РАЗДЕЛ VII РЕФОРМАЦИЯ

Глава I ПРОТЕСТАНТЫ (1540–1553 гг.)

Ко времени смерти Томаса Кромвеля успех его политики был полным. Монархия достигла высшего могущества. Старые вольности Англии были повержены к стопам короля. Лорды были запуганы и подавлены, Палата общин наполнена креатурами двора и превращена в орудие тирании. Королевские распоряжения имели значение парламентских законов; «одолжения» все более нарушали право парламента назначать налоги. Правосудие в обычных судах было подчинено воле короля, а безграничные и произвольные полномочия Королевского совета постепенно вытесняли более медленную процедуру общего права. Новые церковные реформы придали почти религиозный характер «величию» короля. Генрих VIII был главой церкви.

От примаса до последнего служителя все ее представители только от короля получали право пользоваться своими духовными полномочиями. Голос проповедников был отголоском его воли. Он один мог устанавливать, что — правоверное учение, а что — ересь. Формы ее служения и веры изменялись по капризу короля. Половина ее богатств пополнила королевскую казну, другая их половина была во власти короля. Это беспримерное сосредоточение всей власти в руках одного человека поразило воображение подданных Генриха VIII. Его стали считать выше законов, управляющих обычными людьми. Политики и духовные особы выставляли его мудрость нечеловеческой. При упоминании его имени члены парламента поднимались и преклонялись перед пустым троном. Полная преданность его особе заменила прежнюю верность закону. Отмечая главное достоинство Кромвеля, примас английской церкви утверждал, что он любил короля «не меньше Бога».

Как известно, Кромвель больше всех содействовал выработке культа короля; но едва он был выработан, как начал разрушаться. Именно успех Кромвеля привел к гибели его политики. Одной из самых замечательных особенностей его системы было оживление деятельности парламента. Великое собрание, которого с Эдуарда IV до Уолси опасалась монархия, было снова вызвано к жизни Кромвелем, обратившим его в страшнейшее орудие деспотизма. Он не видел ничего опасного в Палате Лордов, светские члены которой бессильно преклонялись пред могуществом короны, а духовные превращались его политикой в простое орудие королевской воли. Ничего страшного он не находил и в Палате Общин, состоявшей из членов, которые прямо или косвенно назначались Королевским советом. С таким парламентом Кромвель мог рассчитывать на то, что в лице представителей нации он сделает ее саму участницей создания абсолютизма. Статуты парламента повергли церковь к стопам монархии. Билли об опале (attainder) возвели на эшафот крупнейших вельмож. Вновь изобретенные измены, присяги, следствия ограничили свободу с соблюдением законных форм.

Но жизнеспособность такой системы зависела целиком от полного подчинения парламента воле короны, а между тем способ действий Кромвеля сделал невозможным длительность такой подчиненности. Роль, которую пришлось в последующие годы играть парламенту, доказывала важность сохранения конституционных форм, даже если они почти утратили значение. При неизбежной реакции против тирании они являются центрами оживления энергии народа, а возвратному потоку свободы их сохранение позволяет течь спокойно и естественно, по его обычным каналам. В управление самого Кромвеля один случай — «великий спор» об упразднении мелких монастырей, показал, что элементы сопротивления еще сохранились, и они быстро развились, когда могущество короны упало вследствие малолетства Эдуарда и непопулярности Марии.

Этому возрождению духа независимости очень содействовало отнятие церковного имущества. Отчасти по необходимости, отчасти из желания создать партию, заинтересованную в продолжении их церковной политики, Кромвель и король раздавали с беспечной расточительностью огромную массу богатств, стекавшуюся в казну. Таким путем от церкви к аристократии и дворянству перешло около одной пятой всех земель королевства. Это не только обогатило старые фамилии, но и создало новую знать — из креатур двора. Наиболее известными примерами фамилий, возвысившихся из ничтожества благодаря огромным пожалованиям церковной земли придворным Генриха VIII, служат Расселы и Кэвендиши. Едва была сокрушена старая знать, как ее место заняла новая аристократия. По замечанию Галлама, «фамилии, считающиеся теперь наиболее значительными, выдвинулись впервые, за немногими исключениями, при королях из дома Тюдоров, а если проследить происхождение их состояний, то окажется, что немалую часть их они приобрели от монастырей и других церковных учреждений». Руководящее участие этих пэров в событиях, следовавших за смертью Генриха VIII, придало всему сословию новую силу и свежесть. В общем обогащении землевладельцев участвовало и простое дворянство, и потому вслед за энергией лордов скоро обнаружили обусловленную самостоятельность и общины.

Но особенная опасность политики Кромвеля для монархии заключалась в воодушевлении, которое религиозно настроенные массы народа почерпнули из проведенных им церковных реформ. Лоллардизм как крупное общественное и народное движение прекратил существование, и, кроме случайных волнений и недовольства устроением церкви, немного осталось от чисто религиозного импульса, данного Уиклифом. Но хотя жизнь лоллардизма отличалась слабостью и неустойчивостью, тем не менее преследованиям, упоминания о которых рассеяны в протоколах епископских судов, не удалось совсем уничтожить его. Там и сям собирались кучки людей — читать «целую ночь в большой еретической книге известные главы евангелистов по-английски»; из рук в руки переходили списки трактатов Уиклифа.

Чтобы раздуть тлеющие угли в пламя, нужно было только дуновение воздуха, и это дуновение исходило от Уильяма Тиндаля. Из Оксфорда он перешел в Кембридж и был сильно поражен появлением Нового Завета в переводе Эразма. С этого момента у него в сердце была одна мысль. «Если Бог сохранит мне жизнь, — сказал он ученому противнику, — я постараюсь, чтобы через несколько лет малый, ходящий за плугом, больше тебя был знаком с Писанием». Но прежде чем его мечта осуществилась, он достиг 40 лет. Известие о протесте Лютера в Виттенберге вырвало его из уединения; на время он нашел себе приют в Лондоне, а потом в Гамбурге, откуда отправился в небольшой городок, ставший вдруг священным городом Реформации. Студенты всех наций стекались туда с энтузиазмом, напоминавшим крестовые походы. «Когда перед ними показывался город, — рассказывал современник тех событий, — они воздавали благодарение Богу, так как теперь свет евангельской истины распространялся в отдаленнейшие части земли из Виттенберга, как прежде из Иерусалима».

В 1525 году Тиндалов перевод Нового Завета был закончен. Изгнанный из Кельна, Тиндал со своими листами должен был бежать в Вормс, и оттуда 6 тысяч экземпляров Нового Завета были посланы к берегам Англии. Но Тиндалева Библия была для Англии не просто переводом, а отголоском лютеранского движения: она носила на себе отпечаток Лютера в передаче церковных выражений и сопровождалась с жестокими нападками Лютера и перепечатками трактатов Уиклифа. Поэтому она была объявлена еретической, и груда книг была сожжена перед Уолси во дворе церкви святого Павла. Однако общество «христианских братьев», состоявшее по преимуществу из лондонских торговцев и граждан, но рассылавшее агентов по всей стране, продолжало тайно ввозить в Англию и распространять среди торговых и низших классов Библию и памфлеты. Они тотчас нашли доступ в университеты, где духовный толчок, данный гуманизмом, пробудил религиозную мысль. Кембридж уже стал известен ересью, и его ученые, которых Уолси ввел в основанный им колледж Кардинала, распространили заразу и на Оксфорд.

Скоро наиболее талантливые и трудолюбивые студенты вошли в состав группы «братьев», образовавшейся в колледже Кардинала для тайного чтения и обсуждения посланий. Напрасно Клэрк, глава группы, старался отговорить новых членов от вступления в нее, предупреждая о возможных опасностях. «Я упал перед ним на колени, — говорил один из них, — и со слезами и рыданиями умолял его, ради милосердия Божьего, не отвергать меня; я выражал твердую веру в то, что тот, кто вывел меня на этот путь, не покинет меня, но будет так милостив, что доведет меня до его конца». Когда он услышал эти слова, он подошел ко мне, обнял и поцеловал меня, говоря: «Да дарует тебе это Господь Бог всемогущий; с этих пор считай меня всегда твоим отцом, а я буду считать тебя своим сыном во Христе». Возбуждение, вызванное быстрым распространением работы Тиндаля, заставило Уолси действовать энергичнее: многие из «оксфордских» братьев были посажены в тюрьму, а их книги конфискованы. Но несмотря на панику протестантов, иные из которых бежали за море, в сущности, было проявлено мало строгости. Уолси оставался равнодушным ко всему, кроме политических вопросов.

Всего больше король беспокоился о том, как бы преследование ереси не повредило интересам гуманизма. Это сказалось в покровительстве, оказанном им человеку, которому суждено было затмить даже славу Колета как народного проповедника. Хью Латимер был сыном лестерского крестьянина; мальчиком он застегивал на отце вооружение, когда тот отправлялся в Блэкгизс, навстречу мятежникам Корнуолла. Он сам описал свое военное воспитание в юности: «Мой отец с удовольствием учил меня стрельбе из лука. Он учил меня натягивать его — налегать телом на лук, и натягивать его не силой руки, а тяжестью всего тела». На протяжении 14 лет он находился в Кембридже и с таким усердием погрузился в гуманизм, проникший туда, что это, наконец, сказалось на его физическом здоровье. Его усердные занятия ослабили его здоровье и довели его до болезненности, от которой он, несмотря на крепкое телосложение, никогда не смог освободиться.

Но ему суждено было прославиться не как ученому, а как проповеднику. Здравый смысл помог ему отрешиться в своих проповедях от школьного педантизма и богословских тонкостей. У него было мало склонности к умозрению, и во всех преобразованиях он постоянно следовал за своими собратьями по реформе. Но ему была присуща нравственная строгость еврейского пророка, и его изобличения отличались пророческой прямотой и пылом. «Пожалейте о Вашей душе, — говорил он Генриху VIII, — и подумайте, что близок день, когда Вы дадите отчет в Ваших делах и в крови, пролитой Вашим мечом». Его ирония действовала еще сильнее, чем нападки.

«Я предложу вам странный вопрос, — сказал он однажды собранию епископов, — кто самый усердный прелат во всей Англии, превосходящий всех остальных в исполнении своих обязанностей? Я скажу вам: это — дьявол! Из всей массы тех, кому вверена паства, плату от меня получит дьявол, так как он исполняет свое дело как следует. Поэтому вы, ленивые прелаты, научитесь от дьявола исполнять свои обязанности. Если вы не хотите следовать Богу, постыдитесь хоть дьявола». Но он далеко не ограничивался порицанием. Его грубый юмор пробивается в рассказах и притчах; его серьезность постоянно умеряется здравым смыслом; его простой, безыскусный язык оживляется замечательным природным остроумием.

Он беседовал со своими слушателями, как человек разговаривает со своими друзьями, рассказывал им истории вроде тех, которые мы передавали о его жизни в родительском доме, или говорил о переменах и событиях дня, говорил так просто и правдиво, что это придавало значение даже его болтовне. Темы давал ему всегда окружавший его мир, и в своих простых уроках верности, деятельности, сострадания к бедняку он затрагивал всевозможные сюжеты — от плуга до престола. До него такой проповеди не слыхали в Англии, а с распространением его славы росла и опасность преследования. Бывали минуты, когда, несмотря на всю его смелость, его мужество слабело. «Если бы я не был уверен, что Бог поможет мне, — писал он однажды, — я желал бы, чтобы теперь океан отделял меня от моего лондонского повелителя». Наконец беда разразилась — в виде обвинения в ереси. «Я намерен, — писал он со свойственным ему смешением юмора и пафоса, — несмотря на свою скорбь, весело провести Рождество с моими прихожанами, так как возможно, что я никогда не вернусь к ним». Но его спасла постоянная поддержка двора. Уолси защитил его от угроз епископа Илийского, Генрих VIII назначил его придворным священником, и вмешательство короля в этот критический момент заставило судей Латимера довольствоваться неопределенным выражением покорности.

Ссора Генриха VIII с Римом избавила протестантов от более настойчивого преследования, беспокоившего их после падения Уолси. Развод, отречение от папства, унижение духовенства, упразднение монастырей, церковные реформы падали на духовенство, подобно тяжелым ударам. Из преследователя оно превратилось в группу людей, опасавшихся за свою жизнь. Во главе его были люди, которым оно раньше угрожало. Кранмер стал примасом, Шекстон, сторонник новых реформ, — епископом Солсберийским, Барлоу, человек еще более крайних взглядов, — епископом Сент-Давидским, Гилси — Рочестерским, Гудрич — Илийским, Фокс — Герфордским. Сам Латимер стал епископом Уорчестерским и в суровом обращении к собранию духовенства порицал его за корыстолюбие и суеверия в прошлом и за бездеятельность в настоящем, когда король и его парламент работают над возрождением церкви.

Кромвель вполне разделял стремления гуманизма: он желал скорее церковного преобразования, чем переворота, скорее упрощения, чем перемены учения, скорее очищения обрядов, чем введения новых. Но наносить церкви удар за ударом было невозможно, не опираясь инстинктивно на партию, сочувствовавшую немецкой Реформации и стремившуюся к более радикальным преобразованиям на родине. Как ни мало было этих «лютеран» или «протестантов», но их новые надежды придавали им страшную силу, а в школе преследования они научились горячности, находившей удовольствие в поругании той веры, которая так долго преследовала их.

В самом начале преобразований Кромвеля четверо юношей в Суффолке ворвались в церковь, сорвали чудотворный крест и сожгли его в поле. Упразднение мелких монастырей послужило знаком к новому взрыву поругания старой веры. Грубость, наглость и насилие комиссаров, посланных для его проведения, приводили в отчаяние всех монахов. Их слуги ездили по дорогам в стихарях вместо камзолов и подрясниках вместо чепраков, и наводили страх на уцелевшие, более крупные монастыри. Некоторые обители продавали свои бриллианты и мощи святых, чтобы собрать средства на черный день, а иные добровольно просили о своем упразднении.

Еще хуже стало, когда новые распоряжения генерального викария предписали удаление предметов, пользовавшихся суеверным почитанием. Уже само по себе удаление образов или мощей оскорбляло людей, веривших в их святость; но эту горечь еще усиливало их поругание. Чудесное распятие в Боксли, опускавшее голову и двигавшее глазами, выставлялось напоказ на ярмарках и, как игрушка, показывалось при дворе. С изображений Богородицы снимали драгоценные облачения, а сами образа отсылали на публичное сожжение в Лондон. Латимер отправил в столицу изображение Богородицы, с грубовато-насмешливыми словами удаленное им из кафедрального собора в Уорчестере: «Со своей старшей сестрой в Уолсингеме, младшей — в Ипсиче и двумя другими сестрами, в Донкастере и Пенрайсе, она составила бы в Смитфилде прекрасную выставку».

Затем был отдан приказ выбросить все мощи из рак и сравнять последние с землей. Кости святого Фомы Бекета были выброшены из красивого ковчега, служившего украшением митрополитовой церкви, а имя его как изменника было вычеркнуто из служебников. Введение английской Библии в церкви дало новый толчок рвению протестантов. Вопреки наставлениям короля — читать ее пристойно и без объяснений, молодые ревнители гордились чтением ее во время обедни кружку возбужденных слушателей и прибавлением к чтению своих неистовых толкований. Протестантские девушки брали с собой в церковь новый английский молитвенник и хвастливо читали его во время заутрени. Насмешки перешли в открытое насилие, когда толпы протестантов стали проникать в епископские суды и разгонять их. И закон, и общественное мнение были одинаково оскорблены, когда священники, державшиеся новых учений, стали открыто вводить в свои дома жен.

Возмещением молчания церковной кафедры служил дикий взрыв народных споров. Новое Писание, как горько жаловался Генрих VIII, «обсуждалось, перелагалось в стихи, распевалось и вызывало споры во всех винных и пивных лавках». Статьи, предписывавшие английской церкви учение веры, вызвали яростный спор. Невероятной грубостью и неуважением особенно отличались нападки на таинство мессы (обедни) — средоточие католического учения и богослужения, все еще остававшееся священным для массы англичан. Учение о пресуществлении, все еще признававшееся законом, предавалось осмеянию в балладах и мистериях. В одной церкви протестантский адвокат поднял на руках собаку, в то время как священник возносил жертву. Священнейшие слова старого богослужения (Hoc est corpus) были перефразированы в обозначение плутовства (фокус-покус).

Эти нападки на мессу больше других оскорблений вызвали глубокое недовольство Генриха VIII и народа; первые признаки реакции проявились в акте о «шести статьях», с общего согласия принятом в 1539 году парламентом. Насчет учения о пресуществлении, подтвержденного первой «статьей», между гуманистами и старокатоликами не было разногласий. Но пять других статей, подтверждавших причащение под одним видом, безбрачие духовенства, монашеские обеты, частные обедни и тайную исповедь, казалось, преграждали путь к продолжению даже умеренной реформы. Более грозной особенностью реакции было возобновление преследований. За отрицание пресуществления было назначено сожжение; оно же стало наказанием за нарушение прочих пяти статей во второй раз. Отказ от исповеди или от посещения обедни был объявлен уголовным преступлением.

Напрасно Кранмер, вместе с пятью епископами, отчасти сочувствовавшими протестантам, восставал против закона в Палате Лордов. Общины были единодушны, и сам Генрих VIII выступил защитником закона. Только в Лондоне на его основании было привлечено к суду 500 протестантов. Латимер и Шекстон были посажены в тюрьму, и первый был вынужден отречься от сана. Самого Кранмера спасло только личное расположение Генриха VIII. Но едва прошел первый порыв торжества, как снова дала себя почувствовать сильная рука Кромвеля. Хотя его взгляды оставались гуманистическими и мало отличались от всеобщего мнения, выраженного в законе, но он инстинктивно склонялся к единственной партии, не желавшей его падения. Он хотел ограничить увлечение протестантов, но не имел в виду губить их.

Епископы были освобождены, а обвинения лондонцев — кассированы. Чиновникам запретили настаивать на исполнении закона, а всеобщая амнистия освободила тюрьмы от еретиков, арестованных на основании его постановлений. Через несколько месяцев после издания шести статей один из протестантов писал в своем письме, что преследование совсем прекратилось, что «слово Божье энергично проповедуется и что всякого рода книги можно спокойно выставлять на продажу».

Казалось, с падением Кромвеля его планы были совсем забыты. Брак с Анной Клевской был расторгнут и найдена новая королева в лице Екатерины Говард, племянницы герцога Норфолка. Сам Норфолк вернулся к власти и политике, прерванной Кромвелем. Подобно королю, он искал союза скорее с императором Карлом V, чем с Франциском I и лютеранами. Он все еще держался за мечту гуманистов о преобразовании церкви Вселенским собором и о примирении Англии с «очищенным» католицизмом. Для этой цели необходимо было поддерживать в Англии правоверие и сблизить ее с императором, влияние которого только и могло привести к созыву подобного собора. Но для ревностных католиков, как и для ревностных протестантов, годы, следовавшие за падением Кромвеля, представлялись временем постепенного возвращения к католицизму.

Преследование протестантов несколько усилилось; на чтение английской Библии были наложены ограничения. Но ни Норфолк, ни Генрих VIII не желали строгих реакционных мер. Они и не думали восстанавливать старые суеверия или переделывать сделанное, а хотели просто охранять преобразованную веру от лютеранской ереси. Чтобы дать возможность совершать богослужения на народном языке, были изданы по английски литургия и молитвы, послужившие зерном позднейшего молитвослова. Крупные аббатства, спасенные в 1536 году энергичным сопротивлением парламента, разделили в 1539 году участь мелких. Но, несмотря на конфискацию, казна опять была пуста, и закон 1545 года упразднил в пользу короны более 2 тысяч соборов и часовен вместе со 110 больницами. Когда снова вспыхнула борьба между Францией и Австрийским домом, Генрих VIII предложил Карлу V союз Англии, так как видел в этом лучшую поруку преобразования церкви и восстановления единства.

Но, как и предвидел Кромвель, время для мирной реформы и воссоединения христианства прошло. Долгожданный собор, состоявшийся в Триденте имел целью не примирение, а подтверждение суеверий и заблуждений, против которых восставал гуманизм и от которых отказались Англия и Германия. Долгая вражда Франции и Австрийского дома перешла в более серьезную борьбу, начинавшуюся между католицизмом и Реформацией. Император окончательно вступил в союз с папой Римским. Когда надежды католических вельмож на среднее решение исчезли, они незаметно втянулись в поток реакции. Анна Эскью с тремя подругами подверглась пытке и сожжению на костре за отрицание пресуществления; Латимера допрашивали в Совете; сам Кранмер, при общем разложении умеренной партии склонявшийся к протестантизму, как Норфолк склонялся к Риму, был какое-то время в опасности.

Но в последние часы своей жизни Генрих VIII доказал свою верность начатому им делу. Решение не подчиняться освященным в Триденте притязаниям папства заставило его, хотел он этого или нет, вернуться к политике великого министра, возведенного им на эшафот. Он предложил немецким князьям создать «христианский союз». Он согласился на предложенную Кранмером замену мессы причастной службой. Он заключил герцога Норфолка как предателя в Тауэр и казнил его сына, графа Серри. Среди придворных выделился граф Гертфорд, глава «новых людей», известный как покровитель протестантов; он был назначен членом Совета регентства, учрежденного Генрихом VIII перед смертью (январь 1547 года).

Подобно Анне Болейн, Екатерина Говард за измену супругу поплатилась жизнью; ее преемница на престоле, Екатерина Парр, имела счастье пережить короля. От многих браков Генриха VIII осталось только трое детей: Мария и Елизавета, дочери Екатерины Арагонской и Анны Болейн, и малолетний Эдуард, вступивший теперь на престол под именем Эдуарда VI, сын Джейн Сеймур. Так как Эдуарду было только девять лет, то Генрих VIII учредил тщательно уравновешенный Совет регентства; но его завещание попало на хранение к брату Сеймур, которого он наградил званием лорда Гертфорда и который впоследствии принял титул герцога Сомерсета. Когда список регентов был, наконец, обнародован, из него был исключен Гардинер, бывший до того руководящим министром, и Гертфорд захватил себе всю королевскую власть с титулом протектора.

Личная слабость заставила его тотчас добиваться поддержки народа такими мерами, которые выявили первое отступление монархии от чистого абсолютизма, достигнутого при Генрихе VIII. Был отменен статут, приписывавший распоряжениям короля силу закона, а из свода законов были вычеркнуты некоторые новые преступления, изобретенные Кромвелем и применявшиеся им с таким страшным успехом. Надежда на поддержку протестантов вместе с личными симпатиями Гертфорда, заставила его поддерживать нововведения, против которых до конца боролся Генрих VIII. Кранмер стал теперь чистым протестантом и вскоре после возвышения Гертфорда открыто порвал со старым строем. «В этом году, говорит современник тех лет, — архиепископ Кентерберийский в Великий пост открыто ел мясо в Ламбетском зале, подобного чему не было видано со времени обращения Англии в христианство». За этим знаменательным актом быстро последовал ряд важных мер. Были отменены юридические запрещения лоллардизма, а также шесть статей; приказ короля удалил из церквей все картины и образа; священникам позволено было вступать в брак; новое причащение, заменившее мессу, приказано было совершать в обоих видах и на английском языке; английский всеобщий молитвенник, — литургия с небольшими изменениями, доселе совершаемая в английской церкви, — заменил служебник и требник, из которых преимущественно взято его содержание.

Эти крупные церковные преобразования проводились с деспотизмом, если не с энергией Кромвеля. Гардинер понимал верховенство короля чисто лично и объявлял незаконными и ничтожными все церковные преобразования, проведенные в малолетство Эдуарда VI, за что и был посажен в Тауэр. Свобода проповеди была ограничена раздачей позволений только сторонникам примаса. Масса протестантских памфлетистов наводняла страну жестокими нападками на мессу и ее суеверные принадлежности, а доказывать противное строго запрещалось. Согласие вельмож и землевладельцев было куплено упразднением благотворительных учреждений и церковных братств и удовлетворением их жадности последним достоянием церкви.

Для подавления широкого народного недовольства, обнаружившегося на востоке, западе и в центральных графствах Англии, были введены немецкие и итальянские наемники. Жители Корнуолла отказались принять новое богослужение, «так как оно походит на святочную потеху». Девоншир открыто восстал, требуя восстановления мессы и шести статей (1549 г.). Снова разразилось аграрное недовольство, вызванное общими беспорядками и усиленное экономическими переменами. 20 тысяч человек собрались вокруг «дуба Реформации» близ Норвича, в отчаянной схватке отразили королевские войска и возобновили старые требования: изгнание злых советников, запрещение огораживаний, удовлетворение жалоб бедняков.

Восстание было подавлено в крови; но слабость, проявленная протектором в виду опасности, его снисхождение к народным требованиям, намерение выполнить законы против огораживаний и выселений ожесточили баронов и привели к его падению. Совет заставил Гертфорда отказаться от власти, и она перешла к графу Уорвику, беспощадная суровость которого более всего способствовала подавлению восстания. Но смена правителей не привела к перемене системы. Правление вновь выдвинувшейся знати, составлявшей Совет регентства, носило характер простого террора. «Большая часть народа, — признавался Сесиль, одна из креатур, — расположена не защищать дело знати, а помогать ее противникам; на стороне последних стоят большая часть знати, отдалившейся от двора, все епископы, кроме трех или четырех, почти все судьи и адвокаты, почти все мировые судьи, священники, которые могут направить свое стадо куда угодно, так как весь народ находится в таком раздраженном состоянии, что легко последует за первым движением к перемене».

Но не обращая внимания на внешние и внутренние опасности, Кранмер и его товарищи шли еще смелее по пути нововведений. Четыре прелата, державшиеся старого учения, были лишены сана и под пустыми предлогами посажены в Тауэр. Учение реформаторов было изложено в новом катехизисе; в церквях было предписано читать книгу проповедей, развивавшую основы протестантизма. Последним вызовом учению о мессе явился приказ разрушить каменные алтари и заменить их деревянными столами, которые большей частью ставились посередине церкви. Был издан пересмотренный молитвенник, и все сделанные в нем изменения склонялись в сторону крайнего протестантизма, в то время нашедшего себе прибежище в Женеве. В 1552 году были введены 42 религиозные статьи, и хотя с тех пор опущения свели их число до 39, но они и до сего дня остаются формальным образцом учения английской церкви.

Страдания не научили протестантов ценить религиозную свободу. Взамен канонического права католической церкви особой комиссии было поручено составить новый свод церковных законов; среди наказаний в нем не встречалась, правда, смертная казнь, но назначались вечное заключение или изгнание за ересь, богохульство и прелюбодеяние, а отлучение влекло за собой лишение преступника благодати Божьей и предоставление его во власть дьявола. Завершение этого свода затянулось, и это помешало введению его в царствование Эдуарда VI; но пользование новой литургией и присутствие при новой службе наказывались тюремным заключением, а от всех духовных, церковных старост и школьных учителей королевский приказ требовал подписи под религиозными статьями. Недовольство переменами, столь поспешно и насильственно проводившимися, еще повышалось смелостью взглядов крайних протестантов. Настоящее значение религиозного переворота XVI века для человечества заключалось не в замене одного символа другим, а в пробуждении нового духа исследования, свободы мысли и обсуждения.

Но как ни привычна нам эта истина, она была совершенно неизвестна Англии того времени. Люди с ужасом слушали, как подвергали обсуждению основы веры и нравственности, оправдывали многоженство, доказывали незаконность клятв, ставили священной обязанностью общность имущества, отрицали Божественность Христа. Отмена закона о еретиках оставила неприкосновенными постановления общего права, и Кранмер пользовался ими, чтобы без пощады осуждать на сожжение еретиков последнего класса; но внутри самой церкви более рьяные члены партии примаса активно восставали против его стремления к единообразию. Гупер, назначенный епископом Глостерским, отказался носить епископские одежды и объявил их ливреей «блудницы вавилонской» — название, отысканное для папства его противниками в Апокалипсисе.

Церковный порядок почти исчез. Священники бросали стихари как проявление суеверия. Патроны приходов назначали на зависимые должности своих охотников или смотрителей за дичью и присваивали их доходы. В университетах прекратилось преподавание богословия; число студентов упало, библиотеки были частью растеряны или сожжены, духовный толчок, данный гуманизмом, исчез. Впрочем, одной благородной мере — основанию 18 грамматических школ — суждено было прославить имя Эдуарда VI, но она не имела времени принести плоды в его царствование. Люди видели перед собой только церковный и политический хаос, в котором церковный порядок исчез, а политика превратилась в соперничество кучки вельмож из-за эксплуатации церкви и короны.

Ограбление благотворительных учреждений и братств не удовлетворило аппетита шайки грабителей. Напрасно им была отдана половина земель всех кафедр; для удовлетворения их жадности была упразднена богатая Дергемская кафедра; конфискация грозила всем доходам церкви. Придворные проглатывали поместья, а казна становилась все беднее. Ценность монеты была снова понижена. Друзьям Сомерсета и Уорвика были пожалованы коронные земли стоимостью в пять миллионов на теперешние английские деньги. Расходы двора за 17 лет возросли в четыре раза. Ясно, что Англия должна была скоро восстать против регентства, если бы оно не пало само, благодаря ссорам грабителей между собой.

Глава II МУЧЕНИКИ (1553–1558 гг.)

Ухудшение здоровья Эдуарда VI напомнило Уорвику, ставшему теперь герцогом Нортумберлендом, о непредвиденной опасности. Акт о наследовании назначил преемницей Эдуарда VI Марию, дочь Екатерины Арагонской, среди всех превратностей эпохи оставшуюся верной старой вере; вступление ее на престол грозило стать сигналом возвращения к Риму. Благочестивого Эдуарда VI легко удалось склонить к смелому плану, исключавшему ее права. Нортумберленд внушил ему «план», уничтожавший как акт о наследовании, так и завещание Генриха VIII, которому парламент предоставил право располагать короной после смерти своих детей. «План» устранял как Марию, так и следовавшую непосредственно за ней Елизавету. За исключением прямого потомства Генриха VIII, престол, в случае соблюдения правил наследственности, перешел бы к потомкам его старшей сестры Маргариты, в первом браке с Яковом IV Шотландским ставшей бабкой молодой королевы Шотландии Марии Стюарт, а во втором браке, с графом Энгусом, — бабкой Генриха Стюарта, лорда Дарили.

Но в завещании Генрих VIII обошел детей Маргариты и за Елизаветой поставил, в порядке наследования, детей его младшей сестры Марии, жены герцога Суффолка. Франциска, дочь Марии от этого брака, была еще жива и имела трех дочерей от брака с Греем, лордом Дорсетом, ревностным сторонником церковных преобразований, получившим при протекторате герцогство Суффолк. Однако Франциску тоже обошли, и «план» Эдуарда VI назначил ему преемницей ее старшую дочь Анну. Брак ее с Гилдфордом Дадли, четвертым сыном Нортумберленда, увенчал бессовестный заговор. У судей и Совета согласие на ее наследование было выпрошено именем умирающего короля, и после смерти Эдуарда VI в 1553 году она была провозглашена государыней.

Против такого беззаконного захвата восстал весь народ. Восточные графства поднялись как один человек на защиту прав Марии, и когда Нортумберленд во главе 10 тысяч человек, отправлялся из Лондона для подавления восстания, лондонцы, несмотря на свой протестантизм, выразили свое недовольство в виде упорного молчания. «Народ собирается посмотреть на нас, — заметил мрачно герцог, — но никто не кричит: Бог да поможет вам!» Едва Совет заметил настроение народа, как провозгласил королевой Марию Тюдор; флот и ополчение графств высказались в ее пользу. Нортумберленд вдруг пал духом, и его отступление к Кембриджу послужило сигналом к общему отступлению. Сам герцог кинул свою шляпу в воздух и приветствовал королеву Марию I. Но покорность не смогла предотвратить его гибели, а его смерть повлекла за собой заключение в Тауэр несчастной девушки, которую он сделал орудием своего честолюбия.

Система, проводившаяся в царствование Эдуарда VI, сразу рухнула. Лондон сохранил, правда, многое из своих протестантских симпатий, но остальной частью страны порыв реакции завладел без сопротивления. Женатые священники были изгнаны из церквей, иконы были восстановлены. Во многих приходах была устранена новая литургия и восстановлена месса. Парламент, собравшийся в октябре, отменил все церковные законы, изданные в царствование Эдуарда VI. Гардинера выпустили из Тауэра. Боннер и низложенные епископы были восстановлены на своих кафедрах. Ридли с товарищами, их сместившие, были снова низложены, а Латимер и Кранмер — отправлены в Тауэр. Восстановление системы Генриха VIII удовлетворило желание народа, так же мало сочувствовавшего склонности Марии I к католицизму, как и насилиям протестантов. Парламент с трудом согласился на отмену нового молитвенника и упорно держался за церковные земли и верховенство короля.

Не более симпатизировала Англия и браку, которого, по мотивам политическим и религиозным, сердечно желала Мария I. Император перестал подавать надежду или уверенность, что он сразу и очистит церковь от злоупотреблений, и восстановит единство христианства: он стал окончательно на сторону папы Римского и Тридентского собора; а жестокости инквизиции, введенной им в Нидерландах, представляли грозный образец благочестия, какое он намерен был передать своему дому. Брак с его сыном Филиппом II, руку которого он предложил своей кузине Марии I, означал полное подчинение папству и отмену не только протестантской Реформации, но и более умеренной реформы гуманизма. С другой стороны, он представлял политическую выгоду тем, что защищал трон Марии I от притязаний молодой королевы шотландской Марии Стюарт, получивших большой вес благодаря ее браку с наследником французской короны; ее приверженцы уже ссылались на незаконное, ввиду уничтожения брака их матерей, происхождение и Марии I, и Елизаветы, как на основание для отрицания их прав на престол.

Потомству предложенного брака император Карл V обещал наследование Нидерландов; в то же время он принял требование, предъявленное ему Советом и министром Марии I Гардинером, епископом Уинчестерским, о сохранении за Англией, в случае брака, полной свободы действий и политики. Искушение было сильным, и решительность Марии I преодолела все помехи. Но несмотря на обещанную и пока еще соблюдавшуюся ею терпимость, известие о ее намерении довело протестантов до страшного отчаяния. Восстания, поднявшиеся на западе и в центре, были скоро подавлены, а герцог Суффолк, с оружием вступивший в Лестер, был отправлен в Тауэр. Угроза стала более очевидной, когда опасение, что испанцы идут «завоевать королевство», вызвало восстание в Кенте, под начальством сэра Томаса Уайета. Мятежники захватили корабли на Темзе. Отряд лондонской милиции, выступивший против них под командой герцога Норфолка, целиком перешел на их сторону при возгласах: «Уайет! Уайет! Мы все — англичане!»

Если бы мятежники быстро двинулись к столице, ее ворота тотчас были бы открыты и успех обеспечен. Но в критическую минуту Марию I спасло ее царственное мужество. Она смело выехала в Гилдхолл и с мужественным голосом обратилась к верности граждан; когда Уайет показался на берегу Саутуорка, мост оказался занятым. Исход зависел от того, на чью сторону станет Лондон, и вождь мятежников в отчаянии бросился вверх по берегу Темзы, захватил мост в Кингстоне, переправил свое войско через реку и быстро двинулся назад к столице. Ночной марш по грязным дорогам утомил и расстроил его людей; масса их была отрезана от вождя отрядом войска на полях, где теперь Гайд — Парк-Корнер, но сам Уайет с кучкой сторонников с трудом добрался до Темпльбара. «Я сдержал свое слово!» — воскликнул он, в изнеможении падая у ворот, но они оказались запертыми: его сторонники в городе были не в силах совершить обещанную ему диверсию, и смелый вождь был схвачен и отправлен в Тауэр.

Мужеству королевы, отказавшейся от бегства, даже когда мятежники стояли под стенами дворца, равнялось только ее ужасное мщение. Наступил час, когда протестанты оказались у ее ног, и она безжалостно поразила их. Леди Анна, ее отец, муж и дядя поплатились смертью предателей за честолюбие дома Суффолков. Вслед за ними были казнены Уайет и его главные приверженцы; тела прочих мятежников качались на виселицах вокруг Лондона. С некоторым основанием в сношениях с мятежниками заподозрили Елизавету; она была посажена в Тауэр, и только вмешательство Совета спасло ее от смерти. Неудача восстания не только нанесла удар по партии протестантов, но и обеспечила брак, на котором настаивала Мария I. Она воспользовалась восстанием, чтобы, вопреки желанию парламента, вынудить у него согласие, затем встретилась с Филиппом II в Уинчестере и стала его женой.

Теперь можно было спокойно отказаться от уступок, навязанных королеве ее сомнительным положением в начале царствования. Мария решилась добиться подчинения Риму, и когда исчезли надежды умеренной партии, поддерживавшей политику Генриха VIII, и она окончательно стала на сторону единства, которое можно было теперь восстановить только примирением с папством, министр Марии I Стивен Гардинер вернулся к прежнему церковному строю. Едва заключен был брак с Филиппом II, как завершились переговоры с Римом. Для принятия покорности королевства папа Римский назначил Реджинальда Поля, с которого была снята опала, и легат прибыл в Лондон на барке, с кормы которой сверкал его крест, и был торжественно встречен угодливым парламентом. Обе палаты постановили вернуться к подчинению папскому престолу и на коленях приняли отпущение греха, заключавшегося в расколе и ереси.

Но даже в момент торжества настроение парламента и народа показало королеве неудачу ее попытки навязать Англии чисто католическую политику. Растущая независимость парламента сказалась в отказе от ряда мер, предложенных короной. Вопрос о лишении Елизаветы права наследования нельзя было даже внести в палаты; невозможно было добиться предпочтения права Филиппа II ее праву. Хотя статуты, исключавшие юрисдикцию папы Римского в Англии, и были отменены, но палаты отвергли все предложения вернуть духовенству церковные земли. Предложение восстановить законы против ереси, даже после неудачного восстания Уайета, было отвергнуто лордами, и статут Генриха V был восстановлен в позднейшем парламенте только благодаря влиянию Филиппа II. Не менее решительным было настроение всего народа. Угрюмое недовольство Лондона заставило его епископа Боннера взять назад инквизиционные правила, при помощи которых он надеялся очистить свою епархию от ереси. Даже в Совете обнаружилось разногласие по вопросу о преследовании; сам император Карл V в интересах католицизма советовал не спешить и соблюдать благоразумие. То же говорил и Филипп II. Но и внешние, и внутренние предостережения разбились о горячую набожность королевы.

Положение партии реформы представлялось совсем безнадежным. Испания открыто стала во главе великого католического движения, и Англия, против своей воли, была вовлечена в поток реакции. Противники последней были расстроены неудачей своего восстания и не пользовались популярностью из-за воспоминаний об их насилии и жадности. С восстановлением законов против ереси Мария I стала настаивать на их выполнении; наконец в 1555 году она преодолела сопротивление своих советников, и казни начались. Но дело, загубленное благополучием, ожило в тяжелые дни гонений. Если протестанты не сумели управлять, то они умели умирать.

История Рауленда Тайлора, викария в Гэдли, лучше длинного исторического исследования показала как начавшиеся преследования, так и последствия, каких можно было ожидать. Как человек выдающийся, Тайлор был выбран одной из первых жертв гонений, схвачен в Лондоне и осужден на казнь в своем собственном приходе. Его жена, «подозревая, что ее супруг будет увезен в эту ночь», ожидала его с детьми на паперти церкви святого Ботулфа близ Олдгета. И вот когда шериф со спутниками приблизились к церкви, Елизавета закричала: «Дорогой отец! Мать! Мать! Вот ведут отца!» Тогда жена его закричала: «Рауленд, Рауленд, где ты?» — утро было очень темным, и ничего не было видно. Доктор Тайлор остановился и отвечал: «Я здесь, дорогая жена». Люди шерифа хотели вести его дальше, но шериф сказал: «Постойте немного, господа, прошу вас, и дайте ему поговорить с женой».

Тогда она подошла к нему, он взял на руки свою дочь Марию и он, жена и Елизавета стали на колени и прочитали молитву Господню. При виде этого шериф и несколько человек из его свиты горько заплакали. Помолившись, он встал, поцеловал жену, пожал ей руку и сказал: «Прощай, дорогая жена, утешься: моя совесть спокойна! Бог будет покровителем для моих детей». Затем жена сказала: «Бог с тобой, дорогой Рауленд! Бог милостив, я встречу тебя в Гэдли». Всю дорогу доктор Тайлор был весел и радостен, как человек, рассчитывающий попасть на самый веселый пир или свадьбу… Подойдя на две мили к Гэдли, он пожелал сойти с лошади, и сделав это, он прыгнул и сделал один или два скачка, как обычно делают люди в танцах. «Ну, господин доктор, — сказал шериф, — как вы себя чувствуете?» «Хвала Богу, прекрасно, — ответил он, — лучше, чем когда-либо, так как я чувствую себя почти дома. Мне нужно пройти только два поворота, и я буду как раз в доме Отца нашего!»

С обеих сторон улицы Гэдли были усеяны мужчинами и женщинами, городскими и сельскими, желавшими видеть его; а когда они увидели его идущим на смерть, они стали плакать и кричать жалобными голосами: «Боже милостивый! Вот от нас уходит наш добрый пастырь!» Наконец путешествие закончилось. «Что это за место, — спросил он, — и что означает большое сборище народа?» Ему отвечали: «Это Олдгэмский луг, место, где вы должны пострадать, а народ пришел посмотреть на вас». Тогда он сказал: «Благодарение Богу, я как раз дома!» Но когда народ увидел его почтенное старческое лицо с длинной белой бородой, он разразился слезными рыданиями и криками: «Бог да спасет тебя, добрый доктор Тайлор; Бог да подкрепит тебя и да поможет тебе; Дух Святой да подкрепит тебя!»

Он пожелал говорить, но ему не позволили. Помолившись, он подошел к столбу, поцеловал его и стал в смоляной бочонок, поставленный вместо подножия; затем он прислонился спиной к столбу, скрестил руки, поднял глаза к небу и так был сожжен. Один из палачей грубо кинул в него полено, оно ударило его в голову и поранило ему лицо, так что по нему потекла кровь. Тогда доктор Тайлор сказал: «Друг, мне достаточно страданий, к чему еще это?» Новое проявление жестокости положило конец его мукам. «Так стоял он, не крича и не двигаясь, со скрещенными руками, пока Сойс не поразил его алебардой в голову, так что выпал мозг и мертвое тело упало в огонь».

Страх смерти не имел власти над подобными людьми. Обычно жертвы отдавались на казнь Боннеру, епископу Лондонскому, в епархии которого заседал осуждавший их совет. Хотя официальное участие в гонениях наградило его насмешливым прозвищем и всеобщей ненавистью, но от природы он, по-видимому, был человеком благодушным и сострадательным. Когда к нему привели мальчика, он спросил его, надеется ли он вынести сожжение. Мальчик тотчас, без трепета, протянул руку в пламя стоявшего рядом факела. Роджерс, сотрудник Тиндаля в переводе Библии и один из выдающихся протестантских проповедников, умер, окуная свои руки в пламя, «как будто это была холодная вода». На костре даже самых обычных людей на мгновение озарял поэтический блеск. «Молитесь за меня», — просил окружающих один мальчик, Уильям Гентер, приведенный на казнь домой, в Брентвуд. «За тебя я буду молиться не больше, чем за собаку», — ответил один из них. «Тогда, Сын Божий, — сказал Уильям, — посвети на меня!» «И мгновенно солнце из темной тучи так ярко осветило его лицо, что он был вынужден отвести глаза; это удивило народ, так как только что было очень темно».

Своей тяжестью преследования обрушились на Лондон, затем на Кент, Суссекс и восточные графства — центры горнодобывающей и других отраслей промышленности; масса протестантов была изгнана за море и искала убежища в Страсбурге или в Женеве. Но террор вовсе не достиг целей, ради которых совершался. Под влиянием преследований снова проснулся дух вызывающей смелости и неистового насилия. Один протестант вместо четок повесил священнику на шею связку колбас. Восстановленные иконы подвергались грубому поруганию. На улицах снова стали слышны старые насмешливые баллады. Один жалкий субъект, доведенный до безумия, поразил в церкви священника, когда тот стоял с чашей в руке.

Более угрожающим признаком времени было то, что подобное насилие уже не вызывало в народе прежнего негодования. Отвращение к гонениям не оставляло места для других чувств. Каждая смерть на костре приносила его жертвам сотни сторонников. «За эти 12 месяцев вы потеряли сердца 20 тысяч ревностных католиков», — писал Боннеру один протестант. Боннер никогда не был особенно рьяным преследователем и скоро почувствовал отвращение к казням; энергия прочих епископов тоже ослабела. Но Мария I и не думала уклоняться от выбранного направления. Порицания Совета подпитывали усталых прелатов новой энергией, и казни продолжались. Погибли уже два епископа: Гупер, епископ Глостерский, был сожжен в своем кафедральном городе; Феррар, епископ Сент Давидский, пострадал в Кермартене. В октябре 1555 года были выведены из тюрьмы в Оксфорде Латимер и Ридли, епископ Лондонский. «Будь мужествен, магистр Ридли! — воскликнул старый проповедник Реформации, когда пламя окружило его. — Сегодня мы, с помощью Божьей, зажжем такой свет, какой, я убежден, никогда не удастся потушить».

Оставалась одна жертва, далеко уступавшая многим из своих предшественников по характеру, но стоявшая высоко над ними по своему положению в английской церкви. Прочие пострадавшие прелаты были назначены после отделения от Рима, и вряд ли противники считали их епископами. Но Кранмер, каким бы ни было его участие в расколе, получил свое посвящение от папы Римского. В глазах всех он был архиепископом Кентерберийским, преемником Августина и Фомы на второй кафедре Западной церкви. Сжечь за ересь примаса английской церкви — значило лишить всякой надежды на спасение людей более мелких. Но и жажда мести, и религиозное рвение одинаково побуждали Марию I возвести Кранмера на костер. Среди массы постановлений, в которых архиепископ принес в жертву капризу Генриха VIII справедливость, первым стояло уничтожение брака короля с Екатериной и объявление Марии I незаконнорожденной. Последним из его политических актов было добровольное или вынужденное содействие бессовестному плану лишить Марию I престола.

Притом высокое положение делало его больше, чем кого либо другого, представителем произошедшего в стране церковного переворота. Его изображение, вместе с фигурами Генриха VIII и Кромвеля, стояло на заглавном листе английской Библии. Он был главным виновником решительной перемены, произведенной при Эдуарде VI в характере Реформации. Его голос слышался и до сих пор слышится народу в звуках английской литургии. Как архиепископ Кранмер подлежал только суду папы Римского, и казнь по необходимости пришлось отложить до получения приговора из Рима. Когда ему объявили об осуждении, его покинуло мужество, которое он выказывал со вступления Марии I на престол. Нравственная трусость, обнаружившаяся в низком угождении капризам и деспотизму Генриха VIII, сказалась снова в шести последовательных отречениях, которыми он надеялся купить себе прощение. Но помилование было невозможно, и когда на пути к костру Кранмера привели в церковь святой Марии в Оксфорде, чтобы он повторил там свое отречение, его характер, представлявший странное смешение, в самой слабости почерпнул силу.

«Теперь, — окончил он свою речь к молчаливому собранию, — теперь я перехожу к важной вещи, более смущающей мою совесть, чем что другое, когда-либо сказанное или сделанное мною в течение жизни, это распространение писаний, противных истине; теперь я отвергаю их и отказываюсь от них, так как они написаны моей рукой вопреки моему глубокому убеждению, написаны из страха смерти и для спасения, если это возможно, жизни. И так как моя рука погрешила, написав противное моему сердцу, то она будет первой за это наказана; когда я взойду на костер, она будет сожжена первой». «Эта рука написала отречение! — воскликнул он снова на костре, — поэтому она первая понесет наказание»; держа ее все время в пламени без единого движения или крика, он испустил дух.

Среди массы более героических страдальцев безошибочный инстинкт народного движения побудил протестантов считать казнь Кранмера смертельным ударом для католицизма в Англии. На одного человека, ощущавшего в себе радость Рауленда Тайлора при виде костра, приходились тысячи, испытывавшие смертельный ужас Кранмера. Торжествующий возглас Латимера был доступен для сердец столь же смелых, как и его собственное; печальный пафос унижения и раскаяния примаса затрагивал струны симпатии и жалости в сердцах всех. До этого момента можно проследить горькое воспоминание о крови, пролитой ради Рима; наблюдательному историку оно может представляться односторонним и несправедливым, но оно все еще глубоко запечатлено в характере английского народа.

Неудача расчетов на постоянное подчинение Англии Австрийскому дому отравила Филиппу II жизнь в королевстве, и, утратив всякую надежду на потомство, он, несмотря на страстные просьбы Марии I, покинул страну. Королева продолжала отчаянно бороться. Она сделала все возможное для удовлетворения непреклонности папы Римского. Ввиду многозначительного отказа парламента вернуть церкви хотя бы аннаты, она восстановила все, какие могла, ранее упраздненные монастыри; самый крупный из них, Вестминстерский, был восстановлен в 1556 году. Но более всего она настаивала на преследовании. От епископов и священников оно распространилось теперь на весь народ. Страдальцы толпами возводились на костры. В Стратфорде (le Bow) в один день было сожжено тринадцать человек, из них две женщины. Семьдесят три протестанта из Колчестера были прогнаны по улицам Лондона, связанные одним канатом. Королевский указ освободил новую комиссию для подавления ереси от всех юридических ограничений, стеснявших ее деятельность. Были обревизованы университеты, вынуты из гробов и обращены в пепел тела иностранных профессоров, нашедших там место упокоения при Эдуарде VI. Казни военного времени угрожали владельцам еретических книг, вышедших из Женевы; впрочем, их преступное содержание и постоянные призывы к мятежу и междоусобицам оправдывали строгость репрессий.

Но преследование не достигло своих целей благодаря молчаливому сопротивлению всего народа. Началось открытое выражение симпатий к страдальцам за веру. За три с половиной года гонений на кострах погибло около трехсот человек. Народ почувствовал отвращение к казням. Толпа, окружавшая костер в Смитфилде, сопровождала словом «аминь» молитву осужденных Боннером семи мучеников и молилась с ними, чтобы Бог укрепил их. Когда, несмотря на обещания, данные при заключении брака, Мария I впутала Англию в борьбу с Францией, чтобы поддержать Филиппа II, который после отречения Карла V наследовал его владения в Испании, Фландрии и Новом Свете, это вызвало общее неудовольствие. Война закончилась поражением. С отличавшими его быстротой и энергией герцог Гиз кинулся на Кале и, прежде чем могла подоспеть помощь, принудил его к сдаче. «Драгоценнейший алмаз английской короны», как называла его сама Мария I, вдруг был отнят, а последовавший вскоре захват Гина лишил Англию последних владений на материке. Как ни тяжел был удар, но, несмотря на страстные настояния королевы, Совет не мог найти ни средств, ни людей для попытки вернуть город. Прибегли к принудительному займу, но он поступал медленно. Набранные войска бунтовали и расходились. Только смерть Марии I в 1558 году предупредила общее восстание, и взрыв восторженной радости приветствовал вступление на престол королевы Елизаветы.

Глава III ЕЛИЗАВЕТА (1558–1560 гг.)

Никогда положение Англии не было хуже, чем в момент вступления Елизаветы на престол. Страна была унижена поражением и доведена до восстания казнями и неумелым правлением Марии I. Социальное недовольство, на время подавленное кавалерией Сомерсета, продолжало угрожать общественному спокойствию. Теперь, когда костры Смитфилда обособили протестантов от их противников, а партия гуманистов почти исчезла, религиозная борьба приобрела непримиримый характер. У более серьезных католиков образовалась неразрывная связь с Римом. Настроение протестантов, сжигаемых на родине или изгоняемых на чужбину, стало более воинственным, и кальвинистские изгнанники возвращались из Женевы, мечтая о насильственном перевороте в церкви и государстве. У Англии, вовлеченной по следам Филиппа II в бесплодную и разорительную войну, не осталось союзников, кроме Испании, а Франция, владея Кале, стала властительницей Ла-Манша. Благодаря браку королевы Шотландии Марии Стюарт с королем Франции и подчинению Шотландии французской политике, у Англии появилась постоянная угроза на севере, а Мария Стюарт и ее супруг присвоили титул и герб государей Англии и грозили поднять против Елизаветы всех католиков королевства. Ввиду этих опасностей страна оказалась беспомощной, без армии и флота и без средств для их снаряжения, так как казна, уже истощенная расточительным правлением Эдуарда VI, совсем опустела, вследствие возвращения захваченных короной церковных земель, а также расходов на войну с Францией.

Единственная надежда Англии заключалась в характере ее королевы. В это время Елизавете шел 25-й год. Внешне она больше чем унаследовала красоту матери: у нее была величавая фигура, длинное, но царственное и интеллигентное лицо, живые красивые глаза. Она выросла в свободной атмосфере двора Генриха VIII, смело ездила верхом, хорошо стреляла, грациозно танцевала, отлично играла, обладала обширными знаниями. Каждое утро она читала греческое Евангелие, сопровождая его трагедиями Софокла и речами Демосфена, и могла при необходимости «освежить свои заржавевшие познания по-гречески», чтобы поспорить ученостью с вице-канцлером. Но она далеко не была простым педантом. При ее дворе всегда находила себе дружеский прием возникавшая в это время новая литература. По-итальянски и по-французски она говорила так же бегло, как и на родном языке. Она была знакома с Ариосто и Тассо. Несмотря на присущие в дальнейшем жеманство и любовь к анаграммам и тому подобным пустякам, она с восхищением слушала «Царицу фей» и улыбалась Спенсеру, когда он появлялся в ее присутствии.

Ее нравственность своими странными противоречиями напоминала о том, что в жилах ее текла смешанная кровь. В одно и то же время она была дочерью и Генриха VII, и Анны Болейн. От отца она унаследовала простое и сердечное обращение, стремление к популярности и свободным отношениям с народом, неустрашимое мужество и удивительную самоуверенность. Грубый мужской голос, непреклонная воля и гордость, яростные взрывы гнева достались ей с кровью Тюдоров. Она бранила крупных вельмож, как школьников; на дерзость Эссекса она ответила пощечиной; случалось, она прерывала серьезнейшие совещания, ругая своих министров, как рыночная торговка. Странный контраст с этими бурными чертами ее тюдоровского характера представляли унаследованные ею от Анны Болейн чувственность и любовь к наслаждениям.

Блеск и удовольствие были для Елизаветы настоящим воздухом. Она любила постоянно переезжать из замка в замок среди пышных зрелищ, роскошью и фантастичностью напоминавших сон халифа. Она любила веселье, смех, остроумие. Удачный ответ или тонкий комплимент всегда обеспечивали ее расположение. У нее было множество драгоценных камней и платьев. Она до старости сохраняла тщеславие начинающей кокетки. Ей не претила никакая лесть, не казалось грубым никакое восхваление ее красоты. «Видеть ее — райское блаженство, — говорил ей Хэттон, — ее отсутствие — адские муки». Она готова была играть кольцами, чтобы придворные могли видеть изящество ее рук, могла танцевать курант, чтобы спрятанный за занавесом французский посол мог донести своему государю о ее веселости. Ее легкомыслие, суетный смех, неженские шутки вызывали тысячи скандалов.

Действительно, ее характер, как и ее портреты, был без тени. Она не имела понятия о женской сдержанности. Инстинктивная деликатность не прикрывала ее чувственного темперамента, сказавшегося в грубых шутках ее девичества и проявлявшегося, почти хвастливо, во всей дальнейшей жизни. Красота мужчин служила лучшим путем к ее милости. Она гладила шеи красивым молодым дворянам, когда они преклоняли колена для целования ее руки, и в присутствии всего двора ласкала своего «милого Робина» — лорда Лестера.

Неудивительно, что политики, обманутые Елизаветой, почти до конца считали ее просто легкомысленной женщиной или что Филипп II удивлялся, как может «развратница» расстраивать политику Эскуриала. Но они видели далеко не всю Елизавету. Упрямство Генриха VIII, пошлость Анны Болейн служили простым прикрытием характера твердого, как сталь, чисто рассудочного, представлявшего разум, не затронутый ни страстью, ни воображением. Несмотря на свою видимую любовь к роскоши и удовольствиям, Елизавета вела простую скромную жизнь и много работала. Ее тщеславие и каприз не имели никакого значения в государственных делах. Кокетливая в приемной зале, она становилась самым холодным и строгим политиком за столом Совета. Только что осыпанная лестью своих придворных, она не допускала лести в кабинете; со своими советниками она говорила прямо и откровенно и требовала от них такой же откровенности. Если в ее политике и заметно влияние пола, то оно сказывалось в упорном преследовании цели, часто скрывавшемся под колебаниями женского чувства. Это и составляло, пожалуй, ее главное преимущество над современными ей политиками. Никогда за столом Совета не собиралась столь благородная группа министров, как при Елизавете, но она не была их орудием. Она выслушивала, взвешивала, принимала или отвергала совет каждого по очереди, но в целом ее политика принадлежала собственно ей.

Это была политика не гения, а здравого смысла. Ее цели были просты и ясны: сохранить свой престол, избавить Англию от войны, восстановить порядок гражданский и церковный. В основе того бесстрастного равнодушия, с каким она отказывалась от постоянно открывавшихся перед ней широких горизонтов, быть может, до некоторой степени лежали женские осторожность и робость. Она упорно отказывалась от Нидерландов. Она со смехом отвергла предложение протестантов объявить ее «главой веры» и «владычицей морей». Но удивительные результаты ее правления проистекали в основном из этого мудрого ограничения целей. Лучше всех своих советников она знала настоящие размеры своих средств; она инстинктивно понимала, до каких границ она может идти и что она может сделать. Ее холодный критический ум никогда не увлекался ни энтузиазмом, ни страхом преувеличения или преуменьшения ее сил или опасностей. У Елизаветы было мало или совсем не было политической мудрости в более широком или высоком смысле слова; но она обладала безошибочным политическим чутьем. Она редко определяла свой путь с одного взгляда, а перебирала, колеблясь и пробуя, тысячу ходов, как музыкант перебирает пальцами клавиатуру, пока вдруг не попадала на необходимый. Ее чисто практическая натура жила настоящим. Она относилась к плану тем недоверчивее, чем идеальнее он был и рассчитан на будущее. Политика представлялась ей искусством следить за ходом событий и в подходящую минуту извлекать из них пользу.

Такая политика самоограничения, практичности, опыта более всего соответствовала не только Англии того времени, ее слабым средствам, переходному положению — политическому и религиозному, но и личным талантам Елизаветы. Это была политика деталей, в которых находили себе применение ее удивительная находчивость и остроумие. «Не нужно войны, господа! — Властно говорила она своим советникам. — Не нужно войны»; но это нерасположение к войне вытекало не столько из ее отвращения к кровопролитию или расходам, — хотя она очень не любила ни того, ни другого, — сколько из того, что мир представлял открытое поле для дипломатических маневров и интриг, в которых она отличалась особенным мастерством. Сознавая его, она выкидывала тысячу причудливых штук, едва ли преследовавших иную цель, кроме простой мистификации. Она восторгалась «обходами» и «кривыми путями». Она играла с важными кабинетами, как кошка с мышью, чисто по-кошачьи наслаждаясь недоумением своих жертв. Когда ей надоедало дурачить иностранных политиков, она обращалась к новой забаве одурачиванию своих министров. Если бы Елизавета написала историю своего царствования, она, наверное, хвалилась бы не столько торжеством Англии и поражением Испании, сколько ловкостью, с которой в течение 50 лет она обманывала и проводила всех политических деятелей Европы. Но ее плутовство не было лишено политического значения. Следя за дипломатией королевы по тысяче депеш, мы находим ее неблагородной и невыразимо скучной, но она достигала своих целей. Она выигрывала время, а каждый выигранный год увеличивал силы Елизаветы.

Ничто так не возмущает в королеве, но ничто и не характеризует ее так, как ее бессовестная лживость. Это был вообще век политической лжи, но никто во всей Европе не пользовался ею так щедро и беззаботно, как Елизавета. Ложь была для нее просто удобным средством для избежания трудностей. Легкость, с какой она утверждала или отрицала все, что только отвечало ее цели, равнялась только циничному равнодушию, с каким она относилась к разоблачению своих уловок, как скоро цель их была достигнута. Тот же чисто рассудочный взгляд на вещи сказывался и в том, что она ловко пользовалась даже своими недостатками. Ее легкомыслие позволяло ей спокойно переживать минуты разоблачения и стеснительности, когда лучшие женщины могли бы умереть со стыда. Свою колеблющуюся и нерешительную политику она скрывала за естественной робостью и неустойчивостью своего пола. Даже роскошью и развлечениями она пользовалась для своей выгоды. В ее царствование бывали очень опасные и тревожные минуты, но страна сохраняла спокойствие, так как видела, что королева посвящает дни соколиной и псовой охоте, а ночи — танцам и забавам. Ее тщеславие и жеманство, ее женское непостоянство и каприз — все это играло роль в дипломатических комедиях, которые она последовательно разыгрывала с претендентами на ее руку. Требования политики не допускали ее брака, но, во всяком случае, она находила удовлетворение в том, что предупреждала войну и заговоры любовными сонетами и романтическими свиданиями или давала стране год спокойствия, ловко изображая влюбленность.

Следя за извилистым лабиринтом лжи и интриг королевы Елизаветы, мы почти перестаем чувствовать ее величие и начинаем презирать ее. Но хотя ее политические цели были покрыты мраком тайны, они всегда были умеренны и просты, и она всегда преследовала их с чрезвычайным упорством. Внезапные приступы энергии, время от времени прерывавшие обыкновенную нерешительность, доказывали, что это не было результатом слабости. Елизавета могла выжидать и хитрить, но когда наступала подходящая минута, она умела наносить удары, и притом тяжелые. От природы она была склонна скорее смело полагаться на свои силы, чем не доверять себе. Как все сильные натуры, она безгранично верила в свое счастье. «Ее величество сильно полагается на фортуну, — с горечью писал Уолсингем, — мне хотелось бы большего доверия ко всемогущему Богу». Дипломаты порицали ее нерешительность, оттяжки, перемены фронта и вместе с тем почитали ее «упорство», железную волю, пренебрежение к тому, что представлялось им неизбежной гибелью. «В этой женщине, — писал посол Филиппа II после неудачных переговоров, — сидит сто тысяч дьяволов». Ее подданным оставались неизвестными ее маневры и колебания, ее «обходы» и «извилистые пути», и им она представлялась воплощением отважной решимости. При всей своей храбрости люди, отразившие великую испанскую Армаду или пробившиеся сквозь ледяные скалы Баффинова залива, никогда не сомневались, что пальма храбрости принадлежит их королеве.

Ее настойчивости и мужеству в преследовании целей равнялось ее умение выбирать людей для их достижения. Она быстро оценивала таланты всякого рода и обладала удивительной способностью пользоваться для своей службы всей их энергией. С одинаковой проницательностью она выбирала как министров вроде Сесиля и Уолсингема, так и мельчайших из своих агентов. Ее успех в выборе подходящих для каждого дела людей, за исключением Лестера, объясняется в значительной степени благороднейшей особенностью ее ума. По возвышенности целей ее характер уступал характерам многих ее современников; зато по широте мышления и всеобщности симпатий она далеко превосходила всех. Елизавета могла беседовать о поэзии со Спенсером и о философии — с Джордано Бруно; она могла рассуждать об эвфуизме с Лили и восхищаться рыцарством Эссекса; от разговора о последних модах она переходила к работе с Сесилем над депешами и отчетами казначейства; она выслеживала изменников с Уолсингемом, устанавливала церковное учение с Паркером, обсуждала шансы открытия северо-западного пути в Индию с Фробишером. Подвижность и многосторонность ума позволяли ей понимать все стороны умственного движения эпохи и инстинктивно останавливаться на высших его представителях.

Но больше всего сказывалось величие королевы в ее влиянии на народ. Были в Англии более великие и благородные правители, но никто из них не был так популярен, как Елизавета. Страстная любовь, преданность и восхищение, нашедшие совершеннейшее выражение в «Царице фей», были так же сильны в сердцах простейших из ее подданных. В течение полувекового царствования она оставалась для Англии девственной протестантской королевой; блеска национального идеала не могли запятнать ни ее безнравственность, ни полное отсутствие религиозного энтузиазма. Худшие из ее поступков бесплодно разбивались о всеобщее поклонение. Один пуританин, которому она в припадке деспотической злобы велела отрубить руку, снял оставшейся рукой шляпу и прокричал: «Боже, храни королеву Елизавету!»

За исключением придворного круга, Англия почти не имела понятия о ее недостатках. Ее дипломатические уловки были известны только кабинету. Народ в целом мог судить о внешней политике только по ее главным чертам — умеренности и здравомыслию, а более всего — по ее результату. Но каждый англичанин мог судить о внутренней политике Елизаветы, о ее миролюбии, стремлении к порядку, о твердости и умеренности ее правления, разумном старании примирять и приводить к уступкам враждующие партии; в эпоху, когда почти все другие страны Европы раздирали междоусобицы, это приносило стране беспримерное спокойствие. Все признаки растущего благосостояния, вид Лондона, ставшего мировым рынком, красота величавых замков, поднимавшихся в каждом поместье, — все это говорило в пользу королевы Елизаветы.

В одной отрасли гражданского управления она обнаружила смелость и оригинальность великого правителя. В начале своего царствования она обратила внимание на общественное зло, так долго задерживавшее развитие Англии, и назначила для его исследования комиссию, разрешившую вопрос введением законов о бедных. Она охотно покровительствовала новой торговле; ее расширение и охрану она считала частью государственного управления. Установка статуи Елизаветы в центре Лондонской биржи была со стороны торгового класса платой за тот интерес, с каким она следила за его предприятиями и принимала в них личное участие. Ее бережливость вызывала общую признательность. Воспоминание о терроре и о его мучениках выставляло в ярком свете отвращение к кровопролитию, которое было заметно в начале ее царствования и не совсем исчезло и в более суровом его конце.

Но всего важнее было общее доверие к инстинктивному пониманию ею народного характера. Она постоянно следила за настроением народа и всегда точно знала, когда можно противиться народному чувству и когда нужно отступить перед новым веянием свободы, бессознательно поощрявшимся ее политикой. Но даже при отступлении, она сохраняла победоносный вид: прямота и откровенность ее уступки сразу возвращали ей отнятую было сопротивлением любовь. Во внутренней политике Елизавета занимала положение женщины, в холодном характере которой единственной сердечной чертой была гордость благосостоянием ее подданных и стремление приобрести их любовь. Если можно сказать, что Елизавета любила что-нибудь, так это Англию. «Ничто, — объявила она с необыкновенной горячностью своему первому парламенту, — ничто на земле не дорого мне так, как любовь и благорасположение моих подданных». И она вполне приобрела столь дорогие для нее любовь и благорасположение.

Быть может, она тем крепче держалась за свою популярность, что последняя несколько скрадывала ее страшное одиночество в жизни. Она была последней из Тюдоров, последней из детей Генриха VIII; ее ближайшими родственниками были Мария Стюарт и дом Суффолков: первая — открытый, второй — тайный претенденты на ее престол. Среди родственников матери у нее был только один двоюродный брат. Всю свою женскую нежность она обратила на Лестера, но брак с ним был невозможен; даже если бы она решилась на какой-нибудь другой брак, то не смогла бы выйти замуж из-за сложностей политического положения. Горькое восклицание, вырвавшееся однажды у Елизаветы, показывает, как тяжко она переживала свое одиночество. «У королевы Шотландии прекрасный сын, а я — только бесплодный ствол!» — воскликнула она, узнав о рождении Якова.

Но ее изолированное положение только отражало исключительность ее характера. Она жила совсем отдельно от окружавшего ее мира, иногда оказывалась выше, иногда ниже его, но никогда не внутри. С Англией Елизавета соприкасалась только рассудочной стороной. Все нравственные черты эпохи для нее не существовали. Это было время, когда новая нравственная энергия, по-видимому, вдруг охватившая весь народ, облагородила людей, когда честь и энтузиазм получили отпечаток поэтической красоты, а религия стала рыцарским подвигом. Но благородные чувства людей, окружавших Елизавету, затрагивали ее не больше, чем чудесные краски на картине. Она одинаково равнодушно извлекала пользу как из героизма Вильгельма Оранского, так и из ханжества Филиппа II. Благороднейшие люди и стремления служили ей только костяшками на счетах. Только в ней одной известие о Варфоломеевской ночи не вызвало жажды мести.

В то время как Англия торжествовала свою победу над Армадой, королева сердито ворчала по поводу расходов и старалась извлечь выгоду из поставленных ею для победоносного флота испорченных припасов. Ей было недоступно чувство благодарности. Не думая о вознаграждении, она принимала услуги, каких никогда не оказывали государям Англии. Уолсингем истратил свое состояние, спасая ей жизнь и престол, а она допустила, чтобы он умер нищим. Но, по странной иронии, этому самому недостатку расположения к людям она была обязана некоторыми из крупнейших достоинств своего характера. Если у нее не было любви, то не было и ненависти. Она не питала мелкой злобы; она никогда не унижалась до зависти или подозрительности к людям, служившим ей. Она равнодушно относилась к оскорблениям. Ее веселого настроения никогда не омрачали распространявшиеся иезуитами при дворах обвинения в распутстве и жестокости. Она не знала страха. В конце ее царствования убийцы один за другим грозили ее жизни, но ей страшно трудно было внушить мысль об опасности. Когда в самой ее свите открылись католические заговоры, она и слышать не хотела об удалении католиков от двора.

Эта нравственная отчужденность и оказала такое странное, в хорошем и дурном смыслах, влияние на политику Елизаветы относительно церкви. Молодая королева не была лишена религиозного чувства, но ей было почти совсем чуждо духовное настроение, она совсем не понимала важности вопросов, какими занималось богословие. Окружавший ее мир все более увлекался богословскими взглядами и спорами, но они нисколько не затрагивали ее. Она была последовательницей скорее итальянского Возрождения, чем гуманизма Колета или Эразма; к увлечениям своего времени она относилась так, как Лоренцо Медичи — к Савонароле. Ее ум не волновали религиозные вопросы, тревожившие умы ее современников; для Елизаветы они были не только непонятными, но и несколько смешными. К суеверию католика и к набожности протестанта она относилась одинаково — с рассудочным пренебрежением. Она приказывала бросать в огонь католические образа и смеялась над пуританами, называя их «братьями во Христе». Но она не питала религиозного отвращения ни к пуританину, ни к паписту. Протестанты роптали в ответ на допущение ко двору католических вельмож. Католики были недовольны приглашением протестантских политиков в ее Совет.

Но Елизавете все это представлялось вполне естественным. Она рассматривала богословские споры с чисто политической точки зрения. Она была согласна с Генрихом IV Французским в том, что королевство стоит мессы. Ей казалось вполне приемлемым поддерживать надежды на свое обращение, чтобы обмануть Филиппа II, или добиваться успеха в переговорах восстановлением распятия в своей молельне. В ее уме первое место занимали интересы общественного порядка, и она никогда не могла понять, что так бывает не со всяким человеком. Ее остроумие поставило себе задачей выработать такую систему, в которой церковное единство не сталкивалось бы с правами совести; этот компромисс требовал только внешнего сообразования с установленным богослужением, но, как она не переставала повторять, «сохранял свободу мнений». С самого начала она вернулась к системе Генриха VIII. «Я хочу следовать примеру отца», — сказала она испанскому послу. Она начала переговоры с папским престолом, и только требование папы Римского подчинить ее право на престол приговору Рима доказало невозможность соглашения. Первым делом ее парламента было провозглашение ее законности и права на престол, восстановление королевского верховенства и отказ от всякой иноземной власти и суда. При вступлении в Лондон Елизавета поцеловала представленную ей гражданами английскую Библию и обещала «прилежно читать ее». Лично она не желала идти дальше. Как и королева, противниками коренных преобразований церкви была треть Совета и по меньшей мере две трети народа. Из дворянства люди пожилые и богатые были консерваторами и только более молодые и бедные — новаторами.

Но скоро оказалось необходимым пойти дальше. Протестантов было меньше, но они составляли более деятельную и сильную партию, а возвращавшиеся из Женевы изгнанники приносили с собой сильнейшую ненависть к католичеству. Для каждого протестанта месса отождествлялась с кострами Смитфилда, а служебник Эдуарда VI освящался воспоминанием о мучениках. Елизавета привлекла к себе протестантов «Актом о единообразии» (1559 г.), восстановившим английскую литургию и обязавшим духовенство применять ее под страхом смещения; но она ввела в язык служебника такие изменения, которые указывали на ее желание, по возможности, примирить с ним католиков. Она не намеревалась просто восстанавливать систему протектората. Из королевского титула она выбросила слова «глава церкви». Составленные Кранмером 42 статьи были оставлены без внимания. Если бы это зависело от воли Елизаветы, она сохранила бы безбрачие духовенства и восстановила бы распятия в церквях; но отчасти ее усилия парализовались усилившимся ожесточением протестантов. Лондонская чернь ломала кресты на улицах. Попытку сохранить распятия или навязать священникам безбрачие расстроило сопротивление протестантского духовенства. С другой стороны, епископы времен Марии I, за исключением одного, заметили протестантское направление производимых перемен и, прежде чем принести присягу, согласно «Акту о верховенстве», подвергались тюремному заключению и лишению сана. Но для массы народа компромисс Елизаветы представлялся вполне удобоприемлемым. Масса духовенства, даже не принося присяги, подчинилась на деле «Акту о верховенстве» и приняла новый служебник. Из немногих открыто отказавшихся только 200 человек были лишены сана, а прочие остались без наказания. Масса народа не выказывала заметного отвращения к новому богослужению, и Елизавета имела возможность от вопросов веры обратиться к вопросу об устройстве церкви. Смерть Поля позволила ей назначить примасом Англии Мэтью Паркера, своим терпением и умеренностью походившего на нее и ставшего ее соратником в деле преобразования церкви. В вопросах веры Паркер был человеком лояльным, но имел твердое намерение восстановить порядок в церковной дисциплине и службе. Быстрые и глубокие преобразования двух последних царствований расстроили весь механизм английской церкви. Большинство приходских священников в душе все еще оставались католиками; иногда для более строгих католиков в церковном доме служилась месса, а для более строгих протестантов — в церкви новая литургия. Иногда те и другие склонялись перед одним и тем же алтарем: одни для принятия гостии, освященной священником дома, по старому обряду, а другие — для принятия облат, освященных по новому. Во многих северных приходах служба совсем не изменилась. С другой стороны, новое протестантское духовенство часто было непопулярным и возбуждало в народе недовольство насилием и жадностью. Капитулы разоряли свои имения арендами, оброками и вырубкой леса. Браки священников вызывали соблазн, еще усиливавшийся, когда их жены для своих платьев и корсетов разрезали пышные облачения прежнего богослужения. Новая служба иногда вызывала крайне беспорядочные сцены: духовенство одевалось, как ему было угодно, приобщающийся, по своему желанию, стоял или сидел; старые алтари разрушались, и причастный стол часто представлял собой простую доску на стойках. Народ, вполне естественно, оказывался «лишенным всякого благочестия» и являлся в церковь, «как на майский праздник».

К сложностям, зависевшим от настроения протестантов и их противников, присоединялись капризы королевы. Если у нее не было убеждений, то был вкус, который возмущался бесцветностью протестантской службы, и особенно браками священников. «Оставьте это, — сказала она в Королевском совете декану Науэлю, когда тот стал обличать почитание икон, — держитесь вашего текста, господин декан, а это оставьте!» Когда Паркер принялся сильно восставать против введения распятия и безбрачия, Елизавета выразила свое неудовольствие тем, что оскорбила его жену. В то время замужних женщин называли «мадам», а незамужних — «мистрес». Когда в конце пышного пира в Ламбете госпожа Паркер подошла к королеве прощаться, Елизавета притворно выказала минутное колебание и наконец сказала: «Я не могу назвать вас мадам и неохотно называю мистрес; однако благодарю вас за ваше радушие». До конца своего царствования она так же бесцеремонно, как и ее предшественники, распоряжалась богатством епископов и с царственным пренебрежением к праву собственности выкраивала награды для своих министров из церковных земель. Лорд Берли создал богатство дома Сесилей из владений Питерборосской кафедры. Близость Хэттон-Гардена к Или напоминает об ограблении другого епископства в пользу веселого канцлера королевы. Ее ответ на протест епископа против грабежа показал, что понимала Елизавета под своим верховенством над церковью. «Гордый прелат, — писала она, — Вы знаете, чем Вы были, прежде чем я сделала Вас тем, что Вы теперь! Если Вы тотчас не подчинитесь моему требованию, — клянусь Богом, я лишу Вас сана». Но эти капризы в действительности мало влияли на постоянную помощь, которую королева оказывала примасу в его восстановительной деятельности. Она не позволяла грабить никому, кроме себя, и серьезно относилась к восстановлению порядка и приличий во внешнем строе церкви. Вакантные епархии замещались в основном учеными и способными людьми, и в Англии, казалось, постепенно восстанавливался религиозный мир.

Не одни только религиозные дела настойчиво обращали на себя внимание Елизаветы при вступлении ее на престол. Англия была истощена войной, но могла избавиться от нее и от обусловленной ею зависимости от Испании, только примирившись с потерей Кале. Хотя эта жертва и принесла мир, но Франция оставалась явно враждебной: дофин и его жена, Мария Стюарт, взяли герб и титул короля и королевы Англии, а благодаря присутствию французской армии в Шотландии их притязания стали источником непосредственной опасности. Чтобы понять случившееся, мы должны бросить беглый взгляд на предшествовавшую историю Северного королевства. С тех пор как Англия окончательно отказалась от бесплодных попыток подчинить Шотландию, ее судьба была печальной. Какой бы мир ни заключали, постоянный страх перед опасностью с юга держал страну в союзе с Францией, вовлекшем ее в водоворот Столетней войны. Но после окончательного поражения и плена Давида при Невилл-Кроссе (в 1346 г.) борьба превратилась в разбойничьи набеги и битвы, в которых победителями оказывались попеременно феодальные лорды шотландской или английской окраины. Баллада о «Чиви Чейз» знакомит нас с духом борьбы, с вызывающей отвагой, «сильнее, чем звук трубы», волновавшей сердце Сидни.

На внутреннее развитие Шотландии эта борьба повлияла крайне пагубно. Выдвинувшиеся в ней фамилии Дугласов и Марчей прерывали войну с Англией только для жестоких взаимных схваток или для борьбы со своим королем. Власть короны при первых государях из дома Стюартов, получившего престол (1371 г.) после прекращения мужского поколения Брюса, упала до крайности. Вторжение и междоусобицы не только прекратили развитие промышленности и благосостояния народа, но даже вызвали их упадок. Страна была погружена в хаотический беспорядок и неурядицы; крестьяне и горожане стали жертвами насилия феодалов. Шотландия превратилась в область беззаконий, где без всякого удержу царили разбой и насилие. Положение королевства было настолько плачевным, что кланы горцев создали, наконец, союз с целью наброситься на верную добычу; но общая опасность вызвала примирение партий знати, и победа при Гарлоу спасла юг Шотландии от подчинения кельтам. Наконец среди королей Шотландии появился крупный деятель. Наученный долгим пленом в Англии, Яков I стал по возвращении на родину лучшим из ее правителей, а также первым поэтом. В свое 13-летнее царствование он восстановил правосудие и порядок, организовал парламент, напал на кланы горцев в их твердынях и принудил их принести присягу «саксонскому» королю. Затем он обратился к борьбе со знатью, но феодалы были еще слишком сильны, чтобы подчиниться закону; шайка злодеев проникла в покои короля и оставила его мертвым с 16 ранами на теле (1437 г.). Его смерть явилась знаком к борьбе между домом Дугласов и короной, борьбе, продолжавшейся в течение полувека. Однако порядок постепенно устанавливался; изгнание Дугласов принесло королям преобладание на юге; власть их над севером была обеспечена гибелью «властителей островов».

Но во внешней политике Шотландия все еще следовала по стопам Франции; всякая ссора королей Франции и Англии вызывала тревогу на шотландской границе. Наконец, в 1502 году, Генрих VII отдал руку своей дочери Маргариты королю Шотландии и тем на время сблизил обе страны. Но спор с Францией, последовавший за вступлением Генриха VIII на престол, расторг этот союз; снова началась война, и страшное поражение и смерть Якова IV при Флоддене ввергли Шотландию в беспорядки, обусловленные малолетством его преемника. Хотя Яков V приходился Генриху VIII племянником, но с самого начала относился к дяде враждебно; и церковь, и народ охотно помогли ему вовлечь обе страны в новую борьбу. Поражение при Солуэйском болоте разбило сердце молодого короля и свело его в могилу. «Началось девушкой и окончится девушкой!» — воскликнул он, когда ему на смертном одре принесли известие о рождении Марии Стюарт. Рука его малолетней наследницы тотчас стала предметом соперничества Англии и Франции. Если бы, как того желал Генрих VIII, Мария Стюарт была обручена с Эдуардом VI, соединение двух королевств могло бы изменить судьбы всей Европы; но недавнее кровопролитие ожесточило Шотландию, а высокомерие, с которым Сомерсет проводил план заключения брака, довершило разрыв. Вторжение Сомерсета и его победа при Пинки-Кле позволили Марии Гиз, вдове Якова V, которая после его смерти стала регентшей, добиться у чинов Шотландии согласия на брак ее дочери с Франциском I, наследником французской короны. С того времени, как известно, притязания Марии Стюарт на английскую корону стали настолько опасными, что побудили Марию Тюдор к браку с Филиппом II. Но опасность стала еще больше со вступлением на престол Елизаветы: католики не признавали законности ее прав, а ее религиозная политика приводила к союзу католической партии с ее соперницей.

Поэтому, несмотря на мир с Францией, Франциск I и Мария Стюарт настаивали на своих притязаниях, и с согласия Марии Гиз отряд французов высадился в Лите. Появление этого войска на границе должно было вызвать восстание католиков. Но война Франции с Испанией заставила Филиппа II поддержать в этот момент Елизавету, и его влияние на католиков на время обеспечило спокойствие. Притом сама королева Елизавета порождала в них надежды на церковную реакцию толками о своем примирении с папой Римским и о допущении в Англию папского легата, а также планами брака с католическим австрийским принцем. Между тем она отпарировала удар в самой Шотландии, где начала быстро распространяться Реформация: она стала тайно возбуждать к восстанию против регентши «лордов Конгрегации», как называли вельмож, стоявших во главе протестантов Шотландии. Со вступления на престол дипломатия Елизаветы подарила ей год, которым отлично воспользовалась ее неутомимая натура. Она восстановила в Англии порядок, преобразовала церковь, выплатила часть долгов короны, пополнила казну, создала флот и войско, готовые к действиям на севере, когда, наконец, поражение ее шотландских союзников заставило ее сбросить маску. Но пока она не имела почти никакой поддержки, кроме своей самоуверенности. Испания твердо верила в ее гибель; Франция пренебрегала ее силами; даже ее Совет был в отчаянии. Единственным министром, на которого она могла положиться, был Сесиль, но и он сомневался в ней.

Но едва она оставила уловки и колебания, как во всем блеске проявились ее энергия и настойчивость. В тот момент, как французы готовились сокрушить «лордов Конгрегации», английский флот вдруг появился в Фортском заливе и заставил армию регентши отступить к Литу (1560 г.). Елизавета заключила формальный договор с лордами и обещала помочь им в изгнании иноземцев. Францию раздирали внутренние смуты, и она не могла прислать ни денег, ни людей. В марте лорд Грей перешел границу с 8 тысячами человек и вместе с «лордами Конгрегации» стал осаждать Лит. Но шотландцы помогали слабо, и штурм города совсем не удался. К тому же Филипп II вдруг стал завидовать укреплению могущества Елизаветы и потребовал от нее прекращения военных действий; но Елизавета была непоколебима. Голод помог ей лучше меча, и наконец согласно двум договорам с Шотландией и Англией, послы Франциска II и Марии Стюарт обещали удалить французов, а управление предоставить Совету лордов; было признано также право Елизаветы на престол. Парламент Шотландии тотчас объявил кальвинизм национальной религией. Правда, и закон, и договор Франциск II и Мария Стюарт отменили, но на деле политика Елизаветы разрушила зависимость Шотландии от Франции и привлекла на свою сторону самую сильную и энергичную из партий шотландской аристократии.

Глава IV АНГЛИЯ И МАРИЯ СТЮАРТ (1560–1572 гг.)

Исход шотландской войны вдруг обнаружил перед Европой энергию Елизаветы и силу ее влияния. Она освободилась от контроля Филиппа II, выказала пренебрежение к Франции, создала английскую партию среди шотландской знати и тем устранила опасность, грозившую с севера. Пользуясь точно так же религиозными смутами, она могла сдерживать враждебность Франции. Под руководством адмирала Колиньи гугеноты, как называли французских протестантов, образовали сильную партию; неудача их восстания[5] против фамилии Гизов, стоявших во главе католиков Франции и пользовавшихся преобладанием при дворе Франциска II и Марии Стюарт, заставила их искать поддержки и союза Елизаветы. Но если давно ожидавшийся окончательный взрыв (1560 г.) великой борьбы между старой и новой верой укрепил внешнее могущество Елизаветы, то он ухудшил внутреннее положение страны. Когда ее католические подданные увидели, что королева вступает в союз с кальвинистами Шотландии и гугенотами Франции, они потеряли всякую надежду на ее обращение; ее надежды на соглашение в богослужебных вопросах были разрушены изданием папской буллы, запрещавшей присутствие на английской службе; религиозные смуты во Франции избавили Филиппа II от страха перед ней, и он имел меньше оснований сдерживать католиков Англии. На деле он готовился занять новое политическое положение — покровителя католицизма во всем мире; его войска были отправлены помогать Гизам в междоусобной войне, начавшейся после смерти Франциска II, и преследовать еретиков всюду, где они есть. «Религия, — говорил он Елизавете, — стала прикрытием анархии и переворотов».

В то самое время, как отказ королевы от участия в Тридентском соборе уничтожил последние надежды английских католиков (1561 г.), в Лите высадилась Мария Стюарт, после смерти своего супруга ставшая во Франции чужестранкой. Несмотря на свою молодость, — а ей было всего 19 лет, — в умственном отношении она едва ли уступала самой Елизавете, далеко превосходя ее пылкостью, грацией и красотой. Она принесла с собой утонченную чувственность французского Возрождения: она готова была целые дни проводить в постели и вставать только к ночи, для танцев и музыки. Но у нее был железный организм, не поддававшийся усталости: после своего последнего поражения она проскакала 90 миль, останавливаясь только для смены лошадей. Она любила опасности, приключения, звон оружия; в одном набеге на север она говорила окружавшим ее суровым воинам, что хотела бы быть мужчиной, «чтобы изведать, что за жизнь проводить целые ночи в поле или сидеть в шанце с глэсговским щитом и палашом». Но в кабинете она была таким же холодным и проницательным политиком, как и королева Елизавета; планы ее отличались такой же тонкостью, но гораздо большей широтой и величием. «Все приемы лучших и опытнейших политиков Франции, — писал английский посол, — все хитрости, выдумки и обманы, таящиеся в хитрых мозгах шотландцев, — все это или свежо в памяти королевы, или она легко может это проделать».

Ее красота, изысканная прелесть обращения, великодушный характер и искренняя привязчивость, ее откровенность, чувствительность и веселость, слезы женщины и отвага мужчины, ее свободная непринужденность, поэтический блеск, озарявший все значительные моменты ее жизни, — все это производило и на друзей, и на врагов обворожительное впечатление, только усиливавшееся с течением времени. Даже Ноллису, суровейшему из пуритан своего времени, она представлялась в плену «замечательной женщиной». «Кроме признания своего королевского достоинства, она, по-видимому, не обращает внимания ни на какие церемонии и почести. У нее заметна наклонность много говорить, быть смелой, шутливой и очень любезной. Она выказывает сильное желание отомстить своим врагам. В надежде на победу она готова подвергаться всем опасностям. Она охотно слушает рассказы о смелости и храбрости, восхваляет поименно всех заведомо смелых соотечественников, хотя они ее враги, и не скрывает трусости даже своих друзей». Люди еще не подозревали суровой набожности и силы страсти, скрывавшихся под привлекательной внешностью Марии Стюарт, но они сразу заметили ее политический талант. Она ухватилась за новую возможность, которую дала ей смерть супруга. Теперь ни в Шотландии, ни в Англии ее делу не мешало народное недоверие к вмешательству французов. Мария Стюарт высадилась в Лите с намерением разрушить союз Елизаветы с протестантами Шотландии, сплотить вокруг себя королевство и таким образом создать прочное основание для интриг среди английских католиков.

Ее появление произвело удивительное действие. Ее личное обаяние оживило преданность народа и склонило к ее ногам всю Шотландию. Ее очарованию не поддался только Нокс, самый крупный и строгий из проповедников кальвинизма. Грубые шотландские вельможи признавали, что Мария Стюарт владеет «какими-то чарами, привораживающими людей». Обещание религиозной терпимости побудило всех ее подданных поддерживать выдвинутое ею притязание на назначение ее преемницей Елизаветы. Но вопрос о наследовании, как и вопрос о браке, был для Елизаветы вопросом жизни и смерти. Ее брак с католиком или протестантом положил бы конец системе равновесия и национального единства в стране, подал бы знак к восстанию обманутой ею партии и к победному торжеству партии удовлетворенной. Испанский посол, настаивавший на браке с Габсбургом, писал: «Если сюда явится католический принц, то первая месса, на которой он будет присутствовать, послужит сигналом к восстанию». То же было и с вопросом о престолонаследии. Назначить наследником протестанта из дома Суффолков — значило бы побудить к восстанию всех католиков; назначить Марию Стюарт — значило бы вызвать отчаянное восстание протестантов и отдать Елизавету на произвол любого фанатика-убийцы, желавшего очистить путь для католического государя. «Я не настолько глупа, ответила королева Марии Стюарт, — чтобы надеть на себя саван».

Но на нее оказывалось сильное давление, и Мария Стюарт ожидала торжества католицизма во Франции, чтобы еще усилить его. Это и заставило Елизавету помочь гугенотам, когда они стали поддаваться перед силой Гизов. Как ни ненавидела она войну, но инстинкт самосохранения вовлек ее в великую борьбу, и, несмотря на угрозы Филиппа II, она обещала прислать протестантам под началом Конде деньги и 6 тысяч человек. Но роковое поражение армии гугенотов при Дре отдало Францию в руки Гизов и приблизило опасность к самому порогу Англии. Надежды английских католиков возросли. С изданием буллы о низложении, папа Римский, правда, медлил, зато он объявил (1562 г.) принятие английской литургии расколом и запретил католикам посещать церкви. Издание этой грамоты положило конец богослужебному единообразию, которое старалась установить Елизавета. Ревностные католики покинули церкви. На этих ослушников налагались тяжелые пени, и когда их число возросло, они стали важным источником дохода для казны. Но это не могло компенсировать нравственный удар, нанесенный отчуждением католиков.

Это было началом борьбы, которую Елизавете удавалось предупреждать в течение трех памятных лет. Фанатизм католиков встретился с фанатизмом протестантов. Вести о поражении гугенотов вызвали в Англии панику. Парламент выразил свои опасения в новых мерах строгости. «Довольно сказано слов, — заметил министр королевы, сэр Фрэнсис Ноллис, — пора обнажить меч». Этим мечом явился «Акт об испытании» («Test act») 1563 года, первый в ряду тех уголовных законов, которые в течение двух веков тяготели над английскими католиками. Этот статут требовал от всех чиновников, духовных и светских, за исключением пэров, присяги на верность королеве и отречения папы Римского от светской власти. Вследствие этого вся власть в королевстве перешла в руки протестантов, а также католиков, признававших, вопреки папе, законность Елизаветы и ее церковную юрисдикцию. Впрочем, к мирянам этот закон применялся бережно; более сильное давление оказывалось на духовенство. Многие из приходских священников хотя и приняли новую литургию, но не принесли присяги, предписанной «Актом о единообразии». До сих пор Елизавета благоразумно не допускала строгого расследования их взглядов. Но теперь для выполнения закона в Ламбете по ее приказу была учреждена комиссия с примасом во главе; в то же время за основу вероучения были приняты 39 статей, составленных при Эдуарде VI, и от духовенства потребовали их принятия.

Быть может, если бы Елизавета предвидела, как быстро исчезнет пугавшая ее опасность, она сохранила бы свою прежнюю лояльную политику. В этом случае она могла, по обыкновению, положиться на счастье. Гибель герцога Гиза при осаде Орлеана, занятого гугенотами (1563 г.) дезорганизовало его партию; при французском дворе верх взяла политика умеренности и равновесия; Екатерина Медичи была теперь всесильна, а она все еще придерживалась мирной политики. Но удача сопровождалась для Елизаветы заслуженным унижением. В годину бедствия гугенотов она продала им свою помощь за уступку Гавра, а теперь примирение партий во Франции снова отняло его. Мир с Францией следующей весной обеспечил ей на год отдых от тревог и совсем расстроил план Марии Стюарт оказать давление на соперницу соединенными силами Шотландии и Франции. Но поражение только внушило ей еще более опасный план. Ей надоела маска религиозной терпимости, которую приходилось носить с целью обеспечить себе общую поддержку подданных, и она решилась сблизиться с английскими католиками на почве католицизма.

По родству ближе всего к Марии был Генрих Стюарт, лорд Дарнли, сын графини Леннокс и внук Маргариты Тюдор по второму ее браку с графом Энгусом, тогда как Мария была внучкой Маргариты по первому браку с Яковом IV. Хотя дом Ленноксов и принял новое английское богослужение, но его симпатии заведомо остались католическими, и католики возлагали свои надежды на его наследника. Теперь Мария Стюарт решилась объединить силы католицизма посредством брака с Дарнли. Обе стороны считали этот брак вызовом протестантизму. До сих пор Филипп II относился одинаково подозрительно к религиозной терпимости Марии и к ее расчетам на Францию; теперь он постепенно перешел на ее сторону. «Она — единственные ворота, — признался он, через которые религия может снова проникнуть в Англию; все другие закрыты». Напрасно королева Елизавета старалась предупредить брак, угрожая войной и устраивая заговоры с целью захватить Марию Стюарт и изгнать Дарнли за границу. Лорды Конгрегации с ужасом пробудились от своего доверия к королеве, а ее сводный брат, лорд Джеймс Стюарт, более известный под именем графа Меррея, произвел смотр своим союзникам-протестантам. Едва они подняли восстание, как Мария, с пистолетами за поясом, пошла на них и без труда прогнала их вождей за границу. Разнесся слух, что она заключила союз с Испанией и Францией, где снова усилилось влияние Гизов.

Елизавета прибегла к позорному притворству, когда известие о беременности Марии придало той такую силу, что она пренебрегла предупреждениями Филиппа II об осторожности и медлительности. «С помощью Бога и Вашего святейшества, — писала она папе, — я надеюсь перепрыгнуть через стену». Ее советником все еще оставался итальянец Риццио, посоветовавший брак с Дарнли, и смелое предложение соответствовало ее характеру. Она потребовала признания своего права на престол. В предстоявшем парламенте она решилась установить в Шотландии католицизм и добиться изгнания Меррея и его товарищей. Католики Северной Англии готовы были восстать, когда Мария будет готова им помочь. Никогда такая опасность не грозила Елизавете, но и в этот раз она могла «положиться на свое счастье». Ради брака с Дарнли Мария рисковала всем, но едва со дня свадьбы прошло несколько месяцев, как люди заметили, что она «ненавидит короля». Юноша оказался беспутным и дерзким супругом, а презрительный отказ Марии короновать его, — отказ, который Дарнли приписал советам Риццио, — довел его ревность до бешенства (распространилось мнение, что Дарнли являлся отцом будущего ребенка Марии — Якова). В тот самый момент, как королева выявила свои широкие замыслы высылкой английского посла, Дарнли в сопровождении своих родственников — Дугласов ворвался в ее покои, утащил с ее глаз Риццио и бесчеловечно заколол его в передней.

Тут должны были проявиться темные стороны характера Марии Стюарт. Как ни сильно было ее желание отомстить Дарнли, но он был ей нужен для выполнения политических планов. Она скрыла свою ненависть под притворной привязанностью и этим успела отвлечь жалкого юношу от товарищей по заговору и воспользоваться его помощью для бегства в Денбар. Очутившись на свободе, она с торжеством пошла на Эдинбург во главе 8 тысяч человек (под командой графа Босуэла), а заговорщики в страхе бежали за границу. С мудрым притворством она, однако, вернулась к системе религиозной терпимости, но никогда не прекращала своих отношений с английскими католиками, а ее двор был наполнен беглецами из северных графств. «Ваши действия, — писала ей Елизавета во внезапном порыве горячей откровенности, — так же исполнены яда, как Ваши слова — меда». Рождение сына, будущего Якова VI в Шотландии и Якова I в Англии, удвоило силу Марии Стюарт. «Число Ваших друзей так возросло, — писал ей ее посланник из Англии, — что многие графства готовы восстать целиком и уже выбрали себе предводителей из знати».

Беспокойство собравшегося в это время (1566 г.) английского парламента показало, что положение действительно опасно. Палаты видели только одно средство помочь делу: они снова обратились к королеве с просьбой вступить в брак и решить вопрос о престолонаследии. Как известно, эти меры больше создавали опасности, чем устраняли их. Определить престолонаследие — значило сразу обнажить меч; поэтому здесь королева твердо стояла на своем. После бешеного взрыва гнева она дала обещание выйти замуж, решившись, без сомнения, обойти его, как обходила раньше. Но ссора с общинами, вызванная запрещением с ее стороны обсуждать вопрос о наследовании (к этой ссоре мы вернемся позднее), сильно поразила Елизавету. «Тайные внутренние враги, — сказала она общинам, когда их ссора закончилась сердечным примирением, — думали причинить мне это зло, чего никогда не могли бы сделать враги внешние, а именно: навлечь на меня ненависть моих общин. Неужели вы думаете, что я не интересуюсь вашей безопасностью и престолонаследием, на что обращена вся моя забота, или что я намерена нарушить ваши вольности? Нет, никогда этого не было у меня в мыслях; я хотела только удержать вас от падения в пропасть». Однако она не могла указать настоящих мотивов своего поступка, и роспуск парламента вместе с возраставшей внешней опасностью поставил ее (1567 г.) лицом к лицу с недовольством народа.

Вдруг страшное событие рассеяло собравшиеся тучи. Мария воспользовалась Дарнли как орудием для гибели его сообщников и успеха своей политики, но после убийства Риццио она возненавидела и стала избегать его. С ее губ сорвались зловещие слова. Она сказала, что пока она не освободится от него каким-либо способом, ей и жизнь не мила. Жажда мести только усилилась в ней под влиянием страсти к графу Босуэлу, самому смелому и бессовестному из пограничных баронов. Отчаянный характер графа не отступал ни перед какими препятствиями, мешавшими его браку с королевой. Развод мог освободить его от жены. Дарнли мог стать жертвой заговора лордов, которых он покинул и предал и которые все еще считали его своим злейшим врагом. Изгнанные бароны были возвращены; пошли темные слухи. Ужасная тайна последовавшего затем события все еще окутана мраком сомнения и неизвестности, который, вероятно, никогда не будет совсем рассеян. Настроение королевы, по-видимому, вдруг изменилось. Ее ненависть к Дарнли сразу сменилась проявлениями старой привязанности. Пороки и бедствия довели его до болезни, Мария посетила больного и уговорила его последовать за ней в Эдинбург. Она снова навестила его в уединенном ветхом доме возле дворца, где его поместили по ее приказу, поцеловала его при прощании и весело поехала на свадебный пир в Холируд.

В два часа ночи ужасный взрыв потряс город, горожане бросились из ворот и нашли дом разрушенным, а труп Дарнли — под развалинами. Убийство, несомненно, было делом Босуэла. Скоро стало известно, что его слуга насыпал порох под спальню Дарили, а граф выжидал за городом окончания дела. Но, несмотря на сильное подозрение и на прямое обвинение в убийстве, предъявленное против него лордом Ленноксом, серьезной попытки расследовать преступление не было сделано; а слух, что Мария намерена вступить в брак с убийцей, привел ее друзей в отчаяние. Ее агент в Англии писал ей, что «если она выйдет за Босуэла, она утратит милость Божью, свою репутацию и расположение Англии, Ирландии и Шотландии». Но скоро все крепости королевства были отданы в руки Босуэла, и этот шаг послужил прелюдией к суду над ним и оправданию, которое подавляющая сила его сторонников превратила в простую комедию. Бессовестное требование развода устранило последнюю помеху для его честолюбия, королева была похищена на пути в Линлитгоу, и за этим последовал брак.

В один месяц все изменилось. Отвращение к браку с виновником смерти ее мужа вызвало восстание всего народа. Бароны, как католики, так и протестанты, собрались вооруженными в Стирлинге; их вступление в Эдинбург подняло восстание в столице. Мария Стюарт и Босуэл выступили с отличным войском навстречу лордам к Сетону, но их войско отказалось сражаться. Босуэл бежал и закончил жизнь в изгнании, а королева в бешеном отчаянии была привезена в Эдинбург и на проклятия толпы отвечала дикими угрозами. Из Эдинбурга в качестве пленницы ее отправили в крепость Локлевен. Она была вынуждена купить себе жизнь отречением от престола в пользу сына и передачей регентства своему брату, графу Меррею, который только что вернулся из Франции. В июле 1567 года ребенок по имени Яков VI был торжественно коронован.

На время Англия была спасена, но надежды Марии Стюарт рассеялись как раз вовремя. Великая борьба двух вероисповеданий, начавшаяся во Франции, постепенно превращалась в общую борьбу всей Европы. Примирительная политика Екатерины Медичи четыре года поддерживала перемирие между католиками и протестантами, но затем Конде и Гизы, желая воспользоваться новыми смутами, возникшими в это время в Нидерландах, снова подняли оружие. Жестокое преследование протестантов и бесцеремонное нарушение конституционных вольностей Филиппом II наконец вызвали там восстание; Филипп II воспользовался этим, чтобы нанести давно задуманный удар по распространению ереси в этой части его владений. В момент вступления Марии в Локлевен герцог Альба с войском в 10 тысяч человек готовился к походу в Нидерланды; он легко восторжествовал над силами мятежников, и начался ряд ужасных избиений и насилий, обесславивших его имя в истории. Ничто не могло так обеспокоить Елизавету, как прибытие Альбы во Фландрию. Истребление там ереси послужило бы прелюдией к содействию Гизам в истреблении ереси во Франции. Но и без этих далеких опасностей торжество католицизма и присутствие католического войска в стране, столь явно связанной с Англией, сразу оживило мечты католиков о восстании против власти королевы Елизаветы, а известие о жестокостях Альбы пробуждали в каждом из ее протестантских подданных с трудом сдерживавшуюся жажду мести. Но нанести Альбе удар было невозможно, так как для торговли Англии главным рынком служил Антверпен и перерыв отношений с Фландрией, неизбежный в случае войны, разорил бы половину купцов Лондона.

С каждым днем трудности Елизаветы все множились, а в это время Марии Стюарт удалось бежать из Локлевена. Энергия Меррея быстро подавила при Лэигсайде восстание католических баронов, помогавших Марии. Тогда она отказалась от всякой надежды на Шотландию, с гениальной быстротой изменила свои планы и, переправившись в легкой лодке через Солуэй, до наступления вечера прибыла в замок Карлайл. Присутствие Альбы во Фландрии было гораздо менее опасно, чем пребывание Марии в Карлайле. Удержать ее в Англии — значило создать центр для мятежа; притом сама Мария грозила «доставить много хлопот, если ее удержат в плену». Она явно просила помощи Англии для восстановления ее на престоле или свободного пропуска во Францию. Исполнение последнего требования дало бы Гизам грозное средство против Елизаветы и снова обеспечило бы Франции вмешательство в дела Шотландии; возвращение ей утраченной короны оружием было невозможно. До оправдания Марии Меррей не хотел и слышать о ее возвращении, а она отказывалась подчиниться суду, который мог бы ее оправдать. Однако Елизавете так хотелось избавиться от чрезвычайно опасного присутствия ее в Англии, что отказ Марии подчиниться какому бы то ни было суду вызвал у нее только новые планы ее восстановления. Она убеждала Меррея устранить важнейшие обвинения, а Марию — в награду за возвращение — предоставить Меррею настоящее обладание королевской властью. Ни тот, ни другой не хотели принять условий, приносивших их обоих в жертву интересам Елизаветы: регент продолжал обвинять королеву в убийстве и прелюбодеянии, Мария отказывалась отвечать или отречься в пользу своего малолетнего сына. Простое бездействие, как, без сомнения, предвидела Мария, более всего содействовало успеху ее смелой политики. Ее несчастье, ее решительные отрицания постепенно ослабляли веру в ее виновность и снова привлекали на ее сторону католиков Англии. В то время как Елизавета «держала волка за уши», жестокая борьба, вызванная действиями Альбы в Нидерландах и во Франции, разжигала раздражение партий в Англии.

В стране и при дворе партии движения и сопротивления стали, наконец, в резкое и явное противоречие друг к другу. С одной стороны, Сесиль во главе протестантов требовал общего союза с протестантскими церквями всей Европы, войны против Альбы в Нидерландах и безусловной выдачи Марии ее шотландским подданным для заслуженного ею наказания. С другой — католики, опираясь на массу консервативной партии с герцогом Норфолком во главе, а также на богатых купцов, опасавшихся прекращения торговли с Фландрией, так же серьезно требовали отставки Сесиля и отзыва протестантов из Совета, прочного мира с Испанией и, хоть и не так открыто, признания прав Марии на престолонаследие. Елизавета по-прежнему вынуждена была медлить. Она не приняла советов Сесиля, но послала деньги и оружие Конде и помешала Альбе, арестовав посланные ему деньги и доведя ссору до временной задержки судов по обе стороны пролива. Она не приняла советов Норфолка, но не хотела ничего слышать об объявлении войны, не хотела обсуждать обвинений против Марии или признавать вступления Якова I (VI) на престол. Влияние присутствия Марии в Англии сказалось в заговорах Норфолка с графами севера Англии и с Испанией. Заметив опасность, Елизавета поступила быстро и решительно: Марию Стюарт она отдала под стражу лорду Гентингдону, затем она арестовала Арундела, Пемброка и Лемли и посадила в Тауэр герцога Норфолка.

Но поражение гугенотов во Франции и известие папского посла о том, что в Риме приготовлена булла о низложении Елизаветы, побудили крупных католических лордов к действию и вызвали восстание Невиллей и Перси. Сигналом к восстанию послужило вступление в Дергем графов Нортумберленда и Уэстморленда. Библия и новый служебник были разорваны в клочья, и на алтаре Дергемского собора снова отслужили мессу, прежде чем графы дошли до Донкастера с войском, возросшим до нескольких тысяч людей. Они требовали, чтобы «в церкви во всем были восстановлены старые обычаи»; граф Сассекс, полководец Елизаветы на севере, откровенно писал ей, «что в Йоркшире нет и десяти дворян, которые одобряли бы ее меры в церковной сфере». Но он был так же верен, как и откровенен, и упорно защищал Йорк, а королева приказала спешно перевезти Марию в новую тюрьму в Ковентри. Но буря рассеялась так же быстро, как и собралась. Масса католиков Англии не шевельнулась, и едва графы остановились в нерешительности ввиду этого неожиданного бездействия, как их войско охватил страх, и оно рассеялось. Вожди восстания бежали, а их несчастные сторонники поплатились за свою измену гибелью и разорением. Жестокие меры, сопровождавшие подавление этого восстания, были первым отступлением от мягкости в правлении Елизаветы, но они не замедлили произвести впечатление на противников. Надежды северных графов были расстроены общим бездействием католиков; теперь (1570 г.) Рим сделал все возможное, чтобы пробудить их к деятельности опубликованием буллы об отлучении и низложении королевы; булла эта тайно была издана в предыдущем году и в духе вызывающей насмешки оказалась прибитой к дверям дома Лондонского епископа. Католики севера Англии упорно уклонялись от национального богослужения.

С каждым днем число уклонявшихся возрастало. Интриги велись деятельнее, чем когда-либо. Регент Меррей был убит, и в Шотландии началась борьба между приверженцами Марии Стюарт и сторонниками ее сына. От разбитых католиков Мария обратилась снова к герцогу Норфолку, который стоял во главе консервативных пэров. Норфолк принял церковный компромисс Елизаветы и выдавал себя за протестанта, но одновременно вел интриги с партией католиков. Он думал найти у английских пэров содействие своему браку с Марией, а этот брак, казалось, должен был вырвать ее из рук французских и католических интриганов, превратить ее в англичанку и разрешить тревожный вопрос о престолонаследии. Его мечты о таком союзе с Марией Стюарт были открыты в предыдущем году Сесилем, а их исполнение задержало его короткое пребывание в Тауэре. Но после освобождения он возобновил свою переписку с королевой и наконец обратился к Филиппу II с просьбой о присылке испанского войска. Во главе этой просьбы стояло имя Марии Стюарт, а за Норфолком следовали имена многих лордов «старой крови», как величали себя гордые пэры. Значение этой просьбы было подчеркнуто сбором в Антверпене католических изгнанников вокруг беглых вождей северного восстания.

Эти заговоры были раскрыты настолько, что вызвали среди протестантов новое ожесточение. Собравшийся парламент принял «Билль об опале» против северных графов и объявил ввоз папских булл государственной изменой. Сильное негодование на Марию как на «дочь распри, сеющую жестокий раздор», сказалось в статуте, лишавшем права наследовать престол всякое лицо, которое при жизни королевы заявит притязания на корону. Ответом на враждебность католиков служил закон, обязывавший всех судей и чиновников подписать «религиозные статьи», что, в сущности, передавало в руки их противников суд и управление. Между тем измена Норфолка переросла в настоящий заговор. Филипп II обещал помочь, если восстание действительно вспыхнет; но ключ к этим переговорам давно находился в руках Сесиля, и прежде чем Норфолк смог сделать первый шаг к осуществлению своих честолюбивых планов, они были расстроены его арестом.

Со смертью его и Нортумберленда, последовавшего за ним на эшафот, исчезла боязнь внутреннего восстания, так долго тревожившая Англию. Неудача двух покушений не только доказала слабость и разъединенность партии недовольства и реакции; но и обнаружила слабость партийного духа перед подъемом национального чувства, развившегося естественно в мирное царствование Елизаветы и превратившегося в страстную преданность королеве, когда выявилась опасность, грозившая порядку и благосостоянию страны. Планы Марии Стюарт, Филиппа II и Перси разбились не столько о бдительность Сесиля и хитрость королевы Елизаветы, сколько о дух новой Англии.

Глава V АНГЛИЯ В ЭПОХУ ЕЛИЗАВЕТЫ

«Я желала, — гордо говорила королева Елизавета своему парламенту, — обеспечить себе повиновение подданных любовью, а не принуждением». Она вполне заслужила эту любовь правосудием и искусным управлением. Хотя, по-видимому, ее отвлекали внешние переговоры и интриги, но прежде всего она была государыней Англии. Свои искусство и энергию она посвятила делу гражданского управления. Едва освободившись от давления внешних тревог, она обратила внимание на две главные причины внутренних неурядиц. В 1560 году был положен конец обесцениванию монеты. В 1561 году учредили комиссию для изыскания наилучших средств к смягчению социального недовольства. Время и естественное развитие новых отраслей промышленности постепенно содействовали облегчению переполненного рабочего рынка; но в Англии все еще существовала огромная масса нуждающихся, для которой постоянным источником ожесточения служили огораживание и выселение, сопровождавшие достижения сельского хозяйства. Каждое восстание могло рассчитывать на поддержку этой массы разоренного люда; уже само ее существование служило поводом к междоусобицам. В мирное время ее присутствие выявлялось в преступлениях против жизни и собственности, шайках грабителей, державших в страхе целые графства, и «дерзких нищих», грабивших путников на дорогах.

При Елизавете, как и при ее предшественниках, продолжалось беспощадное применение репрессивных мер, бесплодность которых напрасно доказывал Мор. Однажды власти Сомерсетшира захватили шайку в 100 человек, из которых тотчас повесили 50, горько жалуясь Совету на необходимость дожидаться съезда судей, прежде чем доставить себе удовольствие видеть и остальных 50 повешенными рядом с первыми. Но правительство старалось противодействовать злу более разумным и действенным способом. Были сохранены старые средства — принуждение праздных к работе, а бродяг — к оседлости; каждый город или приход обязывались помогать своим бедным, нуждающимся и неспособным к работе и давать работу способным к труду нищим. Но постепенно был выработан более совершенный способ оказания помощи и предоставления работы бедным. Прежде средства для этого давал сбор милостыни в церквях; в 1562 году было предписано мэру каждого города и церковным старостам каждого сельского прихода вести списки всех обывателей, которые могли делать взносы в этот фонд, а в случае упорного уклонения судьи были уполномочены налагать на виновного подходящую сумму штрафа и добиваться ее уплаты заключением в тюрьму.

Начала, выраженные в этих мерах, — местная ответственность за местную нужду и отличие бедняка от бродяги, — нашли более ясное определение в статуте 1572 г. Этот закон обязал судей в сельских округах и мэров или других представителей городов вести списки нуждающихся бедных, помещать их в подходящих жилищах и для помощи им облагать налогами всех обывателей. Были назначены надзиратели для принуждения их к труду и надзора за ними; шерсть, пенька, лен и прочие материалы покупались за счет обывателей; для упорных бродяг и для бедных, отказывавшихся работать по приказанию надзирателя, в каждом графстве учреждались исправительные дома. Дальнейший закон передал сбор налога для бедных надзирателям и предоставил им право отдавать бедных детей в ученье, строить для необеспеченных бедняков дома, принуждать родителей и детей таких бедных к их содержанию. Общеизвестный закон 1601 года, пополнивший эту систему и придавший ей окончательную форму, оставался основой системы призрения бедных до поры, еще памятной современникам. Позднейший опыт обнаружил много недостатков в тех мерах; тем не менее их разумный и гуманный характер представлял поразительный контраст с законодательством со времен закона о рабочих, позорившим собрание статутов, а их действенность в те годы была подтверждена устранением социальной опасности, против которой они были направлены.

Но исчезновение социальной опасности было вызвано не столько законом, сколько естественным ростом благосостояния и промышленности в стране. Изменение в способе обработки земли, какие бы социальные трудности оно ни вызывало, несомненно, содействовало росту производства. В землю не только вкладывался больший капитал, но простая перемена в системе вызывала стремление к новым и лучшим способам земледелия: улучшалась порода лошадей и скота, шире применялись удобрения. Говорят, при новой системе одна десятина давала урожая столько, сколько две при старой. С введением более тщательной земельной обработки на каждой ферме потребовалось большее число рук, и большая часть излишнего труда, который в начале новой системы был вытеснен с земли, была теперь возвращена к ней.

Но гораздо сильнее поглощали безработных развивавшиеся мануфактуры. Льняная промышленность еще не имела значения, а тканье шелка только что было введено. Но шерстяные мануфактуры скоро стали важной частью народного богатства. Англия уже не посылала своей шерсти для тканья во Фландрию, а для окраски — во Флоренцию. Прядение и тканье шерсти, валяние и окраска сукна из городов быстро распространялись по деревням. Прядение шерсти, для которого центром служил Норвич, стало привычным во всех северных графствах. Жены фермеров начали перерабатывать шерсть своих овец в грубую домашнюю пряжу. Однако главными центрами промышленности и богатства все еще оставались юг и запад, бывшие родиной горного дела и мануфактурного производства. Железоделательные заводы ограничивались Кентом и Суссексом, хотя процветанию их в этой местности уже начинали угрожать недостаток древесного топлива для печей и истощение лесов Уилда. И тогда, как и теперь, только Корнуолл вывозил олово, а вывоз меди только что начинался. Среди шерстяных тканей Англии первое место занимало тонкое сукно, выделывавшееся на западе. «Пять портов» почти исключительно вели торговлю на Ла Манше. Каждый мелкий порт, от Фортленда до Лендсенда, высылал флот рыбачьих лодок со смелыми моряками, которым предстояло составлять экипажи Дрейка и флибустьеров. Наконец в царствование Елизаветы начали исчезать бедность и бездеятельность, на которые столько веков был осужден север Англии. Первые признаки переворота, который перенес мануфактуры и богатство Англии к северу от Мереи и Гембера, выявляются теперь в упоминаниях о фризовых материях Манчестера, одеялах Йорка, ножевом товаре Шеффилда, сукне Галифакса.

Однако развитие торговли Англии далеко опередило рост ее промышленности. Впрочем, об этом мы не должны судить по современной мерке: все население страны едва ли превышало 5–6 миллионов, а вместимость всех торговых судов определялась немного больше, чем в 50 тысяч тонн. Размер тогдашних судов показался бы теперь незначительным; теперешний угольный бриг, пожалуй, не уступит крупнейшему купеческому кораблю, выходившему тогда из Лондонского порта. Но при Елизавете началось быстрое развитие английской торговли, сделавшее англичан всемирными посредниками. Основание королевской биржи сэром Томасом Гресхамом в 1566 году служило признаком торговых достижений эпохи. Самое важное значение имела торговля с Фландрией; в первой половине XVI века Антверпен и Брюгге были действительно мировыми рынками, и ценность годового вывоза английской шерсти и сукна на их рынки определялась суммой в два миллиона. Торговое преобладание Лондона установилось с разорения Антверпена во время его осады и взятия герцогом Пармским. Говорят, третья часть торговцев и промышленников разоренного города нашла себе убежище на берегах Темзы. Вывозная торговля во Фландрию прекратилась, когда Лондон стал общеевропейским рынком, на котором рядом с хлопком Индии, шелком Востока и шерстяными материями самой Англии были золото и сахар Нового Света.

Не только часть прежней мировой торговли эта перемена перенесла на берега Англии, но и внезапный взрыв национальной энергии нашел для своей деятельности новые выходы. Перевозочные суда венецианцев все еще приставали в Саутгемптоне; но в царствование Генриха VII был заключен торговый договор с Флоренцией, и начавшаяся при Ричарде III торговля с портами Средиземного моря постепенно принимала более широкие размеры. Раньше торговлю Англии с балтийскими портами вели ганзейские купцы, но исчезновение в это время их лондонского склада, «стального двора», служило доказательством того, что и эта торговля перешла теперь в руки англичан. Развитие Бостона и Гелла свидетельствовало о торговых отношениях со Скандинавией. Процветание Бристоля, зависевшее в значительной степени от торговли с Ирландией, было ускорено завоеванием и заселением этого острова в конце XVI — начале XVII веков. Мысль о Северном пути в Индию открыла для торговли еще неизвестную страну. Из трех кораблей, отправленных под командой Хью Уиллоби для выполнения этой миссии, два были затем найдены на берегу Лапландии с замерзшими экипажами, в том числе и командиром; но третий, под командой Ричарда Ченслера, удачно прошел в Белое море и завязал торговлю с Россией (1553 г.).

Более выгодная торговля уже началась с берегом Гвинеи; ее золотому песку и слоновой кости были обязаны своим богатством купцы Саутгемптона. Виновником развившейся отсюда торговли рабами является Джон Гаукинс; его герб (статный полумавр, закованный в цепи) увековечил его первенство в деле перевозки негров из Африки на плантации Нового Света. Рыбная ловля в Ла-Манше и Немецком море давала занятие жителям многочисленных портов, окаймлявших берег от Ярмута до Плимута; Бристоль и Честер соперничали на Уистерских рыбных ловлях; путешествие Себастьяна Кабота из Бристоля к материку Северной Америки показало английским судам путь в бурный Северный океан. Со времен Генриха VIII число английских судов, высылавшихся на тресковые мели Ньюфаундленда, постоянно возрастало, а в конце царствования Елизаветы английские моряки оказались соперниками бискайских в охоте на китов в полярных морях.

Елизавета содействовала этому развитию национального благосостояния поддержанием обуславливавшего его мира и общественного порядка; а ее бережливость позволяла ей в обычное время довольствоваться обычными доходами короны и щадить кошельки ее подданных. Она охотно покровительствовала торговле, участвовала в ее оборотах, рассматривала ее расширение и охрану как отрасль государственного управления и поощряла образование крупных купеческих компаний, которые только и могли в то время охранять в дальних странах торговца от обиды и несправедливости. Давно существовавшая в Лондоне и утвержденная при Генрихе VII корпорация заморских купцов послужила образцом для Русской компании и для компании, захватившей в свои руки начавшуюся торговлю с Индией. Но не одно удовольствие возбуждал в Елизавете и ее министрах производимый вокруг них приливом богатства социальный переворот. Они боялись следовавшего за этим роста расходов, который мог разорить страну и уронить мужество народа. «Теперь Англия, — жаловался Сесиль, — за один год тратит на вино больше, чем прежде за четыре года». Отвыкание от соленой рыбы и рост потребления мяса указывали на перемену к лучшему в положении сельского населения. Грубые сплетенные из хвороста хижины заменялись жилищами из кирпича и камня. Оловянная посуда сменила деревянную утварь прежнего крестьянства; некоторые крестьяне даже могли похвастаться красивыми серебряными блюдами.

В это время впервые появилось понятие, которое теперь представляется нам чисто английским, — понятия о домашнем комфорте. Местечко перед камином, столь тесно связанное с семейной жизнью, возникло с широким введением каминов, которые в начале царствования Елизаветы еще редко встречались в обычных домах. В общее употребление вошли подушки, к которым прежде крестьяне и торговцы относились пренебрежительно, считая их пригодными только для рожениц. Ковры заменили грязную подстилку из камыша. Высокие дома богатых купцов с их изукрашенными фасадами и дорогой обивкой стен, их громоздкими, но изящными кроватями, резными лестницами, оригинальными фигурными фронтонами не только представляли контраст с нищетой, до того отличавшей английские города, но свидетельствовали о появлении нового класса, который сыграл важную роль в позднейшей истории. Еще более поразительная перемена выявила исчезновение феодального характера знати. Мрачные стены и частые зубцы на них исчезли из жилищ дворянства. Сильная средневековая крепость уступила место пышному и красивому елизаветинскому замку.

Ноль, Лонглит, Берли, Гэтфилд, Гардуик и Одли Энд — известные образцы социального и архитектурного преобразования, покрывшего Англию зданиями, в которых мысль о защите оставлена для заботы о домашнем удобстве и красоте. Мы до сих пор с удовольствием рассматриваем живописные линии их фронтонов, резные фасады, позолоченные башенки и причудливые флюгеры, их массивные ворота, выдающиеся фонарики, из которых знатный хозяин смотрел на свой новый итальянский сад, на его величавые террасы и широкие лестницы, вазы и фонтаны, причудливые лабиринты, правильные аллеи, ряды тисов, подстриженных странным образом в неудачное подражание кипарисовым аллеям Юга. Итальянская же утонченность преобразовала внутренний вид домов, подняла главные покои на верхний этаж (этому мы обязаны величавыми лестницами того времени), окружила спокойные дворы «приемными галереями», увенчала простой очаг огромным камином, украшенным фавнами и купидонами с грациозно переплетенными монограммами и фантастическими арабесками, увешала стены коврами, наполнила комнаты красивыми резными стульями и великолепными комодами.

Средневековая жизнь сосредоточивалась в обширной замковой зале, где барон со своего возвышенного места озирал собравшихся за его столом вассалов. Но крупные дружины постепенно распускались, и когда хозяин дома со своей семьей удалился в гостиную или «боковую комнату» и оставил залу своим слугам, исчез весь феодальный обиход. Широкое использование стекла сделалось заметной особенностью в постройке домов того времени, чертой, влияние которой на общенародное здоровье едва ли можно преувеличить. По фасаду новых господских домов протянулся длинный ряд окон. В каждом купеческом доме был свой фонарь. «У вас в домах, — роптал лорд Бэкон, иногда столько окон, что не знаешь, куда уйти от солнца или холода». Но веселое наслаждение светом и блеском солнца составляло отличительную черту эпохи. Расточительность на новые наряды, вместе с увлечением жизнью, любовью к красоте, ярким цветам, кокетству и хвастовству, произвели переворот в английской одежде. С тремя тысячами платьев королевы соперничали великолепием разрезные бархатные платья, брыжжи, украшенные драгоценными камнями камзолы ее придворных.

Прежние понятия о бережливости исчезли перед необыкновенным переворотом, совершенным в экономических отношениях открытием Нового Света. Щеголи в один вечер проигрывали состояния и отправлялись наживать новые в Индию. Мечты о галеонах, до краев наполненных жемчугом, алмазами и слитками серебра, грезы об Эльдорадо, где все из золота, завладевали воображением простых матросов и делали их расточительными и щедрыми. Чудеса Нового Света вообще сильно разжигали фантазию Старого света. Странное смешение прошлого и настоящего, отличающее маскарады и празднества эпохи, только отражало смешение, царившее в умах людей. Старина и новизна, итальянская аллегория, средневековое рыцарство, римская мифология, английский бой медведей, пасторали, суеверие, фарс — все это встречалось поочередно в увеселениях, которые лорд Лестер устраивал для королевы в Кенилуэрте. «Дикий человек из Индии воспевал ей хвалу, и эхо отвечало ему. От приветствий сивилл и великанов Елизавета обращалась к освобождению зачарованной девы от ее безжалостного тирана. Пастушки приветствовали ее весенними песнями, а Церера и Вакх бросали к ее ногам хлебные зерна и виноград».

Этим исканиям ума, этому причудливому богатству фантазии обязана своим возрождением при Елизавете английская литература. «Здесь, как и в других странах, Возрождение нашло туземную литературу почти вымершей, поэзию — низведенной до виршей Скелтона, историю — до летописей Фабиана или Гэлла; но оно мало сделало для английской литературы. Подавляющее влияние новых образцов мысли и слога, возвращенных им миру в новых писателях Греции и Рима, оказалось сначала только новой помехой для мысли о возрождении английской поэзии или прозы. Англия больше других европейских стран восприняла политические и церковные следствия гуманизма, но его литературные достижения были здесь много слабее, чем в остальной Европе — в Италии, Германии или Франции. Только Мор принадлежал к великим классическим ученым XVI века. Классическая ученость университетов почти погибла в бурях Реформации и возродилась не раньше конца царствования Елизаветы. Но постепенно влияние Возрождения подготовило умственную почву Англии к предстоявшей богатой жатве. Придворная поэзия, сосредоточивавшаяся вокруг Уайэтта и Сёрри, несмотря на свой наносный и подражательный характер, обещала новую жизнь английской литературе. Рост грамматических школ осуществил мечту сэра Томаса Мора и привел средние классы, от помещика до мелкого торговца, в соприкосновение с гениями Греции и Рима.

Любовь к путешествиям, ставшая замечательной особенностью елизаветинской эпохи, расшевелила умы крупной знати. «У остающихся дома юношей, замечал Шекспир, характеризуя свое время, — всегда бывают доморощенные остроты». Поездка на материк вошла в систему воспитания джентльмена. Переводы произведений Тассо Ферфаксом, а Ариосто Гаррингтоном служили проявлениями влияния, какое начала оказывать на умы англичан литература Италии, куда чаще всего направлялись путешественники. Наконец, на Англию начали влиять писатели Греции и Рима, популяризованные массой переводов. Прекрасный перевод Чепменом Гомера высоко превосходит остальные, но до конца XVI века на английский язык были переведены все самые крупные поэты и историки классического мира. Характерно для Англии, что первой пробудилась от долгого сна историческая литература, хотя форма, в которой она восстала, выявляла отличие мира, в котором она погибла, от того, в котором она вновь появилась. В средние века мир не имел истории, кроме темного и неведомого прошлого Древнего Рима; поэтому летописец рассказывал историю предшествовавших лет в виде предисловия к рассказу о настоящем, не чувствуя никакой разницы между ними. Религиозный, социальный и политический переворот, произошедший в Англии при новой монархии, нарушил непрерывность ее жизни; как глубок был разрыв между двумя эпохами, видно из того, что, возрождаясь при Елизавете, история от средневековой формы простого рассказа переходит к новой форме исследования и воссоздания прошлого.

Новый интерес к отошедшему миру повел к собранию его летописей, к их перепечатке и переводу на английский язык. Желание отыскать в прошлом основы для елизаветинской церкви, а также чистая любовь к литературе побудили архиепископа Паркера положить начало первой из этих работ. Собрание исторических рукописей, которое он, следуя примеру Лелэнда, спас при крушении монастырских библиотек, создало школу подражавших ему антикваров, исследование и рвение которых сохранили для нас почти все труды значительного исторического достоинства, существовавшие до упразднения монастырей. Изданию им некоторых из наших древнейших летописей мы обязаны рядом подобных изданий, носящих имена Кемдена, Туисдена и Гэла. Но как отрасль литературы английская история в указанной новой форме, явилась в сочинении поэта Даниэля. Предшествовавшие ему хроники Стау и Спидда — простые записи прошлого, часто взятые почти буквально из бывших тогда в ходу летописей, без всякого слога и расположения; между тем Даниэль, несмотря на неточность и поверхностность, придал своей истории литературную форму и изложил ее чистой и изящной прозой. Два более крупных произведения в конце царствования Елизаветы, «История турок» Нолса и широкий, но незаконченный план «Всемирной истории» Рэли, выявили расширение исторического интереса за пределы чисто национальных границ, которыми он до сих пор определялся.

Своим развитием английская литература была гораздо более обязана влиянию, которое, как известно, все более оказывала на нравы и вкус эпохи Италия, частью благодаря путешествиям туда, а частью своей поэзией и романами. Говорят, люди выше ценили рассказ Бокаччо, чем библейскую повесть. Одежда, язык, нравы Италии стали предметами почти страстного обожания, не всегда носившего разумный или благородный характер. Эшему оно представлялось подобным «очарованию Цирцеи, принесенному из Италии для искажения людских обычаев в Англии». «Итальянизировавшийся англичанин — воплощенный дьявол», гласила суровая итальянская поговорка.

Литературная форма этого подражания во всяком случае представлялась нелепой. Джон Лили, славившийся и как драматург, и как поэт, отказался от традиционного английского слога и заменил его слогом, подражавшим итальянской прозе эпохи упадка. Новый слог назвали «эвфуизмом» по роману «Эвфуэс», в котором Лили впервые применил его. Новым читателям он известен прежде всего по безжалостной карикатуре, в которой Шекспир осмеял его педантизм и вычурность, бессмысленное однообразие изысканных фраз, безвкусицу нелепых острот. Его представитель, Армадо в «Напрасных усилиях любви», оказывается «человеком с самоновейшими словами, настоящим рыцарем моды»; «в голове у него фабрика фраз; музыка его пустой речи восхищает его, подобно чарующей гармонии». Но сама эта вычурность вытекала из общего восхищения новыми средствами мысли и языка, оказавшимися в распоряжении литературы. Из этого нового чувства литературной красоты, проявлявшегося в вычурности, в любви к «фабрикации фраз» и к «музыке своей пустой речи», из этого нового наслаждения нежностью или величавостью фразы, строем и расположением предложений, — тем, что называется атмосферой слов, — из этого и должен был развиться стиль. Одно время эвфуизм процветал. Елизавета была самой вычурной и отчаянной эвфуисткой: «придворная красавица, не говорившая этим языком, — сообщал один из придворных времен Карла I, — привлекала к себе так же мало внимания, как теперь — не говорящая по-французски». Мода, правда, прошла, но «Аркадия» сэра Филиппа Сидни свидетельствует об удивительных успехах, достигнутых прозой под ее влиянием.

Сидни, племянник лорда Лестера, был идолом своего времени; в нем, пожалуй, всего полнее и красивее отразился век. Он был так же красив, как и храбр, остроумен и нежен, благороден и великодушен по характеру, дорог одинаково Елизавете и Спенсеру, любимец двора и войска. Его знания и талант сделали его центром литературного мира, появившегося тогда в Англии. Он путешествовал по Франции и Италии и был одинаково знаком как со старой наукой, так и с новыми открытиями в астрономии. Джордано Бруно посвящал ему как другу свои философские исследования; он был знаком с испанской драмой, поэзией Ронсара, сонетами Италии. Мудрость серьезного политика он соединял с романтикой странствующего рыцаря. «Всякий раз, как я слушал старый рассказ о Перси Дугласе, — говорил Сидни, — он сильнее волновал мое сердце, чем звук трубы». Он пожертвовал своей жизнью, чтобы спасти английское войско во Фландрии, и когда лежал при смерти, к его разгоряченным губам поднесли чашу с водой, но он велел отдать ее солдату, распростертому на земле возле него. «Твоя жажда, — сказал он, — сильнее моей». Вся натура Сидни: его рыцарство и ученость, страсть к приключениям и стремление к необычайному, свежесть тона, нежная и детская простота чувства, жеманство и ложная чувствительность, сильная страсть к удовольствию и наслаждению — все это нашло выражение в пастушеском попурри его «Аркадии», натянутом, скучном и все-таки странно прекрасном. В его «Защите поэзии» плодовитость молодого поэта превратилась в серьезную энергию и величавую возвышенность оратора. Но и в том и в другом произведениях остаются та же гибкость, музыкальность и прозрачная ясность слога.

Впрочем, быстрота и живость английской прозы развились в школе подражателей итальянцам, появившейся в последние годы правления Елизаветы. Начало английского романа следует искать в тех рассказах и повестях, которыми Грин и Нэш наводняли рынок и образцы которых они нашли в итальянских новеллах. Короткая форма этих новелл скоро вызвала появление памфлета, а быстрота, с какой издавались рассказы или непристойные пасквили, подходившие под это название, и жадность, с какой они поглощались, подтверждали появление нового круга читателей. Грин хвалился тем, что за последние восемь лет он написал сорок памфлетов. «В одну ночь или в один день он мог бы, как и семь лет назад, состряпать памфлет, и счастлив был тот печатник, которому удавалось дорого заплатить за самые низкие примеры его остроумия». Теперешний читатель видит в произведениях Грина и его товарищей больше пошлостей, чем остроумия, но нападки Нэша на пуритан и его соперников были первыми произведениями, достаточно свободными от педантизма и вычурности эвфуистов. В его легкости, гибкости, живости и прямоте речи мы находим начало народной литературы. Из кабинета она спустилась на улицу, и сам этот факт доказывал, что улица была готова к ее принятию. Масса печатников и печатных книг в конце царствования Елизаветы также показывает, что круг читателей и писателей далеко вышел за пределы сферы ученых и придворных, которой он прежде ограничивался.

Позже нам придется еще рассматривать великое поэтическое движение, которому эти духовные достижения пролагали путь, а также нравственный и религиозный переворот, произошедший в стране под влиянием развития пуританства. И умственные, и религиозные течения в соединении с ростом благосостояния оживили дух независимости в массе народа. Понять этого Елизавета не могла, но ее удивительный такт позволил ей почувствовать силу нового настроения. Задолго до открытого столкновения между народом и короной изменения, сознательные или бессознательные, которые она вводила в систему управления, показывают, что она инстинктивно чувствовала происходившие вокруг нее перемены. Она не отказалась ни от одного из нарушений английской свободы, но ограничила и смягчила почти все. Подобно своим предшественникам, она нарушала личную свободу; точно так же искажались законы и оказывалось давление на присяжных в политических делах, а совет королевы все еще пользовался правом произвольных арестов. Пошлины, налагавшиеся Елизаветой на сукно и сладкие вина, доказывали принадлежность ей права произвольного обложения. Распоряжениям королевы постоянно приписывалась сила закона.

В одном случае Елизавета, по-видимому, уклонилась от политического правила, усвоенного Тюдорами. Со времен Кромвеля парламент как важное орудие правосудия и законодательства созывался почти ежегодно; Елизавета разделяла недоверие к палатам, какое выказывали Эдуард IV, Генрих VII и Уолси. Ее парламенты созывались не чаще, чем раз в три года, иногда даже через пять лет, и только под давлением нужды. Но на практике королевская власть применялась с осторожностью и умеренностью, показывавшими, что Елизавета чувствовала, насколько трудным становилось единовластие. Обычно ход правосудия не подвергался ограничениям; Совет применял свою юрисдикцию почти исключительно к католикам и оправдывал ее как предосторожность против серьезных опасностей. Распоряжения короны отличались временным характером и незначительностью. Наложенные пошлины были так малы, что народ, довольный отказом Елизаветы от внутреннего обложения, почти не замечал их. Она отказалась от «одолжений» и принудительных займов, познакомивших подданных ее предшественников с угнетением. Она рассматривала временные свидетельства, выпускавшиеся при необходимости в помощь казначейству просто как заимствование из будущих доходов (подобно теперешним билетам казначейства), и аккуратно оплачивала их. Монополии, мешавшие торговле, вызывали более серьезные жалобы; но в начале царствования они считались частью системы торговых компаний, необходимых для направления и защиты расширявшейся торговли.

Бережливость позволяла Елизавете в мирное время покрывать текущие расходы короны из обычных доходов. Но эта бережливость была результатом не столько экономии, сколько желания избежать созыва нового парламента. Королева видела, что руководить палатами, что было таким легким делом для Т. Кромвеля, с каждым днем становилось труднее. Появление новой знати, обогащенной церковным имуществом и приученной к политической жизни большими событиями, придало свежую силу лордам. Обогащение сельского дворянства, а также его усилившееся стремление добиваться мест в палате Общин, привели к устранению старого обычая оплаты членов парламента их избирателями. Давно начавшаяся, но теперь впервые признанная законом перемена в городском представительстве тоже повышала активность и независимость Нижней палаты. Старые грамоты требовали избрания членов от городов из числа горожан, а закон Генриха V придал этому обычаю силу закона.

Но уже проведение этого закона показывает, что обычай часто нарушался; а во времена Елизаветы большинство городских мест были заняты людьми посторонними, часто ставленниками соседних крупных землевладельцев. Эти члены были большей частью людьми богатыми и родовитыми, которые, вступая в парламент, руководствовались чисто политическими целями и относились к короне гораздо смелее и независимее, чем предшествовавшие им скромные торговцы. Но уже в конце царствования Генриха VIII тон общин так изменился, что Эдуард VI и Мария I вернулись к праву короны создавать новые города и стали призывать представителей поселений, которые были простыми деревнями и находились в полной власти короны. Эту «подтасовку палаты» пришлось продолжать и Елизавете. Призыв ею в общины большого числа таких членов, всего 62, служил доказательством того, что правительству становилось все труднее обеспечивать в ней значительное большинство.

Если бы Елизавета жила в спокойные времена, ее бережливость совсем избавила бы ее от необходимости созывать парламент. Но опасности царствования заставляли ее неоднократно просить субсидий, и при каждом требовании тон общин становился все хуже. В конституционном отношении особое преимущество политики Т. Кромвеля заключалось в том, что в самый критический для вольностей народа момент она в ряде случаев признала и подтвердила право парламента отменять налоги, издавать законы, рассматривать жалобы и ходатайствовать об их удовлетворении. В то время как власть, превратившая эти права в простое орудие деспотизма, из года в год слабела, они сохранялись. Парламент Елизаветы не только пользовался своими полномочиями так же полно, как и парламент Т. Кромвеля, но силы, политические и религиозные, которые она упорно старалась сдержать, давили непреодолимо и скоро потребовали новых преимуществ. Несмотря на редкие созывы, жесткие слова, аресты и ловкое «руководство», парламент постепенно приобрел такую власть, о которой королева сначала вовсе и не думала. Шаг за шагом Нижняя Палата добилась свободы своих членов от ареста, права наказывать и исключать членов за проступки, совершенные в палате, права решать все вопросы, касавшиеся выборов.

Более важное требование свободы слова привело к ряду мелких столкновений, доказавших деспотичные замашки Елизаветы, а также понимание ею новой силы, с какой приходилось иметь дело. В вопросе о браке Марии Стюарт с Дарнли господин Дэлтон нарушил запрет королевы касаться вопроса о престолонаследии, отменив притязания Марии. Елизавета тотчас приказала арестовать его, но общины попросили позволения «сослаться на свои вольности», и она велела выпустить виновника. В том же духе она запретила в 1571 году господину Стрикленду, представившему билль о преобразовании новой литургии, являться в парламент; но, заметив желание парламента вернуть его, она взяла запрещение назад. С другой стороны, общины еще отступали перед настойчивым отрицанием Елизаветой ее притязаний на ограничение свободы слова. На смелый протест Питера Уэнтуорса против нерешительности общин они ответили заключением его в Тауэр. Когда он обратился к позднейшему парламенту 1588 года с еще более смелым вопросом «Разве в этом собрании каждый член не имеет права свободно и бесконтрольно, письменно или устно, излагать жалобы общества?», это навлекло на него по приказу Совета новый арест, продолжавшийся до роспуска парламента, но общины уклонились от вмешательства в это дело. Колеблясь в защите прав отдельных членов, общины упорно сохраняли свои притязания на общие полномочия, данные парламенту политикой Томаса Кромвеля.

В теории тюдоровские политики относили исключительно к компетенции короны три главных предмета — вопросы торговли, церкви и политики, но в действительности такие вопросы рассматривал один парламент за другим. Весь церковный строй королевства, само право Елизаветы на престол основывались на статутах парламента. Когда в начале ее царствования общины попросили ее назначить преемника и вступить в брак, то хотя она выразила им порицание и уклонилась от ответа, но отрицать их право на вмешательство в эти «политические вопросы» она не могла. Однако вопрос о престолонаследии получил слишком жизненное значение для свободы и религии Англии, чтобы можно было ограничиться обсуждением его в зале Совета. Парламент 1566 года повторил требование более настоятельно. Сознание действительной опасности такого требования и самовластный характер вызвали у Елизаветы взрыв яростного гнева. Она обещала, правда, вступить в брак, но решительно запретила касаться вопроса о престолонаследии. Уэнтуорс тотчас спросил у общин, не противоречит ли этот запрет вольностям парламента, и этот вопрос вызвал горячие прения. Новое послание королевы запретило продолжать обсуждение вопроса, но общины ответили на это ходатайством о свободе совещаний. Благоразумие указало Елизавете на необходимость отступления; она объявила, что «она и не думала в чем-либо нарушать дарованные им прежде вольности», и смягчила запрет до просьбы. Любезная уступка предоставила ей покорное согласие общин, и они встретили ее послание «с чрезвычайной радостью и сердечнейшими молитвами и благодарностью». Тем не менее они одержали настоящую победу. Такого столкновения между общинами и короной не бывало со времен установления Новой монархии, и оно закончилось скрытым поражением короны.

Это послужило прелюдией к другому требованию, также оскорбительному для королевы. Хотя в действительности строй английской церкви основывался на узаконениях парламента, но теоретически Елизавета, подобно прочим Тюдорам, считала свое церковное главенство чисто личной властью, так что ни парламент, ни даже Совет не имели права вмешиваться в его применение. Но удаление от власти католического дворянства посредством «Тест акта» и рост пуританства среди землевладельцев придавали общинам и Совету все более протестантский оттенок, и они легко могли вспомнить, что верховенство, столь ревностно охраняемое от вмешательства парламента, было передано короне парламентским статутом. Здесь, впрочем, королева как религиозная представительница обеих партий, на которые распались ее подданные, стояла на более твердой почве, чем общины, представлявшие только одну из них; и она смело воспользовалась своим преимуществом. Предложенные более строгими протестантами в 1571 году билли о реформе богослужения были по ее требованию представлены ей и уничтожены. Уэнтуорс, самый смелый из ораторов партии, был, как мы уже знаем, заключен в Тауэр. На одном из позднейших заседаний парламента спикеру было запрещено принимать билли «о преобразовании церкви и государства». Но, несмотря на эти препятствия, общины продолжали стремиться к реформе, и в каждый парламент вносились церковные билли, хотя их отменяла корона или отвергали лорды.

Больший успех имели нападки общин на власть королевы в вопросах торговли. Сначала жалобы на торговые привилегии и монополии, стеснявшие внутреннюю и внешнюю торговлю, были оставлены королевой без внимания, так как затрагивали вопросы, не касавшиеся общин и превосходившие их способность понимать. Когда почти 20 лет спустя вопрос был поднят снова, сэра Эдуарда Годи сильно порицала «важная особа» за его жалобу на незаконные вымогательства казначейства.

Но, несмотря на это, предложенный им билль был передан лордам, а в конце царствования Елизаветы буря народного негодования, вызванная усилением зла, побудила общины к решительной борьбе. Напрасно министры противились биллю об отмене монополий; после горячих четырехдневных прений тактичность заставила Елизавету уступить. Она поступила со своей обычной ловкостью: объявила, что не знала прежде о существовании зла, поблагодарила палату за ее вмешательство и одним росчерком пера отменила все дарованные ею монополии (1601 г.).

Глава VI АРМАДА (1572–1588 гг.)

Только что описанное нами чудесное возрастание богатства и социальной энергии сопровождался замечательной переменой в религиозном настроении народа. Постепенно и почти бессознательно Англия становилась протестантской по мере того как незаметно исчезал традиционный католицизм, бывший религией трех четвертей народа при вступлении Елизаветы на престол. В конце ее царствования единственными областями Англии, где старая вера несколько сохранила свою силу, были север и крайний запад, самые бедные и пустынные части страны. Одна из главных причин такой перемены заключалась, несомненно, в постепенном вымирании католического священства и в замене его новым протестантским духовенством. Старые приходские священники, хотя они почти все подчинялись переменам в обрядах и учении, которые навязывали им различные периоды Реформации, в душе оставались враждебными ее духу. Так как Мария Тюдор отменила реформы Эдуарда VI, то они ожидали от католического наследника отмены реформ Елизаветы; а пока они довольствовались ношением стихаря вместо ризы и служением по новому служебнику вместо старого. Их можно было заставить читать с амвона проповеди, но дух их поучений оставался неизменным, и им было легко внушать презрение к новой службе, так что приверженцам старины она представлялась просто «святочной потехой».

Но двадцать лет сделали свое дело и очистили ряд приходов. В 1579 году королева почувствовала себя достаточно сильной, чтобы в первый раз настоять на общем подчинении «Закону о единообразии», а строгий надзор Паркера и епископов обеспечил в духовенстве, занявшем места умерших священников, как внутреннее, так и внешнее согласие с установленной церковью. Новые священники по вере и учению были не просто протестантами, а крайними протестантами. Прежние ограничения проповеди были незаметно устранены, и рвение новых служителей выявилось в постоянных поучениях, изменявших в их духе религиозные идеи нового поколения. Но сильнее поучений влиял их характер. При Генрихе VIII священники были в основном люди невежественные и распутные, а духовные особы, поставленные жадными протестантами при Эдуарде VI или в первые годы царствования Елизаветы, по характеру были еще хуже своих соперников. Но энергия ряда примасов, поддерживаемых общим подъемом усердия и нравственности в ту эпоху, сделала свое дело, и к концу царствования Елизаветы нравственный характер и общественное положение духовенства очень изменились.

Теперь в рядах священников можно было найти ученых вроде Гукера. Крупные скандалы, позорившие духовенство как корпорацию, большей частью исчезли. В царствование Елизаветы пуританскому памфлетисту было уже невозможно обвинять священников в пьянстве и распутстве, в чем протестантские памфлетисты могли обвинять духовенство времен Генриха VIII. Влияние духовенства находило себе поддержку в общем подъеме духовной жизни. Мы уже видели первые ростки новой литературы, высшими представителями которой должны были явиться Шекспир и Бэкон. Грамматические школы распространяли новые знания и духовную энергию в средних классах и среди сельского дворянства. Атмосфера университетов — лучший показатель состояния всей нации, в царствование Елизаветы совершенно изменилась. В его первые годы Оксфорд был «гнездом папистов», отправлявшим своих лучших учеников в католические семинарии. В его конце университет стал очагом пуританства, где безраздельно господствовали строжайшие учения Кальвина.

Это движение было, несомненно, ускорено политическими событиями эпохи. В правление Елизаветы верность королеве среди англичан все более становилась страстью, а булла о низложении поставила папу Римского во главе врагов королевы. Заговоры, кипевшие вокруг Марии Стюарт, ставились в вину папе; он, как было известно, побуждал Францию и Испанию вторгнуться в еретическое королевство и завоевать его; вскоре ему предстояло благословить Армаду. С каждым днем для католика становилось труднее примирять католицизм с верностью королеве или преданностью стране; масса людей, руководящаяся скорее чувством, чем рассудком, постепенно переходила на ту сторону, которая, каковы бы ни были ее религиозные взгляды, защищала патриотизм и свободу против угнетения, Англию — против Испании. Новый толчок был дан этому постепенному повороту в религиозных мнениях жестокостями, которые ознаменовали торжество католицизма на материке. Ужасы казней Альбы или Варфоломеевской ночи в Париже оживили воспоминания о казнях Марии Тюдор. Повесть о страданиях протестантов была рассказана с чудесным пафосом и живописностью Джоном Фоксом, изгнанником в эпоху преследования; его «История мучеников» публично читалась в церквях по королевскому приказу и оттуда книга перешла на полку любой английской семьи. Первыми приняли учение Реформации торговые классы городов, но их протестантизм превратился в страсть, когда беглецы с материка принесли в лавки и на площади рассказы о притеснениях и казнях. Тысячи нидерландских беглецов нашли себе убежище в «Пяти портах», треть купцов Антверпена появилась на новой Лондонской бирже, церковь французских гугенотов нашла себе все еще хранимое ею место в склепе Кентерберийского собора.

В своей церковной политике Елизавета больше всего рассчитывала на время, и время, как известно, оправдало ее ожидания. Ее система компромисса в области учения и богослужения, постепенной замены умерших священников протестантскими служителями, принуждение диссидентов штрафами по крайней мере к внешнему согласованию с государственной церковью и к присутствию при ее службе, — политика, которой, без сомнения, содействовали описанные нравственные влияния, — все это постепенно изменяло религиозное положение Англии. Но упадок католицизма вызвал новый подъем католического фанатизма, который, отчаявшись в помощи католических государей, стал теперь сам готовиться к жестокой борьбе с ересью. Доктор Аллен, ученый, удаленный из Оксфорда согласно «Акту о единообразии», предусмотрел последствия вымирания католического духовенства в Англии и учредил для его пополнения семинарию в Дуэ. Новому заведению оказали щедрую поддержку католические пэры, а поток беглецов из Оксфорда и грамматических школ Англии предоставил ему питомцев, и вскоре оно уже отправляло на берега Англии «семинарских священников»; как ни мало их было сначала, но их присутствие сразу дало себя знать приостановкой постепенного примирения католического дворянства с английской церковью.

Ничто не могло быть неприятнее для Елизаветы, а сознание опасности еще усиливало ее гнев. Буллу о низложении она приняла за объявление войны со стороны папства, а новых священников не без основания считала его политическими агентами. Сравнительно слабое преследование католиков в начале ее царствования происходило отчасти из сочувствия и потворства дворян, действовавших в качестве мировых судей, но еще более — из религиозного равнодушия королевы. Но «Тест-акт» отдал магистратуру в руки протестантов, а когда Елизавета от равнодушия перешла к подозрению, а от подозрения — к страху, она стала меньше сдерживать окружавших ее ханжей. Покидая Юстон Холл, который она посетила в одну из поездок, королева выразила его владельцу, молодому Руквуду, благодарность за прием и дала ему поцеловать руку. «Но господин камергер, отлично зная, что Руквуд был наказан за непосещение церкви, призвал его к себе и спросил, как он осмелился, не имея права находиться в обществе христиан, показаться на глаза королеве, затем сказал, что ему место в кандалах, запретил являться ко двору и велел подождать приговора Совета». Совет приговорил его к заключению в Норвичской городской тюрьме, а семеро других дворян были очень счастливы, что отделались только домашним арестом. Страх королевы отозвался паникой во всем народе. Несколько священников, прибывших из Дуэ, молва превратила в армию папских эмиссаров, присланных сеять в стране измену и мятеж. Для отражения новой опасности был созван парламент, членов которого, за исключением немногих католических пэров, действие «Тест-акта» превратило в чисто протестантское собрание, и он объявил изменой высадку этих священников и их укрывательство.

Закон оказался не пустой угрозой: казнь Кетберта Мэна, молодого священника, арестованного в Корнуолле с буллой о низложении при нем, показала ожесточенный характер борьбы, которую готовилась начать Елизавета. Однако она была далека от мысли о религиозном преследовании; она гордилась своим невмешательством в вопросы совести. Официально защищая ее политику Сесиль объявлял свободу богослужения несовместимой с религиозным порядком, но в то же время смело доказывал право каждого англичанина на полную свободу религиозных взглядов. С современной точки зрения, политика, объявлявшая всякого католического священника предателем, а всякую католическую службу — изменой, представляется, пожалуй, даже более возмутительной, чем открытое преследование; но в основу своей репрессивной системы королева положила чисто политические мотивы, что являлось первым шагом к терпимости. Если Елизавета и преследовала католиков, то она была первым государем Англии, почувствовавшим, что обвинение в религиозной нетерпимости ложится пятном на его управление.

Нельзя отрицать того, что новые миссионеры действительно были серьезными политическими врагами. Аллен был неутомимым заговорщиком, деятельность его священников должна была помогать осуществлению нового плана завоевания Англии. Теперь к их усилиям присоединились старания иезуитов. Несколько отборных оксфордских изгнанников вступили в орден иезуитов, члены которого уже прославились своей слепой преданностью воле и приговорам Рима; двое самых способных и красноречивых из этих изгнанников, Кампиан и Парсонс, были выбраны главами иезуитской миссии в Англии. Сначала их успех был поразительным. Желание послушать Кампиана было так велико, что, несмотря на угрозы правительства, он, почти не скрываясь, мог проповедовать перед большой аудиторией в Смитфилде. Из Лондона проповедники, переодетые начальниками или слугами, иногда даже в рясе англиканского священника, разъезжали по многим графствам, и всюду, где они показывались, оживало рвение католического дворянства. Во главе списка вельмож, возвращенных к старой вере этими странствующими апостолами, стояло имя лорда Оксфорда, зятя Сесиля и самого гордого из английских пэров.

Успех иезуитов в разрушении примирительной попытки Елизаветы проявился более публично в усилившемся уклонении католиков от присутствия при английском богослужении. Паника протестантов и парламента даже преувеличила настоящие размеры опасности. Небольшую кучку проповедников воображение народа превратило в целое войско переодетых иезуитов; вторжение этого воображаемого войска было встречено арестами и пытками всех священников, которых правительство могло захватить, заключением диссидентов в тюрьмы, задержанием выдающихся католиков по всей стране и изданием статутов, запрещавших служение мессы даже в частных домах и повышавших штраф с диссидентов до 20 фунтов в месяц; кроме того, объявлялись «виновными в государственной измене все лица, выражающие притязания на какую-либо власть освобождать подданных от присяги или старающиеся склонять их к католической вере, а также лица, после настоящего закона добровольно принявшие такое разрешение или примирившиеся с римским престолом».

Способ применения широких полномочий, предоставленных этим законом короне, не только характеризует саму Елизавету, но и сразу подтверждает политику, которой в течение более ста лет следовали, по крайней мере в теории, ее преемники. Немногие миряне были привлечены к суду на основании его постановлений, и ни один из них не был казнен. Преследование католических дворян ограничивалось, более или менее строгим в разное время, взысканием с них штрафов за уклонение от англиканской церкви и непосещение ее служб. Казни подвергались только священники, и при Елизавете преследования велись столь беспощадно, что на время остановили католическую реакцию. Шпионы и полиция выслеживали иезуитов, выгоняли их из убежищ и группами отправляли в Тауэр. Преследования велись так активно, что Парсонс вынужден был бежать на материк, а Кампиана среди завываний черни провели пленником по улицам Лондона и представили к суду по обвинению в измене. «Наша религия — единственное наше преступление», — заявил он к негодованию судей; но политическая опасность проповеди иезуитов обнаружилась в уклонении от прямого ответа на вопрос о том, что он думает о возможности отлучения и низложения папским престолом королевы. Смерть Кампиана сопровождалась настойчивым стремлением к беспощадному истреблению его ордена. Если верить исчисленному количеству католиков, в следующие 20 лет было казнено двести священников, а еще больше их погибло в смрадных темницах, куда они были заключены.

Эта беспощадная борьба помешала примирению с Римом, но не смогла уничтожить того, что было сделано ее жертвами. Они расстроили систему постепенного принуждения и примирения, от которой Елизавета ожидала религиозного единства ее подданных; штрафы, аресты при каждом возникновении национальной опасности, устранение наставников с помощью заточения или казни сильнее прежнего отдаляли английских католиков от национальной церкви. Это дало новый толчок направлению общественного мнения, которому суждено было наконец привести Англию к признанию за каждым человеком права на свободу совести и богослужения. Преследование католиков при Елизавете, как раньше преследование протестантов при Марии I, только усилило личное понимание религии. В людях, дрожавших перед королевской властью, оно обнаружило силу еще более мощную. Оно разрушило очарование, которое монархия производила на народ. Перед страстью к религиозной и политической свободе, черпавшей новую силу из преследования как католического священника, так и ревнителя протестантизма, корона перестала казаться неодолимой.

Жестокая религиозная борьба уже началась, но все чувствовали, что за ней последует еще более жестокая борьба политическая. На море мерещились войска Филиппа II, и к ужасам междоусобиц, казалось, готовились присоединиться ужасы иноземного вторжения. В это время сильнейшей из европейских держав была Испания. Открытия Колумба подарили ей Новый Свет на западе; завоевания Кортеса и Пизарро обогатили ее казну сокровищами Мексики и Перу; ее галеоны доставляли в гавань Кадиса продукты богатой Индии, золото, драгоценные камни, слитки серебра. С Новым Светом король Испании соединял лучшие и богатейшие земли Старого: он был властителем Неаполя и Милана, самых богатых и плодородных областей Италии, промышленных Нидерландов, Фландрии, главного мануфактурного округа эпохи, и Антверпена, ставшего центральным рынком всемирной торговли.

Его родовое королевство при всей своей бедности поставляло ему самых стойких и смелых солдат, каких только видел мир со времени падения Римской империи. Слава испанской пехоты все росла с того дня, как на полях Равенны она отразила натиск французского рыцарства; а испанские генералы не имели себе соперников ни в военном искусстве, ни в беспощадной жестокости. Притом все это громадное могущество было сосредоточено в руках одного человека. Хотя ему служили искусные политики и тонкие дипломаты, но Филипп II был для себя единственным министром. День за днем работал он в свое долгое царствование, подобно писцу, среди бумаг, загромождавших его кабинет, стремясь, чтобы ничто не оставалось без его надзора, ничто не делалось без его прямого приказа. Он хвалился тем, что на всем обширном пространстве своих владений он является неограниченным государем. Для проведения этой идеи полновластия он сокрушил вольности Арагона, как его отец сокрушил вольности Кастилии, и отправил Альбу уничтожить конституционную свободу Нидерландов. Рука об руку с властолюбием шло его ханжество. Италия и Испания ужасами инквизиции были доведены до молчания; костер и меч очищали от ереси Фландрию. Эта колоссальная держава оказывала смертоносное влияние на всю Европу. Новый протестантизм, как и новый дух политической свободы, своим главным врагом считал Филиппа II. Колиньи и гугеноты тщетно боролись не столько с Гизами, сколько с Испанией; против Испании защищал Вильгельм Оранский религиозную и гражданскую свободу; Испания должна была скоро погрузить Германию в хаос Тридцатилетней войны; от Испании уже двадцать лет напрасно ожидал католический мир поражения ереси в Англии.

Хотя, действительно, средства Филиппа II были громадными, но и их оказывалось недостаточно для широких честолюбивых планов, в которые постоянно вовлекали его набожность и честолюбие, а также разбросанность его владений. Он стремился повелевать слабыми государствами Италии, господствовать на Средиземном море, сохранять свое влияние в Германии, поддерживать католицизм во Франции, сокрушать ересь во Фландрии, посылать один флот против турок, а другой — против Елизаветы; этих широких целей было достаточно для истощения могущества даже испанской монархии. Но надежды Елизаветы на успех в долгой борьбе с Филиппом II основывались скорее на его характере, чем на истощении его казны. Филипп II был медлителен, осторожен до робости, постоянно терялся в отсрочках, колебаниях, в предусматривании далеких опасностей, выжидании благоприятных моментов; на этой медлительности и колебаниях его соперница постоянно играла со времени своего вступления на престол. Дипломатическая борьба между ними походила на схватку тяжелого испанского галеона с легкой галерой флибустьеров. Подвижность Елизаветы, ее переменчивость, отговорки и мистификации могли, конечно, обмануть Филиппа II, но они также смущали и мешали работе его ума.

Среди всех этих запутанных интриг настоящий ход их отношений был прост и ясен. В начале царствования Елизаветы Франция соперничала с Испанией могуществом, и королева просто пользовалась одной соперницей против другой. Угрожая союзом с Испанией, она помешала Франции оказать деятельную помощь Марии Стюарт; в то же время, играя на боязни Филиппа II перед ее союзом с Францией, она заставила его потворствовать ее ереси и отговаривать английских католиков от восстаний. Но когда так долго сдерживаемый поток религиозного движения вышел, наконец, из берегов, политическое положение Европы изменилось. Жадность и преследования Альбы довели Нидерланды до отчаяния, и они подняли восстание, после странных превратностей судьбы подарившее Европе республику Соединенных провинций. Вожди гугенотов во Франции воспользовались этим восстанием для того, чтобы устранить влияние Екатерины Медичи на Карла IX и ее политику религиозного равновесия и поставить Францию во главе протестантов Запада. Карл IX подчинился советам Колиньи, настаивавшего на войне с Филиппом II и обещавшего помощь гугенотов при вторжении в Нидерланды.

Никогда для честолюбия Франции не открывалось более соблазнительных перспектив. Но Екатерине Медичи Франция протестантская и свободная представлялась гибельной для монархии, она перешла на сторону Гизов и обеспечила им торжество своим содействием избиению протестантов во время Варфоломеевской ночи.[6] Хотя долго собиравшаяся буря религиозной вражды и разразилась, но Елизавета рассчитывала при помощи своей ловкости остаться в стороне от нее. Франция снова погрузилась в хаос междоусобиц, Нидерландам пришлось бороться с Испанией один на один. Героическая борьба принца Оранского вызывала сильный восторг среди англичан, но не могла ни на минуту отвлечь Елизавету от политики холодного эгоизма. Для нее восстание Нидерландов было просто «уздой на Испанию, избавлявшей Англию от войны». В самую тяжелую пору борьбы, когда герцог Альба подчинил себе все, кроме Голландии и Зеландии, когда отчаялся даже Вильгельм Оранский, королева напрягла все свои силы, чтобы помешать Франции помочь ему.

Ни Елизавета, ни английские политики не верили тому, что Нидерланды могут до конца противиться Филиппу II. Они считали, что борьба закончится полным подчинением Нидерландов, или что они продадут себя Франции за ее помощь; и Елизавета старалась помешать каждому из ее католических врагов. Для этого она думала принудить Нидерланды к принятию условий, предложенных Испанией, — то есть к восстановлению их конституционных вольностей при условии подчинения католицизму. Мир на таком основании не только оживил бы английскую торговлю, страдавшую от войны, но и оставил бы Нидерланды грозным орудием против Филиппа II. Свобода провинций была бы спасена, а оценить значение религиозного вопроса, связанного с новым подчинением игу католицизма, Елизавета была неспособна. Для нее упорный отказ Вильгельма Оранского пожертвовать своей верой был так же непонятен, как и упорное требование Филиппом II такой жертвы. Большее значение имело то, что опасения Филиппа II вызвать вмешательство Англии, которое лишило бы его всякой надежды на успех в Нидерландах, давали ей внутреннее спокойствие. Если бы возмущение в Англии удалось, Филипп II готов был воспользоваться плодами чужих трудов; поэтому он и не возражал против заговоров, имевших целью захват или умерщвление королевы. Но пока она крепко сидела на троне, он считал слишком опасным открыто нападать на нее; ни призывы католиков Англии, ни настояния папы Римского не могли пока побудить Филиппа II к борьбе с королевой Елизаветой.

Но постепенно руководство событиями выскальзывало из рук политиков и дипломатов, и выигранный их действиями долгий период колебаний закончился столкновением национальных и политических страстей. Возрастание фанатизма в католическом мире преодолело осторожность и колебания Филиппа II; в то же время Англия отказалась от уравновешенного нейтралитета Елизаветы и смело бросилась в борьбу, которую считала неизбежной. Общественное мнение, за которым королева следила так внимательно, высказывалось с каждым днем все смелее и решительнее. Ее холодное равнодушие к героической борьбе нидерландцев более чем уравновешивалось тем восторгом, который она возбуждала в массе народа. Первые беглецы из Фландрии нашли себе убежище в «Пяти портах». Изгнанные из Антверпена купцы встретили радушный прием у купцов Лондона. Свою тайную помощь принцу Оранскому Елизавета оказывала по капле, а лондонские торговцы из своих средств послали ему полмиллиона — сумму, равнявшуюся годовому доходу короны. На помощь голландцам через пролив переправлялось тайком все большее число добровольцев, пока 500 англичан, сражавшихся в начале войны, не образовали пятитысячной бригады, своей храбростью определившей исход одной из самых важных битв. Голландские корсары находили прибежище в гаванях Англии, английские суда при нападении на купеческие корабли испанцев поднимали голландский флаг. Пыл протестантов все возрастал, по мере того как из походов в Нидерланды возвращались «лучшие вожди и солдаты», рассказывавшие о жестокостях Альбы или о том, как корсары передавали рассказы английских моряков, захваченных в Испании и Новом Свете, о муках, вынесенных ими под пытками инквизиции, или о смерти на костре.

Ввиду такого упорного проявления настроений народа дипломатия Елизаветы почти утратила свое значение. Когда она в 1581 году попробовала подействовать на Филиппа II одной из своих последних брачных интриг, обещавшей Англии католического государя в лице герцога Анжуйского, младшего сына ненавистной Екатерины Медичи, негодование народа вдруг выразилось в таких протестах против католического короля, которым королева не решилась противиться. Если Елизавета стояла за мир, то Англия высказывалась за войну. С начала ее царствования, когда только она и Сесиль верили в силу Англии и когда европейские дипломаты считали «безумием» ее упорное сопротивление советам Филиппа II, настроение изменилось: весь народ усвоил смелость и самоуверенность своей королевы. Моряки южного берега давно уже вели за свой счет полупиратскую войну. Через четыре года после вступления Елизаветы на престол Ла-Манш кишел пиратами, плававшими по патентам принца Конде и гугенотских вождей и не обращавшими внимания ни на жалобы французского двора, ни на репрессивные меры Елизаветы. Усилия ее нейтрализовались потворством всех прибрежных жителей, даже портовых чиновников короны, обогащавшихся добычей, а также западного дворянства, вполне разделявшего настроение корсаров; но больше всего ей мешало стремление народа к открытой борьбе с Испанией и протестантов — к борьбе с католицизмом. Молодые англичане переправлялись через Ла-Манш на службу к Конде или Генриху Наваррскому. Борьба в Нидерландах привлекала сотни протестантов. Прекращение междоусобиц во Франции только увлекло корсаров в Вест Индию, так как они не обращали никакого внимания на приговор папы Римского, отдавший Испании Новый Свет, и на угрозы Филиппа II против появления в его морях протестантов.

Напрасно испанцы захватывали торговые суда англичан и заключали их матросов в темницы инквизиции, «обременяя их оковами и лишая света солнца и луны». Прибыль от торговли была так значительна, что вознаграждала за опасности, а нетерпимость Филиппа II вызывала столь же яростное сопротивление. Пуританство корсаров шло рука об руку с их страстью к приключениям. С точки зрения этих людей, нарушение монополии католиков в Новом Свете, избиение испанцев, торговля неграми, ограбление кораблей с золотом были подходящим занятием для «избранников Бога». Имя Фрэнсиса Дрейка стало грозой Испанской Индии. У Дрейка протестантский фанатизм соединялся с блестящей смелостью. У него появилась мысль (1577 г.) проникнуть в Тихий океан, воды которого никогда не видели английского флага. Поддержанный кучкой авантюристов, он направился в южные моря на корабле величиной едва ли с ла-маншскую шхуну, с несколькими еще более мелкими судами, отстававшими из-за бурь и опасностей пути. Но Дрейк с одним кораблем и 80 матросами смело плыл вперед, прошел через Магелланов пролив, которого до того не переплывал ни один англичанин, проскользнул вдоль неохраняемых берегов Чили и Перу, нагрузил свой корабль золотым песком и серебряными слитками Потоси, а также жемчугом, изумрудами и алмазами, составлявшими груз большого галеона, который раз в год отправлялся из Лимы в Кадис. С добычей, превосходившей полмиллиона, смелый мореплаватель неустрашимо направился к Молуккам, обогнул мыс Доброй Надежды и, закончив объезд земного шара, снова бросил якорь в Плимутской гавани.

Романтическая смелость путешествия Дрейка, а также громадность его добычи вызвали в Англии общий восторг. Прием, оказанный ему по возвращении Елизаветой, был принят Филиппом II за оскорбление, которое можно было загладить только войной. Как ни хладнокровен он был, но и его наконец возмутило пренебрежение, с которым Елизавета отнеслась ко всем требованиям удовлетворения. На требование выдать Дрейка она ответила тем, что пожаловала корсару дворянство и носила в короне поднесенные им в подарок алмазы. Когда испанский посол пригрозил, что «дело, пожалуй, дойдет до пушек», она, по словам Мендозы, ответила «спокойно, самым естественным голосом, как будто говорила о чем-то обычном, что если я буду высказывать такого рода угрозы, она велит посадить меня в тюрьму». Хотя Филипп II и был оскорблен, но она думала, что он не решится на войну с ней ввиду продолжения восстания в Нидерландах и стремления Франции к союзу с Англией, который позволил бы ей захватить их. Но чувство личной обиды и негодование католиков в ответ на его эгоистичное уклонение от мести за мучеников католицизма наконец подействовали на Филиппа II, и на Тахо начали собираться первые суда флота, который предназначался для покорения Англии.

Гнев и фанатизм находили себе поддержку в холодной политике. Завоевание Португалии (1580 г.) почти удвоило силы Филиппа II. Оно добавило ему единственный флот, который еще мог соперничать с испанским флотом. Обладание португальскими колониями принесло его флагу такое же господство в Индийском и Тихом океанах, каким он пользовался в Атлантическом океане и в Средиземном море; теперь можно было не только вытеснить англичан и еретиков из Нового Света на Запад, но и лишить их участия в прибыльной торговле с Востоком. В Нидерландах и во Франции все, казалось, благоприятствовало планам Филиппа II. Его войска под командой герцога Пармского постоянно одерживали победы в Нидерландах; еще более роковым ударом для его мятежных подданных было умерщвление Вильгельма Оранского. С другой стороны, смерть герцога Анжуйского сделала наследником французской короны Генриха Наваррского, вождя партии гугенотов, что исключало всякую возможность вмешательства Франции.

Чтобы помешать торжеству ереси через вступление на престол короля протестанта, Гизы и французские католики тотчас подняли оружие; но составленная ими Священная лига опиралась главным образом на поддержку Филиппа II, и пока он снабжал ее деньгами и людьми, ему был обеспечен покой со стороны Франции. В это время Фарнезе, взяв Антверпен, одержал свою главную победу; падение города после блестящей защиты убедило даже Елизавету в необходимости вступиться за единственную «узду на Испании, избавлявшую Англию от войны». Лорд Лестер был послан к берегам Фландрии с 8000 человек. С еще более вызывающей смелостью Елизавета позволила Фрэнсису Дрейку с флотом из 25 кораблей напасть на испанские колонии. Поход Дрейка принес ряд побед. За обиды, причиненные английским морякам инквизицией, было отплачено сожжением городов Сан-Доминго и Картахены; берега Кубы и Флориды подверглись опустошению, и хотя флот с золотом ускользнул от него, но Дрейк вернулся (1586 г.) с богатой добычей. Бездействие войск Лестера было прервано только неудачной стычкой при Цутфене, в которой пал Сидни, а между тем Елизавета напрасно старалась воспользоваться присутствием своей армии, чтобы достигнуть соглашения между Филиппом II и голландцами.

В то же время в самой Англии было неблагополучно. Раздраженные преследованием, обманутые в надеждах на внутреннее восстание или внешнюю помощь, пылкие католики обратились к мысли об убийстве, которой умерщвление Вильгельма Оранского придало угрожающе значение. Раскрытие заговора Сомервилля, фанатика, принявшего причастие перед отправлением в Лондон с целью «застрелить королеву из пистолета», вызвало, естественно, строгие меры: католические дворяне и пэры бежали или были арестованы, училище правоведения, где еще оставалось несколько католиков, подвергли сильной чистке, новые кучки священников отправили на эшафот. Допрос и казнь Парри, члена Нижней Палаты, служившего в свите королевы, вызвали общую панику. Собравшийся парламент был охвачен ужасом и чувством преданности королеве. Все иезуиты и «семинарские священники» изгонялись из королевства под страхом смерти. Закон о безопасности королевы навсегда лишал права наследовать корону всякого претендента на нее, подстрекавшего подданных к восстанию или к покушению на особу королевы.

Угроза была направлена против Марии Стюарт. Утомленная долгим заточением, неудачей своих надежд на помощь Филиппа II или Шотландии, провалом восстания английских католиков и интриг иезуитов, она одно время склонялась к покорности. «Позвольте мне уйти, писала она Елизавете, — позвольте мне удалиться с этого острова в какое-нибудь уединение, где я могла бы приготовить свою душу к смерти. Согласитесь на это, и я откажусь от всех прав, на которые я или мои родственники можем иметь притязания». Ее просьба оказалась тщетной, и она, отчаявшись, нашла новое и страшное утешение в заговорах на жизнь Елизаветы. Она знала и одобрила обет убить королеву, данный Энтони Бабингтоном и кучкой молодых католиков, большей частью принадлежавших к свите Елизаветы; но и заговор, и одобрение были одинаково известны Уолсингему, а захваченная переписка Марии Стюарт доказала ее виновность. Несмотря на ее протест, комиссия пэров явилась судить ее в Фотерингейском замке, и их обвинительный приговор по постановлениям недавнего закона лишил ее права на корону.

При известии о ее осуждении улицы Лондона засверкали огнями и начался колокольный звон; но, несмотря на просьбы парламента и настояния Совета казнить ее, Елизавета не решалась на это. Однако сила общественного мнения увлекала все за собой, и единодушное требование народа вынудило, наконец у королевы согласие против ее воли. Она бросила на пол подписанный приказ, и Совет принял на себя ответственность за его исполнение. Смерть на эшафоте, воздвигнутом в зале Фотерингейского замка, Мария встретила так же бесстрашно, как и жила. «Не плачьте, — сказала она своим фрейлинам, — я дала за вас слово». «Скажи моим друзьям, поручила она Мелвиллю, — что я умираю доброй католичкой».

Едва казнь свершилась, как гнев Елизаветы обрушился на министров, вырвавших у нее приказ. Сесиль, ставший теперь лордом Берли, на время впал в немилость. Дэвисон, передавший приказ Совету, был посажен в Тауэр в наказание за шаг, расстроивший политику королевы. Действительно, смерть Марии Стюарт, казалось, положила конец несогласиям английских католиков и тем устраняла с пути Филиппа II последнее препятствие. Мария передала ему как ближайшему родственнику католического вероисповедания свои права на корону, и с этого времени надежды ее приверженцев были связаны с Испанией. Чтобы побудить Филиппа II к действию, не нужно было нового толчка. Победы Дрейка показали ему, что для безопасности его владений в Новом Свете необходимо завоевать Англию. Присутствие английской армии во Фландрии убедило его в том, что путь к завоеванию Нидерландов идет через Англию. Поэтому действия Фарнезе, ввиду более крупного предприятия, были приостановлены. Из всех портов испанского берега были собраны корабли и припасы для флота, который уже три года назад начали формировать на Тахо. Филиппа II сдерживала только боязнь нападения со стороны Франции, где дела Лиги шли неудачно.

Слухи о вооружении Армады снова вызвали Дрейка в море (1587 г.). Он отправился с 30 небольшими судами, сжег в гавани Кадиса перевозочные суда и галеры, взял приступом гавани Фаро, и только приказы с родины помешали его попытке напасть на саму Армаду. Но высадка в Ла-Корунье завершила то, что Дрейк называл «поджиганием бороды испанского короля». Елизавета воспользовалась смелым ударом для возобновления переговоров о мире, но испанская гордость была задета за живое. Среди обмена протоколов Фарнезе собрал для будущего вторжения 17 тысяч человек, составил в Дюнкирхене флот из плоскодонных транспортов и нетерпеливо ожидал Армады для прикрытия переправы. Но нападение Дрейка, смерть первого адмирала и зимние бури помешали отплытию флота. Еще сильнее задерживала его боязнь Франции, но весной 1588 года терпение Филиппа II было вознаграждено. Лига восторжествовала, и король очутился пленником в ее руках. Армада тотчас отплыла из Лиссабона, но едва она вышла в море, как буря в Бискайском заливе погнала ее разбросанные суда в Ферроль. Только 19 июля паруса Армады были замечены с мыса Лизард, и сигнальные огни передали тревогу вдоль берега Англии. Весть эта нашла страну готовой. В Тилбери была собрана армия под командой Лестера, ополчения центральных графств собрались в Лондоне, а милиция юга и востока приготовилась к отражению высадки на том или другом берегах. Если бы Фарнезе высадился в самый ранний из предполагаемых им дней, он нашел бы путь в Лондон прегражденным более крупным войском, чем его собственное, — притом войском, в рядах которого было много людей, уже успешно сражавшихся с его лучшей пехотой во Фландрии. «Когда я произведу высадку, — предостерегал он Филиппа II, — мне придется давать одну битву за другой, придется терять людей от ран и болезней, придется оставлять за собой отряды для охраны моих сообщений; в короткое время силы моей армии ослабеют настолько, что я буду не в состоянии идти вперед на глазах неприятеля, а еретики и другие враги Вашего величества получат время вмешаться; в то же время могут появиться большие затруднения, которые погубят все, и я не буду в состоянии их устранить». Действительно, даже в случае высадки Фарнезе успех испанцам могло обеспечить только восстание католиков, а в этот критический момент в сердцах английских католиков патриотизм оказался сильнее религиозного фанатизма. Католические лорды командовали своими судами рядом с Дрейком, Чарльзом Говардом, лордом Эффингемом, католические дворяне привели своих вассалов в Тилбери. Но для обеспечения высадки вообще испанцам нужно было владеть Ла-Маншем, а там стоял английский флот, готовый к упорной борьбе за господство над проливом.

Когда Армада широким полумесяцем шла мимо Плимута к месту соединения с Фарнезе в Кале, корабли, собранные под командой лорда Говарда Эффингема, вышли из бухты и по ветру пошли за ней. По численности оба флота были страшно неравными: у англичан было только 80 судов против 149 кораблей Армады. Еще сильнее было несоответствие в размерах: 50 английских судов, включая эскадру лорд-адмирала и барки добровольцев, были немного крупнее теперешних яхт. Даже из 30 кораблей королевы Елизаветы, составлявших главную силу флота, только четыре по вместимости равнялись меньшим из испанских галеонов. 65 этих галеонов составляли самую мощную половину Армады; кроме того, в ее состав входили 4 галеры, 4 гальяса, с 50 пушками каждый, 56 вооруженных купеческих судов и 20 шлюпов. Армада была снабжена 2500 пушками и большим запасом провианта; на ее борту находились 8 тысяч матросов и более 20 тысяч солдат; возглавлял Армаду любимец двора герцог Медина Сидония, окруженный штабом способнейших морских офицеров, какие только были у Испании. Однако, хоть и малы были английские суда, они были прекрасно снаряжены, двигались вдвое быстрее испанских, имели 9 тысяч смелых моряков, а их адмирала окружала группа капитанов, прославивших свои имена в испанских водах. Здесь был Гоукинс, проникший первым в заколдованные земли Индии, Фробишер, герой северо-западного прохода, и, наконец, Дрейк, командовавший корсарами. Притом им благоприятствовал ветер, и легкие английские суда, то приближаясь, то отдаляясь, по желанию, и на один выстрел испанцев отвечая четырьмя, смело преследовали великую Армаду в ее движении по Ла-Маншу.

По выражению английских моряков, «у испанца вырывали одно перо за другим». Один галеон за другим топили, захватывали, сажали на мель, а Медине Сидонии все не удавалось принудить преследователей к настоящему сражению. Отдельные схватки между двумя флотами, которые то останавливались, то медленно двигались, продолжались целую неделю, пока Армада не бросила якоря на рейде Кале. Настало время для более горячей схватки, если имелось ввиду предупредить соединение Армады с Фарнезе: действительно, как ни были испанцы изнурены беспощадной погоней, их потери судов были невелики, тогда как у английских кораблей запасы провианта и снарядов скоро истощались. Говард решил добиться сражения, зажег в полночь восемь брандеров и пустил их с приливом на испанский флот. Галеоны тотчас обрубили свои канаты и в страхе вышли в море, направляясь длинной линией к Гравелингену. Дрейк решил во что бы то ни стало помешать их возвращению. На заре английские суда дружно схватились с ними и до захода солнца истратили свои заряды почти до последнего. Три больших галеона были потоплены, три беспомощные, отнесены к берегу Фландрии, но большая часть испанского флота уцелела, и даже Дрейку он представлялся «страшно большим и сильным».

Однако сами испанцы потеряли всякую надежду. Сбитые в кучу ветром и губительным огнем англичан, с разорванными парусами и разбитыми мачтами, переполненные людьми, галеоны стали просто бойнями. 4 тысячи человек было убито, и хотя моряки сражались храбро, но они были напуганы ужасной бойней. Сам Медина был в отчаянии. «Мы погибли, сеньор Оквенда, крикнул он храбрейшему из своих капитанов, — что нам делать?» «Оставьте другим говорить о гибели, — ответил Оквенда, — Вашей светлости нужно только велеть подать свежие заряды». Но Оквенду не поддержали, и военный совет решил вернуться в Испанию единственным путем, который оставался свободным, — вокруг Оркнейских островов. «Никогда и ничто, — писал Дрейк, — не нравилось мне так, как вид неприятеля, гонимого к северу южным ветром. Смотрите внимательно за герцогом Пармским, потому что с помощью Божьей, если нам это угодно, я надеюсь вскоре поставить дело так, что герцогу Сидонии захочется в порт святой Марии, под его апельсиновые деревья».

Однако дело истребления было предназначено врагам более сильным, чем Дрейк. Припасов не хватило, и английские суда были вынуждены прекратить преследование; но едва уцелевшие корабли испанцев достигли Оркнеев, как над ними разразились северные бури с такой яростью, перед которой исчезли всякие согласие и единство. Ла-Коруньи достигло 50 кораблей, привезя 10 тысяч человек, пораженных болезнями и умерших. Из прочих одни потонули, другие разбились о скалы Ирландии. Грабители Оркнеев и Фарреров, жители Шетландских островов, крестьяне Донегала и Голуэя — все они приняли участие в деле истребления и грабежа. Между Плотиной Гигантов и Блэскетами погибло 8 тысяч испанцев. На берегу возле Слиго один английский капитан насчитал 1100 трупов, выброшенных морем. Цвет испанской знати, высланный в новый «крестовый поход» под начальством Алонзо да Лейвы, два раза терпел крушение и вышел в море в третий раз, чтобы разбиться на рифах близ Денльюса.

Глава VII ПОЭТЫ ВЕКА ЕЛИЗАВЕТЫ

Мы уже познакомились с возрождением английской литературы в первой половине царствования Елизаветы. Общее оживление народной жизни, повышение благосостояния, рост богатства, утонченности и развитие досуга, отличавшие этот период, сопровождались подъемом духовной жизни Англии, выражавшимся в увеличении числа грамматических школ, усиленном изучении классиков в университетах, пристрастии к переводам, познакомившим всю Англию с образцовыми произведениями Италии и Греции, но прежде всего — в незрелых, но энергичных усилиях Сэквилля и Лили создать художественную поэзию и прозу. К народным и местным влияниям, воздействовавшим на английскую литературу, присоединялось влияние более общее — отличавшая эпоху в целом беспокойная жажда новизны. Область человеческого интереса расширилась открытием нового неба и новой земли так, как никогда раньше или позже. Только в последние годы XVI века Кеплер и Галилей познакомили современников с открытиями Коперника, а смелые флибустьеры разорвали завесу, наброшенную жадной Испанией на Новый Свет Колумба.

Едва ли менее важным духовным толчком служило внезапное ознакомление народов друг с другом под влиянием общей страсти к заграничным путешествиям. Америго Веспуччи описал краснокожие племена Дикого Запада, Кортес и Писарро открыли причудливые цивилизации Мексики и Перу, путешествия португальцев познакомили Европу с древним великолепием Востока, а Маффеи и Мендоза впервые рассказали про Индию и Китай. Англия принимала деятельное участие в этих открытиях. Англичанин Дженкинсон проник в Бухару; Уиллоби познакомил Западную Европу с Московией; английские моряки проникли к эскимосам, поселились в Виргинии, а Дрейк объехал весь земной шар. «Собрание путешествий», изданное Гаклюйтом, показало не только обширность мира, но и бесконечное число человеческих пород, разнообразие их законов и обычаев, религий и даже стремлений.

Влияние этих новых, более широких понятий о мире отразилось не только на живости и богатстве современной фантазии, но и на повышение с этого времени интереса к человеку. Шекспировская идея Калибана, подобно исследованиям Монтеня, отметила появление нового и более верного, ввиду его большей положительности, взгляда на природу и историю человека. Стремление изучать человеческий характер сказалось в «Опытах» Ф. Бэкона и еще более — в удивительной популярности драмы. К этим широким мировым источникам поэтического вдохновения присоединилось в Англии национальное торжество победы над Армадой, освобождение от Испании и страха перед католиками, подобно туче, тяготевшего над умами народа. Новое чувство безопасности, национальной энергии и силы вдруг изменило вид всей Англии. До того в царствование Елизаветы главное значение принадлежало интересам политическим и экономическим; сцену занимали политики и воины — Сесили, Уолсингемы и Дрейки, а литература почти не принимала участия в славных событиях эпохи. Но с тех пор, как остатки Армады были отнесены к Ферролю, воинов и политиков затмевают великие поэты и философы. Среди толпы, заполнявшей переднюю Елизаветы, более всего выделялась фигура певца, слагавшего к ее ногам «Царицу фей», а также молодого юриста в блестящем зале, погруженного в мысли о задачах «Нового органона» («Novum Organum»). Победа при Кадисе, завоевание Ирландии меньше обращают на себя внимания, чем вид Гукера в овчарне, создававшего «Церковное устройство», или гений Шекспира, из года в год достигавшего большей высоты в грубом театре близ Темзы.

Полный расцвет новой литературы начался в Англии с Эдмунда Спенсера. Мы мало знаем о его жизни. Он родился в 1552 году в Восточном Лондоне в бедной семье, но находился в родстве со Спенсерами Элторпа, уже тогда бывшими, как он горделиво замечал, «издревле известной фамилией». Он был вольным слушателем в Кембридже, но еще юношей покинул университет и направился домашним учителем на север: там в безвестной бедности он провел несколько лет, а затем пренебрежение «прекрасной Розалинды» снова увлекло его на юг. Школьная дружба с Габриэлем Гарви принесла ему знакомство с лордом Лестером, который отправил его гонцом во Францию; на службе у него Спенсер впервые познакомился с племянником Лестера, сэром Филиппом Сидни. Из дома Сидни в Пенсгерсте в 1579 году вышло самое раннее его произведение, «Календарь пастуха»; по форме это, подобно «Аркадии» Сидни, пастораль, в которой любовь, патриотизм и религиозность странным образом сталкиваются с вымышленной пастушеской жизнью. Оригинальная мелодичность и богатая фантазия пасторали сразу принесли ее автору почетное место среди тогдашних поэтов. Но он уже тогда задумал более крупное произведение; судя по некоторым словам Гарви, Спенсер решил поспорить с Ариосто и надеялся даже превзойти «Неистового Роланда» в своей «Царице фей». Однако недоброжелательность или равнодушие Берли разрушили надежды, которые он возлагал на покровительство Сидни или Лестера и на милостивый прием королевы. Сам Сидни попал у Елизаветы в немилость и удалился в Уилтон, чтобы возле своей сестры писать «Аркадию», а «недовольство долгим и бесплодным пребыванием при дворах и томление напрасными ожиданиями и пустыми надеждами» увлекли, наконец, Спенсера в изгнание. Он последовал в качестве секретаря за лордом Греем в Ирландию и по отозвании наместника остался там чиновником и владельцем участка земель, конфискованных у графа Десмонда.

Так Спенсер попал в число поселенцев, от которых тогдашняя Англия ожидала обновления Менстера, а его практический интерес к «бесплодной почве, на которой царят холод, нужда и бедность», сказался позже в прозаическом трактате о положении острова и его управлении. В Дублине или в своем Килколменском замке, в двух милях от Донерэла, «у подножия Мола, этой белой горы», и провел он десятилетие, в течение которого погиб Сидни, сложила голову на плахе Мария Стюарт, пришла и ушла Армада. В этом замке нашел его Уолтер Рэли «в полном бездействии», как показалось его неутомимому другу, «в прохладной тени серых ольх на берегу Муллы», во время посещения, воспетого в стихотворении «Возвращение Колина Клута домой». Но в бездействии и уединении своего изгнания поэт окончательно обработал великое произведение, начатое в период двух лет веселой жизни в Пенсгерсте, и вернулся вместе с Рэли в Лондон для издания первых трех книг «Царицы фей».

Появление «Царицы фей» представляется поворотным пунктом в истории английской поэзии; оно решило вопрос, суждено ей существовать или нет. Старая народная поэзия расцвела и замерла с Кэдмоном; затем вдруг она проявилась с еще большей силой у Чосера, но потом замерла еще сильнее. За границей шотландские поэты XV века сохранили отчасти живость и блеск своего учителя; в самой Англии поэзия итальянского Возрождения отозвалась в творчестве Сёрри и Сидни. Новая английская драма также начала проявляться с удивительной силой; деятельность Марло уже подготовила путь для Шекспира. Но как ни блестящи были задатки для будущей поэзии во время высадки Спенсера в Бристоле с «Царицей фей», однако уже почти два века в английской литературе не появлялось крупных поэтических произведений. С появления «Царицы Фей» поток английской поэзии течет без перерыва.

Бывали времена, например, непосредственно следовавшие за ее появлением годы, когда Англия «превращалась в гнездо певчих птиц»; бывали времена, когда песнь становилась редкой и жалкой; но уже не бывало времени, когда бы Англия оставалась совсем без певца. Новая английская поэзия осталась верной источнику, из которого она вытекла, и Спенсер всегда считался «поэтом поэтов»; но в свое время он был поэтом всей Англии. «Царица фей» была встречена общим ликованием. Она стала «утехой для образованного человека, образцом для поэта, утешением для солдата». Поэма служила верным изображением тогдашней жизни. С тонким поэтическим чутьем Спенсер заимствовал основу своего сюжета из волшебного мира кельтской поэзии, чудеса и тайны которой, в сущности, вернее всего изображали чудеса и тайны окружавшего его мира. В век Кортеса и Рэли сказочная страна стала действительностью, и никакие приключения дам или рыцарей не могли быть чудеснее тех историй, которые ежедневно рассказывали серьезным купцам на бирже закаленные моряки южных морей. Сами несообразности истории короля Артура и рыцарей Круглого стола, как ни были они изукрашены объединенными силами певца, поэта и священника, делали ее наилучшей формой для изображения того мира противоречивых чувств, который мы называем Возрождением.

На наш взгляд, представляется, пожалуй, несколько смешным странное смешение персонажей в «Царице фей», фавны, пляшущие на мураве, где бились рыцари, чередование дикарей Нового Света с сатирами классической мифологии, встреча великанов, карликов и чудовищ народной фантазии с нимфами греческих сказаний и с юными рыцарями средневековой романтики. Но как ни странно это смешение, оно верно отражает еще более странное смешение враждебных идеалов и непримиримых стремлений, наполнявшее жизнь современников Спенсера. Не только в «Царице фей», но и в изображенном ею мире религиозный мистицизм средневековья сталкивался с духовной свободой Возрождения, — аскетизм и самоотречение оказывали чарующее действие на умы, стремившиеся к жизни, полной разнообразия и неисчерпаемости, мечтательная поэтическая утонченность чувства, выражавшаяся в фантастических грезах рыцарства, существовала рядом с грубой практической энергией, вытекавшей из пробудившегося сознания мощи человека, а необузданная сила идеализированной дружбы и любви шла рука об руку с нравственной строгостью и возвышенностью, почерпнутыми Англией из Реформации и Библии. Но как ни противоречат друг другу элементы поэмы, их объединяют спокойствие и ясность, отличающие настроение «Царицы фей». Нас окружает здесь мир Возрождения, но прикосновение автора внесло в него порядок, благородство и спокойствие. Страстные сцены, взятые им из современной итальянской поэзии, доведены до идеальной чистоты; сама борьба окружавших его людей освобождена от мелочей и вознесена в высокие сферы душевной борьбы.

Попадается много намеков на современные события, но спор Елизаветы и Марии Стюарт принимает идеальную форму борьбы Эны и лживой Дьюэссы, а стук оружия испанцев и гугенотов доходит до нас, ослабленный прозрачным воздухом. Подобно сюжету, стихи катятся естественно, сами собой, без поспешности, усилий и задержки. Роскошный колорит, подробные и часто сложные описания, расточаемые воображением Спенсера, не оставляют в уме читателя впечатления путаницы. Каждая фигура, как она ни странна, представляется ясно и отчетливо. По спокойствию, ясности и духовной возвышенности «Царицы фей» мы чувствуем, что новая жизнь наступающего века придаст правильные и гармоничные формы жизни Возрождения. Как по идее, так и по способу ее воплощения в законченной части поэмы, она написана в тоне будущего пуританства. В своей ранней пасторали, «Календарь пастуха», поэт смело стал на сторону более решительных реформаторов против церковной политики двора; прообразом христианского пастыря он взял архиепископа Гриндэла, бывшего тогда в опале за свои пуританские симпатии, и резко нападал на пышность высшего духовенства.

В религиозном отношении «Царица фей» носит глубоко пуританский характер. Худшим врагом ее «рыцаря красного креста» является лживая, одетая в багряницу, «Дьюэсса Рима», отвлекающая его на какое-то время от истины и приводящая его в жилище гордыни. Упорно и безжалостно Спенсер настаивал на казни Марии Стюарт. Спокойствия его стихов не нарушают выражения горечи, кроме моментов, когда он касается опасностей, грозивших Англии со стороны католицизма; они погубили бы его рыцаря, «если бы его не поддерживала небесная благодать и если бы стойкая истина не избавляла его от них». Но еще более заметны благородные глубокие стороны английского пуританства в характере и цели произведения Спенсера. В своих прежних думах в Пенсгерсте поэт намеревался превзойти Ариосто, но веселость последнего оказалась совершенно чуждой его поэме. Никогда рябь смеха не волнует спокойной поверхности стихов Спенсера. Он обычно бывал серьезен, и серьезность его тона служит отражением серьезности его цели. По его словам, он стремился представить нравственные добродетели и указать для каждой из них рыцарского защитника, который своими подвигами и доблестью доказывал бы ее превосходство и попирал ногами порок, ей противоположный.

В каждом из описанных им двенадцати рыцарей он хотел воплотить одну из добродетелей порядочного человека в его борьбе с ошибками и заблуждениями; наконец, в Артуре, представителе всего общества, можно видеть совершенного человека в его стремлении приблизиться к «Царице фей» — божественной славе, составляющей настоящую цель деятельности человека. Широкое образование, тонкое чувство красоты и прежде всего сама сила нравственного воодушевления спасли Спенсера от узости и крайностей пуританства, часто превращавших его доброту в резкость. Спенсер — христианин до мозга костей, но его христианство обогащено и оплодотворено свободным духом Возрождения, а также поэтической любовью к миру природы, в которой коренятся древнейшие мифологии. Диана и языческие боги получают от новой, более чистой веры отпечаток какой-то святости, а в одной из величайших песен «Царицы фей» понятие любви, как в уме грека, превращается в величавую идею производительной силы природы.

Действительно, для выражения своего нравственного воодушевления Спенсер пользовался изящными и утонченными формами философии Платона. Он не только любил, как и другие, все благородное, чистое и доброе, но и увлекался сильнее, чем кто другой, страстными стремлениями к нравственной красоте. Справедливость, умеренность, истина для него — не пустые слова, а реальные существа, которым он глубоко предан. Он думал, что внешняя красота проистекает из красоты душевной, и за то любил ее. Такой нравственный протест может вызвать неудовольствие во всякие времена, и веку Елизаветы делает честь то, что, несмотря на все его недостатки, благородные люди радушно встретили «Царицу фей». Сама Елизавета, по словам Спенсера, «склонила свой слух к моей пастушеской свирели» и назначила поэту пенсию. В 1595 году он привез в Англию еще три песни своей поэмы и затем вернулся в Ирландию, чтобы в сонетах и прекраснейшей из свадебных песен воспеть свой брак и закончить «Царицу фей» среди любви, бедности и нападений своих ирландских соседей. Вскоре эти нападения получили более серьезный характер. В 1599 году Ирландия подняла восстание, и поэт из своего пылающего дома бежал в Англию и умер с разбитым сердцем в Вестминстерской гостинице.

Если «Царица фей» выражала высшие начала века Елизаветы, то выражением этого века в целом, как высших, так и низших его начал, служила английская драма. Мы уже называли условия, по всей Европе сообщавшие поэтическое направление возбужденным умам людей; это направление всюду приняло драматическую форму. Правда, искусственная французская трагедия, которой где-то в это время положил начало Гарнье, до позднейшей эпохи не оказала никакого влияния на английскую поэзию; зато влияние итальянской комедии, появившейся полувеком раньше, с Маккиавелли и Ариосто, сказалось в новеллах или рассказах, откуда драматурги заимствовали интриги. Это влияние наложило свою печать на некоторые из худших особенностей английской сцены. Из итальянской драмы были заимствованы те стороны английской, которые оскорбляли нравственный характер эпохи и вызвали смертельную ненависть пуритан, — грубость и нечестивость, пристрастие к сценам ужаса и преступления, частое использование в качестве мотивов драматического действия жестокости и вожделения, смелое применение ужасного и неестественного, лишь бы оно позволяло раскрывать страшные и возмутительные стороны человеческой страсти.

Сомнительно, чтобы английские драматурги многим были обязаны испанской драме, при Лопе де Вега и Сервантесе достигшей вдруг такой высоты, что она почти соперничала с английской. Обе драматургии очень похожи по мышлению трагедии и комедии, по отказу от торжественного однообразия поэтического языка ради разговорной речи обыденной жизни, использованию неожиданных случаев, по сложности завязок и интриг; по-видимому, это сходство объясняется скорее сходством условий, которым обе они были обязаны своим происхождением, чем какой-либо прямой их связью. В действительности английская драма была создана не какими-либо внешними влияниями, а самой Англией. Сам характер народа отличался драматизмом. Со времен Реформации двор, училище правоведения, университет соперничали друг с другом в постановке пьес; они так рано стали популярными, что уже при Генрихе VIII оказалось необходимым назначить для надзора за ними «руководителя развлечений».

Всякий переезд Елизаветы из одного графства в другое являл собой ряд зрелищ и интермедий. Диана со своими нимфами встречала королеву при возвращении ее с охоты; Амур дарил ей свою золотую стрелу, когда она вступала в ворота Норвича. С первых лет ее царствования дух Возрождения проник в грубую форму мистерий; это были изображения аллегорических добродетелей и пороков или героев и героинь Библии, в течение средних веков представлявшие драму. Скоро с чисто церковными нравоучениями (moralités) начали чередоваться переделки классических пьес, а в народной комедии «Игла бабушки Гертон» выразилось стремление к более живому языку и сюжету; в то же время Сэквиль, лорд Дорсет, в своей трагедии «Гирбодук» сделал смелую попытку ввести возвышенную речь и воспользоваться белым стихом как орудием драматического диалога. Но не этим попыткам и усилиям ученых и вельмож в действительности обязана была английская сцена поразительной гениальностью, проявившеюся с того времени, как в 1576 году «слуги графа Лестера» построили в Блэкфрайере первый общественный театр. Сам народ создал себе сцену. Обычно театром служили просто двор гостиницы или балаган, какие до сих пор встречаются на сельских ярмарках; масса зрителей помещалась на дворе под открытым небом, несколько крытых мест в галереях, окружавших двор, представляли ложи более состоятельных зрителей, а покровители и дворяне занимали места на самой сцене.

Все принадлежности отличались крайней грубостью: несколько цветков воссоздавали сад, десяток статистов с мечами и щитами изображал толпу или войско, герои въезжали и уезжали на лошадке, а записка на столбе обозначала нахождение сцены в Афинах или Лондоне. Актрис не было, и грубые слова, поражающие нас в устах женщины, принимали другой оттенок, поскольку все женские роли исполнялись юношами. Но все эти неудобства больше чем уравновешивались народным характером драмы. Как ни прост был театр, все бывали в нем. Сцену занимали дворяне и придворные, ремесленники и купцы теснились на лавках во дворе. Грубая толпа партера сообщила английской драме отпечаток своих чувств и вкусов. Она требовала от сцены бурной жизни, быстрых переходов, сильных страстей, реальности, жизненной смеси и путаницы, живой беседы, болтовни, остроумия, пафоса, возвышенности, вздора и шутовства, ужасов и кровопролития, возвышения над всеми классами общества, знакомства как с худшими, так и с лучшими проявлениями человеческого характера. Новая драма хотела придать «веку и духу времени отпечаток формы». Сам народ выносил на сцену свое благородство и свою низость. Не было сцены, столь человечной, а поэтической жизни — столь напряженной. Дикие и необузданные противники всех старых преданий и условных правил, английские драматурги не признавали другого наставника, другого источника вдохновения, кроме самого народа.

В истории английской литературы немного таких поразительных событий, как это внезапное появление драмы при Елизавете. Первый общественный театр, как известно, был построен только в середине царствования королевы, а к его концу только в Лондоне существовало уже восемнадцать театров. За 50 лет, предшествовавших закрытию театров пуританами, появилось 50, в том числе первоклассных, драматургов; много их произведений погибло, и тем не менее до нас еще дошла сотня драм, написанных в то время, и из них по меньшей мере половина — превосходных. Взгляд на их авторов показывает, что духовное возбуждение эпохи проникло в массу народа. Почти все новые драматурги получили хорошее образование, и многие из них окончили университет. Но вместо придворных певцов, вроде Сидни и Спенсера, теперь появились «бедные студенты».

Первые драматурги — Нэш, Пиль, Кид, Грин, Марло — были в основном бедняками, смелыми в своей бедности: они вели беспутную жизнь, презирали закон и молву, восставали против обычаев и верований, считались «безбожниками», «называли Моисея обманщиком», проводили жизнь в непристойных домах и пивных и погибали от голода или в кабацких драках. Но с их появлением началась драма века Елизаветы. Немногие дошедшие до нас пьесы раннего времени представляются или холодными подражаниями комедиям классиков, или грубыми фарсами, или, как «Горбодук», трагедиями, не обещавшими особенного драматического развития, несмотря на поэтичность отдельных мест. Но в год, предшествовавший прибытию Армады (1587), положение в театре вдруг изменилось, и новые драматурги сгруппировались вокруг двух людей с очень разными талантами — Роберта Грина и Кристофера Марло. Мы уже говорили о Грине как о творце легкой английской прозы; но гораздо важнее была его поэтическая деятельность.

Глубокое понимание характеров и общественных отношений, живость его фантазии и слога оказали на современников такое влияние, в котором с ним могли поспорить только Марло и Пиль. Он служит лучшим представителем молодых драматургов. Он покинул Кембридж для путешествия по Италии и Испании и принес оттуда распущенность одной и скептицизм другой. В покаянном слове, написанном им перед смертью, он изобразил себя пьяницей и хвастуном, добывающим средства бесконечными памфлетами и пьесами, чтобы тратить их на вино и женщин и пить чашу жизни до дна. Ад и будущая жизнь служили для него предметом постоянных насмешек. Если бы он не боялся судей королевских судов больше, чем Бога, говорил он со злой насмешкой, он часто занимался бы грабежом. Он женился и любил свою жену, но скоро бросил ее и снова погрузился в излишества, которые проклинал, но без которых не мог жить. Как ни распутна была жизнь Грина, его произведения отличаются чистотой. Он постоянно принимал сторону добродетели в беспрестанных любовных памфлетах и повестях, сюжеты которых были драматизированы образовавшейся вокруг него школой. Жизнь Марло была такой же бурной, а его скептицизм — еще смелее, чем у Грина. По всей вероятности, только ранняя смерть спасла его от преследования за безбожие. Его обвиняли в том, что он называл Моисея обманщиком и хвастался, будто если бы он задумал создать новую религию, она вышла бы лучше того христианства, которое он видел вокруг себя. Но как создатель английской трагедии он намного превосходил своих товарищей.

Родился Марло в начале царствования Елизаветы и был сыном кентерберийского башмачника, но воспитывался в Кембридже. В год, предшествовавший победе над Армадой он выдвинулся благодаря пьесе, которая сразу произвела переворот на английской сцене. Правда, пьеса отличалась напыщенностью и сумасбродством, достигшими высшей степени там, где пленные цари, «откормленные клячи Азии», тащили по сцене колесницу своего победителя; но в то же время «Тамерлан» не только показывал протест новой драмы против робкой пустоты эвфуизма, но и представлял образец той смелой фантазии, тайну которой Марло отдал своим последователям. Он погиб в 29 лет в постыдной драке, но за свою короткую деятельность успел наметить главные черты будущей драмы. Его «Мальтийский жид» служил провозвестником Шейлока. «Эдуардом II» он открыл ряд исторических драм, подаривший нам «Цезаря» и «Ричарда III». Его «Фауст» страдает беспорядочностью, комизмом, низкой страстью к удовольствиям, но это первая драматическая попытка затронуть великий вопрос об отношениях человека к невидимому миру, отразить силу сомнений в уме, зараженном суеверием, вызывающую смелость человека, доведенного до глубокого отчаяния. Положим, Марло сумасброден и неровен, в своем нескладном и плоском шутовстве он иногда унижался до смешного; но в его произведениях есть сила, сознательное величие тона и такая степень страсти, которая ставит его высоко над всеми современниками, кроме, быть может, одного — высшими качествами воображения, а также величием и прелестью своего могучего таланта он уступает только Шекспиру.

Несколько смелых острот, ссора и роковой удар — вот и вся жизнь Марло; но даже и таких сведений нет о жизни Уильяма Шекспира. Действительно, едва ли о каком другом великом поэте известно так мало. Из истории его молодости мы имеем одну или две пустячные легенды, да и те, почти наверное, ложны. Для выяснения его деловой жизни в Лондоне не существует ни одного письма, ни одной из острот, «произнесенных у Сирены», и остается один анекдот. Его взгляд и фигура в позднейшее время были сохранены бюстом над его могилой в Стратфорде, и через столетие после смерти его еще помнили в родном городе; но даже мелочная тщательность исследователей времени Георгов едва была в состоянии подобрать несколько частностей самого незначительного свойства, которые могли бы пролить свет на годы его уединения перед смертью. То обстоятельство, что, по-видимому, в памяти его современников не оставила следа ни одна выдающаяся особенность, объясняется, может быть, гармонией и цельностью его характера; само величие его гения мешает открыть в его произведениях какие-либо личные черты. Его предполагаемые признания в сонетах так темны, что даже при самых смелых суждениях можно назвать только несколько черт. В драмах он живет во всех своих характерах, а его характеры охватывают все человечество. Нет ни одного характера, ни одного действия или слова, которые мы могли бы отнести к личности самого поэта.

Он родился в 1564 году, двенадцатью годами позже Спенсера, тремя — позже Ф. Бэкона. Марло был его ровесником, Грин, вероятно, несколькими годами старше. Бедность заставила его отца, перчаточника и мелкого арендатора в Стратфорде-на-Эйвоне, сложить с себя должность эльдормена, когда его сын достиг юности; быть может, гнет той же бедности был причиной, заставившей Уильяма Шекспира, в 18 лет уже бывшего мужем женщины старше него, уйти в Лондон и поступить на сцену. Едва ли он мог начать жизнь в столице позже чем в 23 года, это значит в замечательный год (1587), следовавший за смертью Сидни, предшествовавший прибытию Армады и видевший постановку «Тамерлана» Марло. Если принимать слова сонетов за выражение его личных чувств, то его новое занятие вызывало в нем только горькое презрение к себе. Он бранил судьбу за то, «что она дала ему для жизни только низкие средства, вызывающие низкие черты»; он страдал от мысли, что раскрасился на потеху подмастерьев, глазеющих в партере Блэкфрайерского театра. «Вот почему, — прибавлял он, — на имени моем лежит пятно, позорящее всю мою натуру».

Но реальность этих слов более чем сомнительна. Несмотря на мелкие ссоры с некоторыми из соперников по драматическому искусству в начале карьеры, гениальная натура новичка, по-видимому, принесла ему общую любовь его товарищей — актеров. В 1592 году, когда он был еще простым переделывателем старых пьес, его товарищ по занятию Четтл возражал в ответ на нападки Грина против него в тоне искреннего расположения: «Я знаю, что он ведет себя так же пристойно, как и отлично исполняет взятые на себя обязанности; кроме того, добросовестность его действий засвидетельствовали почтенные люди, что доказывает его честность, а веселая приятность его письма доказывает его искусство». Его компаньон Бёрбедж называл его после смерти «прекрасным другом и товарищем»; а Джонсон только передавал общее мнение эпохи, называя его истинно честным человеком с открытым и независимым характером.

Актерская профессия оказала ему существенную услугу в поэтической деятельности. Она не только дала ему понимание сценических условий, которое сделало его пьесы столь эффектными на сцене, но и позволила подвергать их, по мере того как он их писал, испытанию. Если верно утверждение Джонсона, что Шекспир никогда не вычеркивал ни строчки, то заключающееся в этом порицание его небрежности и легкомыслия несправедливо. Условия издания поэтических произведений в то время совсем отличались от современных. Представлявшаяся на сцене драма в течение ряда лет оставалась в рукописи и подвергалась постоянному пересмотру и исправлению; каждая репетиция и каждое представление оставляли множество замечаний, которыми, как известно, молодой поэт вовсе не пренебрегал. Случай, сохранивший первое издание его «Гамлета», показывает, как беспощадно мог переделывать Шекспир даже лучшие свои произведения. Через пять лет по прибытии в Лондон он уже славился как драматический писатель. Грин с горечью говорил о нем, под именем Шексина, как о «дерзкой вороне, украшенной нашими перьями»; эта насмешка выявляет или его известность как актера, или подготовку к более смелому полету — переделке для сцены пьес его предшественников. Скоро он стал пайщиком театра, актером и драматургом, и второе его прозвище, Iohannes Factotum (Иван на все руки), свидетельствует о его готовности браться за всякое честное дело, попадавшее ему в руки.

Поэмой «Венера и Адонис», «первым плодом моей фантазии», как называл ее Шекспир, для него начался период независимого творчества. Замечателен был год ее издания (1593). Только тремя годами раньше появилась «Царица фей», поставившая Спенсера, без соперников, во главе английской поэзии. С другой стороны, в это время внезапно умерли два главных драматурга эпохи. Грин скончался в бедности и раскаянии в доме бедного башмачника. «Долли, — писал он покинутой жене, заклинаю тебя нашей молодой любовью и покоем моей души, постарайся заплатить ему; если бы он и его жена не помогли мне, я умер бы на улице» «О, если бы мне можно было прожить еще год, — восклицал молодой поэт на смертном одре, — но я должен умереть, всеми отвергнутый! Не вернуть времени, прожитого беспутно! Моя жизнь прожита беспутно, и я погиб!» Год спустя смерть Марло в уличной драке устранила единственного соперника, который мог равняться талантом с Шекспиром. В это время последнему было около 30 лет, и 23 года, прошедшие с появления «Адониса» до его смерти, заполнены рядом мастерских произведений.

Всего характернее для его гения — непрерывная деятельность. За пять лет, последовавших за изданием его первой поэмы, он в среднем сочинял, по-видимому, по две драмы в год. Но когда мы пытаемся проследить рост и развитие таланта поэта в порядке выхода его пьес, мы во многих случаях наталкиваемся на отсутствие точных сведений о времени их появления. Фактов, на которые могло бы опереться исследование, чрезвычайно мало. «Венера и Адонис» вместе с «Лукрецией» должны были быть написаны раньше их издания в 1593–1594 годах; сонеты, изданные только в 1609 году, были до некоторой степени известны его близким друзьям уже в 1598 году. Его ранние пьесы указываются списком, данным в 1598 году Фрэнсисом Мирсом в «Сокровище ума», хотя отсутствие пьесы в случайном каталоге такого рода едва ли дает нам право считать, что ее еще не было в то время. Какие произведения приписывались ему при смерти, это определяется, тоже приблизительно, изданием, выпущенным его товарищами — актерами.

Кроме этих скудных сведений и того, что некоторые из его драм были изданы при его жизни, все остальное недостоверно; а заключения, выведенные из них и из самих драм, а также из предполагаемого сходства с другими пьесами того периода или из намеков на них, могут считаться верными только приблизительно. Большинство легких комедий и исторических драм Шекспира можно с большой вероятностью отнести ко времени между 1593 и 1598 годами: в первый из них он был известен только как переработчик — интерпретатор, во второй они упоминаются в списке Мирса. Притом они носят на себе отпечаток молодости. В «Напрасных усилиях любви» молодой поэт прямо из своего Стратфорда попадает в блестящее общество, окружавшее Елизавету, и большей частью обращает внимание на его внешность, на его причуды и сумасбродства, остроты и капризы, пустоту и нелепые фантазии, скрывавшие его внутреннее благородство. Деревенский юноша может поспорить с кем угодно в остроумных колкостях и ответах; он смеется над пустым остроумием и надутым сумасбродством мысли и фразы, введенными Эвфуэсом в моду при тогдашнем дворе. Он разделяет восхищение жизнью, составлявшее столь заметную черту века; его забавляют ошибки, странности и приключения окружающих людей; его веселость доходит почти до крайности в проделках «Укрощения строптивой» и в бесконечной путанице «Комедии ошибок».

Пока в его пьесах еще мало поэтической возвышенности и страсти; но легкая прелесть диалога, ловкая обработка запутанного сюжета, естественная веселость тона и музыкальность стиха обещали сделать его мастером общественной комедии, если от внешних особенностей окружающего мира он обратится к изображению характеров и действий людей. В «Двух веронцах» картина нравов отличается такими мягкостью и идеальной красотой, которые служили настоящим протестом против жесткой, хотя и энергичной обрисовки характеров, введенной тогда в моду первым успехом Бена Джонсона с его комедией «У всякого человека — своя прихоть». Но тотчас вслед за этими легкими комедиями появились два произведения, в которых вполне воплотился его гений. Его поэтический талант, до сих пор сдерживавшийся, обнаружился с чрезвычайной силой в блестящих фантазиях пьесы «Сон в летнюю ночь», а страсть прорвалась бурным потоком в «Ромео и Джульетте».

Вместе с этими страстными мечтами, нежными образами и тонкими характеристиками в этот короткий период напряженной деятельности появились и его исторические драмы. С первого появления новой драмы не было, по-видимому, пьес более популярных, чем драматические изображения английской истории. В своем «Эдуарде II» Марло показал, каких трагических эффектов можно достичь в этой области; а мы уже видели, как естественно приспосабливание старых пьес, вроде «Генриха VI», к новым требованиям сцены приводило к тому же и Шекспира. В плане он еще следовал до некоторой степени старым пьесам на избранные сюжеты, но в обработке последних он смело сбросил с себя иго прошлого. В «Ричарде III», в «Фальстафе» или «Готспере» («Горячке») он обнаружил более широкое и глубокое понимание характеров, чем кто-либо из прежних драматургов; в «Констанции» и «Ричарде II» он изобразил человеческое страдание с такой силой, с какой не решался рисовать его даже Марло. Эти исторические драмы больше всех других пьес обеспечили Шекспиру прочную популярность среди соотечественников. Нигде дух английской истории не выражается с таким благородством. Если иногда произведения поэта и служат отражением национальных предрассудков и несправедливости, то они целиком пропитаны английским юмором, английской страстью к бою, английской верой в добро и в конечную гибель временно торжествующего зла, английским состраданием к павшим.

Шекспир далеко превзошел своих товарищей и как трагический, и как комический поэт. «Если бы музы захотели говорить по-английски, — заметил Мире, они заговорили бы изящным языком Шекспира». Его личная популярность достигла высшей степени. Его веселый характер и живое остроумие рано сблизили его с молодым графом Саутгемптоном, которому посвящены его «Адонис» и «Лукреция»; а различие в тоне этих посвящений свидетельствует о быстром переходе знакомства в пылкую дружбу. Его богатство и влияние также быстро росли. Он владел собственностью и в Стратфорде, и в Лондоне, а его сограждане поручили ему ходатайствовать перед лордом Берли об интересах города. У него было достаточно средств, чтобы помогать отцу и купить дом в Стратфорде, в котором он впоследствии жил. Предание о том, что Елизавета была так восхищена Фальстафом в «Генрихе IV», что приказала поэту изобразить его влюбленным, и этот приказ вызвал к жизни «Веселых виндзорских кумушек», — все равно, верно оно или нет — доказывает его популярность как драматурга. Когда умерла группа старших поэтов, они нашли себе преемников в Марстоне, Деккере, Миддлтоне, Гейвуде, Чепмене и всего более — в Бене Джонсоне; но никто из них не мог оспаривать первенства Шекспира. Приговор Мирса, что «Шекспир среди англичан наиболее выделяется в обоих видах драмы», представлял общее мнение современников.

Наконец он вполне овладел средствами своего искусства. По полноте сценического действия, тесной связи событий, легкости движения, поэтической красоте важнейших мест, сдержанному и сознательному пользованию поэзией, по пониманию и развитию характеров, но больше всего — по мастерству, с которым характеры и события сосредоточиваются вокруг фигуры Шейлока, «Венецианский купец» выявляет полное развитие его драматического таланта. Но поэт еще юн по характеру: «Веселые виндзорские кумушки» представляются взрывом веселого смеха, и смех более сдержанный, но полный чарующей прелести, встречает нас в «Как вам угодно». Но уже в печальном и задумчивом Джеке мы замечаем веяние нового, более серьезного настроения. До того поэта воодушевляла кипучая молодость; теперь она вдруг почти исчезла. Хотя Шекспиру было едва 40 лет, но в одном из его сонетов, написанном едва ли позже, есть указание на то, что он уже чувствовал приближение ранней старости. Внешний мир вдруг померк для него. Блестящий круг молодых вельмож, дружбой которых он дорожил, был разорван политической бурей, вызванной безумной борьбой графа Эссекса за власть. Сам Эссекс погиб на эшафоте, его друг и идол Шекспира — Саутгемптон — был заключен в Тауэр; Герберт, лорд Пемброк, младший покровитель поэта, удален от двора.

В то время как таким образом гибли друзья и исчезали надежды, Шекспир, по-видимому, переживал тяжкие страдания и тревоги. Несмотря на остроумие толкователей, трудно и даже невозможно извлечь из сонетов каких-либо данных о душевном состоянии поэта: «Странные изображения страсти, проносящиеся над волшебным зеркалом, как было тонко замечено, не имеют осязательной очевидности ни перед собой, ни за собой»; но само их появление служит доказательством тревоги и внутренней борьбы. Перемена в характере драм Шекспира, несомненно, отражает перемену в его настроении. Веселость в его ранних произведениях исчезает в таких комедиях, как «Троил» или «Мера за меру». Всюду представляются неудачи. В «Юлии Цезаре» доблесть Брута разбивается о его неопытность и отчужденность от людей; в «Гамлете» даже проницательный ум оказывается беспомощным, ввиду отсутствия энергии; яд Яго пятнает любовь Дездемоны и величие Отелло; могучая страсть Лира беспомощно борется против ветра и дождя; женская слабость лишает леди Макбет победного торжества; страсть и беспечность губят героизм Антония, гордость — благородство Кориолана. Но именно борьба и самоуглубление, обнаруживающиеся в этих драмах, и придали произведениям Шекспира неведомые дотоле глубину и величие. Это был век, когда характеры и таланты людей приобретали размах и энергию. Смелость авантюриста, философия ученого, страсть влюбленного, фанатизм святого достигали почти нечеловеческого величия. Человек начал осознавать громадность своих внутренних сил, беспредельность своего могущества, казалось, смеявшегося над тем тесным миром, в котором ему приходилось действовать. Это величие человечества и раскрывается перед нами, когда поэт изображает широкие взгляды Гамлета, страшное потрясение сильной натуры Отелло, ужасную бурю в душе Лира в гармонии с бурей в самой природе, беспредельное честолюбие, обагряющее руку женщины кровью убитого короля, неудержимую страсть, отдающую мир за любовь. Внушаемые этими великими драмами ужас и уважение несколько знакомят нас с грозными силами века, их породившего. Страсть Марии Стюарт, бесчеловечность Альбы, смелость Дрейка, рыцарство Сидни, широта мысли и дела у Рэли и Елизаветы становятся для нас понятнее, когда мы знакомимся с рядом великих трагедий, начавшимся «Гамлетом» и окончившимся «Кориоланом».

Три последние драмы Шекспира — «Цимбелин», «Буря», «Зимняя сказка» — открывают перед нами человека, примиренного с собой и миром; они были написаны среди полного довольства в его стратфордской усадьбе, куда он удалился через несколько лет после смерти Елизаветы. В них не заметно никакого отношения к окружающей современности; здесь мы переходим в область чистой поэзии. Этот мирный и спокойный конец жизни отличает Шекспира от величайших его современников. Всем сердцем он принадлежал веку Елизаветы и стоял теперь на перепутье двух великих эпох нашей истории: век Возрождения сменялся веком пуританства. Строгий протестантизм с его нравственностью, серьезностью и глубокой религиозностью придавал жизни энергию и благородство, но одновременно жесткость и узость. Библия заменяла Плутарха. «Упорные сомнения», преследовавшие избранные умы Возрождения, заключались в богословские формулы пуританства. Сознание всемогущества Божьего угнетало человека. Смелость, превращавшая англичан в племя удальцов, сознание неистощимости своих сил, кипучая свежесть молодости, чарующее стремление к красоте и веселью, сформировавшие Сидни, Марло, Дрейка, уступали место сознанию греховности и стремлению устроить жизнь по-Божьему. Вместе с новым нравственным миром развивался и новый политический порядок, более нормальный и национальный, но менее живописный, менее окутанный тайной и блеском, столь любезными поэтам. Прежде небольшие трещины время от времени расширялись и грозили гибелью строю, церковному и политическому, который создали Тюдоры и к которому были страстно привязаны люди Возрождения.

Шекспир оставался совсем чуждым этому новому миру мысли и чувства. Он не имел понятия о демократических устремлениях пуританства; а между тем, несмотря на крупные недостатки, оно было первой политической системой, признававшей значение народа как целого. Ряд его драм изображают междоусобицы. Войны Роз занимают его ум, как они занимали умы его современников. Только проследив ряд драм от «Ричарда II» до «Генриха VIII», мы оценим глубину влияния, оказанного на настроение народа борьбой Йорков и Ланкастеров, и силу оставленного ею страха перед междоусобицами, своеволием баронов и спорами о престолонаследии. Казалось, только корона могла избавить от такой опасности. Для Шекспира, как и для его современников, средоточием и охраной народной жизни все еще служила корона. Идеалом для него была Англия, собравшаяся вокруг такого короля, как его Генрих V, — прирожденный руководитель людей, окруженный преданным народом и побеждающий своих врагов. В общественном отношении поэт выражал аристократический взгляд на жизнь, разделявшийся лучшими умами века Елизаветы. Воплощением крупного вельможи являлся Кориолан; насмешки, которыми Шекспир в ряде пьес осыпал чернь, только передают общий дух Возрождения. Но он не выказывал симпатии к борьбе феодализма с короной. Он вырос в царствование Елизаветы; он знал только одного государя, очаровывавшего сердца всех англичан.

Боязнь неумелого управления исчезла; его мысли, как и умы соотечественников, были поглощены борьбой за национальную независимость, и увлечение этой борьбой не оставляло места для мыслей о гражданской свободе. Не принадлежали наступавшему времени и религиозные симпатии поэта. Другие обращались к богословским умозрениям; для Шекспира неисчерпаемым предметом интереса оставался человек и человеческая природа. К числу его последних созданий принадлежал Калибан. Невозможно определить, принадлежал ли он к католикам или к протестантам. Трудно даже сказать, были у него вообще религиозные убеждения или нет. Религиозные мысли, изредка попадающиеся в его произведениях, — немного больше, чем выражение сдержанного и мечтательного благоговения. Многозначительно его молчание о более глубоких основах религиозной веры. Он не говорил о загробной жизни; тем больше значения придают этому умолчанию сомнения Гамлета. Вероятно, для него, как и для Клавдия, смерть была «переходом неизвестно куда». Часто, обращаясь к тайне жизни и смерти, он оставлял ее тайной до конца и не обращал внимания на известные ему богословские толкования. «Мы — то же, что сновидения, и наша краткая жизнь заканчивается сном».

Противоречие между духом елизаветинской драмы и новым настроением нации сказалось еще резче, когда после смерти Шекспира руководство английской сценой перешло к Бену Джонсону, сохранявшему его почти до самой гибели драмы в бурях междоусобиц. Правда, Уэбстер и Форд превосходили его трагической возвышенностью, Мэссинджер легкостью и грацией, а Бомои и Флетчер поэтичностью и изобретательностью; но по широте драматического таланта, по умению владеть поэтическими красотами выше Джонсона был только Шекспир. Жизнь Джонсона до конца сохраняла мятежный, вызывающий отпечаток прежнего драматического мира, в котором он приобрел славу. Пасынок каменщика, он добровольцем принимал участие в Нидерландской войне, на виду у обеих армий убил противника на поединке и, вернувшись в 19 лет в Лондон, в поисках хлеба насущного поступил на сцену. В 45 лет он сохранил еще столько сил, что пешком совершил путешествие в Шотландию. Даже когда он состарился, его «толстое брюхо», лицо в шрамах и крупная фигура славились среди людей младшего поколения, собиравшихся у «Сирены» слушать его остроты и стихи, взрывы его хандры, великодушия, нежной фантазии, педантизма и бурного высокомерия.

Он вступил на сцену с гордым намерением преобразовать ее. Уже в молодые годы он приобрел большие познания и презрительно относился к писателям, которые, подобно Шекспиру, «были мало знакомы с латынью и еще менее с греческим»; в поэзии он хотел вернуться к классической строгости, к строгой разборчивости и вкусу. Он порицал сумасбродство, отличавшее современную поэзию; он изучал интриги своих драм, старался придать своим выражениям симметрию и правильность, своей речи краткость. Но творчество у него исчезает: в его общественных комедиях мы находим скорее качества и типы, а не людей, отвлечения, а не характеры. Его комедия — не гениальное отражение жизни, как она есть, а нравственное и сатирическое стремление преобразовать нравы. Только его удивительная веселость и истинно поэтическое чувство несколько смягчают весь этот педантизм. Он разделял энергию и кипучесть жизни, отличавшие школу, из которой он вышел. Его сцена кишит фигурами. Несмотря на его речи о правильности, только его удивительный талант мешал его эксцентричности становиться смешной.

Если он не умел создавать характеров, то богатство метких частностей придавало жизнь тем типам, которыми он заменял характеры. Притом его поэзия достигала огромной высоты: его лирика блещет чистейшей и легчайшей фантазией; его «маски» богаты роскошными образами; его пастораль «Печальный пастушок» дышит мягкой нежностью. Но, несмотря на сохраняемые ею красоту и силу, драма быстро клонилась к упадку. По мере приближения Великого мятежа интересы народа обращались к новым важным вопросам, и старания драматургов остановить это движение новыми впечатлениями только ускоряли гибель драмы. Позднейшая комедия отличалась невероятной грубостью. Почти так же невероятна страсть позднейших трагедий к ужасам кровосмешения и кровопролития. Ненависть пуритан к театру объясняется не только стремлением отомстить за насмешки, которыми он осыпал пуританство; это была главным образом искренняя ненависть богобоязненных людей к изображению в привлекательной поэтической форме гнуснейшего разврата.

Представителями поэтической жизни новой Англии являлись творцы «Гамлета» и «Царицы фей»; ее чисто рассудочная деятельность, широкое знакомство со всеми областями человеческого знания и поразительное искусство в использовании ими полнее всего сказались в произведениях Фрэнсиса Бэкона. Бэкон родился в начале царствования Елизаветы, тремя годами раньше Шекспира (1561 г.), и был младшим сыном хранителя печати, а также племянником лорда Берли. Уже в детстве живость и понятливость принесли ему расположение королевы. Елизавета очень любила разговаривать с ним и испытывать его вопросами, на которые он отвечал с недетской важностью и рассудительностью, так что Ее величество часто называла его «молодой лорд — хранитель». Еще ребенком в школе он выражал свое недовольство Аристотелевой философией, «так как она пригодна только для рассуждений и споров, но не дает произведений, полезных для жизни человека». Занявшись правом, он в возрасте 21 года в статье о «Величайшем создании эпохи» изложил уже систему индуктивного исследования, которой хотел заменить логику Аристотеля.

Исследования молодого мыслителя были прерваны надеждами на успех при дворе, но скоро эти надежды рассеялись. Смерть отца оставила его в бедности, а недоброжелательство Сесилей помешало его карьере при дворе, и за несколько лет до прибытия Шекспира в Лондон он вступил в сословие адвокатов, где скоро стал одной из главных знаменитостей эпохи. В 23 года он был членом Палаты Общин, и его ум и красноречие сразу выделили его среди окружающих. По словам Бена Джонсона, «всякий, кто слушал его, боялся, что скоро он закончит свою речь». Его высокая репутация очень возросла с появлением в 1597 году его «Опытов», замечательных не только глубиной мысли и точным, удачным ее выражением, но и искусным приложением к человеческой жизни того опытного анализа, который впоследствии Бэкон сделал ключом к науке. Его известность на родине и за границей сразу выросла, но он не мог довольствоваться этой чистой славой. Он сознавал в себе большие таланты и стремления, полезные для общего блага, а время было такое, что эти стремления едва ли можно было осуществить не иначе как при посредстве короны; между тем перспективы политической деятельности чем дальше, тем больше от него отдалялись.

В начале своей парламентской карьеры он раздражал Елизавету упорным противодействием ее требованию субсидий, и хотя обида была заглажена униженными извинениями и отказом от всякого сопротивления политике двора, но Бэкону несколько раз отказывали в назначении на коронные должности, и только после издания «Опытов» он смог добиться незначительного места в Совете королевы. Лучшим оправданием нежелания королевы ввести в Совет лучшую голову Англии, — нежелания, странно противоречившего ее обычным приемам, — служила все более обнаруживавшаяся нравственная неустойчивость Бэкона. У людей, которыми пользовалась Елизавета, ум направлялся большей частью строгим сознанием политического долга. Их благоговение перед королевой иногда представляется нам чрезмерным, но оно всегда находилось под руководством и контролем пылкого патриотизма и серьезного религиозного чувства; при всем своем уважении к правам короны эти люди никогда не теряли из виду закона. Высота и оригинальность ума Бэкона отдаляли его от подобных людей в такой же степени, как и растяжимость его нравственных понятий.

В политике, как и в науке, он мало уважал прошлое. Право, конституционные вольности, религия представлялись ему только средствами для достижения известных правительственных целей, и если этих целей можно было достичь более коротким путем, он считал простым педантизмом отстаивание более сложных средств. Бэкон хотел осуществить крупные политические идеи — реформу и кодификацию права, цивилизацию Ирландии, очищение церкви, затем объединение Шотландии и Англии, преобразования в области воспитания и материальной жизни и другое; по его мнению, скорее всего и проще можно было осуществить эти цели, воспользовавшись властью короны. Такое понимание королевской власти могло быть очень соблазнительным для преемника Елизаветы, но для нее представляло мало привлекательного, и до конца ее царствования все усилия Бэкона сделать карьеру у нее на службе оставались безуспешными.

«Что до моих имени и памяти, — сказал он в конце своей жизни, — я предоставляю их снисходительности людей, иноземным народам и ближайшему веку». Наряду с политической деятельностью и придворными интригами он находил еще время для продолжения философских исследований, начатых в ранней молодости. В 44 года, когда окончательно рухнули его надежды на Елизавету, он издал обзор «Успехов наук» и тем впервые выдвинул решительно новую философию, над которой работал в тиши. По его собственным словам, это произведение заканчивалось «общим и точным обозрением науки, с указанием того, какие части ее не затронуты, не исправлены и не изменены деятельностью человека, для того, чтобы такой план, оставаясь в памяти, мог давать сведения для общественных целей и возбуждать личные усилия». По его мнению, только такой обзор мог отвратить людей от бесполезных занятий или недейственных средств для достижения полезных целей и направить их к настоящей цели знания как «богатой сокровищницы для прославления Создателя и облегчения положения людей».

Трактат служил предисловием к ряду работ, которые должны были составить «Великое обновление» («Instauratio Magna»), но автору не суждено было его закончить, и подготовленные его части были изданы при Якове I. Первым очерком «Нового органона» «Novum organum», в полном виде представленного Якову I в 1621 году, служили «Cogitata et visa» («Мысли и наблюдения»). Через год Бэкон представил свою «Естественную и опытную историю». Этот трактат, вместе с «Новым органоном» и «Успехами наук», составляет все, что из задуманного «Великого обновления» было действительно закончено, но даже и здесь мы имеем только часть двух последних разделов. Прочие части целого, «Лестницу разумения», которая должна была следовать за ними и от опыта вести к науке «Антиципации», или гипотезам, необходимым для исследования новой философии, и заключительный очерк «Приложения науки» он предоставил завершать потомству. «Мы надеемся, что положили недурное начало, — говорил Ф. Бэкон. — Будущее человеческого рода должно дополнить это и, быть может, таким образом, который нелегко будет понять людям, имеющим в виду только настоящее; от этого зависит не только отвлеченное благо, но и все судьбы человечества и все его могущество».

Обращаясь от подобных слов к тому, что действительно сделано Бэконом, трудно не испытать некоторого разочарования. Он не вполне понимал старую философию — предмет своих нападок. Его недовольство бесплодным расходованием человеческого ума, которое он объяснял усвоением ложного способа исследования, скрывало от него настоящее значение дедукции как орудия открытия, и это пренебрежение к ней усиливалось его невежеством в математике, а также отсутствием в его время двух великих дедуктивных наук — астрономии и физики. Не более точным было и его представление о методе новой науки. Индукция, исключительно на которую Бэкон обращал внимание людей, в его руках не дала результатов. «Искусство исследования природы», которым он так гордился, оказалось непригодным для научных целей и было отвергнуто новыми исследователями. Его едва ли можно считать оригинальным там, где он был на более верной дороге. «Можно сомневаться, — говорил Деголд Стьюарт, — заключается ли в его произведениях хотя бы одно важное замечание относительно верного способа исследования, намека на которое нельзя было бы найти в сочинениях его предшественников». Но Бэкон не только не предугадал методов новой науки, но и отвергал великие научные открытия своего времени. Он отнесся с пренебрежением и к астрономической теории Коперника, и к магнитным исследованиям Гилберта. Современные ученые, по-видимому, платили ему той же монетой. «Лорд-канцлер писал о науке, как лорд-канцлер», — заметил Гарви, открывший кровообращение.

Но, несмотря на неправильную оценку как старой, так и новой философии, последующие века почти единогласно и справедливо приписывали Бэкону решительное влияние на развитие новой науки. Ему не удалось открыть способа опытного исследования, но он первый провозгласил существование философии наук и указал на единство знания и исследования во всем физическом мире; внимательным отношением к мелким частностям опыта, с которого должна была начинаться наука, он придал им важность; презрительным отказом от преданий прошлого он расчистил путь для исследования; наконец, он потребовал для науки ее настоящих места и оценки и отметил громадность влияния, которое ее разработка должна оказать на обеспечение могущества и счастья человечества.

В одном отношении деятельность Бэкона была в высшей степени знаменательной. В его время духовную энергию мира поглощало богословие. Притом он служил королю, который занятия богословием предпочитал всем другим. Но, уступая Якову I во всем прочем, Бэкон не соглашался подчиняться ему в этом, подобно Казобону. Он не пытался даже, подобно Декарту, преобразовать богословие, обратив разум в орудие богословского доказательства. Он вообще держался в стороне от этой науки. Как политик он не уклонялся от разработки таких вопросов, как реформа церкви, но рассматривал их просто как вопросы гражданского управления. В своем подробном перечне отраслей человеческого знания он обошел только богословие. Сам по себе его метод был неприменим к предмету, где посылки предполагались доказанными, а результаты — известными. Бэкон стремился при помощи простого опыта определять неизвестное. Вся его система была направлена против подчинения авторитету и допущения традиции в вопросах исследования; он особенно настаивал на необходимости основывать веру на строгом доказательстве, а доказательство — на заключениях, выведенных разумом из очевидности.

Но в богословии, по уверению всех богословов, разум играет подчиненную роль. «Если я обращусь к нему, — заметил Ф. Бэкон, — я должен буду покинуть ладью человеческого разума и перейти на корабль церкви; да и светила философии, до сих пор так прекрасно сиявшие над нами, перестанут давать нам свой свет». Притом достоверность заключений о таких предметах не согласовалась с величайшей особенностью теории Ф. Бэкона — благородным признанием возможности для каждого исследователя ошибаться. Он считал своей обязанностью предостерегать людей от «призраков» знания, так долго мешавших его настоящим достижениям, от «идолов племени, пещеры, рынка и театра», — ошибок, вытекающих из общего настроения людских масс, из личных особенностей, странной власти над умом слов и фраз, из преданий прошлого. Притязания богословия нелегко было примирить со значением, какое Бэкон приписывал естествознанию. «Во все времена, — говорил он, — когда люди гениальные или ученые пользовались особым или даже некоторым уважением, очень небольшая часть человеческой энергии расходовалась на философию природы, хотя ее нужно считать главным источником знания; все остальное, если его отделить от этого корня, может, пожалуй, быть отделано и приспособлено к пользованию, но не может сильно развиться».

Нравственные науки, этика и политика, могли бы сделать действительные успехи, только усвоив принадлежащий естествознанию индуктивный способ исследования и положив в основу своей работы данные науки о природе. «Нельзя ожидать больших успехов от наук, особенно прикладных, если в них не проникнет естествознание и, с другой стороны, если эти частные науки не обратятся снова к естествознанию. А пока астрономия, оптика, музыка, многие механические искусства, и что еще более странно, даже этика, политика и логика недалеко ушли от начала и только затрагивают разнообразие и поверхность вещей». Ф. Бэкон первый обратил внимание всего человечества на важное положение и значение естествознания. В его время наука обращалась к областям, до того не подвергавшимся исследованию: Кеплер и Галилей создавали новую астрономию, Декарт открывал законы движения, а Гарви — кровообращение. Но масса людей почти не замечала этого великого переворота, и только энергия, глубокое убеждение и красноречие Ф. Бэкона впервые обратили внимание человечества, как целого, на важное значение физического исследования. Своей глубокой верой в результаты и победу новой философии он вызвал в своих последователях столь же сильные рвение и уверенность. Он прежде всех указал на значение постепенного и терпеливого исследования, опыта и сравнения, на необходимость жертвовать гипотезой в пользу факта и руководствоваться только стремлением к истине, что должно было стать законом для новой науки.

Глава VIII ЗАВОЕВАНИЕ ИРЛАНДИИ (1588–1610 гг.)

В то время как внутри Англия становилась «гнездом певчих птиц», вовне последние годы царствования Елизаветы были временем блестящих побед. Неудача Армады была первым из тех поражений, которые сломили могущество Испании и изменили общее политическое положение. В следующем году 50 кораблей и 15 тысяч человек были посланы под командой Дрейка и Норриса против Лиссабона. Поход закончился неудачно, но англичане осадили Ла-Корунью, ограбили берег и на испанской земле отразили испанскую армию. Истощение казны скоро принудило Елизавету довольствоваться выдачей каперских патентов добровольцам, но война приобрела национальный характер, и народ повел ее за свой счет. Купцы, дворяне, вельможи снаряжали суда корсаров. Флибустьеры все в большем количестве пускались в испанские воды; каждый месяц в гавани Англии приводились испанские галеоны и купеческие суда. Между тем необходимость действовать во Франции удерживала Филиппа II от нападения на Англию. Едва Армада была рассеяна, как умерщвление Генриха III, последнего из Валуа, возвело на престол Генриха IV Наваррского, а появление протестантского государя сразу сделало всех католиков Франции сторонниками Лиги и ее вождей Гизов.

Лига отвергла притязания Генриха IV как еретика, провозгласила кардинала Бурбона королем под именем Карла X и признала Филиппа II покровителем Франции. Она получила от Испании помощь войском и деньгами, и это усилие Испании, успех которого мог привести к гибели Елизаветы, побудил королеву помогать Генриху IV людьми и деньгами в борьбе против ополчившихся на него, по-видимому, подавляющих сил. Казалось, раздираемая междоусобицами Франция обратится в вассала Испании, и Филипп II надеялся с ее берегов переправиться в Англию. Но наконец Лигу постигла неудача. После смерти «игрушечного» короля (Карла X) появилась мысль передать корону Франции дочери Филиппа II, но это вызвало недовольство в самом доме Гизов и усилило национальную партию, опасавшуюся подчинения Испании. Наконец подчинение Генриха IV вере, исповедуемой массой его подданных, расстроило все расчеты Филиппа II на успех. «Париж, право, стоит обедни», — сказал Генрих IV в оправдание своей измены делу протестантов, но этот шаг не только подарил ему Париж: он сокрушил все надежды на дальнейшее сопротивление, разрушил Лигу и позволил королю во главе объединенного народа принудить Филиппа II к признанию его титула и к заключению мира в Вервенсе.

Неудача надежд Филиппа II на Францию была отягчена его неудачами на море. В 1596 году в ответ на угрозу новой Армады английское войско смело произвело высадку в Кадисе. Город был разграблен и разрушен до основания, в гавани было сожжено тринадцать военных кораблей, а собранные для похода запасы — истреблены целиком. Несмотря на этот сокрушительный удар, испанский флот в следующем году собрался и отплыл к берегам Англии; но, как и для его предшественника, бури оказались губительнее оружия англичан: корабли потерпели крушение в Бискайском заливе и почти все погибли. С разрушением надежд Филиппа II на Францию и с утверждением английского господства на море со стороны Испании бояться больше было нечего, и Елизавета получила возможность обратить всю свою энергию на последнее дело, прославившее ее царствование.

Однако, чтобы понять окончательное завоевание Ирландии, мы должны вернуться к царствованию Генриха II. А в это время цивилизация острова сильно понизилась сравнительно с уровнем, на каком она была, когда ирландские миссионеры принесли к берегам Нортумбрии христианство и науку. Просвещение почти исчезло. Христианство, бывшее в VIII веке жизненной силой, в XII веке выродилось в аскетизм и суеверие и перестало влиять на нравственность всего народа. Церковь не имела прочного устройства и поэтому не могла совершить той работы, какую выполняла в других странах Западной Европы. Она не могла внести порядка в анархию враждующих племен, а напротив, сама подчинилась ей. Ее глава Корб, или архиепископ Армагский, превратился в наследственного главу клана; епископы не имели епархий и часто просто зависели от крупных монастырей. Хотя король Ольстера считал себя главой королей Мейнстера, Лейнстера и Коннаута, но следы центральной власти, объединявшей племена в один народ, едва ли оставались; даже в этих мелких королевствах царская власть была почти только названием.

В этом общественном и политическом хаосе единственным живым организмом был род, или клан, сохранивший учреждение древнейшего периода человеческой цивилизации. Главенство в клане переходило по наследству, но не от отца к сыну, а к старшему члену правящей семьи. Земля, принадлежавшая роду, делилась между его членами, но через известные промежутки времени происходили переделы. Обычай усыновления теснее привязывал усыновленного ребенка к приемным родителям, чем к его родной семье. В долгой и отчаянной борьбе с датчанами исчезли все задатки прогресса, внесенные в Ирландию. Основанные пришельцами прибрежные города, вроде Дублина и Уотерфорда, остались датскими по населению и обычаям и враждовали с соседними кланами кельтов, хоть иногда военные неудачи вынуждали их платить дань и признавать, хотя бы на словах, власть туземных королей. Но через эти города в XI веке до некоторой степени возобновились отношения с Англией, прекратившиеся в VIII столетии. Национальная антипатия обособляла датские города от туземной церкви, и они стали обращаться за посвящением епископов в Кентербери и признавать за Ланфранком и Ансельмом право духовного надзора.

Образовавшиеся таким образом отношения стали еще теснее благодаря торговле рабами, которую Завоеватель и епископ Вульфстан успели было на время подавить в Бристоле, но которая скоро возобновилась. В XII веке Ирландия была полна англичанами, похищенными и проданными в рабство вопреки запрещениям короля и духовным угрозам английской церкви. Положение страны представляло законный повод к войне, если только честолюбию Генриха II нужен был предлог, и через несколько месяцев после коронации король послал Джона Солсберийского просить у папы Римского разрешения напасть на остров. План в том виде, как он был предложен папе Адриану IV, имел характер крестового похода. В качестве оснований для вмешательства Генриха II указывались обособление Ирландии от остального христианства, отсутствие науки и просвещения, возмутительные пороки населения.

По общему мнению того времени, все острова подчинялись власти папского престола, и Генрих II просил у папы Адриана IV позволения вступить в Ирландию как в область римской церкви. Его целью было «расширить пределы церкви, остановить распространение пороков, исправить нравы населения, насадить среди него добродетель и помочь усилению христианства». Он обязывался «подчинить народ законам, искоренить дурные обычаи, уважать права туземных церквей и добиться уплаты Папе» как доказательства верховенства римского престола. Адриан IV своей буллой (1155 г.) одобрил предприятие, вызванное «рвением к вере и любовью к религии», и выразил желание, чтобы население Ирландии приняло его со всеми почестями и признало своим государем. Папская булла была прочитана на большом собрании английских баронов, но противодействие императрицы Матильды и трудности похода заставили Генриха II на время отказаться от этих планов и обратить свою энергию на расширение материковых владений.

Прошло двенадцать лет, и при дворе Генриха II появился ирландский вождь Дермод, король Лейнстера, и присягнул ему как государю земель, из которых он был изгнан во время одной из бесконечных междоусобиц, раздиравших остров. Получив от английского рыцарства обещание помощи, Дермод вернулся в Ирландию; за ним скоро последовал Роберт Фиц Стефен, сын коменданта Кардигана, с небольшим отрядом в 140 рыцарей, 60 солдат и 300–400 уэльских стрелков. Хотя число пришельцев было невелико, но их кони и оружие оказались для ирландских пехотинцев непобедимыми. Жители Уэксфорда поплатились за вылазку взятием их города, кланы Оссори потерпели кровопролитное поражение, и Дермод в диком восторге схватил из груды наваленных у его ног трофеев голову и зубами оторвал у нее нос и губы.

Затем прибыли со свежими силами Морис Фицджералд и Ричард Клэр, граф Пемброк, разорившийся барон, которого позже прозвали Стронгбау («Крепкий лук») и который, вопреки запрещению Генриха II, с отрядом в 1500 человек, нанятых Дермодом, высадился близ Уотерфорда. Город тотчас был взят, и соединенные силы графа и короля пошли осаждать Дублин. Король Коннаута, которого прочие кланы признали государем острова, сделал попытку выручить город, но тот был взят врасплох; а брак Ричарда Клэра с Евой, дочерью Дермода, сделал его вскоре после смерти тестя властителем Лейнстера. Но скоро новому правителю пришлось спешить в Англию и успокаивать недоверие Генриха II: он передал короне Дублин, присягнул за Лейнстер как за английский лен и сопровождал короля в его поездке в новые владения, завоеванные для него искателями приключений.

Если бы судьба позволила Генриху II осуществить его намерение, то завоевание Ирландии было бы закончено уже в то время. Правда, король Коннаута и вожди северного Ольстера отказали ему в присяге, но остальные племена Ирландии признали его верховенство, а епископы на соборе в Кэшеле провозгласили его своим повелителем. Генрих II уже готовился пойти на север и запад и закрепить свои завоевания систематической постройкой замков по всей стране, когда смуты, последовавшие за умерщвлением Фомы Бекета, заставили его поспешить в Нормандию. Упущенный случай уже не повторился. Правда, Коннаут согласился признать на словах верховенство Генриха II, Джон де Курси достиг Ольстера и утвердился в Даунпатрике, а король думал одно время назначить правителем Ирландии своего младшего сына Иоанна; но легкомыслие молодого принца, смеявшегося над грубой одеждой туземных вождей и в насмешку рвавшего им бороды, заставило отозвать его. Только распри и слабость ирландских племен и позволили авантюристам удержаться в округах Дрогеды, Дублина, Уэксфорда, Уотерфорда и Корка, которые с того времени назывались «английским палисадом».

Если бы ирландцы прогнали пришельцев в море или, если бы англичанам удалось завоевать Ирландию, можно было бы избежать бедствий ее позднейшей истории. Борьба, подобная сопровождавшей изгнание англичан из Шотландии, могла бы вызвать дух патриотизма и национального единства, который из множества враждовавших кланов образовал бы один народ. Завоевание, подобное нормандскому в Англии, во всяком случае, утвердило бы среди покоренных закон, порядок, мир и просвещение победителей. К несчастью, Ирландия была слишком слаба, чтобы прогнать пришельцев, и в то же время достаточно сильна, чтобы держать их в страхе. Страна разбилась на две половины, находившиеся в постоянной вражде. Ненависть к более цивилизованным пришельцам только усиливала варварство туземных племен. Сами пришельцы, запертые в тесных пределах «Палисада», быстро опускались до уровня окружавшего их варварства. В шайке авантюристов, захвативших землю силой, сказывались без помехи все беззаконие, жестокость и узость феодализма. Чтобы удержать их в подчинении, английской короне понадобились строгие меры Иоанна Безземельного: его войско овладело их укреплениями и отправило главных баронов в изгнание. Иоанн разделил (1210 г.) «Палисад» на графства и предписал соблюдение в нем английского права; но уход его войска в нем подал знак к возобновлению анархии. Всякий ирландец вне «Палисада» представлялся врагом и разбойником, и его убийство не преследовалось законом. Половину своих средств бароны добывали в набегах за границу, а эти набеги вызывали нападение туземных грабителей, доводивших свои опустошения до стен Дублина. В самом «Палисаде» друзья и враги одинаково притесняли и грабили английских поселенцев; в то же время распри английских баронов ослабляли их силу и мешали успешно вести оборону и наступление.

Высадка шотландского отряда с Эдуардом Брюсом во главе и общее восстание ирландцев, «встретивших его как освободителя», заставили баронов на время помириться, и в кровавой битве при Эзинри (1316 г.) они доказали свою храбрость, победив 11 тысяч врагов и почти полностью истребить клан О’Конноров. Но вместе с победой вернулись анархия и упадок. Бароны все более превращались в ирландских вождей: Фитц-Морисы, ставшие графами Десмонд и возведенные за крупные владения на юге в маркграфы, приняли одежду и обычаи соседних туземцев. Рост этого зла не могли задержать постановления статута Килкенни (1366 г.), запрещавшего всякому англичанину принимать язык, имя и одежду ирландца; далее статут предписывал применение в пределах «Палисада» английского права и объявлял изменой усиливавшееся подчинение туземному праву брегонов, а также браки между англичанами и ирландцами и усыновление английских детей ирландскими родителями. Несмотря на свою строгость, эти постановления оказались не в силах остановить слияние двух племен, а усиление независимости лордов «Палисада» сохранило только тень подчинения английскому правительству. Это вызвало со стороны Ричарда II серьезную попытку завоевания и устройства острова. В 1394 году он высадился с войском в Уотерфорде и добился общего подчинения туземных вождей; но лорды «Палисада» угрюмо держались в стороне, и едва Ричард II покинул остров, как ирландцы также отказались исполнить свое обещание очистить Лейнстер. В 1398 году наместник Ирландии погиб в битве, и Ричард II решился завершить свое дело новым походом, но смуты в Англии скоро прервали его действия, и с уходом его солдат исчезли все следы его деятельности.

Возобновление войн во Франции и взрыв войны Роз снова предоставили Ирландию самой себе, и верховенство Англии над ней превратилось просто в тень. Наконец, за дело взялся Генрих VII. Он послал туда наместником сэра Эдуарда Пойнингса, который навел страх на лордов «Палисада» захватом их предводителя, графа Килдэра; знаменитый закон Пойнингса в 1494 году запретил парламенту «Палисада» рассматривать какие-либо вопросы, кроме одобренных предварительно английским королем и его Советом. Но пока лорды «Палисада» все еще должны были служить в качестве английского гарнизона против непокорных ирландцев, и Генрих VII назначил наместником своего пленника, лорда Килдэра. «Вся Ирландия не может справиться с ним», — роптали его министры. «Так пусть он правит всей Ирландией», — ответил король. Но хотя Генрих VII и начал дело усмирения Ирландии, у него не хватило силы добиться настоящего подчинения, и крупные нормандские лорды «Палисада» — Бетлеры и Джералдины, Делапоры и Фицпатрики — подчинившись на словах, на деле пренебрегали властью короля. По обычаям и внешнему виду они совсем превратились в туземцев; они так же непрерывно враждовали между собой, как и ирландские кланы; а их господство над несчастными жителями «Палисада» представляло собой соединение ужасов феодального угнетения и кельтской анархии. Несчастные потомки первых английских поселенцев терпели от налогов, притеснений и беспорядков; их грабили одинаково и кельтские разбойники, и набранные для их преследования войска; они даже предпочитали ирландское безначалие английскому «порядку», и граница «Палисада» все ближе придвигалась к Дублину.

Единственное исключение из общего хаоса составляли приморские города, защищенные своими стенами и самоуправлением; во всех других своих владениях английское правительство, достаточно сильное для подавления открытого восстания, было чистым призраком власти. У кельтских кланов вне «Палисада» исчезли даже те остатки цивилизации и племенного единства, которые сохранялись до времени Стронгбау. Распри кельтских кланов отличались таким же ожесточением, как и их ненависть к чужеземцу, и дублинскому правительству было легко поддерживать вражду, избавлявшую его от необходимости обороняться, среди народа «с таким характером, что за деньги сына можно поднять против отца, отца — против сына». В течение первых 30 лет XVI века летописи области, оставшейся под властью туземцев, упоминают более чем о сотне набегов и битв среди кланов одного севера. Но наконец для Англии настало время серьезной попытки внести порядок в этот хаос своеволия и неурядиц. Для Генриха VIII политика, которой следовал его отец, — управление Ирландией посредством ее крупных вельмож, — была ненавистной. Он хотел править в Ирландии так же самовластно и полно, как и в Англии, и во второй половине своего царствования он обратил всю энергию на достижение этой цели.

Уже с самого вступления его на престол ирландские лорды почувствовали на себе тяжелую руку повелителя. Джералдины, в предыдущее царствование от имени короля управлявшие Ирландией, скоро заметили, что корона не желает больше служить для них орудием. Их глава, граф Килдэр, был вызван в Англию и заключен в Тауэр. Тогда могучий род решил снова доказать Англии ее беспомощность, и лорд Томас Фитцджералд поднял обычным способом восстание. Архиепископ Дублина был убит, город взят, но цитадель устояла, страна была опустошена, а затем при приближении английского войска мятежники вдруг исчезли в пограничных болотах и лесах. Обычно на подобное нападение отвечали таким же набегом, точно так же терпели неудачу под стенами замка мятежного вельможи и затем так же отступали, после чего начинались переговоры и заключалось соглашение. К несчастью для Джералдинов, Генрих VIII серьезно решил взять Ирландию в руки, и для выполнения этого у него был Томас Кромвель. Новый наместник, Скеффингтон, привез с собой артиллерийский парк, появление которого сразу изменило политическое положение острова. Замки, служившие прежде убежищами для мятежников, были превращены в развалины. Мэйнус, — твердыня, из которой Джералдины угрожали Дублину и по своему произволу управляли областью, — в две недели был разрушен до основания. Удар был настолько сокрушительным и неожиданным, что сопротивление сразу прекратилось. Могущество великой нормандской фамилии, господствовавшей над Ирландией, было совсем сломлено, и для продолжения ее остался один ребенок.

С падением Фицджералдов Ирландия почувствовала себя во власти повелителя. «Ирландцы, писал Томасу Кромвелю один из главных судей, — не были никогда в таком страхе, как теперь. В пяти графствах королевские суды заседают больше, чем прежде». Генриху VIII подчинились не только англичане «Палисада», но и крестьяне Уиклоу и Уэксфорда. В первый раз на памяти людей английское войско явилось в Менстер и привело юг в подчинение. Замок О’Брайенов, охранявший переход через Шеннон, был взят приступом, и падение его повлекло за собой подчинение Клэра. Взятие Этлона сопровождалось покорением Коннаута и обеспечило верность великой нормандской фамилии де Барсов, пользовавшихся почти королевским влиянием на западе. Сопротивление племен севера было сломлено победой при Беллаго. Раньше власть короны ограничивалась стенами Дублина, а в течение семи лет (1535–1542), отчасти благодаря энергии нового наместника, лорда Леонарда Грея, а еще больше — настойчивости Генриха VIII и Томаса Кромвеля, эта власть распространилась на всю Ирландию.

Но Генрих VIII хотел не только подчинения Ирландии. Он хотел цивилизовать покоренный народ, править им при помощи не силы, а закона. Но под законом король и его министры могли понимать только английское право. Господствовавшее у туземцев обычное право, устройство кланов и родовое землевладение, а также поэзия и литература, прославившие язык ирландцев, оставались неизвестными политикам Англии или как варварские возбуждали в них презрение. Их уму представлялся один только способ цивилизовать Ирландию и устранить ее хаотические неурядицы — это уничтожить все кельтские традиции ирландского народа, «сделать Ирландию английской» по обычаям, закону и языку. Существовавшие уже в «Палисаде» наместник, парламент, судьи, шерифы представляли собой бледную копию учреждений Англии; имелось ввиду распространить их постепенно на весь остров. Думали, что вслед за английским законом воцарятся английские обычаи и язык. Единственный действенный способ для проведения такого преобразования заключался в полном подчинении острова и в его заселении английскими колонистами; но даже железная воля Томаса Кромвеля отступила перед таким приемом, хотя его настойчиво советовали его помощники и поселенцы «Палисада». Он был одновременно и слишком кровав, и слишком дорог.

Способом более надежным, дешевым, человечным и политичным представлялось привлечь на свою сторону вождей и при помощи политики терпеливого великодушия превратить их в английских вельмож, воспользоваться обычной преданностью членов клана своим вождям как средством распространения среди них нового образования и предоставить времени и твердому управлению постепенное образование страны. Еще до падения Джералдинов Генрих VIII следовал этой системе и уже применял ее в Ирландии, когда завоевание подчинило ее. Необходимо было убедить вождей в преимуществах правосудия и законного порядка. Обещанием «сохранить за ними их собственность» нужно было устранить их опасения, что под каким-нибудь предлогом «их прогонят с их земель и принадлежащих им по закону владений». Следовало обращать внимание даже на их возражения против введения английского права и сообразно местным условиям ужесточать или смягчать применение закона. При возвращении земель или прав, очевидно принадлежавших короне, строгим мерам следовало предпочитать «мягкие средства, тонкие уловки, дружеские уговоры».

В общем, эта примирительная система и проводилась английским правительством при Генрихе VIII и двух его преемниках. Вожди один за другим соглашались на принятие договора, гарантировавшего им владение землями и оставлявшего неприкосновенной их власть над членами клана при условии обещания верности, воздержания от незаконных войн и притеснения соплеменников, уплаты короне известной подати и несения военной службы. В залог верности требовалось только принятие английского титула и воспитание сына при английском дворе, но в некоторых случаях, например с О’Нейлами, требовалось обязательство применять английские язык и одежду и поощрять земледелие и сельское хозяйство. Согласие на такие условия достигалось не просто властью короля, но и крупными подарками. Действительно, это изменение приносило вождям много выгод. При принятии новых титулов им не только жаловались земли упраздненных монастырей, но английские суды, незнакомые с ирландским обычаем родового землевладения, признавали вождей единственными собственниками земли.

Достоинства этой системы были несомненными; понимания ее недостатков трудно было ожидать от политиков той эпохи, полагавших, что можно ожидать возрождения Ирландии только при усвоении ею английской культуры. Запрещение национальных одежды, обычаев, законов и языка могло представляться им просто упразднением варварства, мешавшего всякому прогрессу. В это время роковой промах вызвал в Ирландии религиозную борьбу. Церковный строй Ирландии отличался, пожалуй, не меньшей хаотичностью, чем ее политические порядки. Уже с прибытия Стронгбау не существовало единой ирландской церкви по той простой причине, что не было и единого ирландского народа. Между церковью за пределами «Палисада» и церковью в его пределах не было ни малейшего различия ни в учении, ни в устройстве; но в пределах «Палисада» духовенство по происхождению и языку было исключительно английским, а вне их — исключительно ирландским. В английских владениях в монастыри и церкви ирландцев не допускал закон; в ирландских — недоброжелательство туземцев не допускало англичан.

В религиозном отношении страна, в сущности, находилась на том же уровне, что и в политическом. Распри и беспорядки оказали роковое влияние на церковную дисциплину. Подобно окружавшим их вождям, епископы были светскими деятелями или суровыми воинами, пренебрегавшими своими кафедрами, доводившими свои соборы до разрушения. В целых епархиях церкви были в развалинах и без священников. Единственными проповедниками являлись нищенствующие монахи, но результаты их проповедей были незначительными. «Если король не найдет лекарства, — говорили в 1525 году, — скоро здесь будет не больше христианства, чем в самой Турции». К несчастью, лекарство, найденное Генрихом VIII, было хуже болезни. Политически Ирландия составляла одно целое с Англией, и великий переворот, отделивший одну страну от Рима, распространился, естественно, и на другую. Правда, сначала последствия его казались довольно незначительными. Волновавший Англию вопрос о верховенстве короля над церковью при завоевании в Ирландии встретил затруднения только в общем равнодушии. Все готовы были принять его, не думая о последствиях.

Епископы и духовенство в пределах «Палисада» подчинились воле короля так же легко, как и их собратья в Англии, и их примеру последовали прелаты, по крайней мере, четырех епархий Ирландии. Туземные вожди не больше лордов Совета стеснялись отказываться от подчинения римскому епископу и признавать Генриха VIII «верховным главой церкви Англии и Ирландии под властью Христа». Здесь не было того противодействия упразднению монастырей, какое было выказано по ту сторону пролива; напротив, жадные вожди обнаружили сильное стремление к участию в разделе церковных земель. Но следствия этих мер оказались роковыми для слабых остатков культуры и религии, еще пощаженных вековыми неурядицами. Несмотря на свои недостатки, монастыри были в Ирландии единственными школами. Приходские священники, столь многочисленные в Англии, были редки в Ирландии: в церквях, зависевших от монастырей, большей частью служили монахи, и упразднение их обителей во многих округах страны прервало общественное богослужение. Несмотря на все запрещения, нищенствующие монахи продолжали трудиться и учить, и это ставило их во враждебное положение относительно английского правительства.

Если бы навязанные стране церковные реформы ограничились этим, они, в сущности, принесли бы немного вреда. Но в Англии разрыв с Римом, упразднение монашеских орденов и установление верховенства короля над церковью вызвали в некоторой части народа стремление к богословской реформе, которое Генрих VIII разделял и постепенно старался удовлетворить. В Ирландии никогда не существовало духа Реформации во всем народе. Народ принял законодательные меры, проведенные в английском парламенте, нисколько не думая о богословских последствиях этого или о каких-либо переменах в церковном учении и обрядах. Никто не потребовал отмены богомолья, истребления икон, реформы общественного богослужения. Приезд в 1535 году архиепископа Брауна «для низвержения идолов и искоренения идолослужения» был первым шагом в ряду усилий английского правительства навязать новую веру народу, всецело и страстно преданному своей старой религии.

Попытка Брауна повлиять на проповедь была встречена молчаливым и упорным сопротивлением. «Ни кротким увещеванием, — писал примас Томасу Кромвелю, — ни евангельским наставлением, ни взятием с них торжественной клятвы, ни даже угрозой строгого наказания не мог я со времени моего прибытия убедить или побудить кого-либо из монахов или священников хоть раз проповедовать слово божье или истинность титула нашего славного государя». Даже принятое так спокойно верховенство было подвергнуто сомнению, когда выяснились последствия его принятия. Епископы воздерживались от исполнения приказа — вычеркнуть из служебников имя папы Римского. Проповедники сохраняли полное молчание. Когда Браун приказал истребить иконы и мощи в своем соборе, ему пришлось доносить, что настоятель и каноники «находят их столь важными для своей выгоды, что не слушают моих слов». Но Томас Кромвель настаивал на установлении церковного единообразия между двумя островами, и примас заражался отчасти энергией своего покровителя. Непокорных священников сажали в тюрьмы, образа устраняли из церквей, посох святого Патрика, пользовавшийся величайшим поклонением ирландцев, сожгли на рыночной площади.

Но поддержку своей деятельности примас находил только в Англии. Ирландский совет относился к ней холодно. Лорд — наместник с молитвой преклонил колени перед иконой в Триме. Молчаливое, но упорное сопротивление сокрушило усилия Томаса Кромвеля, а с его падением надолго наступила приостановка церковных реформ, которые он навязывал покоренной стране. Но при вступлении на престол Эдуарда VI проведение реформ возобновилось со всей энергией протестантского рвения. Епископы были вызваны к наместнику и получили от него новый английский служебник, который, хотя и был написан на языке, столь же чуждом ирландцам, как и латынь, должен был в каждой епархии заменить латинский служебник. Приказ подал знак к открытой борьбе. «Теперь мессу будет читать всякий неученый человек!» — воскликнул Даудэл, архиепископ Армагский, со всеми своими викариями, кроме одного, выбегая из комнаты. С другой стороны, епископы Миза, Лимерика и Килдера последовали за Брауном Дублинским в изъявлении покорности. Но это разделение епископов вовсе не привело правительство в уныние. Даудэл был изгнан из страны, а вакансии были замещены протестантами самого крайнего направления, например Бэлом.

Однако такие меры не могли произвести никакой перемены в мнениях самого народа. Новые епископы-преобразователи не говорили по-ирландски, а грубые крестьяне, окружавшие их кафедры, не понимали ни слова в их английских проповедях. Туземные священники сохраняли молчание. «Проповеди у нас совсем нет, — доносил ревностный протестант, — а без этого невежда не может приобрести знание». На прелатов, пользовавшихся новым служебником, смотрели просто как на еретиков. Один из членов паствы епископа Мизского объявил ему: «Знай только народ, как это сделать, он бы съел вас». Протестантизму не удалось отвлечь от старых убеждений ни одного ирландца, но он успел поднять против короны всю Ирландию. Новая борьба за общую веру устранила старые политические различия, созданные завоеванием Стронгбау. Население внутри и вне «Палисада» объединилось, согласно верному замечанию, «не как ирландский народ, а как католики». В религиозном единстве открылось новое чувство национального единства. «И англичане, и ирландцы начинают одинаково противиться приказам вашего лордства, — писал много лет раньше Браун Томасу Кромвелю, — и забывать свои прежние национальные распри».

Со вступлением на престол Марии I этот слабый ирландский протестантизм незаметно исчез. В Ирландии не было протестантов, кроме новых епископов, и когда Бэл бежал за море, а его товарищи были низложены, церковь вернулась к своей прежней форме. Однако попытки восстановить монастыри не было, и Мария I с такой же энергией, как и ее отец, пользовалась своей властью, низлагала и назначала епископов и не допускала вмешательства папы Римского в ее церковную политику. Она восстановила мессу, вернула значение старым обрядам богослужения, и религиозное несогласие между правительством и его ирландскими подданными на время было устранено. Однако с избавлением от одной опасности появилась другая. Англии все больше надоедала примиренческая политика, которой настойчиво следовали Генрих VIII и его сын. Пока она сопровождалась именно таким успехом, какого ожидали Уолси и Кромвель: вожди спокойно принимали систему, а их кланы подчинялись новому порядку, следуя их примеру. «Подчинение графа Десмонда легко повлекло за собой подчинение остального Менстера. Пожалование в графы О’Брайена покорило всю эту область». Мак-Уильям стал лордом Клэнрикардом, а Фицпатрики — баронами Верхнего Оссори. Посещение английского двора крупным вождем севера, принявшим титул графа Тайрона, считалось важным шагом в деле цивилизации Ирландии.

На юге, где постепенно распространялось господство английского права, вожди заседали рядом с английскими мировыми судьями, и кое-что было сделано для ослабления распрей и беспорядка у диких племен, обитавших между Лимериком и Типперари. «Люди могут спокойно проходить по этим графствам, не боясь грабежа или другой обиды». В графстве Клэнрикард, некогда опустошенном войной, «изо дня в день развивается земледелие». Но в графстве Тайрон и на севере старые неурядицы господствовали безраздельно; да и всюду ход развития своей медлительностью раздражал терпение английских наместников. Между тем единственная надежда на действительный успех заключалась именно в терпении, а были признаки того, что дублинскому правительству надоедало ждать. При протекторе Сомерсете «грубое обращение» с вождями наместника сэра Беллингэма вызвало мятежные настроения, исчезнувшие только тогда, когда истощение казны заставило его вывести гарнизоны, расставленные в сердце страны. При Марии I его преемник, лорд Суссекс, бесплодно производил набег за набегом на упорные племена севера и однажды сжег Армагский собор и три церкви.

Более серьезным нарушением примиренческой системы послужило принятие Суссексом постоянно отвергавшегося Генрихом VIII проекта английской колонизации: он отдал английским поселенцам область О’Конноров и образовал из нее графства, названные в честь Филиппа II и Марии Тюдор графствами короля и королевы. Между поселенцами и обезземеленными кланами тотчас началась жестокая борьба, окончившаяся только при Елизавете истреблением ирландцев. Для размежевания пустых земель были назначены комиссары с целью распространить колонизацию и на другие округа, но гнет войны с Францией положил конец этим широким планам. Елизавета сразу признала обезземеливание и колонизацию опасными, и благоразумный Сесиль вернулся к более надежной, хотя и более медленной системе Генриха VIII.

Однако между туземцами уже распространилась боязнь английского нашествия, и это вызвало восстание севера Ирландии и появление вождя гораздо более энергичного и способного, чем те, с какими до того приходилось бороться правительству. Переход графства Тайрона к вождю О’Нейлов неизбежно привел к столкновению между системами наследования, признанными английским и ирландским правом. После смерти графа Англия признала наследником титула его старшего сына, а клан настаивал на своем старом праве выбора вождя из среды семьи и предпочел младшего сына, более законного, — Шона О’Нейла. Суссекс поспешил на север, чтобы решить вопрос силой оружия; но прежде, чем он достиг Ольстера, деятельный Шон сумел успокоить своих соперников, О’Доннелей Донегэла, и привлек на свою сторону скоттов Антрима. «С прибытия моего сюда, — писал лорд Суссекс, — ни ирландец, ни скотт никогда не решались противиться англичанину — в поле или в лесу»; но Шон снова воодушевил своих воинов и, напав на войско наместника с отрядом вдвое меньшим, отбросил англичан в беспорядке к Армагу. Обещанное помилование побудило его посетить Лондон и выразить притворную покорность, но едва он вернулся домой, как отказался от ее условий и остался фактически властителем севера, расстроив в утомительной борьбе попытки лорда-наместника захватить или отравить его. Успех еще больше разжег его честолюбивые планы; он вторгся в Коннаут и захватил Клэнрикард, а на представление Дублинского совета отвечал смелым вызовом: «Мечом приобрел я эти земли и мечом же буду их защищать».

Но его смелость не устояла перед искусством и энергией сэра Генриха Сидни, преемника лорда Сассекса. В то время как английская армия продвигалась от «Палисада», Сидни вызвал восстание против О’Нейлов враждебных им кланов севера; Шон был разбит О’Доннелями, искал убежища в Антриме и в пьяной ссоре был изрублен в куски своими хозяевами. Победа Сидни (1567 г.) обеспечила несчастной стране десять лет мира; но папы Римские уже выбрали себе Ирландию полем, на котором им было удобно вести борьбу с Елизаветой. На деле религиозного вопроса здесь почти не существовало. Правда, со вступлением Елизаветы на престол церковная политика протестантов была восстановлена на словах: снова возобновили отречение от Рима, новым актом единообразия острову навязали английский служебник и вменили в обязанность присутствие на службе, в которой он применялся. Как и прежде, все, казалось, подчинились закону; ему последовали даже епископы ирландских округов, и единственные известные нам исключения оказывались на крайнем юге и на севере, где, ввиду отдаленности, сопротивление не представляло опасности.

Но настоящей причиной этого внешнего подчинения «Акту единообразия» было то, что фактически оно оставалось мертвой буквой. Не было возможности найти достаточного числа английских священников или ирландских, которые были бы знакомы с английским языком. Одной из самых образованных епархий была Мизская, но и там из ста священников едва ли десять знали какой-либо язык, кроме своего. Обещание перевести служебник на ирландский язык никогда не было исполнено, и заключительное постановление самого акта позволяло употребление латинского перевода впредь до дальнейшего приказа. Но, подобно другим постановлениям, и это не соблюдалось, и во все царствование Елизаветы дворянство «Палисада» спокойно посещало мессу. В сущности, религиозного преследования не было, и в множестве жалоб Шона О’Нейла мы не находим упоминания о религиозных притеснениях за веру.

Далеко не так смотрели на дело Рим и Испания, католические миссионеры и ирландские изгнанники. Они утверждали и, может быть, верили, что ирландский народ страдает от религиозного преследования и стремится от него избавиться. Когда в 1579 году папа Римский задумал самое крупное и широкое выступление против Елизаветы, он увидел в преданности ирландцев католицизму рычаг для низвержения еретической королевы. Стекли, ирландский изгнанник, давно внушал папе Римскому и Испании план высадки в Ирландии, и наконец его мысль была осуществлена высадкой небольшого отряда на берегах Керри. Несмотря на прибытие в следующем году 2 тысяч папских солдат в сопровождении легата, попытка закончилась жалкой неудачей. Новый наместник, лорд Грей, принудил к сдаче форт Смеруик, где укрепились пришельцы, и беспощадно истребил его гарнизон. После долгих колебаний на помощь им восстал граф Десмонд, но был разбит и подвергся преследованию в своей собственной области, которую доведенные до жестокости преследователи обратили в пустыню. Безжалостное наказание Менстера распространило в стране страх, принесший большую помощь Англии, когда борьба с католицизмом достигла высшей степени при отражении Армады. В тот памятный год вожди сохраняли спокойствие; они только избивали несчастных людей, потерпевших крушение у берегов Бентри и Сдиго.

С тех пор вся страна признавала власть правительства; но эта власть основывалась только на страхе. В годы, последовавшие за подчинением Менстера, насилие и вымогательство солдатчины, опьяненной грабежом и кровопролитием на юге, вызвали мятеж более грозный, чем те, с какими до того приходилось иметь дело Елизавете. Общая ненависть к притеснителям снова объединила племена Ольстера, разъединенные политикой Сидни, а в Хью О’Нейле они нашли вождя, даже искуснее Шона. Хью был воспитан при английском дворе и по манерам и обращению стал англичанином; за постоянную верность в годы прежних восстаний он был награжден пожалованием графства Тайрон, а в споре с соперником из своего клана он обеспечил себе помощь правительства, предложив ввести в свою новую область английские законы и разделение на графства. Но, едва он стал бесспорным хозяином севера, как постепенно его тон изменился. С заранее ли обдуманным намерением, или, подозревая в англичанах замыслы против себя, он занял наконец явно вызывающее положение. В то самое время как договор в Вервенсе и крушение второй Армады освободили Елизавету от войны с Испанией, восстание Хью О’Нейла нарушило спокойствие, господствовавшее со времени побед лорда Грея. Ирландский вопрос снова стал главной заботой королевы.

Сначала казалось, что прежнее счастье ей изменило. Поражение английских войск в Тайроне вызвало общее восстание кланов севера; а предпринятая в 1599 году настойчивая попытка подавить растущее восстание окончилась неудачей из-за тщеславия и непослушания, если не преступного соучастия, наместника королевы, молодого графа Эссекса. Его преемник, лорд Маунтджой, при своем прибытии нашел в своей власти только несколько миль вокруг Дублина; но за три года восстание было подавлено. Испанский отряд, высадившийся для его поддержки в Кинсейле, был вынужден сдаться. Овладев страной, англичане закрепили ее за собой линией крепостей. Энергия и беспощадность нового наместника сокрушили всякое открытое сопротивление, а голод, последовавший за опустошением страны, докончил разрушительное действие меча.

Хью О’Нейл с торжеством был доставлен в Дублин; граф Десмонд, снова поднявший восстание в Менстере, искал убежища в Испании, и наконец дело завоевания было закончено. В годы правления преемника Маунтджоя, сэра Чичестера, была сделана серьезная и ловкая попытка умиротворить завоеванную область введением всюду чисто английской системы управления, суда и землевладения. Все следы старого кельтского устройства страны были отвергнуты как «варварские». Закон отнял у вождей их власть над кланами и поставил их в положение крупных вельмож и землевладельцев; члены кланов из подданных превратились в арендаторов, плативших своим лордам только известные обычные оброки и повинности. Система кланового землевладения была уничтожена, и наделы членов клана были превращены в чиншевые участки (copyholds) английского права. Таким же путем у вождей было отнято их наследственное право суда, и английская система решения дел судьями и присяжными заменила суд по обычному праву брегонов.

Всему этому кельты противопоставили непреклонное упорство своей расы. Ирландские присяжные, как и теперь, отказывались обвинять. Члены кланов были рады освобождению от произвольных вымогательств своих вождей, но все еще считали их начальниками. По внушению из Англии Чичестер сделал попытку ввести религиозное единообразие, но потерпел неудачу: англичане «Палисада» оказались такими же католиками, как и природные ирландцы, и единственным следствием попытки было создание на общей религиозной основе единого ирландского народа. Впрочем, твердое, но умеренное управление наместника достигло многого, и уже появлялись признаки готовности народа постепенно усваивать новые обычаи, — как вдруг при преемнике Елизаветы (в 1610 г.) английский совет принял и провел великую революционную меру, известную под именем колонизации Ольстера. Мирная консервативная политика Чичестера была заменена политикой широких конфискаций: две трети Северной Ирландии были объявлены собственностью короны ввиду того участия, какое ее владельцы принимали в недавней попытке восстания, а земли, приобретенные таким образом, были разделены между новыми поселенцами из Шотландии и Англии. В материальном отношении заселение Ольстера, несомненно, сопровождалось блестящим успехом. Среди печальных пустошей Тайрона всюду появились хутора и усадьбы, церкви и мельницы. Городской совет Лондона предпринял колонизацию Дерри и дал маленькому городу имя, столь прославленное его геройской защитой. Основы материального благосостояния, поставившего Ольстер выше остальной части Ирландии по богатству и просвещению, положены, несомненно, конфискацией 1610 года. Кроме тайного недовольства, эта мера в свое время не вызвала никакого сопротивления; выселенные туземцы угрюмо удалились на земли, оставленные им грабителями. Но эта мера отняла у ирландцев всякую веру в справедливость англичан и посеяла семена рокового недоверия и вражды, с которыми впоследствии приходилось бороться при помощи тирании и кровопролития.

Заселение Ольстера вывело нас за границы описываемого периода. Блеск побед Маунтджоя озарил последние дни Елизаветы, но не мог разогнать печали умирающей королевы. Она всегда была одинокой, а по мере приближения к могиле ее одиночество еще усиливалось. Политики и воины ее первых лет один за другим исчезали из ее Совета, а их преемники выжидали ее последних минут и интриговали из-за милостей будущего государя. Ее любимец, лорд Эссекс, был вовлечен в нелепое восстание, приведшее его на эшафот. Старый блеск ее двора побледнел и исчез. При ней остались только одни должностные лица; «прочие члены совета и вельможи при всяком случае уклоняются». При появлении ее перед публикой народ, одобрения которого она всегда добивалась, соблюдал холодное молчание. Менялся дух века, и по мере этого ее одиночество все усиливалось. Выросшая вокруг Елизаветы новая Англия с ее серьезностью, прозаичностью и моралью относилась холодно к этому блестящему, причудливому, бессовестному детищу светского Возрождения.

Елизавета наслаждалась жизнью так, как наслаждались ею люди ее времени, и теперь, когда они исчезли, держалась за нее с тем большим упорством. Она охотилась, танцевала, шутила со своими молодыми любимцами; в 67 лет она кокетничала, бранилась, шалила, как делала это в тридцать. «Королева, — писал за несколько месяцев до ее смерти один придворный, — уже много лет не была так кокетлива и не стремилась так к увеселениям». Несмотря на отговоры, она продолжала свои пышные переезды из одного поместья в другое. Она по-прежнему занималась делами и по своей обычной привычке бранила «тех, кто не хотел уступать ей в важных вопросах». Но смерть приближалась. Лицо королевы приобрело дикий вид, ее фигура превратилась в скелет. Наконец, у нее исчезло ее стремление к щегольству, и она по целым неделям отказывалась менять платье. Ею овладела странная меланхолия: «Она держала в руках золотой кубок, — говорил человек, видевший ее перед смертью, и часто подносила его к губам, но ее сердце, казалось, было слишком переполнено, чтобы нуждаться в наполнении». Постепенно она теряла рассудок. Она утратила память, ее бурный характер стал невыносимым; казалось, ее покинуло даже мужество. Она велела класть постоянно возле себя меч и время от времени прорывала им обои, как будто за ними ей представлялись убийцы. Она потеряла вкус к пище и ко сну. День и ночь она сидела в кресле, обложенная подушками, приставив палец к губам и уставив глаза в пол, не говоря ни слова.

Однажды она прервала молчание вспышкой своей прежней властности. Когда Роберт Сесиль сказал ей, что она «должна» лечь в постель, слово это подействовало на нее, как звук трубы. «Должна! — воскликнула она; разве можно говорить государям — должны? Жалкий человек, жалкий человек! Если бы твой отец был жив, он не решился бы употребить это слово». Потом, когда ее гнев прошел, она впала в прежнее уныние. «Ты потому так самонадеян, — сказала она, — что, как ты знаешь, я должна умереть». Она оживилась еще раз, когда окружавшие постель министры назвали в качестве возможного преемника лорда Бошана, наследника притязаний Суффолков. «Я не хочу, чтобы мне наследовал сын негодяя!» — громко закричала она. Когда упомянули короля Шотландии, она не сказала ничего и только кивнула головой. Она постепенно теряла сознание, и на другой день, рано утром, угасла жизнь Елизаветы, — жизнь столь великая и в своем величии столь необыкновенная и одинокая.

Загрузка...