В то время как литература и наука, на короткое время расцветшие в Англии, были заглушены смутами войны баронов, оживление поэзии поставило в резкое противоречие общественный строй и духовную жизнь Уэльса.
Судя по внешним признакам, Уэльс в XIII веке был погружен в полное варварство. Целые века ожесточенных войн и междоусобиц, отчуждение от общехристианской культуры изгладили все следы древнеримской цивилизации, и непокоренные еще бритты превратились в массу диких пастухов, одевавшихся в звериные шкуры и питавшихся молоком своих стад; они были вероломны, жадны, мстительны, не имели политической организации выше клана, разъединялись страшными распрями и сходились только для битвы и набегов на чужестранцев. Но в душе этого дикого народа все еще тлела искра поэтического огня, воодушевлявшего их четыреста лет назад песнями Анеурина и Лайуорча Гена на борьбу с саксами. И вот в час крайнего падения Уэльса его молчание было внезапно нарушено толпой певцов. Эта песнь XII века исходила не от того или другого барда, но от всего народа. «Во всяком доме, — говорил наблюдательный Жеральд де Барри, — чужестранцы, прибывшие утром, наслаждаются до вечера рассказами девушек и игрой на арфе».
Романтическая литература племени нашла удивительное выражение в его языке, бывшем таким же потомком древнекельтского наречия времен Цезаря, какими романские языки являются для латыни его эпохи. Этот язык получил определенный строй и литературную обработку гораздо раньше всех остальных языков новой Европы. Ни в одной средневековой литературе язык не достигал такой обработанности и законченности. В этих отработанных формах кельтская фантазия играет с поразительной свободой. В одной из позднейших поэм Гуайон Малый превращается в зайца, рыбу, птицу, пшеничное зерно, и это не более чем символ причудливых форм целой серии рассказов, а «Mabinogion», в которых проявилась игра кельтского воображения, пришли к высшему совершенству в легендах об Артуре.
Их веселая причудливость не обращает внимания на действительность, предание, вероятность и упивается невозможным и нереальным. Когда Артур отправляется в неведомый мир, то едет на стеклянном корабле. «Нисхождение в ад» в описании одного кельтского поэта отбрасывает и средневековые ужасы, и средневековое благочестие: спустившийся туда рыцарь проводит годы адского заточения в охоте, пении и беседах с прекрасными женщинами. Мир «Мабиногиона» — мир чистой фантазии, мир чудес и очарования, мрачных лесов, тишина которых прерывается звоном колокола отшельника, и светлых полян, где свет играет на доспехах героя. Каждая фигура, проходящая через воображение поэта, сверкает яркими красками. «Девушка была одета в платье из блестящего шелка, вокруг ее шеи вилось ожерелье из червонного золота, украшенное изумрудами и рубинами. Ее золотистые волосы блестели ярче дрокового цветка, цвет лица был белее морской пены, а пальчики — прекраснее лесного анемона среди брызг лугового ключа. Глаза сокола не ярче ее очей. Ее грудь была белее груди лебедя, а щеки — румянее самых красных роз».
Всюду здесь восточное богатство пышных образов, но эта роскошь редко подавляет воображение. Восприимчивость кельтского характера, столь чувствительного к красоте, столь жаждущего жизни, ее треволнений, ее грусти и радостей, умеряется страстной меланхолией, восстающей против невозможного, инстинктивным пониманием благородства и чарующей прелести природы. Среди всех крайностей выражения здесь всюду ощущаются то грациозный полет чистой фантазии, то нежная нотка человеческого чувства, то магическое прикосновение красоты. Когда серые собаки Кальвега прыгают вокруг лошади своего хозяина, то они «играют, как две морских ласточки». Его копье разит «быстрее, чем падает капля росы с листка красной травки на землю в июне, когда роса бывает всего обильнее».
Глубокая и тонкая любовь к природе, к естественной красоте получает светлую окраску от охватывающего поэта страстного чувства человечности; это чувство прорывается в восклицании Гуалмайя: «Я люблю птичек и их сладкие голоса в убаюкивающих песнях леса!», и он не спит ночью, а идет по «непритоптанной траве» леса или на берег моря слушать соловья или любоваться игрой морских чаек. Сам патриотизм облекается в те же живописные формы: уэльский поэт ненавидит плоскую однообразную страну саксов; говоря о своей родине, он описывает ее «морские берега и ее горы, ее города на краю лесов, ее прекрасные пейзажи, ее долины и воды, ее белых морских чаек и прекрасных женщин». Песнь переходит, быстро и тонко, в область нежных чувств: «Люблю я ее поля, одетые нежным трилистником, люблю болота Мерионета, где моя голова покоилась на белоснежной руке». В кельтской любви к женщине мало тевтонских глубины и серьезности, а вместо них мы видим игривый дух изящного наслаждения, далекий слабый отблеск страсти, подобный розовому свету зари на снежных вершинах гор, радостное упоение красотой: «Моя милая бела, как цвет яблони, как пена моря; ее лицо блистает, как жемчужная росинка, румянец ее щек подобен блеску солнечного заката». Легкий и упругий характер французского трувера одухотворялся у певцов Уэльса более тонким поэтическим чувством: «Кто ни взглянет на нее, тот полюбит ее; где ступит ее ножка, там вырастают четыре трилистника». Прикосновение чистой фантазии переносит ее предмет из сферы страсти в область восхищения и уважения.
От этого поэтического мира странно, как мы сказали, переходить к действительной истории Уэльса. Но рядом с этим причудливым поэтическим течением шла струя более энергичной поэзии. Старый дух древних бардов, их наслаждение битвами, их любовь к свободе и ненависть к саксам — все это проявилось в ряде песен, странных, монотонных, часто прозаичных, но вдохновленных пылким патриотизмом. Новое появление таких песен свидетельствовало и о пробуждении новой энергии в долгой борьбе с английскими завоевателями.
Из трех государств, на которые победы при Дергеме и Честере разбили земли еще непокоренных бриттов, два давно перестали существовать. Страна между Клайдом и Ди была постепенно поглощена Нортумбрией и расширением Шотландской монархии; Западный Уэльс, между Ла-Маншем и устьем Северна, подчинился мечу Эгберта. Более упорное сопротивление спасло независимость главной, средней области, которая теперь и носит название Уэльс. Она и сама была обширнейшим и сильнейшим из бриттских государств, да, кроме того, в ее борьбе с Мерсией ей помогали слабость противника — младшей и слабейшей из английских держав, а также внутренние раздоры, подрывавшие энергию завоевателей. Но едва Мерсия достигла главенства среди других государств, она энергично взялась за дело завоевания. Оффа оторвал от Уэльса землю между Северном и Уай, вторжение его преемников внесло огонь и меч в самое сердце страны, и уэльские государи должны были признать верховенство Мерсии.
После ее падения первенство перешло к королям Уэссекса. Законы Гоуэла Дда признавали выплату ежегодной дани «государем Эберфроу» «королю Лондона». Слабость Англии в эпоху ее долгой борьбы с датчанами оживила надежды бриттов на независимость, но с падением Дейнло князья Уэльса снова покорились англам, а когда в середине царствования Исповедника они воспользовались ссорой между домами Леофрика и Годвина, чтобы перейти границу и напасть на саму Англию, то победы Гарольда восстановили английское верховенство. Его легко вооруженные войска высадились на берег, проникли в горы Уэльса, и наследники князя Груффайда, голова которого послужила трофеем победы, поклялись соблюдать верность английской короне и платить ей прежнюю дань.
Борьба стала еще более отчаянной, когда волны нормандского завоевания разбились о границу Уэльса. Ряд крупных графств, учрежденных Вильгельмом Завоевателем вдоль этой границы, сразу ограничил разбойничьи набеги. Палатин Честера Хьюг Ульф превратил Флинтшайр в пустыню, а граф Шрусбери Роберт де Белем, по словам летописца, «резал уэльсцев, как овец, покорял их, обращал в рабство, обдирал их железными гвоздями». При поддержке этих крупных баронов толпа мелких авантюристов получила от короля разрешение отвоевывать земли уэльсцев. Монмут и Абергавенни были захвачены нормандскими кастелянами, Бернард Нефмарше приобрел себе поместье Брекнок, а Роджер Монтгомери заложил в Пауайсленде город и крепость, до сих пор носящие его имя. Общее восстание всего народа в эпоху Вильгельма II отняло у нормандцев часть их добычи. Новый замок Монтгомери был сожжен, Брекнок и Кардиган — очищены от пришельцев, границы самой Англии подверглись опустошению.
Дважды король безуспешно водил свою армию в горы Уэльса: неприятели укрывались в своих твердынях, пока голод и лишения не вынуждали войско к отступлению. Более благоразумный Генрих I вернулся к отцовской системе постепенного завоевания, и волна нового вторжения разлилась вдоль берега, где страна была открытой, ровной и доступной с моря. Успеху вторжения содействовали внутренние распри. Один из уэльских главарей призвал к себе на помощь Роберта Фиц-Гамо, лорда Глостера, а поражение Риса Тюдора, последнего князя, объединившего Южный Уэльс, породило анархию, позволившую Роберту спокойно высадиться на берегу Гламоргана, завоевать страну и разделить ее между своими воинами. Отряд фламандцев и англичан сопровождал графа Клера, когда он высадился близ милфордской гавани, оттеснил бриттов в глубь страны и основал «Малую Англию» в нынешнем Пемброкшире. Несколько смелых искателей приключений сопровождали также нормандского лорда Кемейса в Кардиган, где земля могла быть добычей для всякого, «кто только отваживался на войну с уэльсцами».
В тот момент, когда полное подчинение бриттов, казалось, было близко, новый взрыв энергии остановил нашествие завоевателей и превратил колеблющееся сопротивление отдельных областей Уэльса в борьбу всего народа за утраченную независимость. Явился снова, как мы видели, поэтический пыл. Каждое сражение, каждый герой тотчас находили себе певцов. Имена древних бардов ожили в смелых подделках, побуждавших народ к сопротивлению и предвещавших победу. Новый патриотизм сильнее всего поддерживался этими песнями в Северном Уэльсе. Несколько раз приходилось Генриху II отступать перед неприступными твердынями, с которых «лорды Снодона», князья из дома Груффайда, сына Конана, господствовали над Уэльсом. Однажды разнесся слух, что король убит; Генрих Эссекский бросил королевское знамя, и только отчаянные усилия короля спасли армию от полного поражения. Во время другого похода нападающие были застигнуты такими ливнями, что вынуждены были бросить обоз и стремглав бежать к Честеру.
Величайшая из уэльских од, известная английским читателям по переводу Грея, — «Триумф Оуэна», — представляет собой победную песнь Гуальмайя, сложенную в честь отражения английского флота от Эберменей. В течение долгого управления двух Левелинов, сыновей Жоруэрта и Груффайда, управления, занимавшего почти весь последний век независимости Уэльса, — казалось, суждено было осуществиться всем надеждам их соплеменников. Первому из них удалось принудить к присяге всех уэльских вождей, что поставило его во главе всего народа и тем придало новый характер его борьбе с королем Англии. Укрепляя свою власть внутри страны и распространяя ее на Южный Уэльс, Левелин, сын Жоруэрта, упорно стремился найти средства к низвержению ига саксов. Тщетно старался Иоанн купить его дружбу выдачей за него замуж своей дочери. Новые набеги на границы заставили короля войти в Уэльс; но хотя его армия и дошла до Снодона, она вынуждена была, как и ее предшественницы, истомленная голодом и лишениями, отступить перед неуловимым врагом. Второе вторжение сопровождалось большим успехом. Вожди Южного Уэльса отказались от недавней присяги и перешли на сторону англичан, а стесненный в своих твердынях Левелин вынужден был наконец подчиниться. Не успели, однако, еще высохнуть чернила, которыми был подписан договор, как пламя восстания снова охватило Уэльс. Страх перед англичанами еще раз объединил его вождей, а борьба между Иоанном и его баронами обезопасила от нового вторжения. Отказавшись от присяги отлученному королю, Левелин заключил союз с предводителем баронов Фитц Уолтером, очень желавшим привлечь на свою сторону государя, который мог держать в узде пограничных графов, стоявших за короля. Левелин воспользовался этим случаем, чтобы захватить Шрусбери, присоединить Пауайсленд, где всегда было сильно английское влияние, выгнать королевские гарнизоны из Кермартена и Кардигана и принудить даже фламандцев Пемброка к признанию его власти.
С каждым из этих триумфов лорда Снодона надежды уэльсцев возрастали. Двор Левелина был наполнен бардами. «Он сыплет золото бардам, — пел один из них, — как дерево роняет созревшие плоды наземь». Но золото едва ли было нужно для пробуждения их энтузиазма. Поэт за поэтом воспевали «опустошителя Англии», «орла среди людей, который не любит валяться и спать», который «со своим длинным окровавленным копьем поднимается над прочими людьми», у которого «красный боевой шлем увенчивается лютым волком». «Шум его приближения подобен реву морских волн, которые разбиваются о берег и которые ничто не может ни остановить, ни укротить».
Менее известные барды в грубых песнях воспевали победы Левелина и вдохновляли его на бой. «Будь храбр в бою, — повторял Элидир, — будь верен своему делу, опустошай Англию, разоряй ее народ». Сильная жажда крови слышалась в отрывистых страстных стихах придворных поэтов. «Суэнси, этот мирный город, превращен в груду развалин, — с торжеством восклицал поэт, — Сент-Клир с его широкими меловыми землями, уже не саксы владеют им теперь!» «В Суэнси, этом ключе Лоэгрии, мы сделали вдовами всех женщин». «Грозный орел привык класть трупы рядами и торжествовать вместе с волками и летучими воронами, наглотавшимися мяса, — мясниками, чующими трупы». «Лучше могила, — кончается песнь, — чем жизнь человека, который тяжко вздыхает, когда рога вызывают его на поле брани». Но даже в песнях бардов Левелин возвышается над толпой вождей, живших лишь грабежом и хваставших на пирах, когда рог переходил из рук в руки, «что они не просят и не дают пощады». Левелин был «нежным, мудрым, остроумным и находчивым» мужем, «Великим Цезарем», которому предстояло собрать под свою власть остатки кельтского племени. Таинственные предсказания Мудрого Мерлина переходили из уст в уста и вдохновляли уэльсцев на борьбу с завоевателем. Медрод и Артур явятся еще раз на землю и снова будут биться в роковой Камланской битве. Жив также и последний кельтский завоеватель, Кадваллон, и будет он драться за свой народ.
Стихи, приписывавшиеся Тальезину, выражали неумиравшую надежду на возрождение кимров. «В руках их опять окажется вся земля, от Бретани до Мена… и пронесется молва, что германцы уходят обратно на свою родину». Все эти предсказания, собранные в странном произведении Готтфрида Монмута, производили глубокое впечатление не только на уэльсцев, но и на их завоевателей. Сам Генрих II с целью уничтожить мечту о том, что Артур еще жив, разыскал и посетил могилу легендарного героя в Гластонбери, но ни эта уловка, ни даже завоевание не могли поколебать твердой веры кельтов в конечное торжество их на рода. «Думаете ли вы, — спросил Генрих II приставшего к его войску уэльского вождя, — что ваш мятежный народ может противостоять моей армии?» «Мой народ, — отвечал тот, — может быть ослаблен вашим могуществом и даже в большей части истреблен, но совсем погибнуть он может только тогда, когда гнев Божий станет на сторону его врагов. Я не допускаю, чтобы в день последнего суда перед судьей всех отвечал вместо уэльсцев какой-нибудь другой народ, и не на языке Уэльса». Народная песнь гласила: «Будут хвалить они своего Бога и сохранять свой язык, но потеряют свои земли, кроме дикого Уэльса».
Возрастающая сила кельтского племени, казалось, оправдывала эту веру и эти пророчества. Слабость и раздоры, отличавшие царствование Генриха III, позволили Левелину, сыну Жоруэрта, фактически сохранить независимость до конца своей жизни, когда архиепископ Эдмунд заставил его снова признать верховенство Англии. Наследовавший ему Левелин, сын Груффайда, снова покрыл славой свое оружие, опустошил пограничные земли до самых ворот Честера и завоевал Гламорган, что соединило весь народ в одну державу, достаточно сильную, чтобы отражать нападения иноземцев. В течение всей «войны баронов» Левелин оставался владыкой Уэльса, да и по окончании ее, когда ему стало грозить нападение соединенных сил Англии, он покорился только под условием признания его главенства над Уэльсом. Прежде английские короли называли его просто «князем Эберфро»; теперь ему был пожалован титул «государя Уэльса» и за ним было признано право требовать, чтобы ему присягали другие вожди его княжества.
Хотя, по-видимому, Левелин и был очень близок к осуществлению своих притязаний, однако он оставался вассалом английской короны, и при восшествии на престол нового короля от него тотчас же потребовали присяги. Уже в молодости Эдуард I проявил высокие качества, отличавшие его впоследствии как правителя Англии. С самого начала в нем обнаружились любовь к законности и стремление к порядку в управлении, которым суждено было сделать его царствование столь памятным в нашей истории. Сначала он поддерживал баронов в их борьбе с Генрихом III и убеждал отца соблюдать Оксфордские постановления. На сторону роялистов он перешел только тогда, когда, вероятно, опасность стала грозить самой короне; а когда гроза миновала, то он вернулся к своим прежним взглядам. В пылу победы, когда участь графа Симона была еще неизвестна, только Эдуард I высказывался за его пленение, вопреки мнению пограничных баронов, желавших его смерти. Когда все было кончено, он плакал над телом своего кузена, Генриха де Монфора, и провожал тело графа до могилы. У графа Симона, как признал Эдуард I перед смертью с горделивой горечью, научился он искусству полководца, отличавшему его среди других современных ему государей; у него же он научился и самообладанию, что возвышало его как правителя над другими людьми. Он не разделял грубого удовлетворения роялистов своей победой, обеспечил побежденным сносные условия и, сломив всякое сопротивление, добился принятия короной конституционной системы управления, за которую боролись бароны.
Страна настолько успокоилась, что Эдуард I счел для себя возможным отправиться в крестовый поход. Смерть отца в 1272 году заставила его вернуться на родину и тотчас поставила лицом к лицу с притязаниями Уэльса. В течение двух лет Левелин отвергал приглашения короля явиться для присяги; наконец терпение Эдуарда I истощилось, и королевская армия двинулась в Северный Уэльс. Величие Уэльса рушилось при первом же толчке: недавно клявшиеся в верности Левелину, вожди Центрального и Южного Уэльса изменили ему и перешли на сторону Эдуарда I; английский флот завладел Энглези, и стесненный в своих твердынях Левелин вынужден был сдаться на милость победителя. С обычной своею умеренностью победитель ограничился присоединением к своим владениям прибрежного округа вплоть до Конуэя.
Титул «государя Уэльса» был оставлен в пожизненное пользование Левелину; вместе с тем ему был прощен сначала наложенный на него тяжелый штраф. Кроме того, английский двор выдал за него захваченную на пути к нему его невесту Элеонору, дочь графа Симона Монфора.
В течение четырех лет все было спокойно, пока брат Левелина Давид, изменивший ему в предыдущей войне и награжденный за измену английским лордством, не подстрекнул его к новому мятежу. По стране ходило пророчество Мерлина, гласившее, что когда английская монета станет круглой, то князь Уэльса будет коронован в Лондоне; распоряжение Эдуарда I о чеканке новой медной монеты и запрет разбивать серебряную, как обычно, на две и четыре части, в Уэльсе приняли за исполнение предсказания. В разгоравшейся войне Левелин держался в Снодоне с отчаянным упорством, а поражение английского отряда, наводившего мост через пролив на Энглези, затянуло поход до зимы.
Как ни ужасны были страдания английской армии, но Эдуард I оставался непоколебим, отверг все предложения об отступлении и приказал образовать новую армию в Кермартене, чтобы окружить Левелина со всех сторон. В это время последний вышел из своей горной твердыни с целью напасть на Редноршир и был убит в небольшой стычке на берегах Уай. С ним погибла и независимость его народа. После шестимесячного укрывательства брат Левелина Давид был схвачен и, как изменник, приговорен парламентом к смерти. За подчинением менее значительных вождей последовали постройка сильных крепостей в Конуэе и Кернарвоне и поселение английских баронов на конфискованных землях. По мудрому распоряжению Эдуарда I «Уэльский статут» ввел в стране английские законы и английское управление. Но эта попытка принесла немного пользы, и на самом деле Уэльс вошел в состав Англии не раньше чем во время правления Генриха VIII. Что действительно удалось сделать Эдуарду I, так это сломить сопротивление уэльсцев. Его справедливая политика достигла своей цели (рассказы «об убийствах бардов» — чистая выдумка), и, несмотря на два более поздних восстания, Уэльс целых сто лет не представлял сколько-нибудь серьезной опасности для Англии.
Завоевание Уэльса свидетельствовало об усвоении короной новой политики. С самого начала царствования Эдуард I отказался от всякой мысли о возврате французских владений, утраченных его дедом, и сосредоточил внимание на улучшении управления собственно Англией. Присоединение Уэльса или попытку подчинить Шотландию можно понять, как следует, только рассматривая их как части того же плана национального управления, которому Англия обязана окончательным установлением ее судебного и законодательного строя, ее парламента. Английская политика короля, подобно его английскому имени, была знаменем его времени. Долгий период образования нации, в сущности, шел к концу.
С царствованием Эдуарда I начиналась новая Англия — конституционная Англия нашего времени. Это не значит, что ее последующая история отделялась от предшествующей пропастью вроде той, какой в истории Франции служит революция: зачатки английской Конституции можно проследить еще до времени первого появления англов в Британии. Но с теми зачатками произошло то же, что и с английским языком. Язык Альфреда — тот же язык, на каком теперь говорят англичане, но, несмотря на это тождество, англичанам приходится изучать его как язык иностранный. С другой стороны, язык Чосера почти так же понятен, как современный. По языку Альфреда историк и филолог могут познакомиться с началом и развитием английской речи; на языке Чосера английский школьник может забавляться историей Троила и Крессиды или прислушиваться к веселым рассказам кентерберийских пилигримов.
Точно так же знание древних законов Англии необходимо для правильного понимания позднейшего законодательства, его начала и развития, а основу парламентской системы непременно следует искать в «собраниях мудрых» до завоевания или в «Великом совете» баронов после него. Но парламенты, собиравшиеся в конце царствования Эдуарда I, не только вытесняют историю позднейших парламентов: они совершенно тождественны тем, которые и до сих пор заседают у святого Стефана, а на статут Эдуарда I, если он не отменен, можно ссылаться так же прямо, как и на статут Виктории.
Словом, долгая борьба за само существование Конституции подошла к концу. Последующие пререкания уже не затрагивают, подобно предыдущим, общего строя политических учреждений; это просто ступени той строгой школы, которая приучила и еще учит англичан: лучше пользоваться и разумно развивать скрытые силы народной жизни, поддерживать равновесие сил, общественных и политических, приноравливать конституционные формы к изменяющимся условиям времени. Со времени царствования Эдуарда I мы, в сущности, стоим лицом к лицу с новой Англией. Король, лорды, общины, высшие суды, формы управления, местные деления, провинциальные суды, отношения церкви и государства, вообще остов всего общества — все это приняло форму, которую, в сущности, сохраняет и до сих пор.
Многое в этой великой перемене следует, несомненно, приписать общему настроению эпохи, для которой, по-видимому, главной целью и задачей было выработать определенные формы для великих начал, получивших новую силу в течение предшествующего века. Как начало XIII века было временем основателей, творцов, первооткрывателей, так конец его был веком законодателей; самыми знаменитыми людьми эпохи были уже не Бэкон, Симон Монфор или Франциск Ассизский, а деятели вроде Людовика Святого или Альфонса Мудрого — организаторы, правители, законодатели, учредители. К их разряду принадлежал и сам Эдуард I. В его характере было мало творческого гения или политической оригинальности, но он в высокой степени обладал способностями организатора, и его страстная любовь к закону пробивалась даже в судейском крючкотворстве, до которого он временами снисходил. В судебных реформах, которым он посвящал так много внимания, он выказал себя если не «английским Юстинианом», то, во всяком случае, проницательным человеком дела, развивавшим, реформировавшим, придававшим прочные формы учреждениям своих предшественников.
Одной из его первых забот было завершение судебных реформ, начатых Генрихом II. Важнейший суд для гражданских дел, суд шерифа или графства, сохранил как пределы своей юрисдикции, так и характер королевского чиновника за шерифом. Но высшие суды, на которые распался со времени Великой хартии суд короля, — суды королевской скамьи, казначейства и общих дел, — получили особый состав судей. Гораздо важнее этой перемены, в сущности, только заканчивавшей давно уже начавшийся процесс разделения, было установление «совестного суда» наряду с судом по общему праву. Реформой 1178 года Генрих II уничтожил прежний «суд короля», который до того служил высшей апелляционной инстанцией, выделив собственно судей, постепенно к нему присоединявшихся, из общего собрания своих советников.
Выйдя, таким образом, из совета, эти судьи сохранили за собой имя и обычную юрисдикцию «суда короля», а все дела, которые они не могли разрешить, представлялись на особое рассмотрение Королевского совета. Этой высшей юрисдикции «короля в совете» Эдуард I дал широкое развитие. Собрание министров, высших сановников и юристов короны на первый раз оставило за собой в качестве судебного учреждения исправление тех правонарушений, с которыми не могли справиться низшие суды по слабости, пристрастию или подкупности, и, в частности, преследование беззаконий высоких вельмож, пренебрегавших властью обычных судей. Хотя парламент и относился ревниво к юрисдикции совета, но она, по-видимому, постоянно сохраняла свою силу в течение двух следующих веков; в царствование Генриха VII она получила определенную юридическую форму в виде суда Звездной палаты, и еще в наши дни ее полномочиями пользуется судебный комитет Тайного совета.
Та же обязанность короны восстанавливать право там, где ее судам не удалось дать должного удовлетворения за обиду, выражалась и в юрисдикции канцлера. Этот сановник, действовавший сначала, может быть, только как председатель совета при отправлении им судебных обязанностей, очень рано приобрел независимое судебное положение такого же рода. Только припоминая происхождение канцлерского суда, мы поймем характер полномочий, которые он постепенно получил. Его ведению, как и ведению королевского совета, подлежали все жалобы подданных, в частности, жалобы на злоупотребления чиновников и притеснения сильнейших, а также тяжбы касательно опеки над детьми, приданого, арендных повинностей или десятин. Его «совестный суд» объяснялся пробелами и неизменными нормами общего права.
Как совет давал удовлетворение в делах, где право становилось несправедливостью, так и канцлерский суд, не стесняясь правилами судопроизводства, принятыми в судах общего права, вмешивался по ходатайству стороны, не находившей себе справедливого удовлетворения в общем праве. Подобное распространение его полномочий позволяло канцлеру оказывать помощь в случаях обмана или злоупотребления доверием, и эта сторона его юрисдикции впоследствии сильно расширилась под влиянием законодательства о церковном землевладении. К какому бы времени ни относилось первоначальное применение отдельных полномочий канцлера, но они, по-видимому, были уже установлены при Эдуарде I.
В законодательстве, как и в судебных реформах, Эдуард I восстановил и закрепил те начала, которые уже были приведены в действие Генрихом II. Знаменательные законы указали на его намерение продолжать политику Генриха II в деле ограничения независимого суда церкви. Он намеревался придать ей национальный характер, возложив на нее часть общенародных повинностей, и порвать ее возраставшую зависимость от Рима. На вызывающее сопротивление церковного общества он отвечал резкими мерами. Попадая в «мертвую руку» церкви, земля переставала нести феодальные повинности, и вот закон «о мертвой руке» запретил такую передачу земли церковным корпорациям, при которой она переставала служить королю. Это ограничение, вероятно, не было благотворным для страны, так как церковники были лучшими землевладельцами, а находчивость церковных юристов скоро изобрела способы его обходить; но оно выявило ревнивое отношение ко всякой попытке освободить часть нации от служения общим нуждам и пользе.
Непосредственным результатом закона было сильное недовольство духовенства. Но Эдуард I остался твердым, и когда епископы предложили отнять у королевских судов разбор дел о патронате или тяжб об имуществе церковников, то он ответил на эти предложения решительным отказом. Его забота о торговых классах видна в законе о купцах, предписывавшем запись долгов торговцев и покрытие их путем ареста имущества должника и личного его задержания. Уинчестерский статут, важнейшая из мер Эдуарда I для охраны общественного спокойствия, оживил и преобразовал старые учреждения национальной защиты и полиции. Он регулировал действия сотни, сторожевую повинность и собрания ополчения королевства в той форме, которую придал ему Генрих II в своей «Ассизе оружия». Каждый обязан был в надлежащем вооружении быть готовым к службе королю в случае вторжения неприятеля или мятежа, или для преследования преступников в случае тревоги. Каждый округ был ответственен за преступления, совершенные в его пределах; улицы каждого города предписывалось перекрывать с наступлением ночи, и все посторонние обязаны были заявлять о себе городским сановникам.
Чтобы обезопасить путников от неожиданных нападений разбойников, предписывалось вырубать кустарник на расстоянии двухсот футов с каждой стороны проезжей дороги, — постановление, одинаково характеризующее и общественное, и природное положение страны в ту эпоху. Для наблюдения за применением этого закона в каждом графстве назначались рыцари под названием хранителей мира; когда значение этих местных сановников прояснилось и полномочия расширились, их стали называть мировыми судьями, сохраняется доселе. Важная мера, называемая обычно статутом «О покупателях», принадлежит к числу законов, свидетельствующих о широком общественном перевороте в целой стране.
Число крупных баронов постоянно уменьшалось, тогда как количество мелкого дворянства и состоятельного крестьянства с увеличением народного богатства все росло. Состоятельные крестьяне очень стремились стать землевладельцами. Вассалы крупных баронов брали себе подвассалов с условием, чтобы те несли такие же повинности, какие на них самих налагали их лорды; бароны хотя и пользовались всеми доходами, за которые первоначально отдали в лен свои земли, но смотрели с завистью на переход в чужие руки повинностей новых подвассалов с доходов от опеки, наследства и другого — одним словом, всей прибавки к ценности земли, которая появляется вследствие ее дробления и лучшей обработки. Целью статута было затруднить этот процесс предписанием о том, что при всяком отчуждении подвассал должен впредь зависеть не от вассала, а прямо от сюзерена. Но вместо того чтобы затруднить передачу и дробление земли, статут только ускорил их. Прежде вассал стремился удержать за собой столько земли, чтобы можно было нести повинности сюзерену; теперь он получил возможность передавать новым владельцам и землю, и повинности с помощью приема, похожего на позднейшую продажу «арендного права». Как бы ни были мелки имения, создававшиеся таким образом, в массе они зависели непосредственно от короны, и с этого времени численность и значение класса мелких помещиков и вольных поселян постоянно возрастали.
Этому социальному перевороту, а также широкой политике Эдуарда I обязан своим происхождением парламент. Ни «Собрание мудрых» до завоевания, ни «Великий совет» баронов после него не имели никакого представительного характера. В теории Уитенагемот состоял из свободных землевладельцев; фактически он был собранием эрлов, вельмож и епископов, а также сановников и слуг королевского двора. Завоевание внесло мало перемен в состав этого собрания: в «Великий совет» нормандских королей должны были входить все прямые вассалы короны, епископы и главные аббаты, которые из независимых духовных сановников все чаще становились баронами, и высшие сановники двора.
Однако, несмотря на сохранение прежнего состава, характер собрания существенно изменился. Из свободного «Собрания мудрых» оно превратилось в «двор» королевских вассалов. Его функции стали, по-видимому, почти призрачными, а полномочия ограничивались разрешением без права обсуждения (или отказа) всех субсидий, требуемых от него королем. Однако его «совет и согласие» оставались необходимыми для юридической силы всякой крупной финансовой или политической меры, и само существование его являлось настоящим протестом против теорий самовластия, выдвинутых юристами Генриха II и провозглашавших волю государя единственным источником закона. На деле при Генрихе II эти собрания стали более регулярными, а их функции — более важными. Реформы, прославившие его царствование, были обнародованы в «Великом совете», и в нем допускалось даже обсуждение финансовых вопросов.
Его влияние на налогообложение было, однако, формально признано не ранее издания Великой хартии, установившей правило о том, что никакой налог сверх обычных феодальных повинностей не может быть назначен иначе как «общим собранием королевства». Великая хартия впервые определила и форму собрания. В теории, как известно, оно состояло из всех прямых вассалов короны; но те же самые причины, по которым участниками Уитенагемота остались одни вельможи, повлияли и на состав собрания баронов. Присутствие в нем было обременительно по требовавшимся для этого расходам для простых вассалов короны, рыцарей или «мелких баронов», а их численность и зависимость от вельмож делали такое собрание опасным для короны. Поэтому уже со времени Генриха I мы находим признание различия между «крупными баронами», из которых обычно состояло собрание, и «мелкими баронами», составлявшими массу вассалов короны. Но хотя присутствие последних и становилось редким, их право на участие в собрании оставалось нетронутым.
Постановив, что на каждое собрание Совета прелаты и вельможи должны быть приглашены отдельными грамотами, Великая хартия в своей замечательной статье предписала рассылку шерифами общих приглашений всем прямым вассалам короны. Вероятно, целью постановления было побудить мелких баронов к пользованию правами, пришедшими в забвение, но так как статья эта опущена в позднейших изданиях Великой хартии, то можно сомневаться, чтобы выраженное в ней начало где либо получало широкое применение. Есть указания на присутствие немногих рыцарей от места, видимо, соседнего с местом собрания дворянства, на некоторых заседаниях Совета при Генрихе III, но до самого позднего периода царствования его преемника Великий совет оставался собранием вельмож, прелатов и сановников короны.
Перемена, которая не удалась Великой хартии, была теперь осуществлена социальными условиями эпохи. Одним из самых замечательных условий было постоянное уменьшение числа крупных баронов. Масса графских владений уже перешла к короне вследствие прекращения существования семей, ими владевших; из крупных баронств многие фактически прекратили существование из за раздела между сонаследниками, другие — вследствие постоянного стремления бедных баронов освободиться от своего звания, чтобы избежать тяжести высшего обложения и присутствия в парламенте. Как далеко это зашло, можно заключить из того, что в первых парламентах Эдуарда I заседало едва ли более ста баронов. В то время как число лиц, действительно пользовавшихся правом участия в парламенте, быстро падало, число и богатство «мелких баронов», для которых право присутствия стало только конституционным преданием, быстро росло.
Продолжительный мир и процветание королевства, расширение торговли, увеличение вывоза шерсти умножали ряды и доходы поместного дворянства, а также фригольдеров и состоятельных крестьян. Мы уже отметили возросшее стремление к землевладению, что делает это царствование столь важным в истории английских фригольдеров; но то же течение существовало до некоторой степени и в предыдущем веке, и именно сознание растущего значения этого класса землевладельцев побудило баронов в эпоху Хартии сделать бесплодную попытку — привлечь их к участию в совещаниях Великого совета. Баронам нужно было их присутствие для борьбы с короной; корона желала его, чтобы сделать налогообложение более действенным. Пока Великий совет оставался просто собранием вельмож, министрам короля необходимо было договариваться отдельно с другими сословиями государства о размерах и раскладках их взносов.
Субсидия, принятая Великим советом, была обязательна только для баронов и прелатов, признавших ее: прежде чем в королевскую казну могли поступить взносы городов, церквей или графств, чиновники казначейства должны были вести отдельные переговоры со старейшинами каждого города, с шерифом или собранием каждого графства, с архидьяконами каждой епархии. По мере возрастания нужд короны в последние годы правления Эдуарда I переговоры эти становились все более затруднительными, и фискальные удобства потребовали включения этих классов в состав Великого совета для получения от них согласия на предложенное обложение налогами.
Едва ли, однако, можно было повторить попытку восстановления прежнего личного участия мелких баронов — попытку, неудавшуюся на полвека раньше, — повторить в эпоху, когда возрастание их числа делало это еще более невозможным. К счастью, средство обойти это затруднение было указано самим характером собрания, через которое только и можно было обращаться к поземельному дворянству. Среди судебных реформ Генриха III и Эдуарда I суд графства остался без изменений. Древний холм или дуб, вокруг которых сходилось собрание (часто суд происходил на открытом воздухе) служили воспоминаниями о том времени, когда свободное королевство еще не было графством, а сейм — его собранием. Но собрание фригольдеров осталось без изменений, кроме того, что королевский приказчик занял место короля, а нормандские законы устранили епископа и посадили рядом с шерифом четырех коронеров.
Местные дворяне, крестьяне, домовладельцы графства, — все были представлены в толпе, собиравшейся вокруг шерифа, когда он в сопровождении ливрейных слуг обнародовал повеления короля, извещал о требовании им субсидий, принимал представляемых преступников и показания местных присяжных, распределял в каждом округе налоги или торжественно выслушивал апелляции по гражданским и уголовным делам от всех, кто считал себя обиженным в низших судах сотни или вотчины. Только на собрании графства и мог шериф по закону пригласить мелких баронов к участию в Великом совете, и именно в действующем устройстве этого собрания корона нашла выход из названного затруднения, так как начало представительства, при помощи которого оно было разрешено, совпадало по времени с собранием графства. Во всех гражданских и уголовных делах двенадцать присяжных помощников как члены одного класса, хотя и не уполномоченные на это непосредственно, в сущности, представляли при шерифе судебное мнение всего графства. От каждой сотни являлись группы из двенадцати присяжных посланцев, через которых округ представлял шерифу свои обвинения и с которыми последний уговаривался насчет доли графства в общем налогообложении.
Домовладельцы другой группы, одетые в черные блузы, сохранившиеся доселе в одежде извозчиков и пахарей, разбивались на группы из пяти человек — старосты и четырех ассистентов — служивших представителями сельских общин. Если считать собрания графств прямыми потомками древнейших собраний английского народа, то начало парламентского представительства будет справедливо относить к числу древнейших учреждений. Но к переустройству Великого совета это начало применялось очень медленно и постепенно. О приближении перемен свидетельствовал уже в конце царствования Иоанна вызов от каждого графства «четырех рассудительных рыцарей». В борьбе, происходившей при Генрихе III, обе стороны ощущали необходимость в поддержке областей, поэтому и король, и бароны приглашали рыцарей из каждого графства «для совещания об общем деле королевства»». Без сомнения, с той же целью Симон Монфор предписал грамотами выбор рыцарей в каждом графстве для знаменитого парламента 1265 года.
Нечто подобное постоянному участию в собраниях началось с восшествия на престол Эдуарда I, но прошло много времени, прежде чем на рыцарей перестали смотреть как на простых областных депутатов для распределения налогов и допустили их к участию в общих делах Великого совета. Статут «О покупателях», например, был проведен раньше, чем могли явиться приглашенные рыцари. Их участие в совещательной деятельности парламента, а также правильное и постоянное присутствие в нем начались только с парламента 1295 года. К этому времени в их конституционном положении произошла еще более важная перемена — распространение избирательных прав на массу фригольдеров.
Право заседать в Великом совете принадлежало, как мы видели, только классу мелких баронов, да и из них право представительства имели теоретически только рыцари. Однако необходимость выборов в собрании графства исключала всякое ограничение состава избирателей. Собрание состояло из всей массы фригольдеров, и ни один шериф не мог отличить голос крестьянина от голоса барона. Поэтому с первого появления рыцари считались не просто представителями баронов, а рыцарями графств, и этот незаметный переворот допустил к участию в управлении королевством всю массу сельских фригольдеров.
Финансовые затруднения короны привели к еще более значительной перемене — к допуску в Великий совет представителей городов. Присутствие рыцарей от каждого графства было признанием древнего права, но относительно депутатов городов нельзя было сослаться ни на какое право присутствия или участия в национальных «совете и согласии». С другой стороны, быстрое обогащение делало их с каждым днем все более важными субъектами национального налогообложения. Города давно уже освободились от всякого платежа пошлин или оброков королю как высшему владельцу земли, на которой они в большинстве случаев вырастали, — освободились через покупку так называемой «городской аренды», другими словами, через обращение неопределенных оброков в известную сумму, которая распределялась между всей массой горожан их собственными выборными и ежегодно уплачивалась королю.
Юридически король сохранял только принадлежавшее всякому крупному собственнику право — взимать с лиц, живущих на его земле, налог, известный как «добровольный сбор», всякий раз, когда бароны Великого совета давали субсидию на национальные нужды. Но стремление воспользоваться растущим богатством торгового класса оказалось сильнее юридических ограничений, и, стало быть, Генрих III и его сын присвоили себе право произвольного обложения даже Лондона без соглашения с Советом. Правда, горожане могли отказаться от внесения требуемого королевскими чиновниками «добровольного сбора», но приостановка их рыночных или торговых привилегий в конце концов приводила их к покорности. Однако каждый из этих «добровольных сборов» приходилось вымогать после долгих споров между городом и чиновниками казначейства, и если городам приходилось мириться с тем, что они считали вымогательством, то уловками и задержками они могли вообще принуждать корону к уступкам и снижению ее первоначальных требований. Поэтому те же самые финансовые основания, как и в случае с графствами, побуждали желать присутствия в Великом совете и представителей городов; но впервые нарушил старое конституционное предание гениальный Монфор, решившийся вызвать в парламент 1265 года по два депутата от каждого города. Однако прошло много времени, прежде чем политическая идея великого патриота воплотилась в жизнь.
В первые годы царствования Эдуарда I было немного случаев присутствия представителей от городов, да и тут их малое число и нерегулярное участие показывают, что они вызывались скорее для предоставления финансовых сведений Великому совету, а не в качестве представителей в нем отдельного сословия. Но с каждым необходимость их включения виделась все явственнее, и наконец парламент 1295 года воспроизвел собрание 1265 года. «Этому он научился от меня!» — воскликнул при Ившеме Монфор, заметив искусство Эдуарда I в атаке. «Этому он тоже у меня научился», — могла сказать его душа при виде того, как король собирает наконец по два депутата от каждого города и местечка королевства для заседания в Великом совете, совместно с рыцарями и баронами.
Для короны сначала это было выгодно. Субсидии горожан в парламенте оказывались более доходными, чем прежние вымогательства казначейства. В общем, субсидии городов на одну десятую превышали взносы прочих категорий. Притом их представители оказывались гораздо более послушными воле короля, чем вельможи или рыцари графств; только однажды в царствование Эдуарда I горожане отказали короне в своем содействии. Впрочем, их легко было и контролировать, так как подбор представляемых городов всецело зависел от короля, и он мог по своему усмотрению увеличивать или уменьшать их число. Решение предоставлялось шерифу, и по указанию Королевского совета шериф Уилтса мог уменьшить число представленных в его графстве городов с 11 до 3, а шериф Бекса — объявить, что в своем графстве он может указать только одно местечко. Такой произвол очень ограничивал стремление городов добиться своего представительства.
Трудно было ожидать, что со временем корона подчинится влиянию собрания скромно одетых торговцев, которых приглашали только для определения взносов их городов и присутствия которых так же трудно было добиться, как это казалось для них самих и пославших их городов. Масса граждан почти совсем не принимала участия в выборах депутатов, так как они избирались в собрании графства немногими уполномоченными горожанами; но издержки на их содержание (два шиллинга в день платил депутату город, четыре шиллинга получал рыцарь от графства), были бременем, от которого города всеми силами старались освободиться. Иные упорно не являлись на зов шерифа. Другие покупали грамоты, освобождавшие их от тягостной привилегии. Из 165 городов, указанных Эдуардом I, более трети перестали присылать представителей после первого королевского призыва. Во все время от царствования Эдуарда III до царствования Генриха VI шериф Ланкашира отказывался называть какие-либо города в графстве «ввиду их бедности».
Сами представители не больше стремились присутствовать в парламенте, чем города — посылать их. Деловой помещик и бережливый торговец старались избежать хлопот и издержек поездки в Вестминстер. Часто приходилось принимать особые меры, чтобы обеспечить их присутствие. Существует еще много грамот вроде той, которая обязывает Уолтера Леру «представить восемь волов и четырех лошадей в обеспечение того, что он в назначенный день явится перед королем» для присутствия в парламенте. Несмотря на подобные препятствия, участие представителей от городов можно, начиная с парламента 1295 года, считать постоянным. Как представительство мелких баронов незаметно расширилось в представительство графств, так и представительство городов, в общем ограниченное городами на королевских землях, со времен Эдуарда I в действительности было распространено на все, которые могли оплачивать расходы по содержанию депутатов. Точно так же незаметно и в самом парламенте депутат, вызванный первоначально для участия только в вопросах налогообложения, был наконец допущен к полному участию в совещаниях и, в сущности, к власти других сословий государства.
Допуск горожан и рыцарей графств в собрание 1295 года закончило выработку представительной системы. Великий совет баронов преобразовался в парламент королевства, где были представлены все сословия государства, принимавшие участие в разрешении налогов, законодательной работе, наконец, контроле над управлением. Но хотя в основных чертах характер парламента с того времени и до сегодня не изменился, однако было несколько замечательных особенностей, которыми собрание 1295 года отличалось от современного парламента. Некоторые из этих отличий, например, те, которые появились вследствие расширения полномочий или изменения соотношения отдельных сословий, рассмотрим позже. Гораздо более заметное отличие заключается в присутствии духовенства. Если есть в парламентском плане Эдуарда I черта, которую можно считать принадлежавшей лично ему, то это мысль о представительстве духовного сословия. Король по крайней мере дважды вызывал его представителей в Великий совет, но окончательно выработалось полное представительство церкви только в 1295 году, когда в грамоты, вызывавшие епископов в парламент, внесено было постановление, требовавшее личного присутствия всех архидьяконов, деканов или настоятелей кафедральных церквей, одного депутата от каждого капитула и двух — от духовенства епархии.
Постановление это повторяется в грамотах до сего времени, но его практическое значение было почти сразу уничтожено решительным сопротивлением духовенства, которое сумело добиться того, что не удалось городам. Даже когда ему приходилось подчиняться приглашениям короля, как это было, по-видимому, при Эдуарде I, оно упорно держалось в стороне, а его отказ разрушать субсидии иначе как в своих областных собраниях, или конвокациях, в Кентербери и Йорке лишил корону основания настаивать на его постоянном участии. Хотя иногда, в особо торжественных случаях, духовенство и появлялось в парламенте, присутствие его стало такой формальностью, что совсем вышло из обихода в конце XV века. Стремясь сохранить положение отдельного привилегированного сословия, духовенство отказалось от власти, которая в случае ее сохранения пагубно повлияла бы на развитие государства. Например, трудно представить себе, как можно было бы осуществить великие перемены Реформации, если бы добрая половина Палаты общин состояла из чистых церковников, влиятельных не только по своей численности, но и по богатству — как владельцы части земель королевства.
Едва ли менее важным отличием следует считать постепенно установившийся обычай собирать парламент только в Вестминстере. Названия ранних статутов напоминают о созыве его в самых различных местах: в Уинчестере, Актон-Бернелле или Нортгемптоне. Только позже парламент утвердил свою резиденцию в уединенной деревне, выросшей на топком болоте острова Торне рядом с дворцом, зубчатые стены которого возвышались над Темзой, и большим собором, еще стоявшим в дни Эдуарда I на месте старой церкви Исповедника. Возможно, что, содействуя его конституционному значению, размещение тут парламента помогло оттеснить на второй план его значение как высшего апелляционного суда.
Созывавший его манифест приглашал всех, «кто хотел просить милости у короля в парламенте или принести жалобу по делам, не могущим быть решенными в обычном порядке, или кто терпел притеснение от чиновников короля, или был неправильно обложен или обременен податями и повинностями», — представить свои ходатайства приемщикам, заседавшим в большой зале Вестминстерского дворца. Ходатайства передавались в Совет короля и, вероятно, именно расширение юрисдикции этого суда и последующее расширение сферы деятельности суда канцлера свели это древнее право подданных к существующему доселе обычаю, в силу которого при открытии нового парламента Палата лордов избирает для формы «исследователей ходатайств». Но должно быть, памятуя о старом обычае, подданные всегда искали защиты от притеснений короны или ее слуг у парламента королевства.
В описанных конституционных преобразованиях важную роль играл характер Эдуарда I, но еще сильнее значение его личных качеств проявилось в войне с Шотландией, охватившей вторую половину его царствования.
В свое время и среди своих подданных Эдуард I был предметом почти безграничного восхищения. Он был народным государем в полном смысле слова. Когда исчез последний след чужеземного завоевания и потомки победителей и побежденных при Сенлаке навсегда слились в единый народ, Англия увидела своим правителем не чужестранца, а англичанина. Национальное происхождение сказывалось не только в золотистых волосах или английском имени, связывавшем его с древними королями. Сам характер Эдуарда I был вполне английским. В добре, как и в зле, он являлся типичным представителем народа, которым он правил. Как истинный англичанин, он был своенравен и надменен, стоек в своих принципах, неукротим в гневе, горд, упрям, медлителен в умозаключениях и ограничен в симпатиях; с другой стороны, он отличался справедливостью, бескорыстием, трудолюбием, добросовестностью, уважением к истине, умеренностью, сознанием долга, религиозностью. Он унаследовал, правда, от анжуйцев их наклонность к бешеному гневу; его казни были безжалостны, и священник, явившийся перед ним с увещеванием в бурную минуту, упал к его ногам мертвым только от страха. Но вообще он руководствовался великодушными побуждениями, был прямодушен, испытывал отвращение к жестокости. «Никто никогда не просил у меня милости, — говорил он в старости, — без того, чтобы получить ее».
Грубое солдатское благородство его натуры проявилось при Фалкирке, где он спал на голой земле среди своих солдат, или в его отказе во время уэльского похода выпить из единственного бочонка, уцелевшего от мародеров: «Это я довел вас до такой крайности, — сказал он томимым жаждой соратникам, — и я не хочу иметь перед вами преимущества в пище или питье». Под суровой властностью его внешнего вида скрывались удивительная чувствительность и способность к привязанности. Всякий подданный привязывался сильнее к королю, горько плакавшему при известии о смерти отца, хотя она и принесла ему корону, — к королю, у которого сильнейший взрыв мести был вызван оскорблением в адрес его матери и который как памятники своей любви и скорби воздвиг кресты всюду, где останавливался гроб его жены. «Я любил ее нежно при жизни, — писал Эдуард I другу Элеоноры, аббату Клюни, — и я не перестаю любить ее теперь, после ее смерти».
Как было с матерью и женой, так было и с целым народом. Самодовольное отчуждение первых анжуйцев абсолютно исчезло у Эдуарда I. Со времени завоевания он был первым королем, любившим свой народ и, в свою очередь, жаждавшим его любви. Его доверие к народу выразилось в парламенте, его забота о народе — в великих законах, стоявших в преддверии законодательства. Даже в своей борьбе с ним Англия чувствовала все сходство его характера со своим, и в спорах между королем и народом никто из споривших, несмотря на все упорство, ни минуты не сомневался в достоинстве или привязанности другого. В истории Англии мало сцен более трогательных, чем окончание долгого спора из-за Хартии, когда Эдуард I явился в Вестминстерском зале перед своим народом и с хлынувшими вдруг слезами откровенно признал себя неправым.
Именно эта чувствительность, способность поддаваться впечатлениям и влияниям и привела к странным противоречиям в деятельности Эдуарда I. При первом короле с несомненно английским характером сильнее всего сказалось иноземное влияние на обычаи, литературу, национальный характер. Превращение Франции, со времени Филиппа Августа, в единую организованную монархию сделало ее господствующей в Западной Европе. «Рыцарство», столь известное по Фруассару, — живописное подражание высоким чувствам, героизму, любви и учтивости, перед которым исчезало всякое настоящее и глубокое благородство, уступая место грубому распутству, узкому духу касты и полному равнодушию к человеческому страданию, — было чисто французским созданием. В характере Эдуарда I было благородство, ослаблявшее вредное влияние этого рыцарства. Его жизнь отличалась чистотой, его благочестие, когда оно не опускалось до суеверия современников, — достоинством и искренностью, а высокое сознание долга оберегало его от легкомысленной распущенности его преемников. Но он был не совсем свободен от современной ему «заразы». Он страстно желал быть образцом светского рыцарства своей эпохи. С самой молодости он славился как замечательный полководец; Симон Монфор был изумлен его искусной тактикой в битве при Ившеме, а в уэльском походе он выказал настойчивость и силу воли, превратившие в победу его поражение. Он умел руководить бурной атакой конницы при Льюисе или устраивать интендантство, позволявшее ему вести армию за армией через разоренную Шотландию. В старости он мог оценить значение английских стрелков и воспользоваться ими для победы при Фалкирке.
Но свою славу как полководца Эдуард I считал пустяком по сравнению со славой рыцаря. Он полностью разделял народную любовь к борьбе. Притом у него была фигура природного воина — высокий рост, широкая грудь, длинные руки и ноги; он был вынослив и деятелен. Схватившись после Ившема с Адамом Гердоном, рыцарем огромного роста и известной храбрости, он заставил противника просить пощады. В начале царствования он спас свою жизнь ловкой борьбой на турнире в Шалоне. Эта страсть к приключениям доводила его до пустой фантастичности нового рыцарства. За «круглым столом в Кенильворте» сотня рыцарей и дам, «одетых в шелк», восстановила поблекшую славу двора короля Артура. Отпечаток ложного романтизма, придававшего важнейшим политическим решениям вид сентиментальных порывов, заметен и в «лебединой клятве», когда Эдуард I поднялся за королевским столом и поклялся над стоявшим перед ним блюдом отомстить Шотландии за смерть Комайна. Еще более роковое влияние оказало на него рыцарство, воспитывая у него симпатию к высшему сословию и отнимая всякое право на его участие у крестьян и ремесленников. Эдуард I был «рыцарем без страха и упрека» и в то же время спокойно смотря на избиение жителей Бервика, видел в Уильяме Уоллесе лишь простого разбойника.
Едва ли слабее, чем французское понятие рыцарства, повлияла на характер Эдуарда I новая французская теория королевской власти, феодализма и права. Возвышение класса юристов всюду обращало обычное право в писаное, верность — в подданство, слабые связи вроде коммендации — в определенную зависимость. Но именно французское влияние, влияние Людовика Святого и его преемников, привело в порядок деспотичные теории римского права. С этим естественным стремлением эпохи, когда посредством юридической фикции «священное величество» Цезарей было перенесено на короля — главу феодальной знати — все конституционные отношения изменились. «Вызов», путем которого вассал отказывался от службы сюзерену, оказался изменой, а дальнейшее его сопротивление — «клятвопреступлением». Судебные и парламентские реформы Эдуарда I показывают, что он мог оценить здравые и благородные начала тогдашнего права, в точности, непреклонности, технической узости которого было нечто от характера короля. Он никогда не был намеренно несправедливым, но слишком часто в своем суде был придирчив, пристрастен к судейскому крючкотворству и склонен следовать букве, а не духу закона.
Эта склонность его ума в соединении с заимствованным у Людовика Святого высоким мнением о королевской власти породили худшие поступки Эдуарда I. Подчиняя здравый смысл идее величия короны, он знать ничего не хотел о правах или вольностях, не занесенных в хартии или свитки. Ему казалось невероятным, что Шотландия должна будет восстать против юридической сделки, поставившей ее национальную свободу в зависимость от условий, навязанных претенденту на ее престол, и он мог видеть только измену в сопротивлении своих баронов произвольному обложению налогами, которое терпели их отцы. Именно в подобных странностях, в удивительном смешении правды и несправедливости, благородства и мелочности нужно искать объяснение многого в поведении и политике Эдуарда I, вызывавшего потом резкое порицание.
Чтобы как следует постичь его борьбу с шотландцами, мы должны отрешиться от тех понятий, которые мы отождествляем теперь со словами «Шотландия» или «шотландцы». В начале XIV века королевство Шотландия состояло из четырех областей; каждая из них первоначально была населена особым народом, говорившим на особом языке, или по крайней мере — наречии, и имевшим свою собственную историю. Первой из них была низменная область, одно время называвшаяся Саксонией, а теперь носящая название Лотиана и Мерзы (или Украйны); в общих чертах — это пространство между Фортом и Твидом. Мы знаем, что в конце завоевания англами Британии королевство Нортумбрия простиралось от Гембера до Фортского залива и что низменная область составляла только северную его часть. Английское завоевание и колонизация здесь были так же абсолютны, как и в прочей Британии. Реки и горы сохранили, правда, кельтские названия, но наименования рассеянных по стране поселений указывали на заселение ее германцами. Ливинги и Додинги передали свои имена Ливингстону и Деддингстону; Эльфинстон, Дольфинстон и Эдмундстон сохранили память об англичанах Эльфинах, Дольфинах и Эдмундах, поселившихся по ту сторону Тивиота и Твида.
К северу и западу от этой области лежали земли туземцев. Бритты искали себе убежища за «Пустошью» — рядом бесплодных болот, идущих от Дербишира до Тивиота в длинной береговой полосе между Клайдом и Ди, составлявшей Древнюю Кумбрию. Правители Нортумбрии постоянно выступали против этого королевства. Победа при Честере отделила его от земель уэльсцев на юге; Ланкашир, Вестморленд и Кемберленд были подчинены уже во времена Эгфрита, а клочок между заливами Сольвей и Клайд, оставшийся непокоренным и носивший название Кумбрии в его позднейшем смысле, признал английское верховенство. В конце VII века казалось вероятным, что это верховенство распространится и на кельтские племена севера.
Страна к северу от Форта и Клайда первоначально была заселена народом, который римляне назвали пиктами (Пикты (Picti) — означает «раскрашенный народ», перед сражением наносивший боевую раскраску на тело каждого воина). Для этих горцев страна к югу от Форта была землей чуждого народа, и их летописцы в своих скудных записях многозначительно рассказали нам, как «пикты делали набеги на саксов», живших на низменности. Однако в эпоху величия Нортумбрии и горцы, по крайней мере пограничные, начали подчиняться ее королям. Эдвин построил в Дендине форт, ставший Эдинбургом и грозивший противоположному берегу Форта; рядом с ним, в Эберкорне, утвердился английский прелат с титулом епископа пиктов. Эгфрит, в руках которого могущество Нортумбрии достигло высшего предела, перешел через Форт с целью превратить верховенство в прямое владычество и закончить ряд английских побед. Его войско с огнем и мечом прошло за Тэй и вдоль подножия Грампианских гор достигло Нектансмира, где его ожидал во главе пиктов король Бруиди. Произошедшая здесь битва оказалась поворотным пунктом в истории севера. Пришельцы были разбиты наголову, сам Эгфрит — убит, могущество Нортумбрии — навсегда сломлено. С другой стороны, великая победа придала новую жизнь царству пиктов и открыла им в следующем веке пути на запад, восток и юг, пока вся страна к северу от Форта и Клайда не признала их верховенства. Но эта эпоха величия пиктов была ознаменована внезапным исчезновением их названия.
За несколько веков, когда пришельцы-англы начали разорять южный берег Британии, флот из рыбачьих лодок перевез одно племя скоттов, как назывались тогда обитатели Ирландии, с темных скал Антрима на зубчатый утесистый берег Южного Арджайла. Основанное этими выходцами небольшое владение прозябало в безвестности среди гор и озер к югу от Лох-Линна, подчиняясь верховенству то Нортумбрии, то пиктов, пока прекращение прямой линии пиктских государей не возвело на их престол короля скоттов, оказавшегося их ближайшим родственником. Его преемники в течение полувека еще называли себя «королями пиктов», но с начала X столетия имя это пропадало; племя, давшее правителей соединенной страны, дало ей и название, и «страна пиктов» исчезла со страниц летописи, уступив место «стране скоттов» (Шотландии).
Прошло много времени, прежде чем эта перемена проникла в самый народ, и настоящий союз нации с ее государями явился только как результат общих страданий в эпоху Датских войн. На севере, как и на юге Британии, вторжение датчан содействовало политическому объединению. Не только пикты и скотты слились в один народ, но благодаря присоединению Кумбрии и низменной области их короли стали правителями страны, которую мы теперь называем Шотландией. Это присоединение было следствием новой политики английских королей. После долгой борьбы с северянами они перестали стремиться к разрушению королевства за Фортом, а хотели превратить его в оплот против норманнов, которые еще заселяли Кетнесс и Оркнейские острова и для нашествий которых Шотландия служила естественной дорогой. С другой стороны, только у англичан могли короли скоттов найти себе поддержку против нормандских вождей. Вероятно, общая борьба с этими врагами и привела к «коммендации», в силу которой скотты по ту сторону Форта вместе с уэльсцами Стратклайда избрали короля Англии Эдуарда Старшего «своим отцом и господином».
Какое бы значение ни получил этот выбор в свете позднейших событий, но он, по-видимому, был просто возобновлением слабого верховенства Англии над племенами севера, существовавшего в эпоху величия Нортумбрии; в данное время он, несомненно, не заключал в себе ничего, кроме права обеих сторон на военную помощь, хотя, при необходимости, она поступала в распоряжение сильнейшей стороны. Такая связь, естественно, прекращалась в случае войны между договаривавшимися сторонами; на деле это вовсе не было феодальной зависимостью позднейшей эпохи, а скорее, военной конвенцией. Но как ни слаба была связь обеих стран, король Шотландии скоро вступил в более близкие отношения со своим сюзереном. После поражения при Нектансмире Стратклайд сбросил с себя иго Англии, потом признал верховенство Шотландии, затем на время вернул себе независимость и, наконец, был завоеван королем Англии Эдмундом. Последний уступил его Малкольму Шотландскому с условием, что тот будет его «сотрудником» на суше и на море, и с этого времени Стратклайд стал уделом старшего сына короля Шотландии. Позже, при Эдгаре или Кнуте, шотландским королям досталась вся Северная Нортумбрия, или то, что мы называем теперь Лотианом, но на условиях ли феодальной зависимости или под видом «коммендации», уже существовавшей для стран к северу от Форта, — мы не имеем возможности определить. Однако удаление границ великой епархии севера, кафедры святого Кутберта, к югу, до Пентлендских гор, по-видимому, указывает на большие изменения в политическом характере отдаленной области, чем это допускает первая из высказанных теорий.
Какие бы изменения эти уступки ни произвели в отношении шотландских королей к английским, они, несомненно, оказали сильное влияние на отношение первых к Англии и к их собственному королевству. Одним из последствий приобретения низинной области было окончательное утверждение королевской резиденции в новом южном владении — в Эдинбурге, и английская цивилизация, окружавшая тут королей, скоро превратила их почти в настоящих англичан. Брак Малкольма с Маргаритой, сестрой Эдгара Этелинга, открыл им путь к английской короне. В Англии сильная партия считала их детей представителями старой династии и претендентами на престол, и это стало еще опаснее, когда опустошение севера Вильгельмом не только побудило новые толпы англичан к поселению в низменной Шотландии, но и наполнило ее двор английской знатью, искавшей там убежища. Притязания эти получили такой грозный характер, что способнейший из нормандских королей вынужден был коренным образом изменить свою политику. Завоеватель и Вильгельм Рыжий на угрозы шотландцев отвечали вторжениями, каждый раз приводившими к призрачной покорности; но брак Генриха I с Матильдой не только отнял у притязаний шотландской линии большую долю их силы, но и позволил им поставить ее в более тесные отношения с нормандской династией.
Король Давид отказался от честолюбивых замыслов своих предшественников и позже в споре Матильды со Стефаном стал во главе партии своей племянницы, но как шурин Генриха I стал играть при его дворе роль первого вельможи и воспользовался английскими образцами и помощью англичан в преобразованиях, предпринятых им в своих владениях. Как брак с Маргаритой превратил Малкольма из кельтского вождя в английского короля, так и брак Матильды обратил Давида в феодального нормандского государя. Двор его наполнился нормандскими баронами вроде Баллиолов и Брюсов, которым суждено было впоследствии играть важную роль, но тогда они впервые получили лены в Шотландии. В низменной области было введено феодальное право по образцу английского. Связи обеих стран стали еще теснее, когда короли Шотландии и их сыновья начали получать в Англии земли. Иногда они приносили присягу не то этим землям, не то низменной области или даже целой Шотландии, но только пленение Вильгельма Льва во время мятежа английских баронов внушило Генриху II мысль об установлении более тесной зависимости Шотландии от английской короны. Чтобы вернуть себе свободу, Вильгельм Лев согласился признать себя вассалом Генриха II и его наследников, прелаты и вельможи Шотландии присягнули Генриху II как своему государю и во всех шотландских делах была допущена апелляция к высшему суду сюзерена.
Однако Шотландия скоро избавилась от этой зависимости благодаря расточительности Ричарда, который позволил ей выкупить утраченную свободу, и с этого времени затруднения, вызывавшиеся старым притязанием, устранялись благодаря юридическому компромиссу. Короли Шотландии не раз присягали государю Англии, но с сохранением за собой прав, которые они благоразумно оставляли без определения. Король Англии принимал присягу, предполагая, что она приносится ему как сюзерену Шотландии, и это предположение не находило ни подтверждения, ни отрицания.
В течение почти ста лет отношения обеих сторон сохраняли, таким образом, мирный, даже дружелюбный характер, а смерть Александра III в 1286 году, казалось, должна была снять даже всякую возможность протестов установлением более тесного союза двух королевств. Свою единственную дочь Александр III выдал за короля Норвегии, а парламент Шотландии, после долгих переговоров, согласился на брак ее дочери Маргариты, «девы Норвегии», с сыном Эдуарда I. Однако в брачном договоре указывалось, что Шотландия остается отдельным, самостоятельным королевством и сохраняет неприкосновенными свои законы и обычаи. Король Англии не имел права требовать от нее военной помощи, от судов Шотландии нельзя было апеллировать к судам Англии. Но этот план был внезапно расстроен смертью ребенка на пути в Шотландию. На вакантный престол явился ряд претендентов, и это обусловило совсем иные отношения Эдуарда I к шотландскому королевству.
Из тринадцати претендентов на престол Шотландии только три могли считаться серьезными. После прекращения линии Вильгельма Льва право наследования перешло к дочерям его брата Давида. Джон Баллиол происходил от старшей из них, Роберт Брюс — от средней, Джон Гастингс — от младшей. При этом кризисе король Норвегии, примас Шотландии и семеро шотландских графов еще перед смертью Маргариты обращались к Эдуарду I; после ее смерти и претенденты, и совет регентства согласились предоставить вопрос о наследовании решению Эдуарда. Но признанное шотландцами верховенство было менее прямым и определенным, чем то, какого он требовал при открытии совещаний. Его требование поддерживалось ссылками на монастырские летописи Англии и медленным приближением английской армии; захваченные врасплох шотландские лорды извлекли мало пользы из данной им отсрочки и наконец, вместе с девятью претендентами, формально признали прямое верховенство Эдуарда.
Фактически эта уступка Шотландии для баронов не имела большого значения, так как, подобно главным претендентам, они были в основном нормандского происхождения, владели землями в обеих странах и ожидали почестей и наград от английского двора. От общин, собравшихся вместе с баронами в Норгеме, нельзя было добиться признания требований Эдуарда, но в феодализированной Давидом Шотландии они еще мало значили, и потому их оппозицию спокойно обошли. Эдуард I тотчас воспользовался всеми правами феодального сюзерена. Он вступил во владение Шотландией как спорным леном, который до разрешения спора должен управляться его сюзереном; вся страна поклялась соблюдать мир, ее замки были поручены его попечению, ее епископы и бароны присягнули ему как своему сюзерену. Таким образом, Шотландия была доведена до подчинения, испытанного ею при Генрихе II, но последовавшее затем внимательное обсуждение различных притязаний показало, что, требуя того, что он считал принадлежащим ему по праву, Эдуард I желал быть справедливым к Шотландии. Комиссары, которых он назначил для разбора притязаний, были в большинстве шотландцами; предложение разделить королевство между претендентами было отвергнуто как противное шотландскому закону; наконец, Баллиолу как представителю старшей линии было отдано предпочтение перед соперниками.
Новому монарху тотчас были сданы замки, и Баллиол, вполне сознавая все, чем Шотландия была обязана Эдуарду I, принес ему присягу. На время воцарился мир. В действительности Эдуард I не желал, по-видимому, проводить дальше права своей короны. Даже если допустить, что Шотландия была зависимым королевством, она вовсе не являлась обычным леном английской короны. Феодальное право всегда признавало различие между отношениями зависимого короля к сюзерену и отношениями вассального барона к его государю. При присяге Баллиола Эдуард I, строго следуя упомянутому брачному договору, отказался от обычных прав сюзерена в случаях опеки и брака; но в Шотландии были и другие обычаи, столь же бесспорные. Ее король не был обязан являться на совет английских баронов, служить в английской армии или платить Англии от лица Шотландии налоги. Прямо эти права Эдуард I не признал, но какое-то время они действительно соблюдались. Требование независимого суда было более проблематичным и одновременно более важным.
Известно, что со времен Вильгельма Льва апелляция от суда шотландского короля в суд его предполагаемого сюзерена не допускалась и что судебная независимость Шотландии прямо оговаривалась в брачном договоре. Но с феодальной точки зрения право конечной апелляции служило доказательством верховенства. Эдуард I имел намерение осуществить это право, и Баллиол сначала уступил. Однако недовольство баронов и народа заставило его воспротивиться: он торжественно явился в Вестминстер и отказался допускать апелляцию не иначе как с согласия своего Совета. На самом деле он обратился за помощью к Франции, которая, как станет ясно потом, ревностно следила за действиями Эдуарда I и старалась вовлечь его в войну. Новым нарушением обычного права со стороны Эдуарда I было требование от баронов Шотландии помощи в войне с Францией. Оно было отвергнуто, а второй отказ в помощи сопровождался тайным союзом с Францией и папским освобождением Баллиола от присяги на верность.
Эдуарду I все еще не хотелось начинать войну, но все надежды на соглашение были разрушены отказом Баллиола явиться на заседание парламента в Ньюкасле, поражением небольшого отряда английских войск и осадой Карлайла шотландцами. Тотчас был отдан приказ идти на Бервик. Насмешки горожан из-за деревянной стены — единственной защиты города, задели короля за живое. Стена была взята с потерей всего одного рыцаря, и около восьми тысяч горожан было перебито в беспощадной резне, а горсть фламандских торговцев, упорно защищавших ратушу, была сожжена в ней живьем. Резня прекратилась только тогда, когда духовенство в крестном ходе принесло королю святые дары, прося о пощаде; у Эдуарда I вдруг хлынули слезы, и он отозвал свои войска. Тем не менее город был разорен навсегда, и с тех пор крупный торговый центр севера превратился в небольшой порт. В Бервике Эдуард I получил от Баллиола «вызов». «И безумец сделал эту глупость! — с надменным презрением воскликнул король. — Если он не придет к нам, то мы придем к нему». Страшная резня произвела, однако, свое действие, и поход короля стал триумфальным шествием. Эдинбург, Стирлинг и Перт отворили свои ворота, Брюс присоединился к английской армии, сам Баллиол сдался без сопротивления и прямо с престола попал в английскую тюрьму.
Другим взысканиям подчинившееся королевство подвергнуто не было. Эдуард I обошелся с ним как с простым леном и объявил, что измена Баллиола юридически влечет за собой потерю королевства. Оно на самом деле подчинилось сюзерену: графы, бароны и дворяне Шотландии на парламенте в Бервике присягнули Эдуарду I как своему королю. Священный камень, на котором посвящали прежних государей, — продолговатая глыба песчаника, по преданию, служившая изголовьем Иакову, когда ангелы восходили и спускались с неба, — был увезен из Сконы и поставлен в Вестминстере возле гроба Исповедника. По приказу Эдуарда I его вставили в великолепный трон, который с тех пор используется при коронации королей Англии.
Самому королю все это представлялось вторым, и даже более легким, завоеванием Уэльса, за которым также следовали и милость и достойное управление, отличавшие его первый успех. Руководство новой областью было вверено Уоренну, графу Серрею, главе Английского совета регентства. Прощения щедро раздавали всем, кто противился нашествию; порядок и общественное спокойствие строго соблюдались. Но и справедливость, и злоупотребления нового правительства оказались для него роковыми.
Недовольство шотландцев, уже возбужденное назначением английских священников в приходы Шотландии и раздачей пограничных земель английским баронам, было доведено до крайности строгим применением закона и преследованием распрей и угона скота. Роспуск войск, вызванный истощением королев скойказны и своеволием оставшихся солдат, усилили народное раздражение. Позорное подчинение вельмож подвигло на выступление народ. Несмотря на столетний мир, земледельцы низменной области и городские ремесленники оставались отважными англичанами Нортумбрии. Они никогда не признавали верховенства Эдуарда I, и их кровь возмущалась при виде надменного управления иноземцев. Один опальный рыцарь, Уильям Уоллес, задумал воспользоваться этим тлеющим недовольством для освобождения родины, и его смелые нападения на отдельные отряды английского войска вызвали наконец восстание по всей стране. О самом Уоллесе, его жизни и характере нам неизвестно почти ничего; даже предание о его громадном росте и неимоверной силе смутны и недостоверны. Но инстинкт не обманул шотландцев, когда они выбрали Уоллеса своим национальным героем. Он первый провозгласил свободу прирожденным правом народа, и ввиду пассивности вельмож и духовенства призвал к оружию народ. Во главе армии, собранной по преимуществу из береговых округов, занятых населением того же происхождения, что и низменность, Уоллес в сентябре 1297 года расположился лагерем возле Стирлинга в проходе, ведшем с севера на юг, и ожидал приближения англичан.
Предложения Джона Уоренна были презрительно отвергнуты: «Мы пришли сюда, — сказал вождь шотландцев, не мириться, а освобождать родину». Позиция Уоллеса на холмах, за излучиной Форта, действительно была выбрана с замечательным искусством. По единственному узкому мосту через реку могли ехать рядом только двое всадников, и хотя английская армия начала переход на рассвете, но только половина ее переправилась к полудню, когда Уоллес напал на нее и после короткого боя разбил наголову на виду у остальной части войска. Отступление графа Серрея за границу поставило Уоллеса во главе освобожденной им страны, и некоторое время он действовал в качестве «попечителя королевства» от имени Баллиола и руководил набегом шотландцев на Нортумберленд. Захват им Стирлингского замка заставил наконец выступить Эдуарда I, собравшего под свои знамена более многочисленное, чем когда-либо, войско. Измена дала ему возможность настичь Уоллеса, когда он отступал (во избежание столкновения), и принудить его принять сражение близ Фалкирка. Шотландское войско состояло почти исключительно из пехоты, и Уоллес построил своих копейщиков в четыре больших круга или каре, причем наружные ряды стали на колени; внутри каре были поставлены стрелки, а небольшой отряд конницы был выстроен в качестве резерва позади.
Это было то же расположение, что и при Ватерлоо, первое появление в нашей истории со времен Сенлака «той непобедимой британской пехоты», перед которой суждено было стушеваться рыцарству. На мгновение она имела весь успех Ватерлоо. «Я привел вас в хоровод, танцуйте, если можете», — с грубоватым юмором, характеризующим его настроение, сказал шотландцам Уоллес, и сомкнутые ряды дружно отозвались на его призыв. Епископ Дергемский, вождь английского авангарда, благоразумно отступил при виде каре. «Вернись, епископ, к своей обедне!» — закричали отважные рыцари, следовавшие за ним. Но напрасно масса конницы бросалась на лес копий. Ужас охватил английское войско, и отряд уэльских союзников отступил с поля битвы.
Однако тактика Уоллеса встретилась здесь с тактикой короля. Эдуард I вызвал вперед своих стрелков, разредил их стрелами ряды шотландцев и тогда снова бросил свою конницу на поколебавшийся строй. В один момент все было кончено, и взбешенные рыцари устроили в поникших рядах беспощадную резню. Тысячи пали на поле битвы, сам Уоллес с трудом спасся в сопровождении горстки людей. Но хотя дело свободы и казалось погибшим, свою задачу он все-таки выполнил. Он пробудил Шотландию, и даже такое поражение, как при Фалкирке, не заставило ее подчиниться. Эдуард I остался хозяином только своих позиций; недостаток средств принудил его к отступлению; а в следующем году борьбу за независимость продолжало регентство вельмож Шотландии во главе с Брюсом и Комайном. Эдуарда I задержали внутренние смуты и внешние опасности. Бароны Англии все сильнее настаивали в удовлетворении своих жалоб и понижении тяжелых налогов, вызванных войной. Франция все еще сохраняла угрожающее положение; по ее внушению папа Бонифаций VIII выставил притязания на феодальное верховенство над Шотландией, и это остановило новый поход короля.
Все эти препятствия были устранены ссорой Филиппа IV с папой Римским, позволившей Эдуарду I пренебречь угрозами Бонифация VIII и вынудить у Франции договор, по которому она обязалась не помогать Шотландии. В 1304 году он повторил нашествие, и когда он явился на севере, то вельможи снова сложили оружие. Глава регентства Комайн признал его верховенство, а сдача Стирлинга завершила подчинение Шотландии. Торжество Эдуарда I было только прелюдией к полному исполнению его плана — объединить обе страны мудрым милосердием, доказывающим величие его политики. Общая амнистия была распространена на всех участников мятежа. Уоллес отказался воспользоваться ею. Его схватили и приговорили в Вестминстере к смерти как изменника, клятвопреступника и разбойника. Голова великого патриота, в насмешку увенчанная лавровым венком, была выставлена на Лондонском мосту. Но казнь Уоллеса была единственным пятном на милосердии Эдуарда I. С мастерской смелостью он вверил управление страной совету шотландских вельмож, многие из которых получили прощение за участие в войне, и предварил политику Кромвеля, предоставив Шотландии десять мест в общем парламенте своего королевства. Для избрания этих представителей в Перте было созвано собрание, был обнародован план судебной реформы, принявший за основу нового законодательства исправленные законы короля Давида и разделивший страну в судебном отношении на четыре округа: Лотиан, Галлауэй, Горный и область между горами и Фортом; во главе каждого из них было поставлено по двое судей — один англичанин, а другой шотландец.
От только что описанных несправедливостей и кровопролития иноземного завоевания мы переходим к мирной жизни и прогрессу самой Англии.
В эпоху трех Эдуардов весь строй английского общества был постепенно преобразован двумя переворотами, почти не обратившими на себя внимания наших историков. Первого из них — усиления нового класса земельных арендаторов — мы коснемся позже в связи с великим крестьянским восстанием, известным как восстание Уота Тайлера. Второй — рост ремесленного класса в городах и борьба его за власть и привилегии со старыми гражданами — представляет собой самое замечательное явление обозреваемого периода истории Англии.
Первоначально английский город был просто общиной или группой общин, жителям которых для торговли или защиты удалось теснее, чем в других местах, объединиться друг с другом. Эта особенность наших городов наиболее отличает их от городов Италии и Прованса, сохранивших муниципальные учреждения римской эпохи, от немецких городов, основанных Генрихом Птицеловом с особой целью избавить промышленность от притеснений окрестных феодалов или от коммун Северной Франции, вызванных к жизни возмущением против насилия феодалов в городских стенах. В Англии римская традиция исчезла совсем, а насилия феодалов были ограничены королями. Поэтому английский город вначале был просто частью всей страны, устроенной и управлявшейся точно так же, как и окружавшие его общины.
Вероятно, город был более укрепленным поселением, чем обычная деревня: его окружал ров или вал вместо живой изгороди (tun), от которой получила свое название деревня (township). Но его устройство было то же, что и всего народа. Горожане, как и жители окрестных сел, обязаны были держать в порядке вал и ров, посылать отряд в ополчение, а старосту и четырех выборных — на собрание сотни и графства; внутреннее управление городом, как и соседними деревнями, находилось в руках фрименов, собиравшихся на городское вече. Но общественный переворот, произведенный войнами с датчанами, требование закона, чтобы у каждого непременно был свой лорд, повлияли на города так же, как и на остальную страну. Некоторые города перешли в руки соседних вельмож, другие оказались на землях короля. Этот переворот выразился в появлении новых чиновников — приказчиков лорда или короля. Приказчики стали созывать вече и отправлять на нем суд; они же собирали доходы владельцев, или ежегодный городской оброк, и взыскивали натуральные повинности с горожан.
На теперешний взгляд, эти повинности ставили последних почти в полную зависимость от владельца. Когда Лестер, например, из рук Вильгельма Завоевателя перешел к его графам, то его жители были обязаны убирать хлеб владельца, молоть на его мельнице, выкупать заблудившийся скот из его загороди. Большой лес, окружавший городок, принадлежал графу, и только по его милости горожане могли выгонять своих свиней в лес или пасти скот на прогалинах. Суд и управление городом находились в руках его владельца, назначавшего правителя, собиравшего с его жителей оброки и штрафы, а с его ярмарок и рынков — пошлины и сборы.
Но, однажды уплатив эти сборы и отбыв повинности, английский горожанин становился человеком действительно свободным. Его права определялись обычаем так же строго, как и права его лорда. Личность и собственность одинаково гарантировались от произвольного захвата. По всякому обвинению он мог требовать правильного суда, и хотя суд вершился приказчиком владельца, но в присутствии и с согласия других горожан. По звону колокола городской башни горожане собирались на общую сходку, где пользовались правами свободы речи и свободного совещания о своих делах. Их купеческая гильдия на своем «пивном празднике» регулировала торговлю, распределяла между горожанами городские сборы, следила за исправностью ворот и стен и, в сущности, играла почти ту же роль, что и теперешнее городское собрание. Притом эти права не только были обеспечены обычаем с самого начала, но и постоянно расширялись с течением времени.
Знакомясь с внутренней жизнью английского города, мы всюду находим прогресс того же мирного переворота, исчезновение повинностей вследствие отвыкания от них или упущения, покупку привилегий и изъятия за деньги. Владелец города — будь то король, барон или аббат — обычно бывал расточителен или беден, и вот пленение рыцаря, поход государя или постройка нового собора приором вызывали обращение к домовитым гражданам, которые охотно пополняли казну своего лорда в оплату за клочок пергамента, предоставлявший им свободу торговли, суда и управления. Иногда с этой освободительной работой нас знакомит случайный рассказ.
В Лестере одним из главных стремлений горожан было вернуть себе старый английский обычай очистительной присяги, это грубое предвестие суда присяжных — обычай, отмененный графами в пользу нормандского поединка. «Случилось так, — говорится в тамошней грамоте, — что два родственника, Николай, сын Акона, и Жоффри, сын Николая, вступили в поединок из-за известного клочка земли, относительно которого между ними произошел спор, и бились они с первого часа до девятого, побеждая поочередно. Тогда один из них, отступая перед другим, дошел до маленькой ямы, и когда он стал на краю ямы и был близок к тому, чтобы упасть в нее, родственник закричал ему: «Берегись ямы, обернись, чтобы не упасть в нее». Из-за этого среди стоявших и сидевших вокруг поднялись такие крик и шум, что их услышал в замке граф и поинтересовался, отчего там такой крик; ему ответили, что там бились два родственника из-за клочка земли, и что один из них отступал, пока не дошел до маленькой ямы, и что когда он стал над ямой и готов был упасть в нее, другой остерег его.
В результате горожане прониклись состраданием и заключили с графом договор, по которому обязались платить ему ежегодно по три пенса за каждый дом на Верхней улице, имевший шпиль на крыше, с условием, что он позволит, чтобы впредь все дела, могущие возникнуть между ними, рассматривались и разрешались двадцатью четырьмя присяжными, издавна существовавшими в Лестере. Большей частью вольности наших городов были приобретены именно таким путем — при помощи упорного торга. Древнейшие английские хартии, кроме Лондонской, относятся к тем годам, когда казна Генриха I была истощена его войнами в Нормандии, а грамоты, пожалованные анжуйцами, являлись, вероятно, результатом дорогостоящего пользования наемными войсками. В конце XIII века эта борьба за освобождение уже почти закончилась. Более крупные города обеспечили отправление суда на своем городском вече, право самоуправления и надзор за торговлей, а их вольности и хартии послужили образцами и побуждением для более мелких общин, добивавшихся свободы.
По мере успехов этого внешнего переворота и внутренняя жизнь английского города, так же медленно и полусознательно, преобразовывала общие формы народной жизни в формы собственно городские. Внутри, как и вне рва или частокола, составлявших древнейшую ограду города, с самого начала признаком свободы служила земля, и гражданами считались только землевладельцы. Для пояснения этой основной черты в истории наших городов мы можем, пожалуй, привести пример из истории другой страны.
Когда герцог Бертольд Церинген задумал основать Фрейбург («вольный город») в Брейсгау, то собрал кучку ремесленников и каждому из них дал во владение клочок земли вокруг будущей рыночной площади новой общины. В Англии безземельный человек, живший в городе, не принимал участия в его общинной жизни; для целей управления и хозяйства город был просто союзом живших в его пределах землевладельцев, и в первоначальном устройстве этого союза не было ничего особенного или исключительного. Устройство английского города, как ни разнообразились впоследствии его формы, было сначала вполне схожим с устройством сельской общины. Известно, что у германских племен в основе общества лежал родовой союз, члены которого селились и сражались бок о бок, а также были связаны взаимной ответственностью перед всеми другими и перед законом. Когда общество стало более сложным и менее устойчивым, оно естественно переросло эти простые кровные связи. В Англии это разложение родового союза, по-видимому, совпало с тем временем, когда вторжение датчан и рост феодализма сделали обособленную жизнь для фримена чрезвычайно опасной. Единственным выходом для него было искать защиты у других фрименов и заменить прежнее родовое братство добровольным союзом соседей в тех же целях порядка и самозащиты.
В IX–X веках стремление соединяться в такие «гильдии мира» стало общим во всей Европе, но на материке оно встретило отпор и преследование. Преемники Карла Великого грозили за образование добровольных союзов бичеванием, изувечением и изгнанием. Даже союз бедных галльских крестьян против пришельцев норманнов был уничтожен оружием франкских вельмож. В Англии отношение к союзам королей было совсем другим. После датских войн за основу общественного порядка была принята система ручательства соседей друг за друга, известная впоследствии под названием «frank pledge», или круговой поруки. Рядом с ответственностью родичей Альфред признал общую ответственность членов «гильдий мира», а Этельстан принял последние в «Лондонских постановлениях» как основной элемент городской жизни.
Итак, в древнеанглийском городе «братство мира» вполне походило на союзы, составившие основу общественного порядка во всей стране. Для ее членов место родовой связи заступила клятва взаимной верности; ежемесячный братский праздник в общей зале заменил собрание родичей вокруг их родового очага. В этой новой семье братство стремилось установить столь же тесную взаимную ответственность, как и в старой. «Пусть все разделяют один жребий, — гласил его закон, — если кто совершил преступление, все должны отвечать за него». Брат мог требовать помощи у товарищей, если ему приходилось отвечать за преступление, совершенное по несчастью. Он мог призывать их на помощь в случае совершенного над ним и его близкими насилия или нанесенной обиды; если его ложно обвиняли, братья вместе с ним давали очистительную присягу на суде; они оказывали ему помощь при разорении и хоронили его после кончины.
С другой стороны, он отвечал перед ними, как они перед государством, за порядок и подчинение законам. Обида, нанесенная одним братом другому, была также обидой для всего братства и наказывалась штрафом или, в крайнем случае, исключением обидчика из братства, ставившим его вне закона, делавшим изгоем. Единственное различие между этими союзами в деревне и в городе состояло в том, что в последнем случае они, ввиду их близкого соседства, неизбежно стремились к слиянию. При Этельстане лондонские гильдии соединились в одну для более успешного проведения своих общих стремлений; позднее гильдии Бервика постановили, что «где несколько союзов оказываются рядом в одном месте, они могут составить одно целое, иметь одну волю, а в сношениях одного с другим выказывать крепкую, сердечную любовь».
Процесс их объединения, вероятно, был долгим и трудным, потому что братства, естественно, сильно различались по общественному положению, и даже после объединения заметны следы существования иных, более богатых или аристократичных гильдий. В Лондоне, например, «рыцарская гильдия», по-видимому, стоявшая во главе других, долгое время сохраняла отдельную собственность, а ее эльдормен, — так назывался глава каждой гильдии, — стал эльдорменом объединенной гильдии всего города. В Кентербери была известна похожая гильдия танов, из которой, по-видимому, обычно выбирались главные сановники города. Но хотя объединение и было несовершенным, однако если оно произошло, город из простого скопления братств превратился в сильную организованную общину, характер которой неизбежно определялся обстоятельствами ее возникновения.
Вначале население наших городов, по-видимому, занималось преимущественно сельским хозяйством: первые «Лондонские постановления» специально рассматривали вопрос о розыске принадлежавшего горожанам скота. Но по мере того как улучшение безопасности в стране побуждало землевладельца и помещика селиться особняком на своих землях, а города развивались благодаря растущему богатству и торговле, резче определялось различие между городом и деревней. Лондон, очевидно, шел во главе этого движения. Даже во времена Этельстана каждый лондонский купец, совершивший за свой счет три дальних поездки, становился равным с таном. Корабельная гильдия Лондона (lithsmen) уже при Гарткнуте пользовалась таким значением, что ее члены участвовали в избрании короля, а его главная улица уже самим названием (Чипсайд, или Торговая площадь) говорит о быстром росте торговли. С нормандским завоеванием значение торговли еще более усилилось. С тех пор соединенное братство почти всегда называли уже не «городской гильдией», а купеческой.
Такая перемена в занятиях городского населения имела важные последствия для системы городских учреждений. Превратившись в купеческую гильдию, союз горожан расширил свои полномочия в области законодательства, взяв на себя надзор за внутренней торговлей и промыслами. Главной задачей гильдии стало получение от короля или владельца города более широких торговых привилегий: права чеканить монету и устраивать ярмарки, освобождения от пошлин; в самом городе она издавала распоряжения относительно продажи и качества товаров, контроля над рынками, уплаты долгов. Еще более важную перемену вызвал рост количества городского населения вследствие приумножения богатства и развития промышленности.
Масса новых поселенцев из беглых крепостных и торговцев, не владевших землей, из семей, утративших свои городские участки, и вообще из ремесленников и бедняков, не принимала участия в текущих городских делах. Право торговли и ее регулирование, вместе со всеми другими формами суда, находились целиком в руках только что упомянутых граждан-землевладельцев. Их имущественное преобладание привело, естественно, к новому разделению горожан на «граждан» купеческой гильдии и на бесправную массу. В английских городах сказалось, хотя с меньшей силой, то же движение, которое во Флоренции отделило семь главных «искусств», или промыслов, от четырнадцати мелких и которое даже в кругу привилегированных оставило преобладание банкирам, фабрикантам и владельцам красилен. Члены купеческой гильдии постепенно сосредоточились на крупных торговых операциях, требовавших большого капитала, а занятие мелкими промыслами предоставили своим бедным соседям.
Подобное разделение труда проявилось в XIII веке в обособлении торговцев тканями от портных или торговцев кожевенным товаром — от мясников. Всего сильнее оно повлияло на устройство городов. Представители промыслов, покинутых богатыми гражданами, сами создали ремесленные цехи, скоро ставшие опасными соперниками старой купеческой гильдии. Чтобы быть полноправным членом цеха, необходимо было пройти семилетнее ученичество. Цеховые постановления отличались чрезвычайной подробностью: они строго определяли качество и цену работы, ее продолжительность («от рассвета до вечернего звона»), строго запрещали конкуренцию труда. Члены цеха собирались каждый раз вокруг цехового ящика, в котором хранились правила общества, и при его вскрытии стояли с обнаженными головами. Старшина и выборные из цеховых составляли совет, следивший за исполнением правил, осматривавший все работы членов цеха, отбиравший негодные инструменты или плохие товары; неповиновение приказам совета наказывалось штрафами или, в крайнем случае, исключением, которое влекло за собой потерю права на промысел.
Взносы членов составляли общий фонд, из которого не только покрывались текущие расходы цеха, но и основывались часовни, заказывались обедни, вставлялись раскрашенные стекла в церкви святого покровителя братства. Еще и в настоящее время в соборах, рядом с гербами прелатов и королей, часто видны расписные гербы цехов. Но такого значения цехи достигли очень медленно и постепенно. Всего труднее были для них первые шаги. Чтобы сколько-нибудь успешно достигать своих целей, цеху нужно было, во-первых, чтобы в его состав входила вся масса ремесленников, занимавшихся известным промыслом, и, во-вторых, чтобы ему был обеспечен надзор за отправлением ремесла. Для этого была необходима королевская хартия, за получение которой ремесленники начинали борьбу с купеческой гильдией, до того пользовавшейся исключительным правом надзора за городскими промыслами.
Первым цехом, добившимся королевского утверждения в царствование Генриха I, были ткачи, но и им пришлось отстаивать свою самостоятельность еще при Иоанне, когда граждане Лондона посредством подкупа добились временной отмены их цеха. Эксетер противился учреждению цеха портных уже при Ланкастерских королях. Однако с XI века эти союзы постоянно распространялись, а надзор за промыслами переходил от купеческих гильдий к ремесленным цехам.
Говоря языком эпохи, это была борьба «младших», или «коммуны», против «лучших людей», то есть всей массы населения против кучки «разумных» (prudhommes). Когда она, не ограничиваясь одним регулированием промышленности, затронула все городское управление, то произвела великий гражданский переворот XIII–XIV веков. На материке, и особенно в долине Рейна, борьба была тем упорнее, чем полнее было преобладание старых граждан. В Кельне ремесленники были низведены почти до крепостного состояния; в Брюсселе купец мог сколько угодно бить по щекам «человека без сердца и чести, живущего своим трудом». Такое притеснение одного класса общества другим целый век вызывало в городах Германии кровавые столкновения.
В Англии социальная тирания была ограничена общим характером права, и потому борьба классов в большинстве случаев принимала более мягкие формы. Дольше и ожесточеннее всего велась она, естественно, в Лондоне, потому что нигде поземельный строй не укоренился так глубоко, нигде олигархия землевладения не достигла таких богатств и влияния. Город делился на кварталы, каждый из которых управлялся эльдорменом, выбиравшимся из правящего класса. Притом в некоторых кварталах должность эта стала, по-видимому, наследственной. «Магнаты», или «бароны», купеческой гильдии одни решали все вопросы городского управления и регулирования промыслов, они по своему усмотрению распределяли городские доходы или повинности.
Такое положение давало повод к подкупам и притеснениям самого возмутительного свойства, и, по-видимому, первое серьезное недовольство было вызвано в 1196 году именно общим сознанием того, что бедных несправедливо обременяют налогами и что на низшие классы неправильно сваливают повинности. Во главе заговора, в котором, по мнению перепуганных граждан, участвовало пятьдесят тысяч ремесленников, стоял Уильям Длинная Борода, сам принадлежавший к правившему сословию. Его красноречие и смелое сопротивление эльдормену на городской сходке принесли ему широкую популярность, и окружавшая толпа приветствовала его как «спасителя бедняков». К счастью, один из современных ему слушателей сохранил для нас одну из его речей. По средневековому обычаю, он начал ее текстом из Библии: «Вы с радостью будете черпать воду из источника Спасителя». «Я, — сказал он, — спаситель бедняков. Вы, бедные люди, испытавшие тяжесть рук богачей, черпайте из моего источника воды спасительного наставления, и притом с радостью, ибо близко время вашего освобождения. Я отделю воды от вод. Вода — это народ, и я отделю смиренных и верующих от надменных и неверующих; я отделю избранных от осужденных, как свет от мрака».
Напрасно старался он своими обращениями привлечь короля на сторону народа. Поддержка состоятельных классов была необходима Ричарду в его дорого стоивших войнах с Францией, и после временного колебания юстициарий, архиепископ Губерт, отдал приказ схватить Уильяма. Последний поразил секирой первого приблизившегося к нему солдата и, укрывшись с немногими спутниками в башне святой Марии (St. Mary-le-Bow), призвал своих приверженцев к восстанию. Но Губерт уже ввел в город войска и, пренебрегая правом убежища, поджег башню и тем вынудил Уильяма к сдаче. Когда тот выходил, его поразил сын убитого им гражданина, и с его смертью распри затихли более чем на полвека.
Действительно, до начала «войны баронов» других волнений в Лондоне не было, но в течение всего этого промежутка времени недовольство волновало город: неполноправные ремесленники под предлогом охраны порядка тайно образовали свои «братства мира», и время от времени толпы принимались грабить дома иностранцев и богатых граждан. Открытая борьба возобновилась не раньше начала междоусобной войны. Ремесленники добились доступа на городское вече, низложили эльдорменов и магнатов и выбрали в 1261 году своим старейшиной Томаса Фиц Томаса. Хотя несогласия продолжались и в царствование Эдуарда II, это избрание можно рассматривать как доказательство конечной победы ремесленных цехов.
При Эдуарде III прекратились, по-видимому, все споры: всем ремеслам были дарованы грамоты, их уставы были формально признаны и внесены в протоколы суда старшины (мэра), цехам была присвоена форменная одежда, которой они обязаны существующим и ныне названиям «ливрейных товариществ». Богатые граждане, потеряв прежнюю власть, вернули себе влияние, записавшись в члены цехов, и сам Эдуард III поддался общему настроению и вступил в цех оружейников. Этот факт определяет эпоху, когда городское управление действительно стало более демократичным, чем было когда либо впоследствии до издания в наши дни закона о муниципальной реформе. Из рук олигархии управление городами перешло к средним классам, и ничто еще не предвещало того попятного движения, которое превратило ремесленные цехи в столь же узкую олигархию, как и низложенная ими.
Обращаясь снова к конституционной истории Англии со времен восшествия на престол Эдуарда I, можно заметить явления не менее положительные, чем прогресс городов, но задержанные более резкими колебаниями. Долгая борьба за Хартию, реформы Монфора, первые законы самого Эдуарда I привели к значительному перемещению власти. Правда, по своему пониманию королевской власти Эдуард I был справедливым и благочестивым преемником Генриха II, но его Англия так же отличалась от Англии Генриха II, как парламент одного от Великого совета другого. В простых стихах Роберта Глостерского содержится простой символ политической веры целого народа: «Когда, по милости Божьей, земля была приведена к доброму миру, лучшие люди обратили мысли к восстановлению старых законов; для восстановления доброго старого закона, как мы сказали раньше, король составил и даровал свою Хартию». Но власть, отнятая Хартией у короны, досталась не народу, а баронам. Земледелец и ремесленник, принимавшие иногда участие в великой борьбе за свободу, еще не хотели вмешиваться в дела управления. Энергию и внимание промышленных классов поглощал великий экономический переворот в городе и селе, начавшийся в царствование Генриха I и продолжавшийся со все большей силой при его сыне.
В земледелии огораживание общинных земель и введение крупными собственниками арендной системы, вместе с облегченным законами Эдуарда I дроблением земель, постепенно создавали из массы крепостных крестьян класс земельных арендаторов, вся энергия которых уходила на стремление к общественной свободе. Те же причины, которые так затрудняли рост городской свободы, содействовали обогащению городов. К торговле с Норвегией и ганзейскими городами Северной Германии, к торговле шерстью с Фландрией и вином с Гасконью присоединилась теперь быстро растущая торговля с Италией и Испанией. Большие галеры венецианских купцов причаливали к берегам Англии, флорентийские торговцы селились в южных портах, банкиры Флоренции и Лукки последовали за кагорскими, уже нанесшими смертельный удар ростовщичеству евреев.
Но богатство и промышленная энергия страны проявлялись не только в росте класса капиталистов, но и в массе светских и церковных построек, отличавших ту эпоху. Церковная архитектура достигла высшего совершенства в начале царствования Эдуарда I, к которому относятся окончание постройки храма Вестминстерского аббатства и изящный кафедральный собор в Солсбери. Английский аристократ гордился прозванием «несравненного строителя»; некоторые черты искусства, развивавшегося за Альпами, быть может, проникали с итальянскими духовными особами, которых папы Римские навязывали английской церкви. В Вестминстерском аббатстве рака Исповедника, мозаичный пол и картины на стенах собора и дома капитула напоминают произведения художников школы Джотто и пизанцев.
Но даже если бы не было этого увлечения промышленностью, производительные классы не стремились к прямому участию в текущих делах управления. За отсутствием короны дела эти, естественно, согласно идеям эпохи, попали в руки знати. Определилось конституционное положение английских баронов. Без их согласия король не мог больше издавать законы, налагать подати или даже вести войну. Народ оказывал аристократии непоколебимое доверие. Бароны Англии уже не были грубыми чужестранцами, от насилия которых «сильная рука» нормандского государя должна была охранять подданных; они были такими же англичанами, как крестьяне или горожане. Своими мечами они принесли Англии свободу, и сословная традиция обязывала их считать себя ее естественными защитниками. В конце «войны баронов» вопрос, так долго смущавший королевство, — вопрос о том, как обеспечить управление согласно хартии, — был разрешен передачей дела управления в руки постоянного комитета из главных прелатов и баронов, действовавших в качестве высших сановников государства вместе с особо назначенными министрами короны. Этот комитет назывался «постоянным советом», и спокойствие королевства под его управлением в долгий промежуток от смерти Генриха III до возвращения его сына показывало, как успешно было это правление баронов.
Для характеристики новых отношений, которые они старались установить между собой и короной, важное значение имеет утверждение совета в послании, возвещавшем о вступлении Эдуарда I на престол, что это произошло «по воле пэров». Между тем сам состав нового парламента, в котором баронов поддерживали выбранные большей частью под их влиянием рыцари графств и еще верные преданиям времен Монфора представители городов, — более частый созыв парламентов, позволявший сговориться и организовать партии и дававший определенную основу для политических действий, но больше всего влияние, которое контроль над налогообложением позволял баронам оказывать на корону, — все это в конечном счете дало их власти такую прочную основу, что ее не могли поколебать даже отчаянные усилия самого Эдуарда I.
С самого начала король вступил в бесплодную борьбу с этим подавляющим влиянием, и его стремления должны были найти поощрение в перевороте, происходившем по другую сторону пролива, где короли Франции сокрушали власть феодальной знати и на ее развалинах воздвигали королевский деспотизм. Эдуард I ревностно охранял почву, уже отнятую короной у баронов. Следуя политике Генриха II, он учредил в самом начале своего царствования комиссию для исследования существующих судебных привилегий, и по ее докладу разослал разъездных судей для определения прав, на которых основывались эти привилегии. Кое-где вопросы судей встретили негативный прием. Граф Уоррен вынул ржавый меч и бросил его на судейский стол. «Вот, господа, — сказал он, — мое право. Мечом приобрели себе свои земли наши деды, когда пришли сюда с Завоевателем, и мечом будем мы защищать их».
Но король далеко не ограничивался планами Генриха II, он стремился все больше ослабить могущество знати, подняв на тот же уровень массу землевладельцев, и королевская грамота обязала всех фригольдеров, владевших землей стоимостью в 20 фунтов, принимать рыцарство из рук короля. В то время как политическое влияние аристократии как сословия, руководящего народом, усиливалось, личная и собственно феодальная власть каждого барона на его землях, в сущности, постоянно падала. Влияние короны на каждую знатную семью благодаря правам опеки и женитьбы, объезды королевских судей, все большее сужение функций феодального суда, подрыв военного значения баронов щитовой податью, безотлагательное вмешательство совета в их распри — все это больше и больше принижало баронов до уровня прочих подданных. Однако многое еще оставалось сделать. Как ни отличалась английская аристократия, взятая в целом, от феодальной знати Германии или Франции, всякому военному классу свойственно стремление к насилию и беззаконию, которое трудно было подавлять даже строгому суду Эдуарда I. Во все его царствование ему приходилось сильной рукой поддерживать порядок среди враждующих баронов. Крупные вельможи вели частные войны; для мелких и бедных баронов представляло большое искушение богатство купцов — их длинные телеги с товарами, проезжавшие по дороге.
Однажды, под прикрытием шуточного турнира монахов с канониками, кучка провинциальных дворян успела проникнуть на большую ярмарку в Бостоне; с наступлением ночи они подожгли строение, ограбили и перебили купцов, а добычу перевезли на суда, стоявшие наготове у пристани. Потоки золота и серебра, как гласило полное ужаса предание, текли расплавленными по канавам в море; «все деньги Англии едва ли могли вознаградить те потери». Даже в конце царствования Эдуарда I шайки разбойников, вооруженных дубинами, жили за общий счет, помогали сельским дворянам в их распрях и угрозами вымогали у крупных торговцев деньги и товары. У короля было довольно силы, чтобы оштрафовать и посадить в тюрьму графов, повесить вождя бостонских грабителей и подавить разбои строгими мерами. В трехлетнее отсутствие (1286–1289 гг.) Эдуарда I в королевстве судьи, назначавшиеся тоже из мелких баронов, провинились в насилии и подкупе. После тщательного расследования судебные злоупотребления были обнаружены и исправлены, двое главных судей подверглись изгнанию, а их товарищи — заточению и штрафу.
Следующий год принес событие, оставшееся темным пятном на царствовании Эдуарда I. Ненависть народа к евреям быстро росла при анжуйцах, но покровительство королей никогда не колебалось. Генрих II даровал им право погребения за пределами городов, где они жили. Ричард сурово наказал за избиение евреев в Йорке и организовал смешанный суд из евреев и христиан для записи их договоров. Иоанн никому, кроме себя, не позволял их грабить; правда, сам он выудил у них однажды сумму, равную годовому доходу королевства. Смуты следующего царствования принесли больше, чем могла взять даже королевская жадность; евреи приобрели достаточно средств для покупки имений, и только взрыв народного негодования не позволил закону дать им право владения вольными землями.
Гордость и презрение евреев к бытовавшим суевериям проявлялись в насмешках, которыми они осыпали процессии, проходившие через еврейские кварталы, а иногда, как в Оксфорде, и в настоящих нападениях на них. В народе ходили нелепые истории о детях, увлеченных в еврейские дома для обрезания или распятия, а в Линкольне народ стал почитать как «святого Гуго» мальчика, которого нашли зарезанным в еврейском доме. Первым делом францисканцев было поселиться в еврейских кварталах и попробовать обратить в христианство их жителей, но народная ненависть была слишком велика для таких мягких средств примирения. Когда своими ходатайствами перед Генрихом III монахи спасли от смерти семьдесят евреев, народ гневно отказал братии в подаянии. Во время «войны баронов» народная ненависть находила выражение в разграблении еврейских кварталов. По окончании войны евреев постигло еще большее бедствие: против них стали издавать указ за указом. Им запретили владеть недвижимой собственностью, держать в услужении христиан, обязали ходить по улицам не иначе как с двумя белыми нашивками из шерсти на груди, указывавшими на их национальность. Им запрещали строить новые синагоги, есть с христианами, лечить их.
Обороты капиталов, уже подорванные соперничеством банкиров из Кагора, стали совсем невозможны, когда король под страхом смерти приказал евреям отказаться от ростовщичества. Дальше преследованию идти было некуда, и накануне войны с Шотландией Эдуард I, желая пополнить казну и сам увлекшись фанатизмом подданных, купил у духовенства и мирян сбор «пятнадцатой деньги» за согласие на изгнание евреев из королевства. Из 16 тысяч человек, которые предпочли изгнание отступничеству, немногие достигли берегов Франции. Многие потерпели крушение, другие были ограблены и выброшены за борт. Один шкипер высадил толпу богатых купцов на песчаную отмель и посоветовал им призвать нового Моисея для спасения себя от моря. Со времен Эдуарда I до О. Кромвеля ни один приезжий еврей не ступал на землю Англии.
Сам Эдуард I был ни при чем в тех жестокостях, которыми сопровождалось изгнание евреев: напротив, он не только позволил беглецам взять с собой имущество, но и наказал через повешение людей, ограбивших их на море. Но изгнание все-таки было жестокостью, а разрешенный благодарным парламентом сбор «пятнадцатой деньги» оказался только слабым возмещением понесенных казной потерь. Война с Шотландией скоро истощила данные парламентом субсидии. Казна была совсем пуста; дорогая борьба с Францией в Гаскони требовала средств, а между тем король задумывал еще более дорогую экспедицию — на север Франции при помощи Фландрии. Прямая нужда привела Эдуарда I к жестоким вымогательствам.
Первый его удар пал на церковь; он уже потребовал от духовенства половины его годового дохода и был так раздражен его сопротивлением, что настоятель храма святого Павла, выступивший с возражением, от страха упал мертвым к его ногам. «Если кто воспротивится требованию короля, — гласило его послание к церковному собору, — поставьте ему на вид, что он может быть объявлен врагом королевского мира». Обиженные церковники очень неудачно сослались на то, что они обязаны платить только Риму, и как на основание своего отказа в дальнейшем обложении указали на разрешительную буллу папы Римского Бонифация VIII. На их отказ Эдуард I отвечал объявлением всего сословия вне закона: королевские суды были закрыты, а люди, отказавшие королю в пособии, — лишены всякого правосудия. Своими доводами духовенство поставило себя с формальной стороны в неловкое положение, а объявление его вне закона скоро принудило его к покорности, но его взносы мало могли помочь пополнению истощенной казны, а между тем тяжесть войны все возрастала.
Для снаряжения экспедиции, которую Эдуард I готовился лично вести во Фландрию, требовались более широкие масштабы произвольного обложения. Сельские дворяне были вынуждены принимать рыцарское звание или откупаться от обременительной чести. От графств были истребованы принудительные поставки скота и зерна, а вывозная пошлина на шерсть, — в то время главный продукт страны, — была поднята в шесть раз против прежней суммы. Хотя в этом и не было прямого нарушения хартий или статутов, результаты Великой хартии и «войны баронов» вдруг оказались уничтоженными. Едва удар был нанесен, как Эдуард I почувствовал свое бессилие. Сопротивление начали бароны. Во главе оппозиции стали два сильнейших из них: Боген, граф Герфорд, и Бигод, граф Норфолк. Их протест против войны и сопровождавших ее вымогательств фактически выразился в отказе вести войско в Гасконь в качестве заместителей Эдуарда I, тогда как сам он отправлялся во Фландрию. Они ссылались на то, что не обязаны служить за границей в случае отсутствия короля. «Клянусь богом, граф, — сказал король Бигоду, — Вы пойдете, или будете повешены!» «Клянусь богом, государь, — был холодный ответ, — я не пойду и не буду повешен!» (непереводимая игра слов: клянусь богом — (By Good) — звучит также как и фамилия графа — Бигод). Прежде чем собрался созванный им парламент, Эдуард I понял свое бессилие и под влиянием одной из внезапных перемен настроения, которые были присущи его натуре, появился в Вестминстерском зале перед своим народом и со слезами на глазах признался, что брал его достояние без достаточного на то права.
Настойчивое обращение к верности подданных заставило их против своей воли согласиться на продолжение войны, но этот кризис выявил необходимость дальнейших гарантий против власти короля. В то время как Эдуард I еще сражался во Фландрии, примас Уинчелси с двумя графами и гражданами Лондона воспретил дальнейший сбор податей, пока Эдуард не подтвердил торжественно в Генте (1297 г.) Хартию с дополнительными статьями, воспрещавшими королю взимать подати не иначе как с общего согласия королевства. По требованию баронов он повторил подтверждение в 1299 году, когда его попытка присоединить уклончивую оговорку в защиту прав короны доказала справедливость их недоверия. Два года спустя новое собрание вооруженных баронов вынудило его к полному выполнению лесной Хартии. Горечь унижения тяготила Эдуарда I; свое обещание не брать новых пошлин с товаров он обходил, продавая купцам торговые привилегии; а получение от папы формального освобождения от данных обещаний указывало на его намерение снова поднять те вопросы, по которым он сделал уступки. Но его остановила роковая борьба с Шотландией, возобновленная восстанием Роберта Брюса, и смерть короля (307 г.), завещавшая спор его недостойному сыну.
Как ни был низок в нравственном отношении Эдуард II, он далеко не был лишен умственных дарований, наследственных в роду Плантагенетов. У него было твердое намерение свергнуть иго баронов, и он рассчитывал достичь этой цели, выбрав в министры человека, всецело зависевшего от короны. Мы уже отметили, что «клерки королевской капеллы» — министры своевольного правления нормандских и анжуйских королей — были незаметно заменены прелатами и лордами Постоянного совета.
В конце царствования Эдуарда I прямое предложение баронов назначить высших сановников грубо отвергли. Но фактически в выборе своих министров король был ограничен кругом прелатов и баронов, а такие сановники, хоть и тесно связанные с королевской властью, всегда разделяли в значительной степени чувства и мнения своего сословия. Молодой король, по-видимому, стремился уничтожить незаметно установившийся порядок и, подражая политике современных королей Франции, выбирать себе в министры людей невысокого положения, своей властью полностью обязанных короне и представлявших только политику и интересы своего государя. Еще при жизни отца его товарищем и другом был иностранец Петр Гавестон, родом из Гиени; в конце своего царствования Эдуард I изгнал его из королевства за участие в интригах, отдаливших от него сына. Новый король тотчас по воцарении вернул его, сделал графом Корнуолла и поставил во главе администрации.
Живой, веселый, расточительный, Гавестон в своих первых действиях проявил быстроту и смелость южного француза; старые слуги получили отставки, всякие притязания на старшинство или наследственность при распределении должностей во время коронации были устранены, вызывающие насмешки иностранца раздражали гордых баронов до бешенства. Гавестон был прекрасным воином и своим копьем на турнирах сбрасывал с коней одного противника за другим. Его беспечное остроумие осыпало вельмож насмешливыми прозвищами: граф Ланкастер был Актером, Пемброк — Жидом, Уорвик — Черным Псом. После нескольких месяцев власти оказалось невозможно противиться требованию парламента отставить Гавестона от должности, и он был формально изгнан из королевства.
В следующем, 1309 году Эдуард II добыл средства для войны с Шотландией только уступкой прав, которые старался утвердить его отец, — прав облагать товары ввозными пошлинами по соглашению с купцами. Твердость баронов была обусловлена тем, что они нашли вождя в лице графа Ланкастера, двоюродного брата короля. Его влияние оказалось неодолимым. Когда Эдуард II, распустив парламент, вернул Гавестона, Ланкастер вышел из Королевского совета, а парламент, собравшийся в 1310 году, постановил, что дела королевства должны быть вверены на год комиссии из 21 «распорядителя» (Ordainers).
Грозный список «распоряжений», составленный комиссией, в 1311 году встретил Эдуарда II при возвращении его из бесплодного похода в Шотландию. Этот длинный и важный статут изгонял Гавестона, устранял из Совета других советников и высылал из королевства флорентийских банкиров, займы у которых позволяли Эдуарду II держать в страхе баронов. Ввозные пошлины, введенные Эдуардом I, были объявлены незаконными. Парламенты должны были созываться ежегодно, и в них, при необходимости могли привлекаться к суду слуги короля. Высшие сановники государства должны были назначаться по совету и с согласия баронов и присягать в парламенте. Такое же согласие баронов в парламенте нужно было королю для объявления войны или выезда из королевства. Как показывают эти «распоряжения», бароны все еще смотрели на парламент скорее как на политическую организацию знати, чем на собрание трех сословий королевства. О низшем духовенстве совсем не упоминается; общины рассматриваются только как плательщики налогов, участие которых ограничивается представлением ходатайств и жалоб и назначением налогов.
Но даже в этом несовершенном виде парламент был настоящим представительством страны, и Эдуард II вынужден был после долгой и упорной борьбы согласиться с «распоряжениями». Изгнание Гавестона было свидетельством торжества баронов; его возвращение через несколько месяцев возобновило борьбу, окончившуюся его пленением. «Черный пес» Уорвик поклялся, что фаворит почувствует на себе его зубы; напрасно бросался Гавестон к ногам графа Ланкастера, прося милости у «благородного лорда»: вопреки условиям сдачи, его обезглавили. Порывы горя короля были так же бесплодны, как и его угрозы отомстить. Притворное подчинение победителей завершило унижение короля: в Вестминстерском зале бароны преклонили перед Эдуардом II колени и получили прощение, казавшееся смертельным ударом для королевской власти.
Но если у короля не хватало сил победить баронов, он мог приводить в замешательство все королевство, уклоняясь от соблюдения «распоряжений». Шесть лет, следующие за смертью Гавестона, принадлежат к самым мрачным в истории Англии. Ряд страшных голодовок усилил бедствия, проистекавшие из полного отсутствия всякого управления в период споров между баронами и королем. Поражение при Баннокберне и опустошение шотландцами севера покрыли Англию невиданным позором. Наконец, захват Бервика Робертом Брюсом вынудил Эдуарда II уступить, «распоряжения» были формально одобрены, дарована амнистия, и небольшое число пэров, принадлежавших к партии баронов, присоединились к высшим сановникам государства.
Возглавлял баронов граф Ланкастер, соединивший в своих руках четыре графства — Линкольн, Лестер, Дерби и Ланкастер — и, подобно королю, приходившийся внуком Генриху III. Окончание долгой борьбы с Эдуардом II предоставило ему высшую власть в королевстве, но его характер оказался, по-видимому, ниже его положения. Не способный к управлению, он только с завистью смотрел на новых советников, которых приблизил к себе король, — двух Деспенсеров, старшего и младшего. Возвышение младшего, которому король пожаловал графство Гламорган вместе с рукой его наследницы, было достаточно быстрым, чтобы возбудить общую зависть, и Ланкастеру нетрудно было силой оружия добиться изгнания его из королевства.
Уже поколебавшиеся симпатии народа повернулись к королю вследствие оскорбления, нанесенного королеве, перед которой леди Бедлесмир заперла двери замка Ледс, а неожиданная храбрость, которую проявил в отмщении обиды, придала новые силы его сторонникам. Он нашел себя достаточно сильным, чтобы вернуть Деспенсера, а когда Ланкастер созвал баронов, чтобы снова изгнать его, слабость их партии обнаружилась в предательских переговорах графа с шотландцами и в поспешном отступлении к северу с приближением армии короля. При Боробридже его силы были остановлены и рассеяны, а сам граф приведен пленником к Эдуарду II в Понтефрект, подвергнут суду и осужден за измену на смерть. «Сжалься надо мной, Царь Небесный! — воскликнул Ланкастер, когда его на сером пони без узды везли на казнь, — ибо царь земной покинул меня».
За его смертью последовала гибель многих его приверженцев и пленение других; между тем парламент в Йорке уничтожил приговор против Деспенсеров и отменил «распоряжения». Однако этому парламенту 1322 года и, может быть, победоносной уверенности роялистов Англия обязана знаменитым постановлением, объясняющим политику Деспенсеров и гласящим, что все законы касательно «положения короны или королевства и народа должны быть обсуждаемы, принимаемы и устанавливаемы в парламенте государем, королем и соглашением прелатов, графов, баронов и общин королевства сообразно бывшему доселе обычаю». Содержание этого замечательного постановления наводит на мысль о том, что внезапный поворот народного чувства зависел от присвоения баронами всей законодательной власти. Но высокомерие Деспенсеров, полная неудача нового похода в Шотландию и унизительное перемирие, которое Эдуард II вынужден был заключить с Брюсом, скоро лишили корону временной популярности и привели ко внезапному перевороту, которым закончилось это несчастное царствование.
Было условлено, что королева, сестра короля Франции, отправится на родину для заключения договора между обеими странами, распри которых снова грозили войной; за королевой последовал ее сын, двенадцатилетний мальчик, чтобы от имени отца принести присягу герцогству Гиень (прежняя Аквитания). Однако ни просьбами, ни угрозами король не мог побудить к возвращению жену и сына; связь королевы с тайным заговором знати раскрылась тогда, когда примас и бароны по ее высадке в Оруэле поспешили под ее знамена. Покинутый всеми, отвергнутый гражданами Лондона, у которых он просил помощи, король поспешно бежал на запад и сел с Деспенсерами на корабль, но ветер снова пригнал беглецов к берегу Уэльса, где они попали в руки нового графа Ланкастера.
Младший Деспенсер тотчас был повешен на виселице в 50 футов высотой, а король посажен под стражу в Кенильворте впредь до решения его участи парламентом, созванным для этой цели в Вестминстере. Собравшиеся пэры смело вернулись к старому обычаю английской Конституции и провозгласили свое право низложить короля, который оказался недостойным власти. Никто не поднял голоса в защиту Эдуарда II; протестовали только четыре прелата, когда молодой принц был провозглашен королем и в качестве государя представлен народу. Юридическую форму перевороту придал билль, обвинявший пленного монарха в беспечности, неспособности, потере Шотландии, в нарушении коронационной присяги и в угнетении церкви и баронов; ввиду доказанности этого и было постановлено, что Эдуард Кернарвонский перестал царствовать и что корона перешла к его сыну, Эдуарду Виндзорскому. Парламент отправил в Кенильворт депутацию, чтобы получить от развенчанного короля согласие на его низложение, и Эдуард, «одетый в простое черное платье», подчинился своей участи.
Сэр Уильям Трессел тотчас же обратился к нему со словами, которые лучше, чем что-либо другое, показывают характер шага, сделанного парламентом: «Я, Уильям Трессел, представитель графов, баронов и других, имея на то полные и достаточные полномочия, возвращаю и отдаю назад Вам, Эдуард, бывший король Англии, присягу и верность лиц, названных здесь, и разрушаю и освобождаю их от этого наилучшим образом, предписываемым законом и обычаем. И теперь я объявляю от их имени, что они не будут больше Вашими верными подданными и не желают владеть чем-нибудь от Вас как от короля, а будут считать Вас впредь частным лицом без всякого следа королевского достоинства». За этими торжественными словами последовал выразительный обряд. Сэр Томас Блаунт, гофмаршал короля, сломал свой жезл, что делалось только в случае смерти государя, и объявил об освобождении от их обязанностей всех лиц, состоявших на службе у короля. В следующем сентябре король был умерщвлен в замке Беркли.
Чтобы составить ясное представление о конституционной борьбе между королем и баронами, мы отложили до окончания рассказ ее о великой войне, в течение всего этого периода бушевавшей на севере.
С Пертской конвокацией, казалось, закончилось завоевание Шотландии и упрочение в ней порядка. Эдуард I уже собирался созвать парламент для обоих народов в Карлайле, когда покоренная страна вдруг снова взялась за оружие под предводительством Роберта Брюса, внука одного из прежних претендентов на престол. Нормандский род Брюсов принадлежал к йоркширскому дворянству, но путем заключения браков приобрел также графство Каррик и лордство Аннандэл. И претендент, и его сын почти все время были на стороне Англии в ее борьбе с Баллиолом и Уоллесом; сам Роберт воспитывался при английском дворе и пользовался милостью короля.
Удаление Баллиола придало притязаниям Брюса новую силу, а раскрытие интриги, завязанной им с епископом Сент Эндрюса, так возмутило Эдуарда I, что Роберт должен был спасать свою жизнь бегством за границу. В церкви францисканцев в Демфризе он встретил Комайна, лорда Бедноха, измене которого приписывал раскрытие своих планов, и, обменявшись с ним несколькими горячими словами, заколол его кинжалом. Этот поступок не допускал забвения, и Брюс вынужден был ради своей безопасности через шесть недель возложить на себя корону в Сконском аббатстве. При вести об этом Шотландия снова взялась за оружие, и Эдуард I должен был снова выступить против своего непобедимого врага. Убийство Комайна заставило короля забыть о жалости: он грозил смертью всем участникам преступления и выставил напоказ в клетке, построенной для этого в одной из башен Бервика, графиню Бечэн, возложившую корону на голову Брюса.
Во время парадного обеда, данного королем в честь получения его сыном рыцарского звания, он поклялся над лебедем, — главным блюдом королевского стола, — посвятить остаток своих дней отмщению убийце. Во время этого обета Брюс, спасая свою жизнь, уже бежал на западные острова. «Отныне, — сказал он своей жене при коронации, — Вы королева Шотландии, а я ее король». — «Боюсь я, — отвечала Мария Брюс, — что мы только играем в королей, как дети — в свои игрушки». Игра скоро стала горькой действительностью. Небольшого английского отряда под начальством Эмера де Валанс оказалось достаточно для поражения нестройных полчищ, собравшихся вокруг нового короля, и бегство Брюса отдало его приверженцев в руки Эдуарда I. Вельможи один за другим всходили на эшафот. Граф Этол сослался на свое родство с королевским домом. «Его единственным преимуществом, — гневно отвечал на это король, — будет повешение на более высокой виселице». Английские судьи вешали рядом рыцарей и священников, жена и дочь Брюса были брошены в тюрьму. Сам Брюс предложил принцу Эдуарду II сдаться, но это только еще больше возмутило короля. «Кто смеет, — воскликнул он, — без нашего ведома вступать в переговоры с нашим изменником?» И, поднявшись с одра болезни, он повел свою армию на север завершать завоевание. Но рука смерти уже витала над ним, и на виду у всей Шотландии старый король испустил дух.
Смерть Эдуарда I только на один момент остановила движение его армии на север. Граф Пемброк перевел ее через границу и без сопротивления овладел страной. Брюс повел жизнь отчаянного авантюриста; даже горские вожди, в замках которых он находил убежище, были врагами человека, претендовавшего на престол враждебной им низменной Шотландии. Эти невзгоды и превратили убийцу Комайна в славного народного вождя. Смелый и храбрый, с повелительной осанкой и веселым характером, Брюс переносил превратности судьбы с неизменным мужеством. В легендах, создавшихся вокруг его имени, мы видим его в горных долинах прислушивающимся к лаю преследующих его ищеек или защищающим в одиночку горный проход от толпы диких горцев. Иногда небольшой кучке его спутников приходилось довольствоваться плодами собственной охоты или рыбной ловли, иногда — разбегаться ради безопасности, когда враги преследовали их до самого убежища. Самому Брюсу не раз приходилось сбрасывать кольчугу и спасать свою жизнь, босиком карабкаясь на скалы. Но мало-помалу мрачное небо прояснилось. По мере обострения борьбы между Эдуардом II и его баронами гнет англичан слабел. Первым из баронов низменности к Брюсу вернулся любимец шотландских историков Джеймс Дуглас, и его смелый шаг ободрил приверженцев короля. Однажды Брюс захватил врасплох собственный дом, уже отданный англичанину, съел обед, приготовленный для нового хозяина, убил своих пленников и побросал их трупы на костер, сложенный у ворот замка. Потом он вышиб донья у винных бочек, так что вино смешалось с их кровью, и поджег дом.
В деле освобождения, таким образом, героизм соединялся с ужасной жестокостью, но оживление страны шло своим путем. Разорение Брюсом Бечэна после поражения его владельца, присоединившегося к английской армии, повернуло, наконец, колесо фортуны в его сторону. Эдинбург, Роксбург, Перт и большинство шотландских крепостей одна за другой перешли в руки короля Роберта. Духовенство созвало собор и признало Брюса своим законным государем. Постепенно вынуждены были подчиниться и шотландские бароны, бывшие еще на стороне Англии, и Брюс счел себя достаточно сильным, чтобы осадить Стирлинг, — последнюю и важнейшую из шотландских крепостей, еще державших сторону Эдуарда II.
Стирлинг действительно был ключом к Шотландии, и его опасное положение заставило англичан забыть о своих внутренних раздорах и собрать все силы, чтобы не выпустить из рук добычи. Главную силу огромной армии, двинувшейся за Эдуардом II на север, составляли тридцать тысяч всадников; к ним на помощь были вызваны толпы диких мародеров из Ирландии и Уэльса.
Армия, собранная Брюсом для противодействия вторжению, состояла почти из одной только пехоты и расположилась к югу от Стирлинга, на возвышенной местности, обрамленной небольшим ручьем Беннокберном, давшим свое имя битве. Как и при Фалкирке, здесь снова встретились лицом к лицу две системы тактики, так как Роберт, подобно Уоллесу, поставил свое войско в густые колонны копейщиков. Англичане с самого начала были смущены неудачей своей попытки освободить Стирлинг и исходом поединка между Брюсом и Генрихом де Богуном — рыцарем, бросившимся на Брюса, когда он спокойно ехал вдоль фронта своего войска. Роберт ехал на маленькой лошадке и держал в руке только легкий боевой топор, но, отклонив копье противника, он раскроил ему череп таким страшным ударом, что рукоятка сломалась в его руке.
В начале боя англичане пустили вперед стрелков с целью разредить ряды врагов, но стрелки не имели подкрепления и были легко рассеяны отрядом конницы, который Брюс держал для этого в резерве. Затем на фронт шотландцев кинулась масса конницы, но ее нападение было стеснено узким пространством, по которому приходилось двигаться, а упорное сопротивление каре скоро привело рыцарей в беспорядок. «Раненые кони, — с торжеством говорил шотландский писатель, — метались и сильно бились». В момент неудачи вид толпы обозных слуг, принятых по ошибке за неприятельское подкрепление, посеял в английской армии панический страх. Она обратилась в беспорядочное бегство. Тысячи блестящих рыцарей валились в ямы, вырытые нарочно на низинном левом фланге армии Брюса, или бешено неслись к границе; но достигнуть ее успели лишь немногие счастливцы. Самому Эдуарду II с пятьюстами всадниками едва удалось добраться до Денбара и моря. Цвет его рыцарства попал в руки победителей, а бегущие ирландцы на конях и пехотинцы были безжалостно перебиты поселянами. Богатая добыча, захваченная в английском лагере, на целые века оставила свой след в сокровищницах и ризницах замков и аббатств всей Нижней Шотландии.
Как ни ужасно было это поражение, все же оно не могло заставить Англию отказаться от своих притязаний на Шотландию. Брюс с таким же упорством отказывался от всяких переговоров, пока ему отказывали в королевском титуле, и настойчиво стремился к возвращению своих южных владений. Наконец Бервик был вынужден сдаться и потом отразил отчаянную попытку англичан вернуть его; в то же время варварские набеги порубежников с Дугласом во главе опустошили Нортумберленд. Новый перерыв в борьбе Эдуарда II с баронами позволил двинуть на север большую армию, но Брюс уклонялся от битвы, пока голод не принудил пришельцев к бедственному отступлению из опустошенной страны. Эта неудача заставила Англию в 1323 году заключить перемирие на тринадцать лет и признать за Брюсом королевский титул.
Низложение Эдуарда II юридически прерывало перемирие. Обе стороны собрали войска, а Эдуард Баллиол, сын бывшего короля, был торжественно принят при английском дворе в качестве вассального короля Шотландии. Проказа не позволяла Брюсу лично выйти на войну, но оскорбление побудило его снова послать своих мародеров под предводительством Дугласа и Рандольфа за границу. Вот как очевидец тех событий изображал шотландскую армию в походе: «Она состояла из четырех тысяч воинов, рыцарей и оруженосцев на хороших конях, и двадцати тысяч человек, сильных и выносливых, вооруженных по обычаю их страны, на маленьких лошадках, которых они никогда не привязывают и не чистят, а прямо после дневного перехода пускают на траву или на поля. Они не берут с собой обоза ввиду того, что в Нортумберленде им приходится переходить через горы, и не везут с собой запасов хлеба и вина, ибо на войне они так умеренны, что могут долгое время питаться полусырым мясом без хлеба и пить речную воду без вина. Поэтому они не нуждаются ни в горшках, ни в мисках, так как, ободравши скотину, они готовят мясо в ее же шкуре, и поскольку они уверены, что найдут в изобилии скот в стране, куда они направляются, то и не гонят его с собой. Под краями седла каждый воин везет широкий металлический лист, а сзади — небольшой мешок с овсяной мукой. Когда они съедят много вареного мяса, а желудок кажется слабым и пустым, они ставят эти листы на огонь, месят муку с водой и, когда лист нагреется, кладут на него немного теста в виде тонкого пирожка, похожего на бисквит, и тотчас глотают его, чтобы согреть желудок. Неудивительно поэтому, что они могут делать гораздо большие переходы, нежели другие солдаты».
Перед подобным врагом английская армия, вышедшая под предводительством мальчика-короля для защиты границы, оказалась совершенно беспомощной. Однажды она заблудилась в обширных пограничных пустынях; в другой раз потеряла всякий след неприятеля, и король обещал тому, кто откроет местонахождение шотландцев, рыцарское звание и сотню марок. Найденная, наконец, за Уиром позиция противника оказалась неприступной; после смелого нападения на английский лагерь Дуглас ловким отступлением расстроил планы англичан отрезать ему путь внутрь страны. Английская милиция в унынии разошлась, а новое вторжение в Нортумберленд принудило короля заключить мир в Нортгемптоне, по которому Шотландия была формально признана независимой, а Роберт Брюс стал ее королем.
Гордость англичан была, однако, слишком задета борьбой, чтобы легко примириться с подобным унижением. Первым результатом договора было падение заключившего его правительства, ускоренное надменностью его главы, Роджера Мортимера, и отстранением прочих вельмож от всякого участия в управлении королевством. Первые попытки поколебать могущество Роджера оказались безуспешными: союз, руководимый графом Ланкастерским, распался без результата. Прежде чем в борьбу вмешался юный король, на эшафот был возведен его дядя, граф Кентский. Тогда Эдуард III вошел в залу Совета в Ноттингемском замке с отрядом, проведенным им через тайный проход в скале, на которой стоял замок, собственноручно схватил Мортимера, предал его казни, а ведение дел взял в свои руки.
Его первой заботой было восстановить порядок в Англии, пришедшей при последних правителях в полное расстройство, и развязать себе руки для дальнейших мероприятий на севере Англии, заключением мира с Францией. Счастье, по-видимому, наконец снова повернулось лицом к Англии. Через год после Нортгемптонского договора Брюс умер, и шотландский престол перешел к его сыну, восьмилетнему мальчику, а внутренние затруднения привели к междоусобной борьбе. Для крупных баронов как Англии, так и Шотландии последний мир приносил серьезные потери: многие англичане владели большими поместьями в Шотландии и наоборот; и хотя договор оговаривал их права, фактически они оставлялись без внимания.
Недовольством баронов по этому поводу и объясняется неожиданный успех попытки Баллиола захватить шотландский престол. Несмотря на запрет Эдуарда III, Баллиол отплыл из Англии во главе кучки баронов, добивавшихся возвращения своих поместий на севере, высадился на берегах Файфа и, отразив (с большим уроном) напавшую на него близ Перта армию, короновался в Сконе. Давид Брюс, не видя другого выхода, бежал во Францию. Эдуард III не принимал открытого участия в этом предприятии, но успех раздразнил его честолюбие, и он добился от Баллиола признания английского верховенства. Это признание оказалось, однако, роковым для самого Баллиола. Его тотчас изгнали из Шотландии, а Бервик, который он обещал сдать Эдуарду III, — сильно укрепили. Англичане вскоре осадили город, но на выручку к нему явилась шотландская армия под командой регента Дугласа, брата знаменитого сэра Джеймса, и напала на осаждающих, занявших сильную позицию на Галидонской горе.
Однако английские стрелки поддержали славу, впервые приобретенную ими при Фалкирке и затем увенчанную победой при Кресси. Шотландцы пробрались через болото, прикрывавшее фронт англичан, только затем, чтобы быть осыпанными градом стрел и пуститься в беспорядочное бегство. Эта битва решила судьбу Бервика: с тех пор он остался навсегда в руках англичан как единственное приобретение Эдуарда III, сохраненное английской короной. Как ни был незначителен Бервик, англичане всегда смотрели на него, как на представителя всего государства, частью которого он некогда являлся. Как и вся Шотландия, он имел своих канцлера, камергера и других государственных сановников. Особый заголовок парламентских актов, издаваемых для Англии и «города Бервика на Твиде», до сих пор сохраняет память о его необычном положении.
Баллиол, которого победители восстановили в праве на престол, отплатил им за помощь формальной уступкой Нижней Шотландии. В течение следующих трех лет Эдуард III продолжал усвоенную им политику: он поддерживал свою власть над Южной Шотландией и помогал в ряде походов своему вассалу Баллиолу против отчаянных усилий баронов, еще стоявших за дом Брюса. Его упорство едва не увенчалось успехом; Шотландию спас только взрыв войны с Францией, отвлекший силы Англии на другую сторону Ла-Манша. Патриотическая партия в Шотландии снова собралась с силами; покинутый всеми, Баллиол бежал ко двору Эдуарда III, а Давид вернулся в свое королевство и возвратил главные крепости низменности. Свобода Шотландии была, в сущности, обеспечена. Из завоевательной войны и патриотического сопротивления борьба между Англией и Шотландией превратилась в мелкие ссоры враждующих соседей, служившие простыми эпизодами в великой борьбе Англии с Францией.