

Индейские поселения называются «согпипа» — это слово означает вовсе не коммуну, а всего только общину. Люди живут отдельно и далеко друг от друга — деревень в нашем смысле слова у мапуче вообще нет. В понятие «согпипа» вкладывается то, что люди, принадлежащие к данному поселению, в некоторых случаях общими силами помогают тому, кто в этом нуждается: построить дом, скажем, или похоронить кого-нибудь из близких. И ничего больше. Среди мапуче тоже есть более богатые и более бедные. Мы были в доме (индейский дом называется «рука» — это нечто среднее между шалашом и юртой, сплетенной из толстой и темной соломы, обмазанной глиной), где живет одинокая пожилая женщина с дочкой семнадцати лет и внучкой. Они издольщики, арендуют полтора гектара земли у более богатых мапуче. Страшная, извечная нужда. Старуха по просьбе наших спутников надевает свои серебряные индейские украшения и с гордостью сообщает, что ее однажды снимали для кино. Страшно жаль семнадцатилетнюю девушку: уж очень все в ее жизни убого в этот один раз в жизни переживаемый возраст. У меня, как на грех, нет ничего, что бы ей подарить. Яркий платочек или брошка были бы для нее большой радостью. Судорожно шарю в сумке, нашарила значок с портретом космонавта Авдрияна Николаева, отдаю его девушке и объясняю, что это знаменитый летчик, что он летал высоко-высоко в небо и вокруг Земли, пусть она носит значок и пусть ей встретится жених, такой же смелый и красивый, как этот летчик. Девушка, смущаясь и удивляясь, прикалывает значок к груди и озадаченно слушает незнакомые и, наверное, непонятные слова: «летчик»… «летал вокруг всей Земли»… а может быть, и не верит нам. Но может быть, и верит и будет думать и помнить об этом. Пусть думает. Пусть думает побольше о разных неизвестных ей вещах. Это очень важно — заставить думать таких, как она. Я бы рада была, если бы это мне удалось.

В другом доме, где много детишек, нам рассказали, что в поселении есть иезуитская школа — мы проезжали мимо нее — и что там сейчас детям стали давать бесплатные завтраки. Наши спутники объясняют нам, что иезуитская школа очень оживилась и развила бешеную деятельность в противовес активной работе коммунистов среди мапуче. Дело в том, что нынешний вождь мапуче, увлеченный поддержкой и помощью, не так давно вступил в коммунистическую партию.

Мы проезжаем поселение, по имени Робле Куаче, что означает «одинокий дуб». Огромный старый дуб действительно стоит одиноко у дороги. Висенте ведет нас в школу, где он учился.

Одноэтажное, унылое и запущенное кирпичное строение с открытой галерейкой. Наверно, оно выглядит не так уныло, когда в нем идет жизнь, но сейчас каникулы, нет детей, их голосов, их оживления, и ветхость школьного здания особенно очевидна. Висенте разыскивает учительницу, свою учительницу, пожилую чилийку, с давно знакомым, добрым усталым лицом. Она встречает нас приветливо, но ни мы, гости, ни каникулы, ничто уже, очевидно, не может ее освободить от вечных ее забот. Она настолько знакома мне, что мне кажется, будто я и впрямь давно ее знаю. Может быть, она попросту очень типична, очень похожа на знакомых мне учительниц, на моих учительниц? Разумеется, но все-таки дело не в этом. Откуда-то я знаю ее, именно ее, и знание это ближе, недавнее… Может быть, это памятник, который я три недели назад видела в Парке Прадо в Монтевидео? В этом городе много памятников людям труда: есть памятники Пахарю, Рабочему, Докеру, есть и памятник Учительнице — весьма условная фигура молодей женщины без ног, они закрыты каменными складками ниспадающей до полу юбки. Скульптура неинтересная — топорный модерн начала века, — но благородный смысл ее глубоко трогает. И все-таки нет, не в памятнике дело.

Я знаю эту женщину, именно ее, крепкую и выносливую, несчастливую и победительную, со всем грузом ее судьбы. Она жила в этих же краях, в таком же ветхом и невеселом школьном доме, вечно озабоченная множеством нужд своей большой семьи. Она сама рассказала мне все про себя, про свою судьбу, про свою любовь, про свое горе, про свою душу. Рассказала в стихах, горьких и гордых, трепетных и сильных. Она писала эти стихи, когда правила тетрадки, когда ходила между партами во время урока, слушая ответы учеников. Она писала их, как жила, с той только разницей, что в жизни ее звали Люсила Годой, а стихи писала Габриела Мистраль.

Молодые свои годы школьная учительница Люсила Годой проводила в самых глухих местах — наверное, более глухих, чем индейское поселение Робле Куаче, в пятнадцати километрах от Темуко. Ведь только тогда, когда она стала уже широко известным поэтом, не только в Чили, но и далеко за пределами своей страны, где ее заслуженно считают первым чилийским поэтом, только тогда о ней вспомнило начальство и в виде повышения назначило ее начальницей школы в городке Пунта-Аренас, на берегу Магелланова пролива, на крайнем юге страны. Дальнейшим ее продвижением было назначение сюда, в Темуко, где ее путь пересекся с началом дороги другого будущего поэта, школьника Нафтали Рикардо Рейеса, нынешнего Пабло Неруды. Она всегда была учительницей, возводя это звание в самую высокую степень. Достаточно прочитать «Молитву учительницы», одну из лучших вещей ее первой книги.

«Дай мне единственную любовь — к моей школе; пусть даже ожог красоты не сможет похитить у школы мою единственную привязанность».

«Дай мне стать матерью больше, чем сами матери, чтобы любить и защищать, как они, то, что не плоть от плоти моей».

Вся судьба этой женщины в этой мольбе, и мы знаем, что ее не сделает счастливее то яркое и славное, что с ней еще случится, и ничего: ни успех, ни мировое признание — не изменят ее сущности.

«Сделай меня сильной, несмотря на мою женскую беспомощность, беспомощность бедной женщины…» «Дай мне простоту и дай мне глубину; избавь мой ежедневный урок от сложности и пустоты…» «Дай мне оторвать глаза от ран на собственной груди, когда я вхожу в школу по утрам. Садясь за свой рабочий стол, я отброшу мои мелкие материальные заботы, мои ничтожные ежечасные страдания».

Стоя на неприбранной галерейке школы в Робле Куаче, я не могу не повторять строки: «Сделай так, чтобы мою кирпичную школу я превратила в школу духа. Пусть порыв моего энтузиазма, как пламя, согреет ее бедные классы, ее пустые коридоры. Пусть мое сердце будет лучшей колонной и моя добрая воля — более чистым золотом, чем колонны и золото богатых школ»[5]. Это молитва или заклинание?

Бедная сестра Люсилы Годой, что стоит сейчас рядом с нами, работает в своей школе около тридцати лет. Ее не ждет впереди ни всемирная слава первого поэта Латинской Америки, награжденного Нобелевской премией, ни далекие путешествия и встречи, которые сделали жизнь Габриелы Мистраль ярче, не сделав ее счастливее: ничего, никаких перемен, — помог бы кто-нибудь устранить все насущные недостатки и неполадки. У нее есть только эта старая школа, эта молитва, радость оттого, что ей удается подчас свершить самой то, о чем молит она бога. Вот и Висенте, ее ученик, всегда был хорошим мальчиком, и она всегда говорила, что из него получится толк. Висенте ласково глядит на нее добрыми и благодарными умными глазами.

По дороге в открытом поле нам навстречу скачет верхом индеанка, за спиной у нее сидит девочка лет четырнадцати, тоже в национальном костюме, с длинными прямыми черными волосами и подстриженной челкой. Это зрелище пронзает душу чем-то странным и давно знакомым — что это, дочь Монтесумы или еще что-то более смутное? Вообще тут на каждом шагу пронзает душу это странное чувство чего-то давно пережитого и все-таки не позабытого, какого-то древнего сверхвоспоминания, которое томит своим присутствием и невосстановимостью. Это именно то, чего мне недоставало в грохочущем и суматошном Сант-Яго.

Индейцы в Латинской Америке, на своей родной земле… Еще одна пылающая страница истории. Еще один саднящий шрам на совести человечества.

В Монтевидео я видела трагический памятник. По пути из города к Серре, к старой крепости, откуда, в сущности, начался город, у самой обочины современного шоссе сидят на земле, у примитивного очага, четыре мрачные фигуры, погруженные в тяжелое раздумье. Мужчины курят свои длинные трубки, у женщины на руках ребенок. Это памятник последним четверым уругвайским индейцам, которые еще в прошлом веке были проданы на Всемирную выставку в Париж, где и умерли в тоске по родине. На этом, считается, и кончились индейцы в Уругвае. Так сказал нам наш друг, художник Анельо Эрнандес, показывая этот памятник. Но достаточно приглядеться к нему самому, к чертам его лица, ко всему облику его голенастой четырнадцатилетней дочки Моряны, которая сопутствовала нам, и станет ясно, что это заблуждение. Нельзя истребить, уничтожить, стереть с лица земли целый народ, существовавший веками. Это невозможно. Даже в истории последних четырех индейцев есть на это намек — ребенок на руках у женщины. Легенда говорит о том, что он остался жив и что судьба его неизвестна.

В Чили все обстоит совершенно иначе, чем в Уругвае, где индейцы истреблены до основания. Тут не только доныне существуют индейские племена, но и собственно чилийский народ, по свидетельству даже и буржуазных историков, энергичный и здоровый чилийский народ возник из скрещения испанцев с индейцами-арауканами. Чилийская культура, чилийское искусство и литература очень тяготеют к индейскому прошлому, бережно хранят индейские связи.

Есть непреодолимая притягательность в драматизме судьбы вымирающего народа. Энгельс, его удивительная книга «Происхождение семьи, частной собственности и государства» высветила яркой вспышкой глубокой аналитической мысли бережно хранимые в душе молодого Фадеева юношеские впечатления — он побывал на Дальнем Востоке в удэгейских поселениях, живущих в условиях едва ли не первобытного коммунизма. Это был первый непосредственный толчок, центростремительная сила, которая стала собирать воедино эти яркие, но смутные впечатления в один грандиозный замысел. Так родилась идея книги, заглавие которой подсказал молодому писателю с детства любимый «Последний из могикан» Фенимора Купера.

Исток романа — это встреча одного из героев книги в годы гражданской войны на Дальнем Востоке с удэгейским племенем, существующим вроде бы вне истории всего человечества, вроде бы в его далеком прошлом. Фадеева глубоко волновала и вдохновляла мысль о том, что в дальнем прошлом человечества, в укладе первобытного коммунизма, заложено, в сущности, зерно его великого будущего. Эта поэтическая мысль пронизывает его книгу. Гражданская война на Дальнем Востоке, русская революция, те, кто ее совершал и утверждал, партизаны, молодая интеллигенция, выходцы из буржуазной среды, сучанские шахтеры и хунхузы, удэгейцы, китайцы, корейцы, корейские коммунисты, их изначальная связь с русскими коммунистами, с лучшими людьми большевистской партии, такими, как Петр Сурков и Алеша Маленький, — вот многочисленные герои этого великолепного реалистического полотна. Огромной силы картина революционной борьбы на Дальнем Востоке охватывала все стороны жизни, все социальные слои родного автору края — края его чудесной юности — это, в сущности, роман о судьбах всего человечества на разных этапах его развития.

Замысел, видимо, был так удачно найден, так органичен и естествен, что в него свободно Стали вливаться все новые и новые струи, линии, темы. Все дорогое и важное, все, что хранилось в памяти и в душе, — все это, оказывается, могло вспомниться в этом романе. Люди, встречи, жизненные впечатления и раздумья сами по себе, без всяких усилий входили в сюжет, делая его лишь основательней и значительней. Обо всем можно было рассказать и задуматься в книге «Последний из удэге». Роман все разрастался, сюжет его наполнялся все новыми и новыми линиями и образами, композиция все усложнялась. Это было не легко и не просто, но это были трудности, увлекающие и обнадеживающие художника, вселяющие в сердце веру в себя и в свою работу. И автор был счастлив, что возник в нем этот замысел; был, в сущности, влюблен в него, носил его в себе, берег его как нечто драгоценное. Он задумал эту книгу в юности, начал работу над ней в молодости, жил в ней и с ней долгие годы, мужал, и рос, и старел с ней, и, работая и размышляя над этой книгой, возвращался к юности своей, и был счастлив этим.

Он вообще работал медленно, Фадеев, писал трудно и долго, но е этой книгой все было особенно и по-особенному сложно. Жизнь все время мешала ему, отвлекала и словно уводила его от этой работы. Ему приходилось часто прерывать и надолго откладывать ее… Сперва это раздражало и огорчало его, потом он к этому почти привык и приноровился и даже превратил в одну из тех утех, которые так нужны человеку в пути: вот я сделаю то-то и то-то и тогда сяду за «Удэге». Так он год за годом говорил себе, утешал себя, и эта перспектива всегда ему светила и вселяла в него надежду.

Написав и опубликовав первые части романа, он надолго вынужден был отвлечься от этой работы и от письменного стола вообще. Его захлестнула общественная деятельность, работа в Союзе писателей. Он надеялся, верил, хотел сделать в этой сфере своей жизни как можно больше хорошего — он очень любил советскую литературу, знал ее огромные возможности, верил в то, что их можно развить, поддержать, уберечь, надеялся, что сумеет это сделать, И действительно, он много сделал, не жалея себя, своего времени, своих сил.

Так прошло года два, и в Фадееве затосковал писатель, Весной сорок первого года он взял творческий отпуск на несколько месяцев для того, чтобы вернуться к работе. Писатель, берущий творческий отпуск для того, чтобы писать, — это, пожалуй, характерно только для нашей действительности.

Он уехал на дачу, с удовольствием достал и развернул все папки, тетради, записные книжки — все, что было связано с «Последним из удэге», с радостью встретился с милыми ему героями, и работа пошла сразу, свободно, весело, легко, как никогда. Он с ходу написал начало пятой книги романа, те несколько глав, которые теперь известны: детство, юность и любовь заглавного героя, удэгейского юноши Масенды. На этих блистательных по сжатости и силе чувства страницах явственно предчувствуется конец «внеисторического» существования удэгейцев и увлекательное будущее Масенды, человека XX века, который неизбежно примет участие в его великих событиях. И так ему хорошо работалось, так далеко виделось, так широко думалось, что он чувствовал, что напишет книгу одним дыханием. Настолько уж он выносил ее, что знает, как писать каждую главу, каждую страницу. С такими ощущениями он поднялся в свою рабочую комнату в воскресное утро прохладного еще июня и сел к столу, полный радости от желания работать. И в это утро началась война. На другой день Фадеев уже совмещал работу в Союзе писателей с работой в «Правде», и все пошло совсем в другом ключе, совсем в другом ритме.

В первые военные годы, среди своих сложных обязанностей и обстоятельств, он всегда помнил и думал об «Удэге», охотно читал друзьям вдохновенные главы пятой книги, мечтал о том времени, когда вернется к этой работе. Она стала для него почти что символом мира и счастья. Ему так и не удалось добраться до этого мира и счастья.

«Последний из удэге» так и остался не дописанным. Я уже никогда не смогу подробно — как он любил — рассказать ему, как вспомнилась мне эта книга на другом полушарии, на далекой арауканской земле, на обратном пути из индейских поселений в город Темуко.

Вернувшись в город, мы прощаемся с нашими любезными спутниками, супругами Ульоа, — они должны возвращаться в Консепсьон.

Мы побывали и у более богатых мапуче. Выехав под вечер в другую сторону от Темуко, проехав километров пятнадцать, оставили машину на шоссе и пошли пешком по проселку, по тропинке в овсе. Кое-где в поле растут кусты, редкие купы деревьев. Какой-то дом в стороне, одинокий дом в поле, оттуда гремит собачий лай… Нет, мы идем мимо и дальше. Довольно сложно, с помощью кольев, положенных здесь, очевидно, именно для этого, переправились через болото и очутились на поле, с которого уже было видно чье-то человеческое жилье. Вот и собаки залаяли, почуяв чужих, и навстречу нам по дороге идет старая индеанка в темной шали с каймой, в традиционных серебряных украшениях, с лицом приветливым и мудрым, снова таинственно знакомым с детства. Это Мадре Франсиска, говорит Нельо, а старуха приветствует нас и заводит в большую темную руку. Тут две ее дочери и маленький внучек. Молодые женщины одеты более современно, но у младшей больные глаза.

— Она и вся-то больная, — жалуется старуха.

Рука большая, просторная, прибранная. Посредине высится очаг. Здесь не живут, не спят, только готовят пищу, едят. Спят во второй, соседней, руке. Пока мы беседуем о том, о сем, слышно, как, постукивая копытцами, возвращаются на ночь овцы. Вокруг нас в полумраке все шевелится, шуршит, потрескивает и попискивает это устраиваются на ночлег в соломе куры с цыплятами-подростками.

Нас заводят во вторую руку. Там стоит огромная железная кровать, на ней в тряпье уже кто-то копошится. Появляется одни из сыновей старухи — очень заинтересованно и приветливо здоровается с нами; он — общественный деятель в местных масштабах. Другой парень загоняет скотину.

У этой семьи двенадцать гектаров земли, два быка и две коровы, пятнадцать овец, много птицы. Это уже благосостояние в сравнении с жизнью окружающих, но все-таки нужда и болезни. Эти люди могли бы быть богатыми, но не получается, потому что нет машин, нет удобрений, не хватает денег для их приобретения. Все дорого, и земля обрабатывается плохо, урожаи невысокие, еле сводят концы с концами.

Мы уходим в глубоких сумерках. Темнеет быстро и густо, и, чтобы избежать трудного перехода через болото, наши спутники ведут нас в обход, более долгим путем, зато посуху. Хозяйский сын провожает нас, выводит на дорогу и прощается. И вот мы идем во мраке летней ночи тропинкой вдоль оросительной канавы. Вода в этой канаве принадлежит местному латифундисту — помещику, индейцы не имеют права пользоваться ею. Свежо — я в шерстяной кофточке, кажется, впервые за всю поездку. Ночное поле чирикает, посвистывает, стрекочет, живет. Странными пронзительными голосами кричат ночные птицы — трейле. Это самодеятельные сторожа: они начинают кричать, услышав чьи-нибудь шаги. Мы тоже вдруг услыхали шаги — какой-то человек шел нам навстречу тем же окольным, ночным путем. Странно было встретить человека на этой глухой тропинке, человека, идущего в другую сторону, идущего к себе домой или еще куда-нибудь. Он перекинулся несколькими словами с нашими спутниками — наверное, в свою очередь, удивился и спросил: кто это, кого это занесло ночью на полевую тропинку? Это меня занесло сюда, прохожий. Но он уже идет дальше, этот мапуче или, может быть, чилиец. Летают светлячки, очень крупные и яркие.

— Это души убитых, — говорит Висенте.

Убитых или умерших? Можно, вероятно, и так перевести это слово. Когда убитых? Где умерших? Не все ли равно. Здравствуйте, души убитых и умерших, я рада, что вы здесь, со мной. Я только до сих пор думала, что никто, кроме меня, вас не видит и о вас не знает. Ну что ж, пусть и другие вас увидят этой странной ночью.

Это был долгий путь в темноте, путь, надышанный полевыми ароматами. Путь, озаренный яркими созвездиями и еще более яркими душами умерших. Путь, наполненный многозвучной музыкой полевой ночи: самозабвенным треском кузнечиков, посвистом сусликов и летучих мышей, голосами ночных птиц, шелестом ночных кустов и деревьев, ясным, торопливым говорком воды в канаве, воды, которая принадлежит помещику, которой не смеют пользоваться другие люди. Было что-то в этой ночи, в этом пути пронзительно человеческое, берущее за сердце, не требующее перевода, понятное до глубины души… Мне стало почти жаль, когда тропинка, наконец, вывела нас на большую дорогу и мы вышли на шоссе и наткнулись на свою машину, одиноко стоявшую у обочины. Ну что ж, поехали в город Темуко!

На крутом витке дороги фары нашей машины вырывают из мрака понуро бредущую тощую лошадь. Поперек седла лежит человек.

— Пьяный, — говорит Висенте.

— Пьяный мапуче, — говорит Нельо.

Не надо ли помочь ему? Нет, лошадь довезет его до дому, ей не привыкать стать. Сжимается сердце. Господи, как наглядна жизнь! В самый последний миг она словно хочет заставить меня убедиться воочию в правильности того, что я не раз слыхала: арауканов не смогли победить в веках испанские завоеватели своим огнем и оружием, их одолели столетия нужды, страшные болезни, — они их прежде не знали, и водка, спирт, которых они тоже прежде не знали. Именно это и привело к вымиранию. Я видела это сама. Впрочем, не будем спешить с выводами: рядом со мной в машине сидит Висенте — трезвый, здоровый и чистый, знающий испанский и английский, друг Нельо и других славных людей.

Было очень странно, почти невероятно, после того земного и древнего, с чем я вдруг так близко соприкоснулась в темном поле, очутиться через полчаса в городе и в доме Нельо. Был воскресный вечер, и в доме было много гостей — молодых друзей молодых хозяев дома. Было много музыки, танцы, песни под гитару.

Мне нравятся эти молодые люди, они внушают доверие, они интересны мне: хотелось бы побольше узнать о них, поближе узнать их. Вот эти двое — жених и невеста, он медик, она учительница, надеются пожениться в марте, если удается подкопить деньжонок, — это не так легко* Для них нее нелегко, для этих славных молодых людей, они живут трудно и небогато, эта молодая чилийская трудовая интеллигенция, они живут нелегкой и наполненной жизнью, отдают много сил и дум тем, кто живет еще труднее и горше, верят в лучшее будущее, и стараются помочь ему наступить быстрее, и охотно собираются в праздничный вечер повидать друзей, поплясать и попеть в уже налаженном и относительно благополучном доме молодого адвоката-коммуниста в городе Темуко за фронтьерой.



Загрузка...