В середине XIV века могучее движение к объединению нации, начавшееся при последнем из нормандских королей, достигло, по-видимому, своей цели. Признаком полного слияния покоренных и завоевателей явилось отвыкание, даже среди высших классов, от французского языка. Несмотря на усилия грамматических школ и влияние моды, употребление английского языка при Эдуарде III все больше распространялось, а при его внуке оно восторжествовало окончательно. «Дети в школе, — говорил писатель начала царствования Эдуарда III, — вопреки привычке и обычаю всех других народов, вынуждены забывать свой родной язык, готовить уроки и писать сочинения по-французски, и так ведется с первого прибытия нормандцев в Англию. Точно так же дети дворян учатся говорить по-французски с того возраста, когда их еще качают в колыбели и они учатся разговаривать и забавляться игрушками; сельские жители также хотят походить на дворян и с большим трудом стараются говорить по-французски, чтобы о них больше судачили».
«Этот обычай, — добавлял переводчик времен Ричарда, — был в большом ходу до первого мора (чумы 1349 года), а с тех пор несколько изменился; учитель грамматики, Джон Корнуол, изменил обучение в грамматических школах и заменил французский язык английским. Этот способ обучения у него заимствовал Ричард Пенкрайч, а от него — другие. Так что теперь (в 1385 году) во всех школах Англии дети оставили французский язык и обучаются по-английски». Более ясным доказательством перемены служило введение в 1362 году английского языка в суды «на том основании, что французский язык многим неизвестен»; по английски же произнес речь в следующем году канцлер при открытии парламента. Епископы начали проповедовать по английски, а английские сочинения Уиклифа снова сделали его литературным языком.
Это стремление к общему пользованию народной речью сильно повлияло на литературу. В начале XIV века влияние французской поэзии способствовало тому, чтобы единственным литературным языком стал французский; в Англии это влияние поддерживалось французским тоном двора Генриха III и трех Эдуардов. Но в конце царствования Эдуарда III длинные французские поэмы нужно было переводить даже для слушателей-рыцарей. «Пусть духовные лица пишут по-латыни, — говорил автор «Завещания любви», — пусть французы излагают также на своем языке свои любезности: он родной для их уст; мы будем передавать наши фантазии словами, которым научились из языка матери».
Новая национальная жизнь предлагала теперь английской литературе сюжеты более высокие, чем «фантазии». Вместе с завершением дела национального объединения закончилось и дело народного освобождения. При Эдуарде I парламент отстоял свое право контроля над налогообложением, при Эдуарде II он от удаления министров дошел до низложения короля, при Эдуарде III он стал подавать свой голос по вопросам мира и войны, контролировать расходы, руководить ходом гражданского управления. Общественная жизнь Англии проявилась в широком распространении торговли и вообще, в ускорении торговли шерстью, в частности, в увеличении числа мануфактур после поселения на восточном берегу фламандских ткачей, в укреплении городов, в победе ремесленных цехов, в развитии земледелия вследствие дробления земель и в возвышении класса земельных арендаторов и фригольдеров. Еще более значительным для английского общества было пробуждение по призыву Уиклифа духа национальной независимости и нравственной строгости. Новые мысли и чувства, которым суждено было оказывать влияние на все эпохи позднейшей истории Англии, пробили себе выход сквозь кору феодализма и сказались в социалистическом движении лоллардов, а внезапный всплеск военной славы вдруг озарил своим блеском век Кресси и Пуатье.
Это новое радостное настроение великого народа и выразилось в произведениях Джеффри Чосера. Чосер родился около 1340 года в семье лондонского виноторговца, жившего на улице Темзы; в Лондоне он и провел большую часть жизни. Его семья, хотя и не дворянская, по-видимому, имела некоторое влияние, так как с самого начала карьеры Чосер был в тесной связи с двором. В шестнадцать лет он стал пажом жены Лайонела Кларенса (3-го сына Эдуарда III), в девятнадцать — впервые участвовал в походе 1359 года, но имел несчастье попасть в плен и после своего освобождения по договору в Бретиньи больше не принимал участия в военных действиях. По-видимому, он вернулся к службе при дворе; в это время и вышли первые его поэмы, а его покровителем стал Джон Гонт. Семь раз его посылали с дипломатическими поручениями, вероятно, связанными с финансовыми затруднениями короны; три раза эти поручения приводили его в Италию. Он посетил Геную и блестящий двор Висконти в Милане; во Флоренции, где еще жива была память о Данте, «великом учителе», о котором он с таким почтением отзывался в своих стихах, он мог встретиться с Боккаччо; в Падуе, подобно оксфордскому студенту, он мог слышать из уст Петрарки историю Хризеиды.
Он был деятельным практическим человеком: таможенным контролером в 1374 году, контролером мелких сборов в 1382, членом Палаты общин в парламенте в 1386 году, а в 1389–1391 годах он в качестве секретаря королевских работ был занят постройками в Вестминстере, Виндзоре и Тауэре. Единственный сохранившийся портрет изображает его с раздвоенной бородой, в платье темного цвета, с ножом и пеналом за поясом; этот портрет мы можем дополнить несколькими живыми чертами, взятыми у самого Чосера. Хитрое, лукавое лицо, быстрая походка, плотная осанистая фигура выявляли его веселый и насмешливый характер, но люди подсмеивались над его молчаливостью и любовью к книгам. «Ты смотришь, как будто хочешь найти зайца, — замечает трактирщик в «Кентерберийских рассказах», — и даже я вижу, ты впиваешься взором в землю». Он мало слушал разговоры своих соседей, когда заканчивались служебные дела. «Ты тотчас идешь к себе домой и немой, как камень, сидишь за книгой, пока совсем не потемнеет в глазах, и живешь ты отшельником, хотя, — прибавляет он лукаво, — ты не очень воздержан».
Но в его стихах незаметно следов невнимания к своим собратьям. Никогда поэзия не носила более человечного характера; никто не относился так свободно и весело к читателю. Первые звуки песни Чосера — звуки свежести и веселья, и впечатление радости остается таким же свежим и теперь, несколько веков спустя. Историческое значение поэзии Чосера сразу бросается в глаза: она резко противоречит той поэтической литературе, из глубины которой вышла. Длинные французские романы были продуктом века богатства и довольства, праздного любопытства, мечтательного, поглощенного собой чувства. Из великих стремлений, придававших жизнь средним векам, религиозный энтузиазм выродился в жеманные фантазии культа Мадонны, а военный — в рыцарские сумасбродства.
Любовь, однако, осталась, и только она давала темы трубадурам и труверам; но это была любовь утонченная, с романтическими безрассудствами, схоластическими рассуждениями и чувственными наслаждениями, — скорее забава, чем страсть. Природе приходилось отражать веселую беспечность человека: песнь трубадура воспевала вечный май, трава всюду зеленела, с поля и из кустов раздавались песни жаворонка и соловья. Поэзия упорно избегала всего, что в жизни человека есть серьезного, нравственного, наводящего на размышление; жизнь представлялась слишком забавной, чтобы быть серьезной, слишком пикантной и сентиментальной, слишком полной интереса, веселья и болтовни. Это был век болтовни: «Нет ничего приятного, — говорил трактирщик, в том, чтобы ехать по дороге немым, точно камень».
Трувер стремился просто к тому, чтобы быть самым приятным рассказчиком своего времени. Его романы и поэмы полны красок, фантазии, бесконечных подробностей; поэт относился с горделивым равнодушием к самой их растянутости, к мелочности описания внешних предметов, неопределенности очертаний, когда заходила речь о тонкостях внутреннего мира. С этой литературой Чосер познакомился сначала, ей он и следовал в своих ранних произведениях.
Но со времени поездок в Милан и Геную симпатии влекли его не к умирающей поэзии Франции, а к пышно расцветающей вновь поэзии Италии. Орел Данте взирал на него с солнца. «Франческо Петрарка, увенчанный лаврами поэт», — для него один из тех, «чья риторическая сладость осветила всю Италию поэзией». «Троил и Хризеида» Чосера представляет собой распространенный английский пересказ «Филострата» Боккаччо; рассказ рыцаря носит на себе легкие следы влияния «Тезеиды». Саму форму «Кентерберийских рассказов» подсказал Чосеру «Декамерон». Но даже изменяя под влиянием итальянцев форму английской поэзии, Чосер сохранял свой почерк.
Посмеиваясь в стихах о сэре Топазе над томительной пустотой французского романа, он сохранил все заслуживавшие внимания особенности французского характера: быстроту и легкость движений, свет и блеск описаний, живую насмешливость, веселость и добродушие, холодную рассудительность и самообладание. Французское остроумие более, чем у какого-либо другого английского писателя, оживляет тяжелый смысл и резкость народного характера, умеряет его эксцентричность, облегчает его несколько тяжеловесную мораль. С другой стороны, отражая веселую беззаботность итальянской повести, поэт умерял ее английской серьезностью, а так как он следовал Боккаччо, то все изменения направлены в сторону скромности. «Троил» флорентийца заканчивается старой насмешкой над изменчивостью женщины, а Чосер приглашал нас «воззреть на Бога» и распространялся о неизменности Неба.
Но что бы ни заимствовал Чосер из обеих литератур, его гений был глубоко английским, а с 1384 года все следы иноземного влияния исчезают. Его главное произведение, «Кентерберийские рассказы», было начато после его первых поездок в Италию, а лучшие произведения написаны между 1384 и 1391 годами. В последние десять лет своей жизни он прибавил к ним немного творений; силы его слабели, и в 1400 году он успокоился от трудов в своем последнем жилище, в саду часовни Святой Марии в Вестминстере. Сюжет этой поэмы — путешествие на богомолье из Лондона в Кентербери — не только давал автору возможность связать в одно целое ряд стихов, написанных в разное время, но и удивительно соответствовал главным особенностям его поэтического таланта, драматической гибкости и широте увлечений.
Его рассказы охватывают все области средневековой поэзии: церковная легенда, рыцарский роман, чудесный рассказ путешественника, широкий юмор «фабльо», аллегория и басня. Еще более широкий простор для своего таланта он находил в личностях, передающих эти истории, — тридцати богомольцах, отправляющихся в майское утро от гостиницы «Табарды» в Саутуорке и представляющих собой тридцать образов из всех классов английского общества, от дворянина до пахаря. Мы видим «благородного рыцаря» в военном плаще и кольчуге, за ним — кудрявого оруженосца, свежего, как майское утро, а позади них — смуглолицего крестьянина в зеленом кафтане и шапочке, с прекрасным луком в руке. Группа церковников представляет средневековую церковь: смуглый монах, любитель охоты, у которого узда звенит так же громко и ясно, как церковный колокольчик; распутный нищенствующий монах — первый попрошайка и арфист во всем графстве; бедный священник, оборванный, ученый и набожный («он возвещал учение Христа и двенадцати апостолов и сам первый следовал ему»); церковный пристав с огненным взглядом; продавец индульгенций с сумкой, «до верху полной отпущений, привезенных из Рима совсем горячими»; веселая игуменья с ее придворной французской картавостью, мягкими розоватыми губками и девизом «Любовь побеждает все», вырезанным на брошке.
Наука представлена здесь солидной фигурой доктора медицины, озабоченного чумой; делового судебного пристава, «который всегда казался более занятым, чем был»; оксфордского студента со впалыми щеками, у которого любовь к книгам и резкие приговоры заслоняют скрытую нежность, прорывающуюся, наконец, в истории Гризельды. Вокруг них масса типов английской промышленности: купец, помещик, у которого в доме «еды и питья, сколько снегу зимой», моряк — прямо от битв в Ла-Манше, веселая мещанка из Бата, широкоплечий мельник, мелочный торговец, плотник, ткач, красильщик, обойщик, — каждый в кафтане своего цеха, и наконец — честный пахарь, готовый для бедняка даром косить и пахать.
В первый раз в английской поэзии мы встречаем не характеры, аллегории или воспоминания прошлого, а живых людей, различных по характеру и чувствам, а также по наружности, костюму и способу выражения; это отличие поддерживается в течение всей истории тысячей оттенков в речах и поступках. Впервые также встречаем мы драматический талант, который не только создал каждый характер, но и скомбинировал его с подобными, который не только приспособил каждый рассказ или шутку к характеру персонажа, их произносящего, но и свел все это в одно поэтическое целое. Здесь нас окружает жизнь с ее широтой, разнообразием и сложностью. Правда, от некоторых из этих стихов, написанных, без сомнения, в более раннее время, веет скукой старого романа или педантизмом схоластики; но в целом поэма — произведение не литератора, а человека дела. Свое воспитание, не книжное, а житейское, Чосер получил на войне, в судах, на работе, в путешествиях, и он любил жизнь — тонкость чувства, широту иронии, смех и слезы, нежность Гризельды или смехотворные приключения мельника и клерков. Эта сердечная широта, эта бесконечная терпимость позволяли ему изображать человека так, как не изображал его никто, кроме Шекспира, описывать его так живо, с тонким пониманием и добродушным юмором, которых не превзошел сам Шекспир.
Странно, что такой голос не нашел отзвука у последующих певцов, но первые звуки английской песни замерли вместе с Чосером так же внезапно и надолго, как надежды и слава его века. Столетие, последовавшее за мимолетным блеском Кресси и «Кентерберийских рассказов», время глубочайшего мрака; в истории Англии нет эпохи более печальной и мрачной, чем период между правлением Эдуарда III и подвигами Жанны д’Арк. Трепет надежды и славы, охвативший в начале его все классы общества, в конце превратился в бездействие или отчаяние. В материальном отношении жизнь, правда, развивалась, расширялась торговля, но это не имело ничего общего с благородными началами национального благополучия. Города снова стали замкнутыми олигархиями; крепостные, стремившиеся к свободе, снова попали в зависимость, еще тяготевшую над землей. Литература снизошла до наинизшего уровня. Религиозное возрождение лоллардов было потоплено в крови, а духовенство превратилось в эгоистичное и корыстолюбивое жречество. В шуме междоусобиц политическая свобода почти исчезла, и век, начавшийся «добрым парламентом», кончил деспотизмом Тюдоров.
Объяснения этих перемен следует искать в роковой войне, которая в течение более ста лет истощала силы и извращала характер английского народа. Мы проследили борьбу с Шотландией до ее неудачного конца, но еще прежде она вовлекла Англию в новую войну, к которой мы должны теперь вернуться и которая оказалась еще более разорительной, чем война, начатая Эдуардом I. Из войны с Шотландией вытекала столетняя борьба с Францией. С самого начала Франция следила за успехами своей соперницы на севере частью из естественной зависти, но еще более — в надежде воспользоваться этим как предлогом для приобретения крупных герцогств на юге — Гиени и Гаскони, — единственного остатка из наследства Элеоноры, еще сохраненного ее потомками. Едва Шотландия начала сопротивляться притязаниям своего сюзерена Эдуарда I, как Франция нашла предлог к явной ссоре в соперничестве моряков Нормандии и «Пяти портов», которое в то время привело к большому морскому сражению, стоившему жизни восьми тысячам французам.
Эдуарду I так хотелось предупредить ссору с Францией, что его угрозы вызвали со стороны английских моряков характерный ответ. «Да будет хорошо известно Совету короля, — гласило их послание, — что если нам каким-нибудь образом будут причинены, вопреки справедливости, обида или вред, мы скорее покинем своих жен, детей и все имущество и пойдем искать на морях такое место, где нам можно будет рассчитывать на выгоду». Поэтому, несмотря на усилия Эдуарда I, спор продолжался, и Филипп IV воспользовался случаем, чтобы вызвать короля к себе на суд в Париж для ответа за обиды, причиненные ему как сюзерену. Эдуард I снова попытался предупредить столкновение, формально передав на сорок дней Гиень в руки Филиппа IV, но отказ последнего вернуть ее по истечении срока не оставил ему никакого выбора.
В то же время отказ баронов Шотландии явиться по призыву короля в английское войско и возмущение Баллиола показали, что захват герцогств был только первой частью давно задуманного плана атаки. Сначала у Эдуарда не хватало сил для нападения на Францию, а когда первое завоевание Шотландии развязало ему руки, его союз с Фландрией для возвращения Гиени оказался беспомощным из-за его спора с баронами. Перемирие с Филиппом позволило ему обратиться против новых смут на севере, но даже после победы при Фалкирке угрозы Франции и вмешательство ее союзника, папы Бонифация VIII, еще на шесть лет сохранили независимость Шотландии, и только ссора этих двух союзников позволила Эдуарду I закончить подчинение страны. Восстание Брюса снова поддержала Франция и возобновила старый спор из-за Гиени, — спор, мешавший Англии во время царствования Эдуарда II и косвенно повлиявший на его ужасное падение.
Вступление Эдуарда III на престол привело к временному миру, но новое нападение на Шотландию, ознаменовавшее начало его царствования, снова возбудило вражду: молодой король Давид нашел себе убежище во Франции, и для его поддержки из ее гаваней стали присылать оружие, деньги и людей. Это вмешательство Франции разрушило надежды Эдуарда III на подчинение Шотландии именно тогда, когда успех казался уже обеспеченным. Торжественное заявление Филиппа IV Валуа о том, что трактаты (договоры) обязывают его оказывать деятельную помощь своему старому союзнику, и сбор французского флота в Ла-Манше отвлекли силы Эдуарда III с севера на юг, где уже нельзя было предупредить столкновение переговорами.
С самого начала война захватила и другие государства. Слабость Империи и пленение пап в Авиньоне оставили Францию среди держав Европы без соперников. По численности и богатству население Франции далеко превосходило своих соседей за Ла-Маншем. Англия едва могла насчитать четыре миллиона жителей, Франция хвалилась двенадцатью. Эдуард III мог иметь только восемь тысяч всадников; Филипп VI мог явиться во главе сорока тысяч, хотя третья часть его войска была занята в другом месте. Вся энергия Эдуарда III была направлена на создание против Франции коалиции держав; его планам помогал страх, который ближайшим князьям Германии внушали завоевательные стремления Франции, а также ссора императора с папой Римским.
Предвосхищая позднейшую политику Годольфина и Питта, Эдуард III стал казначеем бедных князей Германии; его субсидии предоставили ему помощь Геннегау, Гельдерна и Юлиха; шестьдесят тысяч крон достались герцогу Брабанта; самого императора обещание трех тысяч золотых флоринов побудило выставить две тысячи всадников. Однако переговоры и щедрые подачки принесли Эдуарду III мало пользы, кроме титула наместника империи на левом берегу Рейна: то отступал император, то отказывались идти союзники, а когда войско перешло, наконец, границу, оказалось невозможным вызвать на сражение короля Франции. Расчеты на союз с империей не оправдались, но у Эдуарда III появилась новая надежда. Его естественной союзницей была Фландрия.
Англия была на Западе главным производителем шерсти, но шерстяных тканей в ней вырабатывалось немного. Число цехов ткачей показывает, правда, что этот промысел постепенно расширялся, и в самом начале своего царствования Эдуард III принял меры для его поддержания. Он пригласил фламандских ткачей поселиться в Англии и принял под свое покровительство новых поселенцев, которые выбрали своим местопребыванием восточные графства. Но английские мануфактуры еще переживали период детства, и девять десятых английской шерсти шло для станков Брюгге или Гента. О быстром росте этого вывоза свидетельствует, что король от пошлин с одной шерсти получал в год более 30 тысяч фунтов. Прекращение ее вывоза лишило бы работы половину населения главных городов Фландрии; но не только интересы промышленности привлекали ее к союзу с Англией, но и демократичный дух городов, резко сталкивавшихся с феодалами Франции.
С герцогом Брабанта и городами Фландрии был заключен договор; производилась подготовка для нового похода. Для предупреждения переправы через Ла-Манш Филипп IV собрал при Слюйсе флот из 200 кораблей, но Эдуард III с меньшими силами разбил его наголову и пошел осаждать Турне. Осада, однако, оказалась безуспешной, армия рассеялась, а недостаток средств принудил его заключить перемирие сроком на год. В 1341 году начался спор за наследование герцогства Бретань, в котором из двух соперничавших претендентов одного поддерживал Филипп IV, другого — Эдуард III, и спор тянулся из года в год. Во Фландрии дела англичан шли плохо, и смерть великого патриота Ван Артевельде оказалась тяжелым ударом для планов Эдуарда III. Наконец неприятности короля достигли высшей степени. Заемы у крупных банкиров Флоренции дошли до половины миллиона на наши деньги; мирные предложения были с пренебрежением отвергнуты; притязания Эдуарда III на французскую корону встретили поддержку только среди граждан Гента.
В сущности, оправдать эти притязания было довольно трудно. Три сына Филиппа IV Красивого умерли, не оставив сыновей, и Эдуард III заявил свои притязания как сын дочери Филиппа IV, Изабеллы. Но хотя ее братья и не оставили сыновей, они оставили дочерей, и если допускалось наследование по женской линии, то дочери сыновей Филиппа IV должны были иметь преимущество перед сыном его дочери. На это возражение Изабелла отвечала, что хотя женщины и могут передавать права наследования, сами пользоваться ими не могут, и что ее сын как ближайший мужской потомок Филиппа IV, родившийся при его жизни, должен иметь преимущество перед женщинами, состоявшими в таком же родстве с Филиппом IV.
Но большинство французских юристов утверждало, что право на престол дается только происхождением по мужской линии. По этой теории переходящее от Филиппа IV право наследования было исчерпано, и корона перешла к сыну его брата Карла Валуа, который мирно вступил на престол под именем Филиппа VI. По-видимому, обе стороны считали притязания Эдуарда III чистой формальностью; действительно, король в качестве герцога Гиени присягнул своему сопернику и серьезно выдвинул свои притязания не раньше, чем рассеялись его надежды на Германию и ему понадобилось обеспечить себе помощь городов Фландрии.
Крушение надежд на иноземные державы заставило Эдуарда III обратиться к средствам самой Англии. С армией в 30 тысяч человек он высадился при Ла-Гоге и начал операцию, которой суждено было изменить весь ход войны. Силы французов были заняты отражением английской армии, высадившейся в Гиени; страх охватил Филиппа VI, когда Эдуард двинулся по Нормандии и, найдя мосты на Нижней Сене разобранными, направился прямо к Парижу, восстановил мост в Пуасси и стал угрожать столице. В эту критическую минуту неожиданную помощь Франции оказал отряд немецких рыцарей. Папа Римский низложил императора Людовика Баварского и в качестве его преемника объявил сына короля Иоанна Богемского, известного как Карл IV.
Вся Германия восстала против присвоения папой Римским права распоряжаться ее короной, Карл IV вынужден был искать помощи у Филиппа VI и в то время находился во Франции со своим отцом и отрядом в пятьсот рыцарей. Отряд поспешил к Парижу и составил ядро армии, собравшейся в Сен-Дени, которая вскоре была подкреплена силами в 15 тысяч генуэзских стрелков (с самострелами), нанятых на залитой солнцем Ривьере из солдат князя Монако, подоспевших в критическую минуту. Французские войска также были вызваны на выручку из Гиени. Увидев перед собой такие силы, Эдуард III отказался от похода на Париж и перешел через Сену, чтобы соединиться с войсками фламандцев при Гравелингене и начать военные действия на севере. Но реки на его пути тщательно охранялись, и только нечаянный захват брода на Сене избавил Эдуарда III от необходимости сдаться огромному войску, спешившему теперь за ним по пятам.
Едва его сообщение было обеспечено, как он остановился при деревне Кресси в Понтье и решил дать сражение. Половина его армии, очень ослабленной быстрым походом, состояла из легко вооруженной пехоты — ирландской и уэльской; остальную массу представляли английские стрелки лучники. Король приказал своим всадникам спешиться и расположил свои силы на небольшом возвышении, постепенно спускавшемся к юго-востоку; на вершине его стояла ветряная мельница, с которой можно было наблюдать все поле сражения. Непосредственно под ней стоял резерв, а у подножия холма была расположена основная часть армии из двух отрядов, правым из которых командовал молодой принц Уэльский. Эдуард Черный Принц, как его называли, а левым — граф Нортгемптонский.
Английский фронт был прикрыт небольшим рвом, за ним были расставлены «в виде бороны» стрелки с небольшими бомбардами в промежутках, «пускавшими вместе с огнем небольшие железные шары для того, чтобы пугать лошадей», — первый случай использования артиллерии в полевой службе. Остановка английской армии захватила Филиппа VI врасплох, и сначала он пытался прекратить наступление своего войска, но беспорядочная масса продолжала наступать на фронт англичан. Вид врагов, наконец, привел короля в бешенство, «так как он ненавидел их», и под вечер 26 августа 1346 года началась битва. Генуэзским арбалетчикам было приказано начать атаку, но люди были утомлены переходом; внезапная гроза вымочила тетиву их луков и затруднила пользование ими, а громкие крики, с которыми они кинулись вперед, были встречены угрюмым молчанием в английских рядах. Первая туча их стрел вызвала грозный ответ. Англичане стреляли так быстро, «что казалось, будто идет снег». «Бейте этих бездельников!» — закричал Филипп VI, когда генуэзцы подались назад, и его конница кинулась рубить их расстроенные ряды, а графы Алансона и Фландрии во главе французских рыцарей бешено напали на отряд Черного Принца.
На минуту показалось, что он погиб, но Эдуард III отказался послать ему помощь. «Что он, убит или сброшен с коня, или так ранен, что не может сражаться?» — спросил он посланного. «Нет, государь, — был ответ, — но он находится в очень трудном положении и очень нуждается в вашей помощи». «Вернитесь к тем, кто вас послал, сэр Томас, — сказал король, — и велите им не присылать больше ко мне, пока мой сын жив! Дайте мальчику приобрести себе шпоры; если богу так угодно, я хочу, чтобы этот день принадлежал ему, и чтобы честь его досталась принцу и тем, попечению которых я его вверил». В действительности, Эдуард III мог видеть со своего холма, что все идет хорошо. Английские стрелки и всадники упорно удерживали свои позиции, а уэльсцы поражали в схватке лошадей французов и сбрасывали на землю одного рыцаря за другим.
Скоро французское войско пришло в страшное замешательство. «Вы, мои вассалы, мои друзья! — закричал слепой Иоанн, король Богемский, присоединившийся к армии Филиппа VI, окружавшим его немецким вельможам, — я прошу и умоляю вас провести меня подальше в сражение, чтобы мне можно было нанести моим мечом славный удар!» Связав поводья своих коней, небольшая группа кинулась в гущу сечи и пала, как и их товарищи. Сражение продолжалось, к сожалению французов; наконец сам Филипп VI покинул поле битвы и поражение превратилось в бегство; 1200 рыцарей и 3000 пехотинцев — число, равное всей английской армии — остались мертвыми на поле битвы.
«Бог наказал нас за наши грехи!» — воскликнул летописец Сен-Дени со скорбью и изумлением, рассказывая о бегстве огромного войска, сбор которого он видел под стенами своего монастыря. Но неудача французов едва ли была так непонятна и внезапна, как падение от одного удара целой военной системы и основанного на ней политического и общественного строя. Феодализм зависел от превосходства конного дворянина над пешим мужиком; его боевая сила заключалась в рыцарстве. Английские же крестьяне и мелкие землевладельцы, являвшиеся во всенародное ополчение с луками, превратили их в грозное орудие войны; в лице английских стрелков Эдуард III вывел на поля Франции новый разряд воинов.
Мужик победил дворянина; крестьянин оказался сильнее рыцаря на поле битвы, и после поражения при Кресси феодализм медленно, но неизбежно стал клониться к упадку. Для Англии эта победа была началом периода военной славы, который, правда, оказался роковым для высших чувств и интересов народа, но придал стране на время такую энергию, какой она никогда не знала раньше. Победа следовала за победой. Через несколько месяцев после Кресси была разбита шотландская армия, напавшая на север Англии, а король Давид Брюс был взят в плен; в то же время удаление французов с Гаронны позволило англичанам вернуть себе Пуату.
Между тем Эдуард III решил нанести удар по морскому могуществу Франции, обеспечив себе господство над Ла-Маншем. Главным притоном пиратов служил Кале: в один только год из его гавани вышло двадцать два капера; к тому же его взятие обещало королю удобный базис для сношений с Фландрией и действий против Франции. Осада продолжалась целый год, и только когда не удалась попытка Филиппа VI выручить город, голод принудил его к сдаче. Гарнизону и жителям была обещана пощада на том условии, если шестеро граждан отдадутся в руки короля. «С ними, — сказал Эдуард в припадке жестокого гнева, — я поступлю по своему желанию».
На звук городского колокола, по словам летописца жители Кале собрались вокруг лица, принесшего эти условия; собрались, желая услышать добрые вести, так как все они были истомлены голодом. Когда названный рыцарь передал им условия, они начали так громко плакать и кричать, что их стало очень жалко. Тогда встал богатейший из граждан города, господин Евстафий Сен-Пьер, и так сказал всем: «Господа мои, великим горем и несчастьем было бы для всех оставлять столько народу на гибель от голода или от чего-то иного, и великую милость и благодать получит от Бога тот, кто спасет его от смерти. Что до меня, то я сильно надеюсь на Господа, что если я своей смертью спасу этот народ, мне будут прощены мои грехи; поэтому я хочу быть первым из шести и по своему собственному желанию, — босым, в одной рубашке и с веревкой на шее; и я отдамся на милость короля Эдуарда III».
Список обреченных скоро был составлен, и шесть жертв были приведены к королю. Собралось все войско, произошла большая давка; многие требовали немедленного их повешения, а многие плакали от жалости. Благородный король вышел на площадь со свитой из графов и баронов, за ним последовала королева (хоть она и была в это время беременна) посмотреть, что будет. Шестеро граждан тотчас стали на колени перед королем, и господин Евстафий сказал: «Благородный король, здесь мы, шестеро старых граждан Кале и богатых купцов; мы приносим Вам ключи от города и замка и передаем их в Ваше распоряжение. Мы передаем себя, как видите, в Вашу полную волю, с целью спасти остальной народ, перенесший много горя. Так сжальтесь и будьте милосердны к нам, ради Вашего высокого благородства».
Наверное, не было тогда на площади ни вельможи, ни рыцаря, которые не плакали бы от жалости или которые могли бы говорить; но сердце короля было так ожесточено гневом, что долгое время он не мог ответить, а затем приказал отрубить им головы. Все рыцари и вельможи, как могли, умоляли его со слезами сжалиться над ними, но он не хотел их слушать. Тогда заговорил благородный рыцарь Уолтер де Моне и сказал: «О, благородный государь! Обуздайте Ваш гнев, Вы пользуетесь славой и известностью за Ваше благородство, так не делайте того, что позволит людям дурно отзываться о Вас. Если Вы не сжалитесь, все будут говорить, что сердце Ваше исполнено такой жестокости, что вы предали смерти этих добрых граждан, которые по своей воле пришли сдаться Вам для спасения остального народа».
В эту минуту король вышел из себя и сказал: «Помолчите, господин Уолтер! Иначе не будет. Позвать палача! Жители Кале погубили у меня столько людей, что сами должны умереть». Тут благородная королева Англии снизошла до высокого смирения и от жалости заплакала так, что не могла дольше стоять на ногах; поэтому она пала на колени перед супругом-королем и сказала ему такие слова: «О, благородный государь! С того дня, как я с большими опасностями переправилась через море, я, как Вам известно, не просила у Вас ничего; теперь я вас прошу и умоляю, простирая руки, сжалиться над ними из любви к Сыну нашей Небесной Владычицы». Благородный король, прежде чем ответить, некоторое время молчал и смотрел на преклонившуюся перед ним и горько плакавшую королеву. Потом понемногу его сердце стало смягчаться, и он сказал: «Государыня, хотел бы я, чтобы Вы были в другом месте; Вы просите так нежно, что я не решаюсь Вам отказать, и хотя я поступаю против своего желания, однако возьмите их, я отдаю их Вам». Затем он взял за веревки шестерых граждан, передал их королеве и из любви к ней избавил от смерти всех жителей Кале; а добрая государыня велела одеть спасенных и щедро их угостить.
Эдуард III находился теперь на вершине славы. Он одержал величайшую победу своего века. До сих пор Франция была первой державой Европы; теперь одним ударом она была сломлена и свергнута с высоты своего величия. Описание Фруассара изображает Эдуарда III, отправляющегося на встречу испанского флота, завладевшего проливами. Мы видим короля, сидящим на палубе в камзоле из черного бархата; на голове у него — шапка черного бобра, «которая прекрасно к нему шла»; он призывает сэра Джона Чандоса петь песни, привезенные им с собой из Германии, пока на горизонте не показываются испанские корабли и не разгорается жестокий бой, победа в котором делает Эдуарда III «владыкой морей».
Но до мира с Францией было так же далеко, как и прежде. Даже семилетнее перемирие, навязанное обеим странам их полным истощением, оказалось невозможным. Эдуард III приготовил три армии, чтобы действовать сразу в Нормандии, Бретани и Гиени, но задуманный им план похода внезапно расстроился. Черный Принц, как был назван герой Кресси, заслужил недобрую славу. Не имея денег для уплаты жалованья своим войскам, он для удовлетворения их требований предпринял чисто разбойничий поход. Северная и Южная Франция были в это время совсем разорены, королевская казна истощена, крепости — без гарнизонов, войска распущены из недостатка средств. Страну опустошали разбойники.
Только юг наслаждался миром, и молодой принц повел свою армию вверх по Гаронне, «где была одна из богатейших стран мира, народ добрый и простой, не знавший, что такое война, ведь до прихода принца у них совсем не было войн. Англичане и гасконцы нашли страну богатой и нарядной, комнаты, украшенные коврами и занавесями, шкатулки и сундуки, полные драгоценных камней. Ничто не ускользнуло от этих разбойников. Они, и особенно жадные гасконцы, увозили с собой все». Взятие Нарбона обогатило их добычей, и они вернулись в Бордо «с лошадьми настолько нагруженными, что они с трудом могли двигаться».
В следующем году поход армии принца через Луару был направлен прямо на Париж, и французское войско под командованием Иоанна, наследовавшего престол Филиппа VI Валуа, поспешило остановить его движение. Принц отдал приказ отступать, но когда он приблизился к Пуатье, то нашел на своем пути войско французов, насчитывавшее 60 тысяч человек. Тотчас, 19 сентября 1356 года, он занял сильную позицию на полях Мопертюи: фронт ее был прикрыт частой изгородью, и приблизиться к нему можно было только по длинной и узкой тропинке, проходившей между виноградниками. Виноградники и изгородь принц занял своими стрелками, а небольшой отряд конницы расположил в том месте, где тропинка выходила на высокую равнину, занятую его лагерем. Его войско состояло всего из 8 тысяч человек, и опасность была так велика, что он вынужден был предложить вернуть пленных, сдать занятые им крепости и отказаться на семь лет от войны с Францией в обмен на свободное отступление.
Эти условия были отвергнуты, и триста французских рыцарей бросились вверх по тропинке. Скоро она была завалена убитыми людьми и лошадьми, а передние ряды наступавшей армии подались назад под градом стрел из кустарников. В минуту замешательства на фланг французов внезапно напал отряд английской конницы, стоявший на холме справа, и принц воспользовался этим, чтобы смело кинуться на противника. Английские стрелки довершили беспорядок, вызванный этим внезапным нападением; король Иоанн был взят в плен после отчаянного сопротивления, и в полдень, когда его армия бросилась бежать к воротам Пуатье, 8 тысяч человек из ее числа оказались павшими на поле битвы, 3 тысячи бежали и 2 тысячи всадников с множеством дворян были взяты в плен.
Царственный пленник торжественно вступил в Лондон, а перемирие на два года, казалось, дало Франции время для поправки. Но несчастная страна не могла найти себе покоя. Разбитые войска превратились в шайки разбойников, взятые в плен бароны доставали суммы, необходимые для выкупа, вымогая их у крестьян; эти притеснения и голод привели крестьян к бурному восстанию, и они стали убивать помещиков и жечь их замки; в то же время Париж, недовольный слабостью и неумелым управлением регентства, поднял против короны вооруженное восстание. «Жакерия», как называли то крестьянское восстание, была жестоко подавлена, когда Эдуард III снова предпринял опустошительное нашествие на страну, и без того обнищавшую. Лучшей защитой для нее оказался голод. «Я не мог бы поверить, — сказал об этом времени Петрарка, — что это та самая Франция, которую я видел столь богатой и цветущей. Глазам моим представились только страшная пустыня, крайняя нищета, невозделанная земля, дома в развалинах. Даже по соседству с Парижем всюду заметны следы опустошения и пожаров. Улицы пустынны, дороги поросли травой, все представляет собой огромную пустыню».
Опустошение страны заставило, наконец, регента Карла уступить, и в мае 1360 года был заключен договор в Бретиньи, небольшом местечке к востоку от Шартра. По этому договору Эдуард III отказывался от своих притязаний на корону Франции и герцогство Нормандия. С другой стороны, его герцогство Аквитания, охватившее Гасконь, Пуату и Сентонж, Лимузен и Ангумуа, Перигор и графства Бигорра и Руэрга, не только возвращалось ему, но и освобождалось от ленных обязательств по отношению к Франции и отдавалось Эдуарду III в полное владение вместе с Понтье, унаследованным от второй жены Эдуарда I, а также с Гином и вновь завоеванным Кале.
Если от потрясающих, но бесплодных событий иноземной войны мы обратимся к более плодотворной среде конституционного развития, то нас сразу поразит заметная перемена в составе парламента. Столь обычное для нас разделение его на Палату Общин и Палату Лордов не входило в первоначальный план Эдуарда I; в ранних парламентах каждое из четырех сословий: духовное, бароны, рыцари и горожане — сходилось, совещалось и разрешало субсидии отдельно от других. Скоро, однако, появились признаки того, что такое разъединение сословий подходит к концу. Правда, духовенство, как известно, упорно держалось в стороне; зато рыцари завязали тесные отношения с лордами благодаря сходству в общественном положении. По-видимому, бароны в самом деле скоро поставили их в почти равное с собой положение в качестве законодателей или советников короны.
С другой стороны, горожане вначале мало участвовали в работе парламента, кроме вопросов, относившихся к обложению налогами их класса. Но смуты царствования Эдуарда II, в которых их помощь была нужна знати, боровшейся с короной, увеличили их значение, и их право на полное участие во всех законодательных актах было подтверждено знаменитым статутом 1322 года. По причинам, не вполне известным, рыцари графств постепенно перешли от прежней своей связи с баронами к такому тесному и полному союзу с представителями городов, что в начале царствования Эдуарда III два сословия оказались формально объединенными под названием «общин», а в 1341 году распад парламента на две палаты завершился окончательно.
Трудно преувеличить значение этой перемены. Если бы парламент остался разделенным на четыре сословия, то его влияние в каждом крупном кризисе ослаблялось бы соперничеством и несогласованными действиями его составных частей. С другой стороны, постоянный союз рыцарства и знати превратил бы парламент в простое представительство аристократии и лишил бы его той силы, которую он черпал из своей связи с торгово промышленными классами.
Новое положение рыцарства, его социальная близость к знати, политический союз с горожанами в действительности соединили три сословия в одно целое и придали парламенту единство чувств и действий, на котором с тех пор всегда основывалось его значение. С этого момента деятельность парламента заметно активизировалась. Постоянная нужда в субсидиях в течение войны заставляла созывать его ежегодно, а с каждой субсидией он делал новый шаг к приобретению большего политического влияния. Ряд постановлений, разумно или неразумно регулировавших торговлю и охранявших подданных от притеснений и обид, а также важные церковные меры этого царствования выявляют быстрое расширение сферы парламентской деятельности. Палаты присвоили себе исключительное право разрешать субсидии и утвердили ответственность министров перед парламентом.
Но от вмешательства в чисто административные дела общины долго уклонялись. Желая свалить со своих плеч ответственность за войну с Францией, Эдуард III обратился к ним за советом по поводу одного из многих предложений мира. Они отвечали: «Что до Вашей войны, августейший государь, и до необходимого для нее снаряжения, то мы так несведущи и просты, что не знаем, как тут быть, да и не имеем права советовать; поэтому мы просим Ваше величество извинить нас в этом деле и благоволить, по совету знатных и мудрых членов Вашего Совета, установить то, что кажется Вам наилучшим для чести и блага Вашего и королевства, и что бы ни было установлено таким образом с согласия и одобрения Вашего и Ваших лордов, мы охотно это примем и будем считать окончательным решением». Но, уклоняясь от такого повышения своей ответственности, общины добились от короны практической реформы величайшей важности. До того их ходатайства в случае принятия часто подвергались изменениям или сокращениям в излагавших их статутах или постановлениях, или откладывались до окончания сессии; таким образом удавалось обходить или отвергать многие постановления парламента. Ввиду этого общины настояли на том, чтобы, по изъявлении королем согласия, их ходатайства без изменений обращались в законы королевства и получали бы силу закона через внесение их в протоколы парламента.
Политическая ответственность, которой избегали общины, была наконец навязана им военными неудачами. Несмотря на столкновения в Бретани и других местах, мир честно соблюдался в течение девяти лет, следовавших за договором в Бретиньи, но зоркий глаз Карла V, преемника Иоанна, высматривал случай возобновить борьбу. Он очистил свое королевство от разбойников, выслав их в Испанию, а Черный Принц вмешался в тамошние перевороты только для того, чтобы после бесплодной победы при Наварете вернуться назад с разбитым здоровьем и расстроенными средствами. Это обусловило повышение налогообложения, вызвавшее недовольство, которое Карл V раздул в восстание.
Вопреки договору, он принял апелляцию баронов Аквитании и вызвал Черного Принца к себе на суд[1]. «Я явлюсь, — отвечал тот, — но со шлемом на голове и с 60 тысячами человек за спиной». Едва, однако, была объявлена война, как обнаружился искусно составленный план Карла V: он захватил Понтье, и вся страна к югу от Гаронны восстала. Принесенный на носилках к стенам Лиможа, Черный Принц покорил город, переданный французам, и запятнал славу своих прежних подвигов беспощадной резней. Но болезнь заставила его вернуться домой, а война затянулась из-за осторожности Карла V, запретившего своим войскам вступать в сражение, и только истощала энергию и средства англичан.
Под конец обнаружилась ошибочность политики принца: испанский флот появился у берегов Франции и одержал решительную победу над английским при Ла-Рошели. Для Англии удар оказался роковым: он лишил Эдуарда III господства над морями и сообщения с Аквитанией. Карл V предпринял новые попытки. Пуату, Сентонж и Ангумуа покорились его полководцу Дюгеклену, Ла-Рошель сдали ее граждане. Большая армия под командой третьего сына Эдуарда III — Джона Гентского, герцога Ланкастера, углубилась, но безуспешно, на территорию Франции. Карл V запретил вступать в сражение. «Если над страной разражается буря, — сказал он хладнокровно, — она рассеивается сама собой; так будет и с англичанами». Действительно, зима застала герцога в горах Оверни, и только жалкие остатки его армии достигли Бордо. Эта неудача послужила сигналом к общему восстанию, и прежде чем окончилось лето 1374 года, за англичанами из всех их владений в Южной Франции остались всего два города — Бордо и Байонна.
Это было время невиданных Англией унижения и бедствий. Ее завоевания были утрачены, берега опустошены, флот истреблен, морская торговля подорвана; внутри страна была истощена долгой и разорительной войной, а также эпидемиями чумы. В годину бедствия взоры угнетенной знати и рыцарства с завистью обращались на богатства церкви. Никогда ее духовное или нравственное влияние на нацию не было слабее, а богатство — больше. При населении страны в каких-нибудь три миллиона духовные особы составляли от 20 до 30 тысяч. Об их богатстве ходили легенды. Говорили, что одни земельные владения церковников занимают больше трети страны, а в виде дохода взносов и приношений превосходят в два раза доход короля. Еще более раздражало феодальную знать, которая очень гордилась победами при Кресси и Пуатье, присутствие в Совете многих прелатов. При возобновлении войны (в 1371 г.) парламент потребовал, чтобы высшие государственные должности были предоставлены мирянам. Уильям Уайкгем, епископ Уинчестера, отказался от канцлерства, другой прелат от казначейства в пользу светских приверженцев знати, и паника духовенства выразилась в разрешении конвокацией крупных субсидий. Знать нашла себе вождя в Джоне Гентском; но даже надежда на ограбление церкви не могла обеспечить герцогу и его партии расположение мелкого дворянства и горожан.
Между тем беспорядки и крайняя неумелость нового управления, вместе с военными неудачами, поставили его в беспомощное положение перед парламентом 1376 года. Деятельность этого «доброго парламента» выявила новую особенность национальной оппозиции против злоупотреблений короны. До сих пор задача сопротивления падала на баронов и разрешалась восстаниями феодальных владельцев; но теперь беспорядочное управление было делом большинства знати, действовавшей в союзе с короной. Только общины имели возможность мирно провести преобразования.
Прежнее отвращение Нижней палаты от вмешательства в государственные дела сразу исчезло под давлением обстоятельств. Черный Принц, смертельно больной и желавший через устранение Джона Гентского обеспечить наследование своему сыну, прелаты с Уильямом Уайкгемом во главе, стремившиеся снова занять свои места в Совете короля и предотвратить планы ограбления церкви, видели в парламенте единственное оружие против администрации герцога. Опираясь на таких союзников, общины в своих действиях совсем не выказали прежней робости и неуверенности. Рыцари графств вместе с горожанами напали на Королевский совет. «Полагаясь на бога и явившись с товарищами перед вельможами, главой которых был герцог Джон Ланкастер, действовавший всегда неправильно», президент общин (спикер), сэр Петр де ла Мар, отметил неумелое ведение войны, тяжесть налогов и потребовал отчета в расходах. «Чего добиваются эти низкие и подлые депутаты? — воскликнул Джон Гентский. — Уж не считают ли они себя королями или князьями страны?»
Но обвинения, предъявленные правительству, заставили замолчать даже герцога, и парламент приступил к обвинению и осуждению двух министров, Латимера и Лайонса. Сам король впал в детство и был всецело во власти фаворитки Алисы Перрерс; ее изгнали, и удалили от двора нескольких слуг короля. Жалобы королевства были изложены в 140 ходатайствах. Общины требовали ежегодного созыва парламента, свободы выборов для рыцарей графств, на избрание которых тогда часто оказывала давление корона; они протестовали против самовольного налогообложения и ограничения папой Римским вольностей церкви; они просили о покровительстве для торговли, о соблюдении «рабочих законов» и об ограничении прав привилегированных ремесленников. После смерти Черного Принца его малолетний сын Ричард был принесен в парламент и признан наследником.
Но едва палаты были распущены, Ланкастер вернул себе власть. С присущей ему спесивостью он обошел все ограничения закона, устранил из Совета новых лордов и прелатов, вернул Алису Перрерс и опальных министров. Он объявил «Добрый парламент» незаконным и не допустил включения его ходатайств в свод законов. Он заключил в тюрьму Петра де ла Мара и конфисковал имущество Уильяма Уайкгема. Нападки на этого прелата считались нападками на все духовенство. Открыто обсуждались новые проекты секуляризации, и в числе их сторонников мы находим Джона Уиклифа.
Чрезвычайно замечателен контраст между безвестностью прежних лет жизни Уиклифа и полнотой и яркостью наших сведений о двадцати годах, предшествовавших его смерти. Он родился в начале XIII века и уже пережил годы зрелости, когда был назначен главой коллегии Баллиола в Оксфордском университете и признан первым из современных ученых. Из всех представителей схоластики англичане всегда были самыми пылкими и смелыми в области философского мышления: неудержимая смелость и любовь к новизне были одинаково присущи Бэкону, Дунсу Скотту и Оккаму, в противоположность трезвой и более дисциплинированной учености парижских схоластов Альберта Великого и Фомы Аквинского. Но упадок Парижского университета в эпоху Столетней войны перенес его духовное верховенство в Оксфорд, а в Оксфорде Уиклиф не имел соперников. Он продолжал дело своего предшественника Бредуордайна как преподавателя схоластики в спекулятивных, или умозрительных, трактатах, изданных в тот период, и унаследовал от него склонность к учению Августина о предопределении, послужившему основой для его позднейших богословских теорий.
Влияние Оккама сказалось на первых попытках Уиклифа преобразовать церковь. Не смущаясь громами и отлучениями пап, Оккам в своем увлечении империей не отступил перед нападками на основы папского верховенства и перед защитой прав светской власти. Худая, изможденная фигура Уиклифа, изнуренного занятиями и аскетизмом, едва ли обещала реформатора, который будет продолжать бурную работу Оккама; но в этой хрупкой оболочке таились живой неугомонный характер, огромная энергия, непоколебимое убеждение, неукротимая гордость. Личное обаяние, всегда сопровождающее действительное величие, только усиливало влияние, которое проистекало из безупречной чистоты его жизни. Сначала, однако, едва ли даже сам Уиклиф подозревал огромные размеры своей умственной мощи. Только начавшаяся борьба открыла в сухом, хитроумном схоласте основателя позднейшей английской прозы, мастера народного памфлета, иронии, убеждения, ловкого политика, смелого приверженца, организатора духовного строя, беспощадного противника злоупотреблений, смелого и неутомимого спорщика, первого реформатора, который, всеми покинутый, отважился отрицать верования окружавшего его общества, порвать с преданиями старины и до последнего вздоха защищать свободу религиозной мысли против догматов папства.
Выступления Уиклифа начались именно в то время, когда средневековая церковь дошла до низшей степени духовного падения. Переселение пап в Авиньон отняло половину благоговения, которое питали к ним англичане, так как папы не только стали креатурами французского короля, но их жадность и вымогательства вызвали почти всеобщее возмущение. Требование первых доходов и аннатов с прихода и епархии, присвоение права располагать всеми зависящими от церкви бенефициями, прямое обложение податями, занятие английских вакансий иностранцами, открытая торговля отпущениями, разрешениями и индульгенциями, поощрение апелляций к суду папы — все это вызвало в народе сильное раздражение, не утихавшее до Реформации. Народ глумился над «французским папой», а когда являлись его легаты, грозил побить их камнями. Насмешливый Чосер осмеивал сумку с «горячими отпущениями из Рима». Статутом «Praemunire» парламент защищал право государства запрещать пересмотр приговоров королевских судов или ведение тяжб в иноземных судах, в статуте «Provisores» — отрицал притязания пап распоряжаться церковными местами. Но на практике эти меры потерпели неудачу благодаря предательской дипломатии короны. Правда, папа Римский отказался от своего мнимого права назначать иностранцев; но благодаря соглашению, позволявшему папе и королю господствовать над церковью, зависевшие от нее епархии, аббатства и приходы продолжали замещаться папскими кандидатами, предварительно выбранными короной, так что от соглашения выигрывала казна и папы Римского, и короля.
Протест «Доброго парламента» доказывает неудачу попыток его предшественников. Он утверждал, что пошлины, взимаемые папой, в пять раз превосходят сборы, получаемые королем, и что обещая место при жизни их заместителям, папа Римский располагает одним епископством четыре-пять раз и каждый раз получает первые доходы. «Маклеры греховного города Рима за деньги выдвигают неученых и низких негодяев на места, дающие тысячу марок, а бедный и ученый человек с трудом получает место в двадцать фунтов. От этого падает настоящая ученость. Назначаются иностранцы, которые не видят своих прихожан и не заботятся о них, презирают службу Божью, вывозят сокровища из королевства и поступают хуже жидов или сарацинов. Доходы папы от одной Англии превышают доходы любого христианского государя. Дай Бог, чтобы его овец пасли, а не стригли и не обдирали». Эти жалобы не были шутками. В то время деканства Личфилда, Солсбери и Йорка, архидьяконство в Кентербери, считавшееся доходнейшим местом в Англии, вместе с массой других мест были заняты итальянскими кардиналами и священниками; к тому же сборщик папы Римского ежегодно посылал из своей конторы в Лондоне двадцать тысяч марок в папскую казну.
Такие вымогательства и притеснения оттолкнули от папства английское духовенство, а его собственный эгоизм разочаровал в нем массу народа. Как ни громадно было его богатство, духовенство старалось уклоняться от участия в общих тяготах страны. Оно все еще стремилось поддерживать свою независимость от общих судов королевства, а мягкие наказания церковных судов мало пугали крупных церковников. Свободное от всякого вмешательства мирской власти в свои дела, духовенство проникало в самую глубь общественной жизни своим контролем над завещаниями, контрактами, разводами, взимаемыми пошлинами, а также прямыми религиозными услугами. Не было человека, более знакомого или ненавистного народу, чем пристав, исполнявший решение церковных судов и взимавший в их пользу пошлины.
С другой стороны, нравственное влияние духовенства быстро исчезало. Богатейшие церковники с их завитыми волосами и висячими рукавами подражали костюму рыцарского общества, к которому они, в сущности, принадлежали. Мы уже знаем, какое впечатление светскости оставляет описание Чосером монаха-охотника и изящной игуменьи с любовным девизом на брошке. На нравственность высших классов они не оказывали никакого влияния. Король всему Лондону выставлял напоказ свою любовницу как царицу красоты; вельможи разглашали свой позор при дворе и на турнирах. «В это время, — говорил летописец, — в народе поднялись большой говор и шум, что где бы ни происходил турнир, туда стекалось много дам, самых пышных и красивых, но не лучших в королевстве, иногда в числе сорока или пятидесяти, как будто они принимали участие в турнире; они являлись в различных и странных мужских нарядах, в разноцветных туниках, с короткими шляпами и лентами, обернутыми вокруг головы наподобие веревок, с поясами, украшенными золотом и серебром, и с кинжалами в сумках поперек тела; затем на отборных скакунах они отправлялись на место турнира и так тратили и расточали имущество и терзали свое тело непристойным беспутством, что всюду слышался говор в народе, но они не боялись Бога и не стыдились скромного народного голоса».
Их не призывал устыдиться укоряющий голос церкви. В самом деле, духовенство раздирали свои раздоры. Высшие прелаты были заняты политическими делами; от низшего духовенства их отделяло скандальное неравенство доходов богатых церковников и бедных сельских священников. Жестокая ненависть отделяла белое духовенство от монашества, и горячая борьба между ними велась в университетах. Оксфордский канцлер Фиц-Ральф приписывал нищенствующим орденам уменьшение числа студентов, и университет особым статутом воспретил им принимать в свою среду детей. Старые монашеские ордена, в сущности, превратились в простых землевладельцев, а энтузиазм нищенствующих орденов в значительной степени исчез, оставив за собой толпу бесстыжих нищих. Вскоре при всеобщем одобрении Уиклиф мог объявить их бездельными нищими и провозгласить, что «человек, подающий милостыню нищенствующему монаху, тем самым отлучает себя от церкви».
Вне рядов духовенства было много серьезных людей, которые, подобно Петру-пахарю, обличали суетность и пороки церкви. Среди них были скептики вроде Чосера, смеявшегося над звоном колокольчиков охотников-аббатов, и грубые жадные бароны с Джоном Гентским во главе, стремившиеся отнять у прелатов должности и захватить их богатства. Хотя последняя партия и представляется нам недостойной, но в своем стремлении к реформе церкви Уиклиф вступил в союз именно с Джоном Гентским. Пока, впрочем, он критиковал не учение Рима, а его практику; с точки зрения теорий Оккама, он защищал негодующий отказ парламента в «подати», которой требовал папа Римский.
Но его трактат «О господстве Божьем» («De dominio Divino») показывает, насколько, в сущности, его стремления отличались от эгоистических поползновений, с которыми ему приходилось действовать. В этом знаменитом произведении Уиклиф положил в основу своей деятельности определенный общественный идеал. Всякая власть, по его собственному выражению, «основана на благодати». Господство в высшем смысле слова принадлежит одному Богу, который как сюзерен Вселенной раздает ее части в лен правителям различных ленов с условием повиновения Ему. Легко возразить, что в таком случае «господство» не возможно, так как смертный грех представляет нарушение указанного условия, а все люди грешат. Но Уиклиф настаивал на том, что его теория — чистый идеал. В действительной жизни он различает господство и власть; последнюю, с позволения Бога, могут иметь и порочные люди, которым христианин должен подчиняться из повиновения Богу. Согласно его схоластическому выражению, так странно извращенному впоследствии, здесь, на земле, «Бог должен повиноваться дьяволу». Но и с идеальной, и с практической точки зрения всякая власть или господство исходит от Бога, который дарует ее не одному лицу, — своему наместнику на земле, как утверждали папы, — а всем. Король — такой же наместник Бога, что и папа Римский. Королевская власть так же священна, как и церковная, и так захватывает все светские дела, даже церковное имущество, как и власть церкви — духовные дела. Поэтому в вопросе о церкви и государстве, различия между идеальным и практическим взглядом на «господство» имеют мало значения.
Гораздо более важное и широкое значение представляло приложение теории Уиклифа к делу личной совести. Каждый христианин обязан повиноваться королю или священнику, но сам он как обладатель «господства» зависит непосредственно от Бога, престол которого служит для человека высшим судом. Своей теорией «господства» Уиклиф стремился достичь того же, чего реформаторы XVI века добивались при помощи учения об оправдании верой. Устанавливая прямое отношение между человеком и Богом, теория Уиклифа уничтожала саму основу посредствующего священства, на котором была построена средневековая церковь; но сначала настоящее значение этой теории едва ли было по достоинству оценено.
С большим вниманием отнеслось духовенство к теории Уиклифа об отношении церкви и государства, о подчинении церковного имущества королю, к его утверждению, что, подобно любой другой собственности, они могут быть отобраны и употреблены для общенародных целей, к выраженному им желанию, чтобы церковь добровольно отказалась от своего богатства и вернулась к первобытной бедности. Духовенство сильно возмутило то, что он выступил богословским защитником партии Ланкастера, к тому же его задели нападки баронов на Уайкгема, и церковь решила отплатить за удар ударом и привлечь Уиклифа к суду. В 1377 году он был вызван к лондонскому епископу Кертнэ для ответа по обвинению в еретических утверждениях относительно имущества церкви. Герцог Ланкастер принял это за вызов самому себе и явился вместе с Уиклифом на суд консистории в собор святого Павла, но разбирательство не состоялось. Бароны и епископ обменялись резкими выражениями; сам герцог, говорят, пригрозил вытащить Кертнэ из церкви за волосы; наконец, на выручку епископа в храм ворвалась лондонская чернь, ненавидевшая герцога, и жизнь Уиклифа с трудом спасли солдаты.
Но его мужество только возрастало вместе с опасностью. Папская булла, полученная епископами и предписывавшая университету осудить и арестовать его, вызвала его на смелый ответ. В оправдательном слове, широко распространившемся по стране и представленном парламенту, Уиклиф утверждал, что папа Римский не может никого отлучить от церкви, «если человек не отлучил себя сначала сам». Он отрицал право церкви добиваться мирских преимуществ или защищать их духовным оружием, объявлял, что король или светские лорды имеют право лишить ее собственности за неисполнение обязанностей, и выступал за подчинение церковников светским судам. Несмотря на всю смелость ответа, он встретил поддержку со стороны народа и короны. Когда в конце года Уиклиф, по вызову архиепископа, явился для ответа в Ламбетскую часовню, приказ двора воспретил примасу разбор дела, а лондонцы ворвались в суд и прервали его заседание.
Уиклиф еще шел рука об руку с Джоном Гентским, отстаивая его планы церковной реформы, когда под предводительством Уота Тайлера разразилось великое крестьянское восстание, которое нам скоро предстоит описывать. В несколько месяцев все, до сих пор сделанное Уиклифом, было уничтожено. Могущество ланкастерской партии, на которую он опирался, было утрачено; вражда между баронами и церковью, на которой до того основывалась его деятельность, прекратилась ввиду общей опасности. Его «бедных проповедников» стали считать апостолами социализма. Нищенствующие монахи называли его «сеятелем вражды, восстановившим своим змеиным внушением крестьян против помещиков», и хотя Уиклиф с презрением отверг это обвинение, но над ним продолжало тяготеть подозрение, оправдывавшееся деятельностью некоторых его последователей. Его приверженцем считался Джон Болл, игравший в восстании выдающуюся роль; говорили, будто перед смертью он выдал заговор «уиклифитов». Самый выдающийся из его учеников, Николай Герфорд, говорят, открыто одобрил жестокое убийство архиепископа Седбэри.
Как бы там ни было, несомненно то, что с этого момента общее озлобление, вызванное планами крестьянских вождей, распространилось и на все проекты преобразования церкви, и сразу исчезла всякая надежда на церковную реформу при помощи баронов и парламента. Но даже если бы восстание крестьян не лишило Уиклифа поддержки аристократии, их союз должен был распасться ввиду нового положения реформатора. За несколько месяцев до взрыва восстания он сделал замечательный шаг, превративший его из реформатора дисциплины и политических отношений церкви в противника ее основных верований. Главенство средневековой церкви основывалось главным образом на учении о пресуществлении. Исключительное право совершать чудо, происходящее во время литургии, высоко возносило самого последнего священника даже над князьями. Великое восстание, более чем через век приведшее к установлению религиозной свободы и к отчуждению массы германских народов от католической церкви, началось формальным отрицанием учения о пресуществлении, которое выдвинул Уиклиф весной 1381 года.
Этот поступок был тем смелее, что Уиклиф был совсем одинок. Университет, где до того его влияние было всемогущим, тотчас осудил его. Джон Гентский велел ему замолчать. Как доктор богословия Уиклиф руководил несколькими диспутами в аудиториях августинских каноников, когда публично было оглашено его осуждение университетом; на мгновение он смутился, но затем попросил канцлера или любого из докторов опровергнуть заключения, к которым он пришел. На запрет герцога Ланкастерского он отвечал открытой проповедью своего учения, кончавшейся словами, полными горделивого спокойствия: «Я верю, что в конце концов истина возьмет верх». Его мужество рассеяло страх окружающих. Университет принял его апелляцию, лишил его противников должностей, и те молча стали на его сторону.
Но Уиклиф уже не искал поддержки у образованных и богатых классов, на которые он раньше опирался. Он апеллировал ко всей Англии, и эта апелляция замечательна как первая в этом роде в нашей истории. С изумительным рвением он издавал трактат за трактатом на народном языке. Сухая логика латыни, темные и запутанные доводы, с которыми великий ученый обращался к своим слушателям в университете, внезапно исчезли, и, что доказывает его удивительный талант, схоласт вдруг превратился в горячего памфлетиста. Если Чосер — отец позднейшей английской поэзии, то Уиклиф — отец английской прозы. Грубый, ясный, простой язык его трактатов — речь современного пахаря и торговца, правда, украшенная живописными библейскими выражениями, — представляется в применении к литературе таким же созданием автора, как и слог, в котором он воплотил его, — изящные резкие сентенции, язвительный сарказм, резкие противопоставления, будившие, подобно хлысту, самый ленивый ум.
Освободившись от пут безусловной веры, ум Уиклифа шел все дальше по пути скептицизма, последовательно приходя к отрицанию прощений, индульгенций, отпущений, поклонения мощам святых, почитания их изображений и самих святых. Прямое обращение к Библии как к единой основе веры, наряду с провозглашением права всякого образованного человека самому исследовать ее, грозили гибелью самым основам старой догматики. Эти смелые отрицания не ограничивались тесным кругом еще примыкавших к нему учеников: с практической ловкостью, составлявшей особенность его характера, Уиклиф за несколько лет до того образовал общество бедных проповедников, «простых священников»; их простые проповеди и длинные деревенские облачения вызывали насмешки духовенства, но скоро они оказались неоценимым средством распространения идей их учителя. Как велики были их успехи, можно видеть из преувеличений их испуганных противников. Несколько лет спустя они жаловались на многочисленность последователей Уиклифа во всех классах общества: среди баронов, в городах, среди сельского населения, даже в монастырских кельях. «Половина всех встречных принадлежит к лоллардам».
Лоллард (вероятно, пустомеля) — насмешливое прозвище, которым правоверные церковники окрестили своих противников. Быстрое упрочение положения последних заставило духовенство перейти от насмешек к энергичным действиям. Кертнэ, ставший архиепископом, созвал в монастыре доминиканцев собор и прямо представил ему 24 положения, извлеченные из сочинений Уиклифа. Происшедшее во время совещаний землетрясение испугало всех прелатов, кроме одного, который объявил, что извержение дурных соков из земли служит хорошим предзнаменованием для извержения плохих соков из церкви, и собор вынес осуждение. Тогда архиепископ энергично выступил против Оксфорда как источника и очага новых ересей. В английской проповеди в церкви святой Фридесуайды Николай Герфорд доказывал истинность положений Уиклифа, и архиепископ велел канцлеру принудить его и его сторонников к молчанию, угрожая объявить его самого еретиком. Канцлер сослался на вольности университета и назначил проповедником другого «уиклифита», Рипингдона, который не побоялся назвать лоллардов «святыми священниками» и утверждал, что им покровительствует Джон Гентский.
Дух партии сильно сказывался и среди студентов; их большинство было на стороне вождей лоллардов. Кармелит Петр Стокс, получивший от архиепископа грамоту, дрожал от страха в своей комнате, когда канцлер под охраной сотни горожан одобрительно слушал резкости Рипингдона. «Я не смею идти дальше, писал бедный Стокс архиепископу, — из страха смерти»; но скоро он собрался с духом и спустился в аудиторию, где в это время Рипингдон доказывал, что духовное сословие было «лучше, когда ему было только девять лет, чем теперь, когда ему минула тысяча лет и более». Однако появление вооруженных студентов снова заставило Стокса с отчаянием бежать в Ламбет, в то время как новый еретик открыто защищал в конгрегации Уиклифово отрицание пресуществления. «Нет другого идолопоклонства, — воскликнул Уильям Джеймс, кроме таинства, совершаемого в алтаре»! «Вы говорите, как мудрец», ответил канцлер Роберт Райгг. Но Кертнэ был не такой человек, чтобы спокойно отнестись к вызову; приказ явиться в Ламбет принудил Райгга к покорности, принятой только при условии, что он подавит лоллардизм в университете. «Я не смею объявить его из страха смерти!» воскликнул канцлер, когда Кертнэ вручил ему обвинительный приговор. «Стало быть, ваш университет — явный покровитель еретиков, — возразил примас, если он не допускает провозглашения в своих стенах католической истины».
Королевский совет поддержал требование архиепископа, но объявление приговора сразу привело Оксфорд в волнение. Студенты грозили смертью монахам, «крича, что они хотят разрушить университет». Магистры запретили преподавание Генри Кремпу как нарушителю общественного покоя, за то, что он назвал лоллардов «еретиками». Наконец, чтобы помочь архиепископу, в спор резко вмешалась корона, и приказ короля предписал немедленно изгнать всех сторонников Уиклифа, захватить и уничтожить все книги лоллардов под страхом потери университетом его привилегий. Угроза подействовала: Герфорд и Рипингдон напрасно искали защиты у Джона Гентского; сам герцог признал их учение о таинстве алтаря еретическим, и после многих уверток они были вынуждены подчиниться. В самом Оксфорде лоллардизм был совершенно подавлен, но с устранением религиозной свободы внезапно исчезло всякое проявление умственной жизни. Век, следовавший за торжеством Кертнэ, представляется в летописях университета самым бесплодным, и эта спячка не прерывалась до того времени, пока появление новой науки не вернуло ему отчасти жизнь и свободу, которые были так грубо раздавлены примасом.
Лучшим доказательством высокого положения Уиклифа как последнего из великих схоластов служит нежелание такого смелого человека, как Кертнэ, даже после победы над Оксфордом, принимать крайние меры против главы лоллардов. На «собор землетрясения» Уиклиф хотя и был вызван, но не явился. «Понтий Пилат и Ирод стали теперь друзьями», — саркастически заметил он по поводу возобновления союза между прелатами и монашескими орденами, так долго враждовавшими; «если уж они из Христа сделали еретика, то для них нетрудно считать еретиками простых христиан». По-видимому, в то время он был болен, но объявление конечного приговора снова пробудило в нем жизнь. «Я не должен умирать, — говорят, сказал он еще раньше, переживая тяжелую опасность, — я должен жить и обличать деяния нищих монахов». Он обратился к королю и парламенту с просьбой, чтобы ему было позволено свободно доказывать высказанные им теории; затем, со свойственной ему энергией переходя к нападению на своих противников, он просил, чтобы все религиозные обеты были отменены, чтобы десятина была обращена на содержание бедных, а духовенство содержалось на добровольные подаяния своей паствы, чтобы соблюдались против папства статуты «Provisores» и «Praemunire», чтобы церковники были лишены права занимать светские должности, чтобы было отменено заточение для отлученных. Наконец, вопреки соборному осуждению, он требовал позволения свободно проповедовать защищавшееся им учение о евхаристии. В следующем году он явился перед конвокацией в Оксфорде и так поразил противников блеском своей схоластической логики, что смог уйти, совсем не отрекаясь от своего учения о таинствах.
На время его противники, по-видимому, удовлетворились его изгнанием из университета, но в своем уединении в Леттеруорте он в те бурные годы выковал великое оружие, которому суждено было в других руках нанести страшный удар по торжествующей иерархии. В то время он пересмотрел прежний перевод Священного писания (в котором ему отчасти помогал его ученик Герфорд), и к концу жизни он придал ему новую форму, более известную под названием «Уиклифовой Библии». На апелляцию епископов папа Римский наконец отвечал буллой, повелевавшей Уиклифу явиться к нему на суд. Последние силы реформатора вылились в холодном саркастическом ответе, объяснявшем, что он отказывается от исполнения приказания единственно по слабости здоровья. «Я всегда готов излагать свое мнение перед кем угодно, а всего более — перед епископом Рима, так как считаю, что если они окажутся правильными, то он утвердит их, а если ошибочными — исправит. Я полагаю также, что как главный наместник Христа на земле, епископ Рима, более всех смертных людей связан законом Христова Евангелия, так как среди учеников Христа большинство определяется не простым счетом голов, по мирскому обычаю, но по степени подражания Христу во всех отношениях. Христос же в течение своей земной жизни был беднейшим из всех людей и отказывался от всякой мирской власти. Из этих посылок я, в качестве простого совета с моей стороны, вывожу заключение, что папа Римский должен отказаться от всякой светской власти в пользу гражданских властей, и посоветовать духовенству сделать то же самое».
Смелость этих слов, быть может, проистекала из сознания того, что конец близок. Страшное напряжение сил, ослабленных возрастом и постоянным умственным трудом, наконец, привело к неизбежному концу, и 31 декабря 1384 года удар паралича поразил Уиклифа, когда он слушал обедню в своей приходской церкви, а на следующий день он скончался.
Только что описанный религиозный переворот дал новый толчок еще более важному перевороту, давно уже преобразовывавшему весь сельский быт Англии. Вотчинная система, на которой основывалось сельское хозяйство Англии, разделяла страну в целях поддержания внутреннего порядка на ряд крупных поместий; часть земли обычно удерживалась вотчинником в своем распоряжении, остальная распределялась между владельцами, которые обязаны были отбывать повинности у своего помещика. При королях из дома Альфреда число полных рабов, как и число свободных людей, одинаково уменьшилось. Класс рабов никогда не был многочисленным и теперь еще более сократился благодаря усилиям церкви и, может быть, общему потрясению, вызванному датскими войнами. Но эти же войны часто заставляли керла или фримена подчиняться тану, который обещал ему защиту за известные услуги.
Вероятно, эти зависимые керлы и стали вилланами нормандской эпохи; это были люди, лишившиеся, правда, полной свободы и прикрепленные к земле и владельцу, но еще сохранившие многие из своих прежних прав, свои земли и свободу по отношению ко всем людям, кроме своего владельца, и посылавшие представителей в собрание сотни и графства; они стояли, таким образом, много выше безземельных людей, которые даже при старом устройстве никогда не пользовались политическими правами, которых законы английских королей обязывали подчиняться лордам под угрозой лишения всех прав и которые были домашними слугами, батраками или, в лучшем случае, оброчными держателями чужой земли. Но нормандские рыцари и юристы плохо понимали различия между этими классами, и законодательство анжуйцев было направлено к слиянию их всех в один класс крепостных. Таким образом, настоящие рабы (theow) исчезли, а керлы или вилланы опускались все ниже по общественной лестнице. Но хотя сельское население и было сближено и слито в более однородный класс, его настоящее положение очень мало соответствовало взглядам юристов.
Все, правда, зависели от лорда. Господский дом стал центром всякой английской деревни. В его зале происходил вотчинный суд; здесь лорд или его приказчик принимали феодальную присягу, собирали штрафы, вели списки круговой поруки, записывали крестьян в десятинные списки. Здесь также, если лорду принадлежал уголовный суд, собиралось его судилище, а за воротами стояла виселица. Вокруг дома лежала господская земля, обработка которой возлагалась целиком и полностью на вилланов вотчины. Они наполняли большую житницу лорда снопами, стригли его овец, мололи зерно, рубили дрова для отопления его дома.
Эти работы составляли плату, за которую они пользовались своими землями; характер и размеры этих услуг отделяли один класс населения от другого. Виллан, в строгом смысле слова, был обязан только убирать поля лорда и помогать в пахоте и севе осенью и в Великий пост. Коттер, бордер и батрак обязаны были работать на господской земле в течение всего года. Но эти услуги и их сроки были строго определены обычаем не только для керла или виллана, но и для стоявшего первоначально ниже их безземельного человека.
Владение небольшой усадьбой и окружавшей ее землей, право выпускать свой скот на помещичий выгон тихо и незаметно из простых одолжений, даруемых или отбираемых назад по усмотрению лорда, превратились в права, которых можно было требовать по суду. Число телег, штрафы, взносы, работы, которых мог требовать помещик, определялись сначала устно, а потом записывались в протоколы вотчинного суда, копия которых сделалась для виллана главным доказательством его права. Этой копии он и был обязан именем копигольдера, которое впоследствии заменило его прежнее имя. Споры решались ссылкой на этот протокол или на устное показание касательно известного обычая, а мировая сделка, столь сильно характеризующая английский дух компромисса, обеспечивала вообще справедливое соглашение требований виллана и лорда. Требовать с вилланов причитающихся с них работ обязан был приказчик лорда, а его помощник по должности, вотчинный староста или старшина, избирался самими держателями и представлял их интересы и права.
Первым нарушением только что описанной системы владения было введение аренды. Вместо того чтобы обрабатывать свою землю при посредстве приказчика, помещик часто находил более удобным и выгодным отдавать имение в аренду за определенную плату, вносившуюся деньгами или натурой. Так, известно, что капитул святого Павла стал очень рано сдавать в аренду Сендонское имение за плату, в которую входила стоимость поставки зерна для производства хлеба и пива, милостыни для раздачи у дверей собора, дров для отопления пекарни и пивоварни, денег для уплаты жалованья. Этой системе аренды или, вернее, обозначению ее дохода (латинское firma) мы обязаны словами ферма (аренда), фермер (арендатор). Более частое их употребление выявляет первую ступень рассматриваемого переворота. Он немногое менял в вотчинной системе; несравненно важнее было его косвенное влияние, заключавшееся в уничтожении той связи, на которой основывался феодальный строй вотчины, те есть личной зависимости землевладельца от лорда, и в предоставлении возможности более богатым владельцам земли стать в почти равное с их прежними господами положение и образовать новый класс посредников между крупными собственниками и землевладельцами по обычному праву.
За этим первым шагом в преобразовании вотчинной системы скоро последовал другой, еще более важный. Какими бы правами не пользовался труд в других отношениях, он все еще был прикреплен к земле. Ни виллан, ни крепостной не могли выбирать ни господина, ни сферу труда. Их назначением было служить своему лорду и своей земле; они платили поголовщину за позволение покинуть поместье для поиска работы или найма, а отказ вернуться на зов помещика заканчивался преследованием их как самовольных беглецов. Но прогресс общества и естественный рост населения давно уже постепенно освобождали работника от этого прикрепления к месту. Влияние церкви поощряло такое освобождение как дело благочестия на всех землях, кроме ее собственных. Беглый крепостной находил прибежище в привилегированных городах, проживание в которых в течение года и дня давало ему свободу.
Новый шаг к свободе представляло усиливавшееся стремление к замене рабочих услуг денежными взносами. Население понемногу увеличивалось, а так как по закону (gavelkind), прилагавшемуся ко всем землям, не обязанным военной службой, наследство держателей делилось между его сыновьями поровну, то соответственно делили и их земли, и следовавшие с них повинности. Поэтому взимание оброка работой стало более затруднительным, тогда как рост состоятельности владельцев и возникновение у них духа независимости делали для них эти услуги более обременительными. По этой, вероятно, причине давно уже применявшаяся в каждом имении замена недоимочной работы денежным взносом постепенно развилась в общую замену работ деньгами. Мы уже отметили постепенный ход этой важной перемены в случае Сент-Эдмундсбери, но скоро это стало обычным, и в вотчинных списках «солодовый сбор», «дровяной сбор», «сбор за свинину» постепенно заменили прежние личные услуги. Процесс замены был ускорен нуждами самих лордов. Роскошь замковой залы, блеск и пышность рыцарства, издержки походов истощали кошельки рыцарей и баронов, а продажа свободы крепостным или освобождение от работ вилланам представлялись легким и соблазнительным способом их наполнения. В этом процессе принимали участие даже короли. Эдуард III рассылал комиссаров в королевские имения со специальной целью продавать отпущения крепостным короля, и мы еще знаем имена людей, освободившихся вместе со своими семьями уплатой крупных сумм в опустевшую казну.
Это полное освобождение крепостного от поземельной зависимости вносило в вотчинную систему еще большие изменения, чем даже превращение крепостного в копигольдера. Появление нового класса, в сущности, меняло весь общественный строй деревни. За появлением арендаторов последовали вольные рабочие, исчезло прикрепление труда к одному месту или владельцу: человек был волен наниматься к любому хозяину, выбирать себе любое поле деятельности. В то время владельцы поместьев в большей части Англии были, в сущности, низведены до положения современных лендлордов, получающих плату со своих арендаторов деньгами, а для обработки своих земель обращающихся к наемным рабочим. И вот землевладельцы, вынужденные этим освободительным движением обратиться к наемному труду, встретились со страшным затруднением. До того его запас был обилен и дешев, но вдруг это обилие исчезло.
В это время с Востока пришла ужаснейшая чума, когда-либо виданная миром; она опустошила Европу от берегов Средиземного моря до Балтийского и в конце 1348 года налетела на Англию. Легенды о ее опустошительности и полные ужаса выражения следовавших за ней статутов были более чем подтверждены новыми исследованиями. Из трех или четырех миллионов тогдашнего населения Англии повторные эпидемии чумы унесли более половины. Всего сильнее были ее опустошения в больших городах, грязные улицы которых служили постоянным прибежищем для проказы и горячки. На кладбище, купленном для граждан Лондона в 1349 году благочестивым сэром Уолтером Монэ, на месте, впоследствии занятом госпиталем, говорят, было погребено более пятидесяти тысяч горожан. Тысячи людей погибли в Норвиче; в Бристоле живые едва успевали хоронить умерших.
Почти так же сильно, как города, опустошала «черная смерть» и деревни. Известно, что в Йоркшире погибло более половины священников; в Норвичской епархии две трети приходов сменили своих настоятелей. Вся организация труда была приведена в бездействие. Недостаток рабочих рук затруднил для мелких землевладельцев отбывание следовавших с них повинностей, и только временное установление землевладельцами половинной ренты побудило фермеров не отказываться от аренды. На время обработка земли стала невозможной. «Овцы и скот бродили по полям и пашням, — говорил современник тех лет, — и некому было прогнать их». Даже когда прошел первый взрыв паники, правильной работе промышленных предприятий сильно мешало внезапное повышение заработной платы, следовавшее за громадным уменьшением числа рабочих рук, хотя оно и сопровождалось соответственным повышением цен на хлеб. Посевы гнили на корню, поля оставались невозделанными не только из недостатка рук, но и вследствие начавшейся борьбы капитала и труда.
Представлявшиеся современникам чрезмерными требования нового класса рабочих грозили разорением землевладельцам и даже более состоятельным ремесленникам городов. Страну раздирали смуты и беспорядки. Взрыв своеволия и распущенности, всюду следовавший за чумой, отразился по преимуществу на «безземельных людях», бродивших в поисках работы и впервые ставших господами рабочего рынка, а бродячий работник или ремесленник легко обращались в «бездельника-нищего» или лесного разбойника. Общие меры для устранения этих зол были тотчас указаны короной в постановлении, впоследствии внесенном в статут о рабочих. «Всякий мужчина или женщина, — гласило это знаменитое постановление 1349 года, за два года до начала чумы, — какого бы то ни было состояния, здоровый и моложе шестидесяти лет не имеющий собственности, за счет которой он мог бы жить, не служащий другому, обязан служить нанимателю, который того потребует, и должен получать только ту плату, которая обычно платилась в соседстве с тем местом, где он обязан служить». Отказ в повиновении наказывался заключением в тюрьму.
Но скоро потребовались более строгие меры. Статутом 1351 года парламент не только определил заработную плату, но и еще раз прикрепил рабочий класс к земле. Рабочему было запрещено покидать тот приход, где он жил, в поисках лучше оплачиваемой работы; в случае неповиновения он становился «бродягой», и мировые судьи подвергали его заключению в тюрьму. Проводить такой закон целиком было невозможно, так как хлеб настолько поднялся в цене, что при старой оплате дневная работа не давала бы количества пшеницы, достаточного для пропитания одного человека.
Но землевладельцы не отступили перед таким затруднением. Повторения подтверждения закона показывают, как трудно было применять его и как упорна была борьба, вызванная им. Пени и штрафы, взимавшиеся за нарушение его постановлений, составляли обильный источник королевского дохода, но назначенные первоначально наказания оказались столь недейственными, что наконец было предписано клеймить раскаленным железом лоб беглого рабочего, а укрывательство крепостных в городах было строго воспрещено. Это понятное движение не ограничивалось существовавшим классом свободных рабочих: возрастание их численности, благодаря замене рабочих услуг денежными взносами, внезапно остановилось, и изворотливые юристы, служившие обычно в вотчинах управляющими, изыскивали способы вернуть землевладельцам обычные работы, потеря которых теперь так сильно чувствовалась. Отпущения и льготы, прежде дававшиеся без спора, теперь отменялись на основании формальной ошибки, и от вилланов снова требовали рабочих услуг, от которых они считали себя освобожденными выкупом. Покушение было тем возмутительнее, что дело должно было разбираться в том же вотчинном суде и решаться тем самым управляющим, в интересах которого было вынести приговор в пользу лорда.
Рост грозного духа сопротивления мы видим в статутах, тщетно старавшихся подавить его. В городах, где система принудительного труда применялась еще строже, чем в деревнях, между мелкими ремесленниками участились стачки и соглашения. В деревнях свободные рабочие находили себе союзников в вилланах, у которых оспаривалась свобода от барщинной службы. Часто это были люди с положением и состоянием, и всюду в восточных графствах скопища «беглых крепостных» поддерживались организованным сопротивлением и крупными денежными взносами со стороны богатых землевладельцев. На их сопротивление проливает свет один из статутов позднейшего времени. Он говорит, что «вилланы и владельцы земель на тех же условиях отказывали своим господам в оброках и услугах и подчинялись другим лицам, которые их поддерживали и подстрекали. Эти лица, ссылаясь на копии с податных списков тех вотчин и деревень, где они проживали, доказывали свою свободу от всякого рода повинностей как личных, так и поземельных, и не допускали ареста или других судебных действий против них. Вилланы помогали своим защитникам, угрожая служителям лордов смертью и увечьем, а также устраивая явные сборища и уговариваясь поддерживать друг друга». Может показаться, что не только вилланы противились стремлениям вотчинников восстановить барщину, но что при общем ниспровержении общественных учреждений и копигольдер стремился стать фригольдером, а арендатор добивался признания своей собственностью той земли, которую он арендовал.
Страшный выход из общего бедствия выразился в восстании против всей системы общественного неравенства, которую до того считали безусловно Божественным установлением. Крик бедняка слышался в словах «сумасшедшего кентского священника», как его называл любезный Фруассар. В течение двадцати лет он, несмотря на интердикт и тюремное заключение, находил для своих проповедей слушателей — упрямых крестьян, собиравшихся на кладбищах Кента. Хотя землевладельцы и называли Джона Болла сумасшедшим, но в его проповеди Англия впервые услышала провозглашение естественного равенства и прав человека.
«Добрые люди, — восклицал проповедник, — дела в Англии никогда не будут идти хорошо, пока имущество не будет общим и пока будут вилланы и дворяне. По какому праву те, кого мы называем лордами, важнее нас? Чем они это заслужили, почему они держат нас в рабстве? Если мы все происходим от одного отца и матери, Адама и Евы, то как они могут говорить или доказывать, что они лучше нас? Разве тем, что они заставляют нас нашим трудом добывать для них то, что они расточают в своем высокомерии? Они одеты в бархат и согреваются в своих шубах и горностаях, а мы покрыты лохмотьями. У них есть вино, пряности и отличный хлеб, у нас — овсяная лепешка, солома и вода для питья. У них — досуг и прекрасные дома; у нас — горе и труд, дождь и ветер в полях. И однако эти люди пользуются своим положением, благодаря нам и нашему труду». В то время, как и всегда, деспотизм собственников вызывал ненависть социалистов. В народной песне, формулировавшей уравнительную теорию Джона Болла, сказывалось настроение, угрожавшее всей средневековой системе: «Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто был тогда дворянином?»
Песня эта переходила из уст в уста, пока новый пример угнетения не раздул тлеющее недовольство в пожар. Эдуард III умер в бесславной старости; на его смертном одре низкая любовница, к которой он был так привязан, похитила с его пальцев перстни. Вступление на престол сына Черного Принца, Ричарда II, оживило надежды той части парламента, которую в политическом смысле мы все еще должны называть «народной партией». Парламент 1377 года взялся за дело реформы и смело присвоил себе контроль над новой субсидией, назначив двух своих членов для наблюдения за ее расходованием; парламент 1378 года потребовал и добился отчета в израсходовании субсидии.
Но его настоящая сила была, как известно, направлена на отчаянную борьбу, в которой самостоятельные классы, исключительно представленные в нем, стремились снова закрепостить рабочих. Между тем к внутренним бедствиям и распрям присоединилось поражение английской армии. Война с Францией шла очень неудачно: один английский флот был разбит испанцами, другой — потоплен бурей; поход внутрь Франции окончился, подобно предшествовавшим, разочарованием и неудачей. Для покрытия крупных издержек войны парламент 1380 года возобновил, как и три года назад, поголовный сбор с каждого жителя. Этот налог подчинял обложению, слой населения, прежде его избегавший, — таких людей, как сельские рабочие, деревенские кузнецы и кровельщики; он подтолкнул к действиям именно тот класс, в котором уже кипело недовольство, и взимание налога зажгло пожар по всей Англии, от моря до моря.
С наступлением весны странные песни разошлись по стране и послужили сигналом к восстанию, из восточных и центральных графств скоро распространившемуся по всей Англии к югу от Темзы. «Джон Болл, — гласила одна из них, — приветствует всех вас и извещает, что он прозвонил в ваш колокол. Теперь право и сила, воля и ум. Боже, поторопи всех ленивцев». «Помогите правде, — гласила другая, — и правда поможет вам! Теперь в мире царствует гордость, скупость считается мудростью, разврат не знает стыда, обжорство не вызывает осуждения. Зависть царит вместе с изменой, леность — в большом ходу. Боже, дай удачу: теперь время!»
Мы узнаем руку Болла и в еще более зажигательных посланиях — «Джека-мельника» и «Джека возчика». «Джек-мельник просит помощи, чтобы поставить как следует свою мельницу. Он стал молоть очень мало; сын царя Небесного заплатит за все. Смотри, чтобы твоя мельница шла с четырьмя крыльями правильно и чтобы столб стоял твердо. С правом и силой, с умом и волей: пусть сила помогает праву, и ум идет впереди воли, а право — впереди силы, тогда наша мельница пойдет правильно». «Джек-возчик, — гласило следующее послание, — просит всех вас окончить как следует то, что вы начали, и поступать хорошо и все лучше и лучше: ведь вечером люди оценивают день». «Лживость и коварство, — говорил Джек Праведный, — царили слишком долго, а правда была посажена под замок; ложь и коварство и теперь царят всюду. Никто не может дойти до правды, пока не запоет: «Если дам». Истинная любовь, что была таким благом, исчезла, и приказные за мзду причиняют зло. Боже, дай удачу, ибо настало время». Этими грубоватыми стихами началась в Англии литература политической полемики; это — первые предшественники памфлетов Мильтона и Бёрка. Как они ни грубы, но достаточно ясно отражают смешанные страсти, вызвавшие восстание крестьян: их стремление к справедливому управлению, ясному и простому суду, их презрение к распутству знати и гнусности придворных, их негодование в ответ на обращение закона в орудие угнетения.
Подобно пожару, восстание разлилось по стране; Норфолк и Суффолк, Кембридж и Гертфордшир подняли оружие; из Сассекса и Сэррея мятеж распространился до Девона. Но настоящее восстание началось в Кенте, где кровельщик убил сборщика налогов, отомстив за оскорбление дочери. Графство взялось за оружие. Кентербери, где «весь город разделял их настроение», открыл свои ворота мятежникам, которые разграбили дворец архиепископа и вызволили из тюрьмы Джона Болла; одновременно сто тысяч кентцев собрались вокруг Уота Тайлера из Эссекса и Джона Гелса из Меллинга. В восточных графствах взимание поголовного сбора вызвало появление скопищ крестьян, вооруженных дубинами, ржавыми мечами и луками; посланные туда для подавления смуты королевские комиссары были изгнаны.
В то время как жители Эссекса шли на Лондон по одному берегу реки, жители Кента двигались туда по другому. Их недовольство было чисто политическим, так как крепостное право в Кенте было неизвестно. Когда они накинулись на Блэкгит, то предали смерти всех юристов, попавшихся в их руки. «Пока все они не будут перебиты, до тех пор страна не будет снова пользоваться прежней свободой!» — кричали крестьяне, поджигая дома управляющих и кидая в огонь протоколы вотчинных судов. Все население присоединялось к ним по пути, а дворяне были охвачены страхом. Молодой король — ему было всего пятнадцать лет — обратился к ним с речью с лодки, стоявшей на реке; но когда Совет под руководством архиепископа Седбери не позволил ему пристать, это привело крестьян в бешенство, и огромная масса с криком «Измена!» кинулась к Лондону. 13 июня его ворота были открыты бедными ремесленниками, жившими в городе, и величественный дворец Джона Гентского, новое училище правоведения в Темпле, дома иноземных купцов скоро стали добычей пламени. Но мятежники, как они гордо заявляли, добивались истины и правды, а не были ворами и разбойниками, и потому грабитель, утащивший из дворца серебряное блюдо, был вместе со своей добычей брошен в пламя.
Общий ужас проявился довольно смешным образом на следующий день, когда смелый отряд крестьян под началом самого Уота Тайлера проложил себе путь в Тауэр и, с грубой шутливостью хватая пораженных ужасом рыцарей за бороды, обещал им впредь быть с ними наравне, подобно добрым товарищам. Но шутка превратилась в грозную действительность, когда они обнаружили, что король ускользнул от них, и когда они нашли в часовне архиепископа Седбери и приора святого Иоанна, примаса вытащили из часовни и обезглавили; та же участь постигла казначея и главного сборщика ненавистной поголовщины.
Между тем король выехал из Тауэра навстречу массе эссекских мятежников, расположившихся вне города на Майл-Энде, тогда как пришельцы из Гертфордшира и Сент-Олбанса заняли Гайбери. «Я ваш король и повелитель, — начал мальчик с бесстрашием, отличавшим его поведение в течение всего кризиса, — чего вы хотите?» «Мы хотим, чтобы вы освободили нас навсегда, — закричали крестьяне, — нас и наши земли, и чтобы нас никогда не называли и не считали крепостными». «Я вам жалую это», — ответил Ричард и приказал им вернуться домой, ручаясь за немедленное издание грамот о свободе и прощении. Радостный крик приветствовал это обещание. В течение всего дня более тридцати писцов были заняты подготовкой грамот о прощении и освобождении, и с ними жители Эссекса и Гертфордшира спокойно разошлись по домам.
С одной из таких грамот вернулся в Сент-Олбанс Уильям Грайндекобб и, ворвавшись во главе горожан в стены монастыря, потребовал у аббата выдачи грамот, ставивших город в зависимость от его обители. Но более наглядным доказательством зависимости служили мельничные жернова, после долгой тяжбы присужденные аббатству и положенные в монастыре как торжественное доказательство того, что никто из горожан не имеет права молоть зерно во владениях аббатства не иначе как с согласия аббата. Ворвавшись в монастырь, горожане подняли эти жернова с земли и разбили их на мелкие куски, «точно освященный хлеб в церкви», так что каждый мог сохранить нечто на память о том дне, когда они вернули себе свободу.
Многие из кентцев, узнав об обещании, данном королем жителям Эссекса, разошлись, но тридцать тысяч человек еще оставались с Уотом Тайлером, когда совершенно случайно король Ричард II встретил его на следующее утро, 15 июня, в Смитфилде. Между его свитой и вождем крестьян, подошедшим для переговоров с королем, произошла перебранка, и угроза Тайлера вызвала короткое столкновение, в котором лорд-мэр Лондона, Уильям Уолуорт, поразил его кинжалом. «Бей, бей, закричала толпа, — они убили нашего вождя!» «Что вам нужно, господа? — закричал молодой король, смело подъехав к толпе. — Я ваш вождь и ваш король! Следуйте за мной!» Крестьяне возложили свои надежды на молодого государя: одним из мотивов их восстания было желание освободить короля от дурных советников, которые, по их мнению, злоупотребляли его юностью; и вот они с трогательной преданностью и доверием последовали за ним, пока он не вступил в Тауэр. Мать приветствовала его со слезами радости. «Радуйтесь и хвалите Бога, — ответил мальчик, — сегодня я вернул себе потерянное наследство и королевство Англию». Но все-таки он вынужден был так же, как и на Майл-Энде, обещать свободу и, только получив от него грамоты о прощении и освобождении, кентцы разошлись по домам.
Однако восстание еще далеко не закончилось. К югу от Темзы оно распространилось до Девоншира; были взрывы на севере; бурным движением охватило восточные графства. Шайка крестьян заняла Сент-Олбанс, обезумевшая толпа ворвалась в ворота Сент-Эдмундсбери и заставила испуганных монахов подтвердить вольности города. Джон Литстер, красильщик из Норвича, с титулом короля общин возглавил массу крестьян и принуждал взятых в плен дворян играть роль лакеев и служить ему на коленях во время обеда. Но уход крестьянских армий с их освободительными грамотами вернул дворянам храбрость. Воинственный епископ Норвича во главе своего отряда с копьем в руке напал на лагерь Литстера и одним ударом рассеял крестьян Норфолка; в то же время король с армией в 40 тысяч человек прошел с торжеством по Кенту и Эссексу, всюду распространяя ужас беспощадностью своих казней. В Уолтгеме его встретили предъявлением недавно данных им грамот и заявлением, «что в деле свободы эссекские крестьяне стоят наравне со своими лордами». Но им пришлось узнать цену королевского слова. «Были вы вилланами, — отвечал Ричард II, — и остаетесь ими. Вы останетесь в зависимости, но не в прежней, а в худшей».
Настроение народа выразилось во встреченном королем упорном сопротивлении. Крестьяне Биллерика кинулись в леса и выдержали две жестокие битвы, прежде чем их удалось привести к покорности. Только угрожая смертью, можно было вынудить у присяжных Эссекса обвинительный приговор привлеченным к суду вождям восстания. Грайндекоббу предлагали пощаду, если он согласится убедить своих сторонников в Сент-Олбансе вернуть грамоты, отнятые им у монахов. Он обратился к своим согражданам и мужественно убеждал их не беспокоиться о его участи. «Если я умру, — сказал он, — я умру за приобретенную нами свободу и буду считать себя счастливым, кончая таким мученичеством. Действуйте сегодня так, как вы действовали бы, если бы я был убит вчера».
Но упорство побежденных встретилось с таким же упорством победителей. В течение лета и осени погибло, как говорили, семь тысяч человек — на виселицах или в битвах. Королевский совет показал, что он понимает опасность простой политики сопротивления, когда передал вопрос об освобождении на рассмотрение парламента, собравшегося после подавления восстания; его предложение наводило на мысль о компромиссе. «Если вы желаете освободить и отпустить на волю названных крепостных, — гласило послание короля, — с вашего общего согласия, а король осведомлен, что некоторые из вас этого желают, то он согласится на вашу просьбу». В ответе землевладельцев совсем не заметно каких-то мыслей о компромиссе. Пожалования и грамоты короля, как совершенно справедливо отвечал парламент, юридически не имеют силы и значения: крепостные составляют их собственность, которую король может взять у них не иначе как с их согласия; «а этого согласия, — заканчивал парламент, — мы никогда не давали и никогда не дадим, даже если бы всем нам пришлось умереть в один день».
Все темное и суровое в рассматриваемой эпохе: ее социальная борьба, нравственное и религиозное оживление, страдания бедных, протесты лоллардов изображены с чрезвычайной правдивостью в поэме Уильяма Ленглэнда. Ничто не рисует перед нами так живо ту пропасть, которая в XIV веке отделяла богача от бедняка, как контраст между «Видениями Петра-пахаря» и «Кентерберийскими рассказами». Мир богатства, раздолья и смеха, по которому учтивый Чосер шел с потупленными глазами, как будто в сладкой дремоте, представляется тощему поэту бедняков далеким миром неправды и нечестия. «Длинный Уил», как прозвали Ленглэнда за его высокий рост, родился, вероятно, в Шропшире, где был отдан в школу и принял посвящение в клирики; в молодые годы он переселился в Лондон и зарабатывал жалкие средства для жизни пением на пышных похоронах того времени. Люди принимали грустного клирика за помешанного; горькая бедность развила в нем вызывающую гордость, внушившую ему, как он говорил, отвращение к поклонам перед веселыми господами и дамами, которые разъезжали вдоль Чипсайда разодетые в серебро и меха, или к обмену приветствиями с судебными приставами при встрече у нового дома на Темпле. Мир Ленглэнда — мир бедняков: он описывал жизнь бедняка, его голод и работу, его грубый разгул и отчаяние с напряженным вниманием человека, который ничего, кроме этого, не видит.
Узость, бедность, однообразие такой жизни отражается и в его произведении. Только иногда любовь к природе и мрачная, гневная серьезность придают его поэме поэтичность; здесь нет и следа светлых гуманных симпатий Чосера, его свежего наслаждения весельем, нежностью, отвагой окружающего мира, его художественного понимания даже самых резких контрастов, его тонкой иронии и изящного остроумия. Тяжеловесные аллегории, утомительные монологи, рифмованные тексты Библии, составляющие основу поэмы Ленглэнда, только иногда прерываются проблесками здравого смысла, дикими взрывами страсти, картинами широкого хогартовского юмора. Особенно привлекает в поэме ее глубоко печальный тон: мир выбит из колеи, и тощий поэт, молчаливо шагающий по Стрэнду, не верит в возможность для себя направить его на путь истинный. В самом деле, его поэма охватывает период еще невиданных Англией бедствий и позора: если первый краткий очерк ее появился через два года после подписания мира в Бретиньи, то ее окончание может относиться к концу царствования Эдуарда III, а ее окончательное издание предшествовало крестьянскому восстанию всего на один год.
Хотя Ленглэнд и был лондонцем, но его фантазия улетала далеко от грехов и страданий большого города, к майскому утру на Малвернских холмах. «Я слишком много ходил и прилег отдохнуть внизу широкого берега ручья, и когда я лег и нагнулся и засмотрелся на воду, на меня напал сон, а вода журчала так весело». Как Чосер собирал типичные фигуры известных ему людей в поезд богомольцев, так и Ленглэнд собирал на широком поле войско торговцев и барышников, пустынников и отшельников, менестрелей, шутов и жонглеров, попрошаек и нищих, пахарей, «что очень сильно работают во время посадки и посева», богомольцев «с их девками позади», ткачей и земледельцев, горожан и крепостных, адвокатов и нотариусов, придворных завсегдатаев — епископов, нищих монахов и продавцов индульгенций, делящих деньги с приходским священником. Они отправляются на поклонение не в Кентербери, а к Истине; их проводником к Истине является не клирик и не священник, а «Петруша-пахарь», которого они застают пашущим свое поле. Он советует рыцарю не требовать больше даров от своего крестьянина и не обижать бедняка. «Хотя здесь он подвластен тебе, но на Небе может случиться так, что он будет поставлен выше тебя и удостоен большего блаженства, ибо по костям трудно будет узнать мужика или отличить рыцаря от плута».
Проповедь равенства сопровождается проповедью труда. Пахарь стремится работать и заставляет работать других. Он предостерегает рабочего, как и рыцаря. Голод — орудие Бога, принуждающее к труду крайнего ленивца; голод заставляет исполнять свою волю лентяя и мота. Накануне великой битвы между капиталом и трудом только Ленглэнд с его политическим и религиозным здравомыслием относился к обоим с одинаковой справедливостью. Вопреки той ненависти, которая накапливалась в народе против Джона Гентского, он в знаменитой басне изображал герцога котом, который, как он ни жаден, во всяком случае, удерживает благородных крыс от полного истребления мышиного народа. Хотя поэт и был предан церкви, но это не мешало ему говорить, что праведная жизнь лучше груды индульгенций, а Бог у него посылает Петру отпущение, в котором ему отказывает священник. Ленглэнд осознавал свое одиночество и не увлекался надеждами. Только во сне он видел, что корысть привлекается к суду и что проповедь разума приводит мир к раскаянию. В действительности разум не находит себе слушателей. На самого поэта — как он с горечью сообщал нам об этом — смотрели как на сумасшедшего. Страшное отчаяние слышится в конце его более поздней поэмы, где за торжеством Христа непосредственно следует царствование Антихриста, где раскаяние засыпает на пиру у смерти и греха, а совесть, сильно преследуемая гордостью и леностью, делает последнее усилие, чтобы подняться, и, схватив свой страннический посох, отправляется по миру на поиски Петра-пахаря.
Между тем борьба, которую Ленглэнд хотел предотвратить, после подавления крестьянского восстания разгоралась еще сильнее. Статуты о рабочих только посеяли ненависть между нанимателем и рабочим, между богачом и бедняком, но не достигли своих непосредственных целей — не понизили заработную плату и не привязали к определенному месту бродивших рабочих. В течение полутора веков, следовавших за восстанием крестьян, крепостное право вымерло в Англии так быстро, что стало явлением редким и устарелым. Через столетие после нашествия «черной смерти» заработок английского рабочего приносил вдвое больше жизненных благ, чем их можно было заработать при Эдуарде III. Это подтверждается случайными описаниями жизни рабочих, которые встречаются в трудах у Ленглэнда. «Рабочие, — писал он, — не имевшие земли и ничего для жизни, кроме своих рук, брезговали кормиться свининой и дешевым элем, а требовали рыбы или свежего мяса, жареного или печеного, и притом как можно более горячего, чтобы не простудить себе желудок». Несмотря на статуты, рынок все еще, в сущности, оставался в руках рабочих: «А если ему не дадут высокой платы, он будет роптать и оплакивать время, когда стал рабочим».
Поэт ясно понимал, что по мере возрастания численности населения до естественного уровня такие времена пройдут. «Пока голод был их властелином, никто из них не стал бы роптать или восставать против закона — такого строгого, и я советую вам, рабочие: работайте, пока можете, так как голод сюда торопится». Но даже тогда, когда он писал, бывали такие времена в году, когда толпам бродячих рабочих трудно было найти работу. В долгий промежуток между двумя жатвами работа и пища в средневековом жилище были одинаково скудны. «У меня нет ни копейки, — говорит в такую пору Петр-пахарь в стихах, изображающих тогдашнюю усадьбу, — чтобы купить пулярок, гусей или поросят, а есть только два зеленых сыра, немного творога и сливок, овсяный пирог и два хлеба из бобов и отрубей, испеченные для моих детей. У меня нет ни соленой ветчины, ни вареного мяса, чтобы приготовить битки, но у меня есть петрушка и порей и много капусты, а кроме того, корова и теленок и упряжная кобыла, чтобы возить в поле навоз, когда бывает засуха, и на все это мы должны существовать до Петра в веригах (1 августа), а к этому времени я надеюсь собрать жатву на моем участке». Не раньше Петра в веригах высокая плата и новый хлеб «отправляли голод в спячку», а в течение долгих весны и лета вольный рабочий и «разоритель, который желает не работать, а шататься, желает не хлеба, а лучшей пшеницы и желает пить только лучшее и темнейшее пиво», были источником общественной и политической опасности. «Он жалуется на Бога и ропщет против разума, а затем проклинает короля и весь его Совет за то, что они навязывают законы, которые угнетают рабочих».
Страх землевладельцев выразился в законодательстве, бывшем достойным продолжением статутов о рабочих. Было запрещено отдавать сыновей земледельцев учиться в города. Помещики просили Ричарда II повелеть, «чтобы ни крепостной, ни крепостная не помещали своих детей в школу, как это делалось раньше, а также не выдвигали своих детей, отдавая их в духовное звание». Новые коллегии, основанные тогда в обоих университетах, заперли свои двери перед вилланами. Неудача этих мер направила внимание крупных собственников в другую сторону и в конечном счете преобразила все сельское хозяйство страны. Разведение овец требовало меньше рук, чем обработка земли, а недостаток и дороговизна рабочих заставляли запускать все больше земель под пастбища. При сокращении личных услуг по мере вымирания крепостничества для помещиков стало выгодным уменьшать число собственников — арендаторов земель, как прежде их интерес требовал его сохранения, и они достигали этого, соединяя мелкие участки в более крупные наделы. Этот процесс обезземеливания чрезвычайно умножал численность класса вольных рабочих, одновременно сужая сферу применения их труда; эти бродяги и «бездельники-нищие» с каждым днем представляли для общества все большую опасность, пока она не привела к деспотизму Тюдоров.
К этой социальной опасности присоединялась еще более грозная опасность — религиозная, проистекавшая из насильственных стремлений позднейших лоллардов. Преследования Кертнэ лишили церковную реформу наиболее ученых приверженцев и поддержки университетов; смерть Уиклифа лишила ее руководителя в то время, когда, кроме разрушения, было сделано немного. С этого времени лоллардизм перестал быть сколько-нибудь организованным движением и превратился вообще в мятежный дух. К этому новому центру инстинктивно тяготело все религиозное и социальное недовольство эпохи. Социалистические мечтания крестьянства, новый смелый дух личной нравственности, ненависть к монашеству, зависть крупных вельмож прелатам, фанатизм ревнителей реформы, — все это слилось в общую враждебность к церкви, в общее стремление поставить на место ее догматической и иерархической системы личную веру.
Это отсутствие организации, эта смутность и разобщенность нового движения и позволили ему проникнуть во все классы общества. Женщины становились такими же проповедницами нового движения, как и мужчины. У лоллардизма были свои школы и свои книги; его памфлеты всюду передавались из рук в руки; во всех углах пелись грубые песни, воскрешавшие старые нападки «Голиафа» анжуйской эпохи на богатство и пышность духовенства. Вельможи вроде графа Солсбери и позже — сэра Джона Олдкестла открыто становились во главе движения и открывали двери своих жилищ как убежищ для его проповедников. Ненавидя духовенство, лондонцы стали ярыми лоллардами и выступили на защиту проповедника, отважившегося защищать новые теории с кафедры святого Павла. Влияние новой нравственности сказалось в той пуританской строгости, с которой один из мэров Лондона, Джон Нортгемптонский, относился к столичным нравам. Принужденный действовать, по его словам, нерадением духовенства, за деньги потакавшего всякого рода разврату, он арестовывал распутных женщин, обрезал им волосы и возил их по улицам, выставляя на общее посмешище.
Но нравственный дух нового движения, хотя и был самой важной его стороной, был менее опасен для церкви, чем открытое отрицание прежних учений христианства. Из неопределенной массы мнений, носившей название лоллардизма, постепенно выделилось одно основное убеждение — вера в авторитет Библии, как единственного источника религиозной истины. Перевод Уиклифа сделал свое дело. «Священное Писание, — жаловался лестерский каноник, — стало общедоступной вещью, более знакомой светским людям и женщинам, умеющим читать, чем раньше было знакомо самим церковникам». Ученики Уиклифа смело сделали те выводы, перед которыми, быть может, отступил бы он сам. Они провозгласили церковь отступницей от истинной веры, духовенство — утратившим свое значение, а таинства — идолослужением.
Напрасно духовенство старалось задушить новое движение своим старым средством — преследованием. Завистливое отношение вельмож и дворян ко всяким притязаниям церкви на светскую власть ослабляло ее попытки сделать преследование более действенным. В эпоху восстания крестьян Кертнэ добился издания статута, предписывавшего шерифам задерживать всех лиц, изобличенных епископами в проповедовании ереси. Но в следующую сессию статут был отменен, и общины еще увеличили горечь удара заявлением, что они «вовсе не считают для себя выгодным в большей степени подчиняться суду прелатов, как это было с их предками в прежние времена». Однако ересь еще считалась преступлением по общему праву, и если мы не встречаем случаев наказания еретиков сожжением, то только потому, что угроза такой казни обычно сопровождалась отречением лолларда. Ограничение власти каждого епископа пределами его епархии делало арест странствующих проповедников нового учения почти невозможным, а гражданское наказание, даже если оно и одобрялось общественным мнением, по-видимому, давно вышло из употребления. Опыт показывал прелатам, что немногие из шерифов согласятся на арест по одному требованию церковного чиновника, и что ни один королевский суд не издаст по требованию епископа приказа «о сожжении еретика».
Как ни безуспешны были усилия церкви в преследовании, они привели к тому, что возбудили среди лоллардов крайний фанатизм. Сильнейшие их выпады задевали богатство и суетность крупных церковников. В петиции, представленной парламенту в 1395 году, они с указаниями на богатство духовенства соединяли отрицание пресуществления, священства, богомолья и почитания икон, а также требование, характеризующее странное смешение мнений, сталкивавшихся в новом движении, — чтобы война была объявлена делом нехристианским и чтобы промыслы, противоречащие апостольской бедности, вроде мастеров золотых дел или оружейных, были изгнаны из королевства. Они утверждали, — и замечательно, что один из парламентов следующего царствования принял это утверждение, — что, если бы излишки доходов церкви были употреблены на общеполезные цели, то король мог бы содержать на них пятнадцать графов, 1500 рыцарей и 6 тысяч оруженосцев, кроме сотни богаделен для призрения бедных.
Бедствия землевладельцев, общее расстройство деревенского быта, где шайки грабителей явно издевались над законом, паника, охватывавшая церковь и общество в целом, по мере того как планы лоллардов получали все более смелый и боевой характер, — все это еще более обостряло народное недовольство вялым и безуспешным ходом войны. Соединение флотов Франции и Испании сделало их хозяевами морей; остававшиеся еще за англичанами части Гиени были во власти союзников, а союз с Шотландией открывал французам северную границу самой Англии.
Высадка французского войска в Форте вызвала отчаянные усилия всей Англии, и ее многочисленная и хорошо снаряженная армия дошла до самого Эдинбурга, тщетно пытаясь принудить неприятеля к битве. Более тяжелым ударом было покорение французами Гента и утрата последнего рынка английской торговли; между тем, средства, которые следовало бы употребить на его спасение и на защиту берегов Англии от грозившего ей вторжения, были растрачены Джоном Гентским на испанской границе в погоне за призрачной короной, которой он требовал от имени своей жены, дочери короля Педро Жестокого. Этот замысел свидетельствовал о том, что герцог отказался от мысли руководить делами Англии. После подавления восстания во главе Королевского совета стали Роберт де Вер и Михаил де ла Поль, граф Суффолк, постоянной целью которых было лишение герцога Ланкастерского власти.
Но удаление Джона Гентского только позволило выдвинуться вперед его брату, герцогу Глостеру и его сыну и графу Дерби, а между тем вялое ведение войны, расточительность двора и больше всего очевидное стремление короля освободиться от контроля парламента вызвали отчуждение Нижней палаты. Парламент обвинил Суффолка в подкупе и назначил на год комиссию регентства, которой руководил Глостер. Попытка молодого короля отменить эти меры после закрытия сессии была расстроена появлением Глостера и его вооруженных друзей; в «Беспощадном парламенте» 1388 года. Суффолк и его сторонники были приговорены за государственную измену к изгнанию или смерти; пятеро судей, объявивших комиссию незаконной, подверглись изгнанию, а четверо чинов королевского двора были отправлены на плаху. Но едва прошел год, как Ричард нашел в себе достаточно сил, чтобы одним словом низвергнуть правительство, против которого он так безуспешно боролся раньше. Войдя в Совет, он вдруг попросил дядю сказать, сколько ему, королю, лет. «Вашему величеству, — отвечал Глостер, — идет двадцать четвертый год». «В таком случае, я достаточно стар, чтобы руководить своими делами, — холодно сказал Ричард II. — Я был под опекой дольше любого сироты в моем королевстве. Благодарю вас, лорды, за вашу прежнюю службу, но больше я в вас не нуждаюсь».
В течение восьми лет (1389–1397) король с чрезвычайным благоразумием и большой удачей пользовался властью, перешедшей, таким образом, спокойно в его руки. С одной стороны, его мирная политика нашла себе выражение в переговорах с Францией, которые привели к перемирию, возобновлявшемуся год за годом, пока в 1397 году оно не было продолжено на четыре года, а последующее соглашение насчет брака его с Изабеллой, дочерью Карла VI, удлинило этот период спокойствия до 24 лет. С другой стороны, он выразил намерение управлять в согласии с парламентом, подчинился его контролю и советовался с ним обо всех важных делах. Короткий поход умиротворил Ирландию, а начавшиеся в отсутствие короля волнения лоллардов прекратились с его возвращением.
Но блестящие таланты, которые Ричард II разделял с прочими Плантагенетами, совмещались в нем со страшным непостоянством, безумной гордостью и жаждой неограниченной власти. Во главе оппозиции остался дядя короля, герцог Глостер; между тем Ричард II обеспечил себе дружбу Джона Гентского и его сына Генриха, графа Дерби. Поспешность, с которой Ричард II ухватился за возможность возобновить спор, показывает, как настойчиво хранил он в душе планы мщения в течение многих лет, прошедших со времени бегства Суффолка. Герцог Глостер и графы Эрендел и Уорвик были арестованы по обвинению в заговоре. Орудием для сокрушения противников Ричарда II послужил парламент, заполненный его приверженцами. Прощение, дарованное девять лет назад, было отнято, комиссия регентства объявлена незаконной, а ее учредители обвинены в измене. Удар был нанесен без всякой жалости. Герцога избавила от суда внезапная смерть в тюрьме Кале; его главный сторонник, Эрендел, архиепископ Кентерберийский, был обвинен и изгнан, а вельможи его партии осуждены на смерть и заточение. Меры, предпринятые в парламенте следующего (1398) года, показывают, что кроме планов мщения Ричард II руководствовался еще определенной мыслью об установлении неограниченной власти. Постановления парламента 1388 года были объявлены не имеющими силы, а дарованные королю пожизненно пошлины с шерсти и кож избавили его от парламентского контроля.
Следующий шаг освободил его от самого парламента. Последний назначил комитет из 12 пэров и шести коммонеров с правом продолжать заседание и после его роспуска рассматривать и решать все дела и вопросы, которые будут подняты в присутствии короля, со всеми вытекающими последствиями. Ричард II хотел этим постоянным комитетом заменить создавшее его учреждение: он тотчас стал пользоваться им для решения дел и проведения своей воли и вынудил всех вассалов короны принести присягу в том, что они признают силу его актов и выступают против всякой попытки изменить или отменить их. Имея в своем распоряжении такое оружие, король был полновластен, и с появлением этого полновластия характер его царствования вдруг изменился. Система принудительных займов, продажа прощений сторонникам Глостера, объявление вне закона сразу семи графств под предлогом, что они поддерживали его противников и должны купить себе прощение, безрассудное вмешательство в течение правосудия возбудили новую волну общественного и политического недовольства, грозившего самому существованию короны.
Как хорошим, так и плохим правлением Ричард II успел одинаково вооружить против себя все классы общества. Вельмож он раздражал своей мирной политикой, землевладельцев — отказом в утверждении безумных мер, предназначавшихся для устрашения рабочих, торговый класс — незаконными вымогательствами, а церковь равнодушием к преследованию лоллардов. Последним Ричард II тоже не симпатизировал и как людей, опасных для общества, держал в страхе. Но чиновники короля выказывали мало усердия в деле ареста и наказания проповедников ереси. Лолларды нашли себе покровителей в самых стенах дворца; благодаря поддержке первой жены Ричарда II, Анны Богемской, сочинения и «Библия» Уиклифа попали на ее родину и там положили начало замечательному движению, первыми руководителями которого явились Ян Гус и Иероним Пражский.
В сущности, Ричард II в своем королевстве почти не имел союзников, но даже и этой накопившейся против него ненависти едва ли удалось бы низвергнуть его, если бы не один поступок, внушенный ему завистью и произволом, который поставил во главе народного недовольства ловкого и беззастенчивого вождя. Генрих (граф Дерби и герцог Герфорд), старший сын Джона Гентского, в смутах начала царствования выступавший против короля, усердно поддерживал его потом в мерах против Глостера. Но как только они увенчались успехом, Ричард II с новыми силами выступил против более опасного Ланкастерского дома и, воспользовавшись ссорой между герцогами Герфордом и Норфолком, обвинявшими друг друга в измене, изгнал их обоих из королевства. За изгнанием скоро последовала отмена данного Генриху разрешения принять наследство по смерти Джона Гентского, и король сам захватил владение Ланкастеров. Доведя таким образом Генриха до отчаяния, Ричард II переправился в Ирландию с целью закончить начатое им дело завоевания и организации.
В это время архиепископ Эрендел, тоже находившийся в изгнании, побудил герцога воспользоваться отсутствием короля для возвращения себе прав. Обманув бдительность французского двора, при котором он искал убежище, Генрих с горсточкой людей высадился на берегу Йоркшира, где к нему тотчас присоединились графы Нортумберленд и Уэстморленд, главы знатных фамилий Перси и Невиллей, и с армией, выросшей по мере движения, он торжественно вступил в Лондон. Герцог Йорк, которого король оставил регентом, покорился, его войска пристали к Генриху, и когда Ричард II высадился в гавани Милфорда, то нашел королевство утраченным. Армия его после высадки разорялась, и всеми покинутый король переодетым бежал в Северный Уэльс, где нашел и второе войско, собранное ему в помощь графом Солсбери, уже распущенным. Приглашенный герцогом Ланкастером на совещание во Флинте, он был окружен войсками мятежников.
«Меня обманули, воскликнул он, когда с горы перед ним открылся вид на врагов, — в долине знамена и значки!» Но отступать было слишком поздно. Ричарда II схватили и привели к кузену. «Я пришел раньше времени, сказал Ланкастер, — но я вам объясню причину. Ваш народ, государь, жалуется на то, что в течение двадцати лет вы управляли им сурово; поэтому, если Богу так угодно, я помогу вам управлять им лучше». «Любезный кузен, — отвечал король, — если вам так угодно, то и я на это согласен». Но замыслы Генриха шли гораздо дальше участия в управлении королевством. Парламент, собравшийся в 1399 году в Вестминстерском зале, встретил криками одобрения грамоту, в которой Ричард II отказывался от престола ввиду того, что он не способен к управлению и по своим великим проступкам заслуживает низложения.
Отречение было подтверждено торжественным актом низложения. Были прочитаны коронационная присяга и длинный список обвинений, доказывавших нарушение заключавшихся в ней обещаний; за ними следовало торжественное заявление обеих палат, отнимавшее у Ричарда II государство и королевскую власть. Согласно строгим правилам престолонаследия, выведенным феодальными юристами по аналогии с наследованием обычных имений, корона должна была перейти теперь к дому, игравшему центральную роль в переворотах эпохи Эдуардов. Правнук того Мортимера, который содействовал низложению Эдуарда II, женился на дочери и наследнице третьего сына Эдуарда III, Лайонела Кларенса. Бездетность Ричарда II и смерть второго сына Эдуарда, не имевшего потомства, делали Эдмунда, его правнука от этого брака, первым претендентом на престол; но ему было всего шесть лет, строгое правило наследования никогда не было признано формально по отношению к короне, а прецедент доказывал право парламента выбирать в таком случае преемника среди других членов королевского дома. В сущности возможен был только один преемник.
Поднявшись со своего места и перекрестившись, Генрих Ланкастер торжественно потребовал себе короны, «так как я происхожу по прямой линии от доброго короля Генриха III, и по тому праву, которое Бог в своей милости позволил мне восстановить при помощи моих родных и друзей, в то время как королевство готово было разрушиться с отсутствием управления и несоблюдением добрых законов». Какие бы недостатки ни содержало это притязание, они более чем покрывались признанием парламента. Два архиепископа взяли нового государя за руку, посадили его на престол, и Генрих IV в торжественных выражениях подтвердил свой договор с народом. «Господа, — сказал он собравшимся вокруг него прелатам, лордам, рыцарям и горожанам, — я благодарю Бога и вас, духовных и светских людей, и я вам объявляю: нет моего желания, чтобы кто-нибудь думал, что путем завоевания я буду лишать кого-либо его наследства, вольностей или других прав, которыми он должен пользоваться, или лишать его имущества, которым он владеет и владел по добрым законам и обычаям королевства, — исключая тех лиц, которые были против доброй воли и общей пользы королевства».
Возведенный на престол парламентским переворотом и основывая свои притязания на признании парламента, Ланкастерский дом самим своим положением был лишен возможности возобновить старую борьбу за независимость короны, доведенную до высшей степени смелой попыткой Ричарда II. Ни в один период нашей ранней истории полномочия обеих палат так прямо не признавались. В тоне Генриха IV до самого конца его царствования слышалось смиренное подчинение просьбам парламента, и даже его деспотичный преемник отступал почти с робостью перед всяким столкновением с ним. Но корона была куплена другими обещаниями, менее благородными, чем конституционное управление. Знать оказала новому королю поддержку отчасти в надежде на возобновление роковой войны с Францией. Помощь церкви была куплена обещанием более строгого преследования еретиков, и это обещание было выполнено. На первом церковном соборе своего царствования Генрих IV объявил себя защитником церкви и приказал прелатам принять меры для подавления ереси и странствующих проповедников. Его декларация была только подступом к статуту о ереси, проведенному в начале 1401 года.
Постановления этого позорного закона устраняли препятствия, парализовавшие усилия епископов. Согласно закону было дозволено арестовывать всех проповедников, всех учителей, зараженных еретическим учением, всех владельцев и составителей еретических книг и заключать их по воле короля в тюрьмы, даже если они отрекались от ереси; но отказ в отречении или возвращение после него к ереси давали епископам право передавать еретика гражданским властям, а эти последние, — так гласило первое юридическое утверждение религиозного кровопролития, запятнавшее собрание наших статутов, — должны были сжечь его на возвышенном месте перед народом. Едва статут был проведен, как первой жертвой его стал Уильям Сотр, приходский священник в Линне. Девять лет спустя в присутствии принца Уэльского был предан пламени мирянин Джон Бедби — за отрицание пресуществления. Стоны страдальца были приняты за отречение, и принц приказал убрать огонь, но предложения пощады и пенсии не сломили упорства лолларда, и он был предоставлен своей участи.
Враждебность Франции и страшное недовольство реформаторов усиливали опасность постоянных восстаний, угрожавших престолу Генриха IV. Уже одно сохранение власти в эти бурные годы его царствования служит лучшим доказательством ловкости короля. Заговор родственников Ричарда II, графов Гентингдона и Кента, был подавлен, и за ним тотчас последовала смерть Ричарда II в тюрьме. Затем поднял восстание Перси, и Готспур (Горячка), сын графа Нортумберленда, вступил в союз с шотландцами и мятежниками Уэльса. Его войска были разбиты и сам он убит в упорной битве близ Шрусбери; но два года спустя его отец поднял новое восстание, и хотя арест и казнь его сообщника Скропа, архиепископа Йоркского, принудили его бежать за границу, но до самой своей смерти он оставался угрозой для престола.
Между тем ободренный слабостью Англии Уэльс после долгого спокойствия сбросил с себя иго завоевателей, и вся страна восстала на призыв Оуэна Глендауэра, потомка туземных князей. Как и прежде, Оуэн предоставил пришельцам право бороться с голодом и горными грозами, не успели они уйти, как он кинулся на них из своих неприступных твердынь и одержал победу, за которой последовало присоединение всего Северного Уэльса и большей части Южного, причем на помощь ему был прислан из Франции отряд вспомогательного войска. Только восстановление мира в Англии позволило Генриху IV остановить Глендауэра. Четыре года подряд, осторожно и обдуманно повторяя нашествие, принц Уэльский отнял у него юг; его подданные на севере, приведенные в уныние рядом поражений, постепенно покидали его знамя, а отражение нашествия повстанцев на Шропшир принудило Оуэна в конце концов искать убежища в горах Снодона, где он, по-видимому, продолжал борьбу в одиночку до своей смерти в 1410 году.
С подавлением восстания в Уэльсе престол Ланкастеров освободился от внешней опасности, но внутри оставалась угроза со стороны лоллардов. Новый статут и его ужасные казни не внушали страха. Смерть графа Солсбери в первом восстании против Генриха IV, хотя его окровавленная голова и была внесена в Лондон процессией аббатов и епископов, с пением благодарственных псалмов вышедших к ней навстречу, только передала руководство партией одному из лучших воинов эпохи. Сэр Джон Олдкастл, которому брак доставил титул лорда Кобгема, сделал свой замок Каулинг главной квартирой лоллардов и укрывал их проповедников, не обращая внимания на запреты и выговоры епископов. Когда Генрих IV, изнуренный смутами своего царствования, умер в 1413 году, его преемнику пришлось заняться этим сложным вопросом. Епископы потребовали привлечения Кобгема к суду, и хотя король просил отсрочки в деле, касавшемся столь близкого ему человека, но вызывающее поведение Кобгема заставило его действовать. Отряд королевских войск арестовал лорда Кобгема и отвел его в Тауэр. Его бегство оттуда послужило сигналом к широкому восстанию. Тайный приказ созвал собрание лоллардов на полях Сент-Джилса близ Лондона. Мы знакомимся если не с настоящими целями восстания, то по крайней мере с вызванным им страхом из утверждения Генриха V, будто его целью было «погубить короля, его братьев и некоторых из лордов, духовных и светских». Но бдительность молодого короля предупредила соединение лоллардов Лондона с их сельскими братьями, а те, кто явился на место собрания, были рассеяны королевскими войсками. Неудача восстания только усилила строгость закона: чиновникам было приказано арестовывать всех лоллардов и передавать их епископам; изобличение в ереси приводило к казни и конфискации имущества; тридцать девять выдающихся лоллардов были преданы казни. Кобгем бежал и в течение четырех лет поднимал восстание за восстанием; наконец он был схвачен на границе Уэльса и сожжен как еретик в 1418 году.
Со смертью Олдкастла политическая деятельность лоллардов пришла к концу; между тем упорные преследования епископов, хотя им и не удалось истребить лоллардизм как религиозное движение, сумели ослабить силу и энергию, которые он выказал вначале. Но пока Ланкастерский дом только отчасти исполнил обещания, данные им при вступлении на престол. В глазах вельмож мирная политика Ричарда II была одним из его преступлений, и они оказали содействие перевороту в надежде на возобновление войны. Энергия военной партии находила себе поддержку в настроении целой нации, уже забывшей о бедствиях прошлой войны и мечтавшей только смыть ее позор. Внутренние бедствия Франции представляли в это время удобный повод к нападению: ее король Карл VI был сумасшедшим, а принцы и вельможи разделились на две большие партии; одна из них имела главой герцога Бургундского и носила его имя, а другая — герцога Орлеанского и носила название Арманьяков. Генрих IV ревностно следил за их борьбой, но его попытка поддержать ее посылкой во Францию английского отряда сразу примирила противников. Однако их распри возобновились сильнее прежнего, когда при вступлении на престол Генрих V заявил притязания на французскую корону и тем выразил свое намерение возобновить войну.
Не было притязаний более неосновательных, так как согласие парламента, отдавшее Англию Ланкастерскому дому, не могло дать ему прав на Францию, а на строгие правила наследования, выдвинутые Эдуардом III, мог ссылаться, в лучшем случае, только дом Мортимеров. Фактически не только притязания, но и сам характер войны совершенно отличались от войны Эдуарда III. Эдуард III был втянут в войну против своего желания беспрестанными нападениями Франции, а требование им ее короны было только средством для обеспечения союза с Фландрией. С другой стороны, война Генриха IV только по форме была возобновлением прежней борьбы после истечения срока перемирия, заключенного Ричардом II, а в сущности это было беспричинное нападение народа, увлеченного беспомощностью противника и раздраженного воспоминанием о прежнем поражении. Единственным оправданием для войны служили нападки, которые Франция в течение пятнадцати лет направляла на трон Ланкастеров, и поддержка ею всех внешних врагов и внутренних предателей.
Летом 1415 года король отплыл к берегам Нормандии, и первым его подвигом было взятие Гарфлера. Дизентерия опустошила ряды его войска во время осады, и с горстью людей он решился, подобно Эдуарду III, предпринять на виду неприятеля смелый поход в Кале. Однако внутренние несогласия, на которые он, вероятно, рассчитывал, исчезли при появлении пришельцев в самом сердце Франции, и когда его истомленное и полуголодное войско перешло Сомму, оно нашло на своем пути 60 тысяч французов, расположившихся лагерем на Азенкурском поле. Их позиция, прикрытая с обеих сторон лесами, имела такой узкий фронт, что густые массы были построены в тридцать рядов; она годилась для целей защиты, но была мало пригодна для атаки, и вожди французов, наученные опытом Кресси и Пуатье, решили ожидать приближения англичан.
С другой стороны, Генриху V не оставалось иного выбора кроме нападения или безусловной сдачи: его войска голодали, а путь в Кале шел через армию французов. Но мужество короля росло вместе с опасностью. Один из рыцарей его свиты выразил желание, чтобы тысячи сильных воинов, спокойно проводивших эту ночь в Англии, находились в рядах его войска. Генрих V отвечал ему презрительно: «Я не хотел бы иметь ни одним человеком больше: если Бог даст нам победу, то будет ясно, что мы обязаны ею Его милости; если нет — чем нас меньше, тем меньше будут потери для Англии». Голодная и истомленная кучка людей под его началом разделяла настроение своего вождя. Когда прошла холодная дождливая ночь 28 октября 1415 года, его стрелки обнажили свои руки и груди, чтобы дать простор «изогнутой палке и серому гусиному перу», без которого, как гласила поговорка, «Англия вызывала бы только смех», и с громким криком кинулись вперед в атаку. Вид их приближения возбудил горделивый пыл французов, мудрое решение их вождей было забыто, и густая масса конницы кинулась всей тяжестью в болотистую местность, навстречу англичанам.
В самом начале их движения Генрих V остановил свое войско, и его стрелки, воткнув в землю заостренные палки, которыми был снабжен каждый, пустили тучи своих роковых стрел в ряды неприятеля. Кровопролитие было страшным, но отчаянные атаки французских рыцарей отогнали, наконец, английских стрелков к соседним лесам, из которых они все еще могли обстреливать фланги неприятеля. Между тем Генрих V с окружавшей его конницей кинулся на ряды французов; последовала отчаянная битва, в которой пальму первенства в храбрости заслужил король: один раз он был сброшен с коня ударом палицы, а корона на его шлеме была отрублена мечом герцога Алансонского; но наконец неприятель был сломлен, а за поражением главной массы французов тотчас последовало расстройство их резерва. Торжество было еще полнее, чем при Кресси, так как неравенство было больше: 11 тысяч французов погибли на поле битвы; среди погибших было более сотни принцев и крупных вельмож.
Непосредственные результаты битвы при Азенкуре были незначительны, так как английская армия была слишком утомлена для преследования и добралась до Кале только затем, чтобы переправиться в Англию. Война ограничилась борьбой за господство над Ла-Маншем, пока усилившиеся распри между бургундцами и Арманьяками не побудили Генриха V возобновить попытку завоевания Нормандии. Какова бы ни была его цель в этом походе, — был ли он внушен, как предполагали, желанием обрести убежище для своего дома, если бы его власть была свергнута в Англии, или просто стремлением завоевать господство над морями, — но терпение и искусство, с которыми он осуществил свой план, высоко вознесли его в ряду полководцев. Высадившись с сорокатысячной армией близ устья Туки, он взял приступом Кан, добился сдачи Байе, подчинил Алансон и Фалез и, отправив своего брата, герцога Глостерского, для занятия Котантена, сам захватил Авранш и Домфрон. Подчинив Нижнюю Нормандию, он двинулся на Эвре, захватил Лувье и, взяв Понделарш, переправил свои войска через Сену.
Теперь открылась цель его мастерских передвижений. В это время самым крупным и богатым городом Франции был Руан; стены его защищала сильная артиллерия; Алан Бланшар, храбрый и решительный патриот, сообщил свой собственный пыл его многочисленному населению, а и без того сильный гарнизон поддерживали 15 тысяч вооруженных горожан. Но гений Генриха V был выше затруднений, с которыми ему приходилось иметь дело. От нападения с тыла он уберег себя покорением Нижней Нормандии; еще прежде занятие Гарфлера отрезало город от моря, а завоевание Понделарша — от помощи со стороны Парижа. Медленно, но неуклонно проводил король свои осадные линии вокруг обреченного города: из Гарфлера был приведен караван судов, выше города через Сену был устроен лодочный мост, глубокие траншеи осаждавших были защищены столбами, а отчаянные вылазки гарнизона упорно отражались. Шесть месяцев Руан стойко держался, хотя голод производил сильные опустошения в огромной массе сельского люда, искавшей убежища в его стенах. 12 тысяч крестьян были наконец изгнаны за ворота города, но победитель холодно отказал им в пропуске, и они погибли между траншеями и стенами. В часы агонии женщины производили на свет детей, и их в корзинах поднимали для принятия крещения, а потом опять опускали умирать на груди матерей. Немногим лучше было в самом городе. Когда наступила зима, половина населения вымерла. «Войне, — грозно сказал король, — постоянно сопутствуют три служанки — огонь, кровь и голод, и я выбрал самую кроткую из трех». Требование им безусловной сдачи вызвало у горожан отчаянное решение: они решили зажечь город и броситься всей массой на линии англичан; тогда Генрих V, боясь, что в самом конце добыча выскользнет у него из рук, вынужден был предложить им свои условия. Тем, кто не выносил иноземного ига, было позволено покинуть город, но месть Генриха V выбрала себе жертвой Алана Бланшара, и храбрый патриот по приказу короля был предан смерти.
Несколько осад закончили подчинение Нормандии. Пока намерения короля не шли дальше приобретения этой провинции, и, прервав свои завоевательные действия, он постарался завоевать ее расположение снижением налогов и удовлетворением жалоб и закрепить обладание ею формальным миром с французской короной. Однако переговоры, начатые с этой целью в Понтуазе, не удались из-за временного примирения французских партий, а между тем продолжительность и расходы войны начали вызывать в Англии протесты и недовольство. Неприятности короля достигли высшей степени, когда умерщвление герцога Бургундского в Монтеро в присутствии самого дофина, с которым он явился на совещание, снова зажгло пламя междоусобиц. Вся бургундская партия с новым герцогом Филиппом Добрым во главе в дикой жажде мести кинулась в объятия Генриха V; сумасшедший король Карл VI вместе с королевой и дочерьми находился во власти Филиппа; желая лишить дофина престола, герцог унизился до того, что купил себе помощь Англии, выдав за Генриха V старшую из принцесс Екатерину, передав ему регентство на время жизни Карла VI и признав его наследником короны после смерти этого государя.
Договор был торжественно подтвержден самим Карлом V на свидании в Труа (1420 г.), и Генрих V, в качестве регента предпринявший от имени своего тестя завоевание земель, захваченных дофином, подчинил города по Верхней Сене и с торжеством вступил в Париж бок о бок с королем. В столице торжественно собрались Генеральные Штаты, и хотя постановления в Труа не могли не показаться им странными, тем не менее они были утверждены безропотно, и Генрих V был признан будущим государем Франции. Поражение его брата Кларенса в Анжу снова вызвало его на войну. Его участие в военных действиях ознаменовалось взятием Дре, а неудача под Орлеаном была сглажена успехом долгой и упорной осады Мо (1422 г.). Никогда успехи Генриха V не достигали такой высоты, как в тот момент, когда он почувствовал прикосновение смерти. Искусство врачей не могло остановить быстрого хода его болезни, и великий завоеватель скончался, выразив странное, но характерное сожаление, что не дожил до завоевания Иерусалима.
В то время как смерть так внезапно остановила деятельность Генриха V, его могущество достигло высшей степени. Своей религиозностью он привлек к себе церковь, военным искусством — знать, восстановлением славы Кресси и Пуатье — весь народ. Во Франции холодная политика Генриха V превратила его из чужеземного завоевателя в законного наследника престола, его права на регентство и наследование были признаны сословиями королевства, а его успехи до момента смерти обещали скорое подчинение всей страны.[2] Но слава Азенкура и гений Генриха V едва скрывали в конце его царствования слабость и унижение короны, когда престол перешел к младенцу, его сыну. Долгое малолетство Генриха VI, который в момент смерти отца был девятимесячным ребенком, а также личная слабость, отличавшая его последующее управление, поставили дом Ланкастеров в зависимость от парламента, а парламент быстро превращался в простое представительство баронов и крупных землевладельцев. Общины, правда, сохраняли права разрешения субсидий и контроля над ними, участия в издании всех законов и обвинения министров, но Нижняя палата перестала быть настоящим представителем тех общин, имя которых носила. Избирательное право городов подчинилось общему стремлению к ограничениям и привилегиям и вскоре в большинстве городов свелось к простой формальности. До того времени все фримены, жившие в городе и платившие в его казну налоги, становились его гражданами, но с царствования Генриха VI эта широта городской жизни была сильно урезана.
Ремесленные цехи, прежде защищавшие гражданскую свободу от тирании старых купеческих гильдий, сами теперь стремились стать узкой и исключительной олигархией. В это время большая часть городов приобрела себе собственность; желая защитить пользование ею от всяких притязаний «чужаков», граждане добывали себе, большей частью у короля, корпоративные грамоты, обращавшие их в замкнутое целое и исключавшие из их числа всех тех, кто не был гражданином по происхождению и не успел приобрести себе право на вступление в их число долгим ученичеством. Дополнительно к этому ограничению состава граждан, внутреннее управление городов со времени неудачи коммунального движения XIII века перешло почти всюду от свободного собрания горожан на вече в руки Общих советов, члены которых выбирались ими самими или богатейшими гражданами. Общим советам или еще более ограниченному числу принадлежавших к ним «выборных людей» и предоставляли обычно постановления новых хартий право избрания представителей городов в парламент. Этим ограничением начался долгий процесс упадка, который окончился сведением представительства наших городов к простой комедии.
Крупные вельможи, соседние землевладельцы, сама корона набросились на города как на свою добычу и предписывали им выбор представителей. Подкуп доканчивал то, чего не удавалось сделать силой. Поэтому с войны Роз до времени Питта мнение народа представляли не делегаты от городов, а рыцари графств. С другой стороны, ограничение избирательного права в графствах было делом самого парламента. Изменения в экономическом строе его достаточно сильно расширяли. Число фригольдеров под влиянием рассмотренных уже нами земельного дробления и социальных перемен возрастало, а укрепление независимости сказывалось в «сходках и ссорах между дворянами и прочими людьми», которые тогдашние политики приписывали чрезмерному числу голосовавших. Во многих графствах влияние крупных вельмож, без сомнения, позволяло им благодаря многочисленности их вассалов контролировать выборы. Во время восстания Кэда кентцы жаловались на то, что «жителям графства не позволяют свободно принимать участия в выборе рыцарей от графства, но различные сословия посылают письма крупным вельможам области, и те силой принуждают своих вассалов и прочий народ выбирать других лиц, а не по общей воле».
Собственно, для устранения этого злоупотребления в царствование Генриха VI статут 1430 года ограничивал в графствах право подачи голоса фригольдерами, владевшими землей с доходом не менее сорока шиллингов в год, — суммы, равной на теперешние деньги, по меньшей мере, двадцати фунтам и представляющей в настоящее время гораздо более высокий доход. Этот «великий ограничительный статут», как его справедливо назвали, был, согласно его статьям, направлен против избирателей «без земли, из которых каждый хотел иметь равный голос с более достойными рыцарями и дворянами, проживавшими в тех же графствах». Но в применении статут толковался в гораздо более негативном смысле, чем тот, который был заложен в его словах. До того рыцарей графства выбирали все, без различия, присутствовавшие на суде шерифа; по смыслу нового статута, права голоса лишалось большинство тогдашних избирателей: все арендаторы и все копигольдеры. В позднейшем статуте (правда, видимо, не приводившемся в исполнение) аристократическая тенденция и социальные перемены, против которых она боролась, сказались в требовании, что каждый рыцарь графства должен быть «природным дворянином».
Смерть Генриха V вскрыла в неприглядной действительности тайну власти. Вся королевская власть перешла без борьбы к Совету, состоявшему из крупных вельмож и церковников как представителей баронов. Во главе прелатов стоял Генрих Бофор, епископ Уинчестерский, узаконенный сын Джона Гентского от его любовницы Екатерины Суинфорд. Перед лицом лоллардизма и социализма церковь тогда перестала представлять крупную политическую силу и являлась просто особым разрядом поземельной аристократии. Ее единственной целью было сохранение огромного богатства, которому грозили и ненависть еретиков, и жадность вельмож. Несмотря на упорное преследование, лоллардизм, в котором проявлялся дух религиозного и нравственного протеста, все еще был жив: через девять лет после вступления на престол юного короля состоялся объезд Англии герцогом Глостерским с отрядом конницы для подавления восстании лоллардов и запрета обращения их памфлетов против духовенства.
Склонность к насилию и анархии, всегда позорившая дворянство, обрела новые возможности под влиянием войны с Францией. Задолго до ее окончания она оказала роковое влияние на настроение английской знати, стремления которой свелись почти целиком к жажде золота, грабежей, разорения сел и городов, выкупа за пленных. Жажда добычи была так сильна, что только угроза смертью могла удержать в рядах воинов, и результаты ряда побед были уничтожены стремлением победителей отвезти добычу и пленников на хранение домой. Когда опустилась тяжелая рука таких вождей, как Генрих V или Бедфорд, война превратилась в простую резню и разбой. «Если бы Бог был теперь вождем, — воскликнул один французский полководец, — он сделался бы мародером!»
Как за границей вельможи были жадны и жестоки, так и на родине они отличались своеволием и распущенностью. Парламенты, ставшие простыми собраниями их вассалов и сторонников, походили на военные лагеря, куда крупные вельможи являлись в сопровождении больших отрядов. Парламент 1426 года получил название «дубинного парламента» ввиду того, что когда было запрещено ношение оружия, вассалы баронов явились с дубинами на плечах. Когда были запрещены дубины, они стали прятать под платьем камни и свинцовые шары. Распутство, против которого прежде возвышали свой негодующий голос лолларды, царило теперь без удержу. Луч духовного света пронизывал мрак эпохи, но только затем, чтобы обнаруживать отвратительное соединение умственной энергии с нравственной низостью.
Герцог Глостерский доказал свою любовь к литературе собиранием прекрасной библиотеки, но в то же время он был самым эгоистичным и распутным принцем эпохи. Граф Уорчестер, покровитель Кэкстона и один из самых ранних представителей возрождения литературы, заслужил прозвище Мясника жестокостью, которая принесла ему позорное первенство среди обагренных кровью вождей войны Роз. Казалось, с истреблением лоллардов была подавлена всякая духовная жизнь. Никогда английская литература не падала так низко. Несколько скучных моралистов только и сохраняли имя поэтов. История превратилась в самые сухие и большей частью ничего не стоящие отрывки и летописи. Даже религиозный энтузиазм народа, казалось, иссяк или был задушен епископскими судами. В то время только и верили, что в колдовство и чародейство. Элеонора Кобгем, жена герцога Глостерского, была изобличена в том, что вместе с одним священником покушалась, при помощи чародейства, на жизнь короля, и была присуждена к публичному покаянию на улицах Лондона. Туман, окутавший поле битвы при Вернете, приписывали заклинаниям монаха Бенге. Единственная чистая личность, возвышающаяся над жадностью, развратом, эгоизмом и неверием эпохи, это Жанна д’Арк, на которую судившие ее доктора и духовные особы смотрели как на колдунью.
Жанна д’Арк была дочерью крестьянина из Домреми, небольшой деревни на границе Лотарингии и Шампани, поблизости Вокулера. Как раз возле хижины, где она родилась, начинались большие Вогезские леса, где дети Домреми знакомились с поэтичными легендами о хороводе фей, часто навещали священные деревья, вешали на них венки из цветов и пели песни о «добрых людях», которым их грехи не позволяли пить из источника. Жанна любила лес; его птички и животные доверчиво откликались на ее детский призыв. Но дома люди не видели в ней ничего, кроме «доброй девушки, простой и приветливой в обращении»; она пряла и шила вместе с матерью, тогда как другие девушки уходили в поле, выказывала сострадание к бедным и больным, любила церковь и слушала церковный звон с чувством мечтательного восторга, никогда ее не покидавшим.
Спокойная жизнь была прервана громом войны, дошедшей до Домреми. Смерть короля Карла VI, тотчас за Генрихом V, принесла мало нового. Дофин сразу провозгласил себя Карлом VII, но Генрих VI был признан государем всех земель, которыми в действительности правил Карл VII. Приверженцы Карла VII, подкрепленные ломбардскими наемниками и 4 тысячами шотландцев под командой графа Дугласа, стали снова нападать на земли за Луарой, но их легко отражал герцог Джон Бедфорд, брат покойного короля, который в завещании был назначен регентом Франции.
Как военными, так и политическими талантами Джон едва ли уступал самому Генриху V. Закрепив путем браков и терпеливой дипломатии свои союзы с герцогами Бургундии и Бретани, он окончил завоевание Северной Франции, взятием Мелана обеспечил себе сообщение с Нормандией, благодаря победе близ Оксера овладел линией Ионы и продвинулся вперед, в область Макона. Чтобы остановить его продвижение, коннетабль Бюшан от берегов Луары смело подошел к самым границам Нормандии и напал на английскую армию при Вернейле, но потерпел поражение, едва ли менее тяжелое, чем при Азенкуре: треть французских рыцарей осталась на поле битвы (1424 г.). Регент уже готовился перейти Луару, когда его задержали интриги его брата, герцога Глостерского. Назначение последнего по воле покойного короля регентом Англии было отменено Советом; недовольный номинальным протекторатом, которым его облекли, герцог стал искать нового поля деятельности для своего беспокойного честолюбия в Нидерландах.
Там он выступил на защиту притязаний Жакелины, владетельной графини Голландии и Геннегау, на которой женился после ее развода с герцогом Брабанта. Его планы возбудили зависть герцога Бургундского, который считал себя наследником Брабанта, и усилия Бедфорда были парализованы отсутствием его бургундских союзников, отправившихся на север воевать против его брата. Хотя Глостер скоро вернулся в Англию, но пагубная борьба продолжалась три года; в течение этих лет Бедфорд вынужден был ограничиваться обороной, пока прекращение войны не вернуло ему помощь Бургундии. Еще более роковой была распря в Англии между Глостером и Бофором, так как она прекратила доставку людей и средств, нужных для войны во Франции; но когда в Голландии воцарился мир, а в Англии — временное спокойствие, Бедфорд еще раз получил возможность обратиться к завоеванию юга (1428 г.).
Отсрочка, однако, мало помогла Франции, и когда 10 тысяч союзников осадили Орлеан, у Карла VII не оказалось средств, чтобы идти к нему на выручку. Война давно уже дошла до границ Лотарингии. Север Франции в действительности скоро был превращен в пустыню. Поселяне искали себе убежища в городах, пока их жители, боясь голода, не заперли перед ними городские ворота. Тогда крестьяне в отчаянии бросились в леса и, в свою очередь, стали разбойниками. Опустошение было таким страшным, что два враждебных войска не могли даже найти друг друга в опустошенной Босе.
Города едва ли были в лучшем положении, так как в одном Париже нищета и болезни унесли сто тысяч человек. Когда изгнанники и раненые проходили через Домреми, Жанна уступала им свою постель и облегчала их страдания. Всю ее охватила одна поглощающая страсть: ей стало жаль, если употребить не сходившее с ее губ выражение, «прекрасного королевства Франции». Когда страсть эта усилилась, она вспомнила старое предсказание, гласившее, что страну спасет девушка с границы Лотарингии. Ей стали являться видения: в потоке ослепительного света ей явился святой Михаил и велел прийти на помощь королю и вернуть ему его королевство.
«Господин, — возразила Жанна, — я только бедная девушка, я не умею ездить на войну или командовать рыцарями». Архангел явился снова, ободрил ее и сказал, что на небесах жалеют прекрасное королевство Францию. Девушка плакала и просила, чтобы являвшиеся к ней ангелы взяли ее с собой, но ее назначение выяснилось. Напрасно отец, услышав о ее намерении, клялся, что скорее утопит ее, чем отпустит на войну с рыцарями. Напрасно священник, деревенские мудрецы и комендант Вокулера сомневались в ней и отказывали ей в помощи. «Я должна идти к королю, — настаивала она, — даже если я сотру себе ноги до самых колен». «Я гораздо охотнее осталась бы прясть рядом с матерью, — жаловалась она с трогательным пафосом, — так как я не сама выбрала себе дело, но я должна идти и совершить его, ибо так угодно моему господину». «А кто твой господин?» — спрашивали ее. «Это Бог», — отвечала она.
Такие слова наконец тронули грубого коменданта; он взял Жанну за руку и поклялся отвести ее к королю. Когда она достигла Шинона, ее начали одолевать колебания и сомнения. Богословы доказывали по своим книгам, что ей не следует верить. «В книге Господа сказано больше, чем в ваших», — ответила просто Жанна. Наконец Карл VII принял ее, окруженный толпой баронов и солдат. «Благородный дофин, — сказала она, — мое имя Жанна Дева. Царь Небесный посылает меня сказать Вам, что Вы будете помазаны и коронованы в городе Реймсе и будете наместником Царя Небесного, которым является король Франции».
Голод уже заставил Орлеан начать переговоры о сдаче, когда Жанна явилась при французском дворе. Для выручки города Карл VII ничего не сделал, а заперся в Шиноне и беспомощно плакал. Английские победы до того напугали французских солдат, что отряд стрелков под командой сэра Джона Фастольфа в так называемой «битве сельдей» отразил целую армию и с торжеством доставил в лагерь под Орлеаном обоз с припасами, которому битва была обязана своим названием. После повторного ухода бургундских союзников в окопах осталось всего 3 тысячи англичан, но хотя город кишел рыцарями, они в течение шести месяцев осады ни разу не отважились на вылазку.
Однако успех кучки английских завоевателей зависел от наведенного ими на Францию ужаса, а появление Жанны сразу разрушило эти чары. Ей шел тогда восемнадцатый год, она была высокого роста и прекрасного сложения, крестьянское воспитание развило в ней силу и деятельность: она могла оставаться на лошади без еды и питья от зари до вечера. Когда она садилась на своего боевого коня, с головы до ног одетая в белые доспехи, с украшенным лилиями белым знаменем над головой, она казалась «по виду и по разговору совсем божественным существом». Десять тысяч всадников, последовавшие за ней из Блуа, — грубые грабители, знавшие только молитву Лагира: «Господи Боже, прошу тебя, сделай Лагиру то, что он сделал бы для тебя, если бы ты был полководцем, а он — Богом», — отказались по слову ее от проклятий и распутства и во время похода стали посещать богослужение. Ее крестьянский здравый смысл помогал ей управляться с грубыми солдатами, и ее спутники смеялись за лагерными кострами над старым воином, который был так смущен запретом божбы, что она позволила ему клясться его палкой.
При всем ее энтузиазме здравый смысл никогда не покидал ее. Всюду, где она проезжала, вокруг нее собирался народ, прося у нее чудес и принося кресты и четки, чтобы она освятила их своим прикосновением. «Прикоснитесь к ним сами, — сказала она одной старухе, — Ваше прикосновение будет так же действенно, как и мое». Но ее вера в свое предназначение осталась по-прежнему твердой. «Дева просит и умоляет Вас, — писала она Бедфорду, — не тревожить более Франции, но идти вместе с ней на освобождение Святого города от турок». «Я приношу Вам, — сказала она Дюнуа, когда он вышел из Орлеана к ней навстречу, лучшую помощь, когда-либо посланную человеку, — помощь Царя Небесного».
Осаждающие со страхом смотрели на ее въезд в Орлеан и на объезд ею стен, причем она убеждала народ смотреть без боязни на окружавшие его грозные форты. Ее энтузиазм увлек колебавшихся вождей, они напали на горсть победителей, и огромное неравенство сил тотчас обнаружилось. Французы брали один форт за другим, пока не остался один, сильнейший, и тогда военный совет решил отсрочить нападение. «Вы приняли ваше решение, — возразила Жанна, — а я принимаю свое». Став во главе конницы, она приказала отворить ворота и повела ее на врага. Хотя англичан было мало, но они бились отчаянно; Жанна упала раненной, пытаясь взойти на стену, и была отнесена в виноградник, а Дюнуа велел бить отбой. «Подождите немного! — сказала повелительно Дева. — Поешьте и попейте! Как только мое знамя коснется стены, вы войдете в форт». Знамя поднесли, и осаждающие ворвались. На другой день осада была снята, и ведшее ее войско отступило в полном порядке на север.
Во время своего триумфа Жанна оставалась все той же чистой, нежной и любящей девой Вогезов. Первым делом ее по вступлении в Орлеан было посещение собора, и там, преклонив колени во время обедни, она отдалась порыву набожности и так заплакала, что «с ней заплакал весь народ». Слезы снова вырвались у нее при первом взгляде на кровопролитие и на трупы, разбросанные по полю битвы. Она сильно испугалась первой раны и только тогда освободилась от порыва женского страха, когда услышала сигнал к отступлению. Еще более женственной была чистота, которую она сохраняла среди грубых воинов средневекового лагеря. Забота о своей чести и побудила ее одеться в солдатское платье. Она плакала горькими слезами, когда ей сказали о грязных насмешках англичан, и горячо просила Бога засвидетельствовать ее чистоту. «Сдавайся, сдавайся, Глесдель, — закричала она английскому воину, всего наглее оскорблявшему ее, когда он раненным упал к ее ногам, — ты называл меня распутницей, а я сильно жалею о твоей душе».
Но всякая мысль о себе исчезала у нее перед мыслью о ее предназначении. Напрасно вожди французов хотели оставаться на Луаре. Жанна стремилась закончить свое дело, и в то время как пораженные страхом англичане оставались около Парижа, она повела за собой войско, все возраставшее по пути, пока оно не дошло до ворот Реймса. С коронацией Карла VII Жанна почувствовала, что ее дело сделано. «Благородный король, воля Божья свершилась!» — воскликнула она, бросаясь к ногам Карла VII и прося позволения вернуться домой. «О, если бы Ему было угодно, — говорила она архиепископу, уговаривавшему ее остаться, — чтобы я могла уйти и снова стеречь овец с моими сестрами и братьями; им было бы так приятно увидеть меня снова!»
Политика французского двора удерживала Жанну, пока города Северной Франции открывали свои ворота перед вновь коронованным королем. Между тем Бэдфорд, все время остававшийся без денег и подкреплений, вдруг получил помощь, и Карл VII, отброшенный от стен Парижа, отступил за Луару, а города по Уазе снова покорились герцогу Бургундскому. В этой новой войне Жанна сражалась с ее обычной храбростью, но и с удручающим сознанием того, что ее предназначение выполнено. Во время защиты Компьеня она попала во власть незаконного Вандома, который продал ее герцогу Бургундскому, а тот — англичанам. Для англичан ее победы были торжеством колдовства, и после годичного заключения ее по обвинению в ереси привлекли к суду церкви с епископом Бове во главе.
В течение долгого процесса употребляли все уловки, чтобы запутать ее в показаниях, но здравая простота крестьянской девушки расстраивала все старания судей. «Веришь ли ты, — спрашивали ее, — что ты находишься в состоянии благодати?» «Если нет, — ответила она, — Бог приведет меня к нему; если да, то Он сохранит меня в нем». Ее плен, доказывали ей, показал, что Бог покинул ее. «Если Богу было угодно, чтобы меня взяли, — кротко отвечала она, — то это к лучшему». «Подчинишься ты, — спросили у нее, наконец, — приговору воинствующей церкви?» «Я пришла к королю Франции, — ответила Жанна, — по велению Бога и церкви, торжествующей на Небе; ей я и покоряюсь». «Я скорее умру, — воскликнула она с увлечением, чем откажусь от того, что сделала по приказу моего Господа!» Ей запретили посещать обедню. «Господь может позволить мне слушать ее без вашей помощи», — сказала она со слезами. «Не запрещают ли тебе твои голоса, — спросили судьи, — подчиняться церкви и папе?» «О, нет! Наш Господь первый служил».
Неудивительно, что когда процесс затянулся и за допросом следовал допрос, мужество больной и лишенной всякого религиозного утешения Жанны, наконец, поколебалось. На обвинение в колдовстве и сношении с дьяволом она еще твердо отвечала апелляцией к Богу. «Я обращаюсь к моему судье, — сказала она, когда ее земные судьи осудили ее, к Царю Неба и земли. Бог был всегда моим руководителем во всем, что я совершила. Дьявол никогда не имел власти надо мной». Она согласилась на формальное отречение от ереси только для того, чтобы ее освободили из военной тюрьмы и перевели в церковную. Действительно, среди английских наемников она опасалась покушений на свою честь, для предотвращения которых она с самого начала надела мужское платье. В глазах церкви ее одеяние было преступлением, и она сменила его, но новые оскорбления вынудили ее вернуться к этому единственному остававшемуся у нее средству, и это было объявлено возвращением к ереси, обрекавшим ее на смерть.
На рыночной площади Руана, где теперь стоит ее статуя, был сложен большой костер. Даже грубые солдаты, вырвавшие ненавистную «ведьму» из рук духовенства и ведшие ее на смерть, замолкли, когда она дошла до костра. Один из них даже передал ей грубый крест, сделанный из палки, которая была у него в руках, и она прижала его к своей груди. «О, Руан, Руан! — воскликнула она, с высоты эшафота окидывая взглядом город. — Я очень боюсь, что ты пострадаешь за мою смерть». «Да! Мои голоса были от Бога! — внезапно воскликнула она, когда наступила последняя минута. — Они никогда не обманывали меня!» Скоро пламя дошло до нее, голова ее опустилась на грудь, раздался крик: «Иисусе!» «Мы погибли, — пробормотал один воин, когда толпа стала расходиться, — мы сожгли святую».
Действительно, дело англичан было безвозвратно проиграно. Несмотря на пышную коронацию малолетнего Генриха VI в Париже, Бедфорд с присущим ему благоразумием оставил, по-видимому, всякую надежду надолго удержать за собой Францию и вернулся к первоначальному плану своего брата — обеспечить за собой Нормандию. В течение года двор Генриха VI оставался в Руане, в Кане был основан университет, и какие бы грабежи и беспорядки ни допускались в других местностях, в излюбленных областях постоянно поддерживались правосудие, хорошее управление и безопасность сношений. В Англии Бедфорда решительно поддерживал епископ Уинчестерский, возведенный в сан кардинала и в это время снова управлявший страной при посредстве Королевского совета, несмотря на бесплодное сопротивление герцога Глостерского.
Даже когда интриги Глостера вынудили его покинуть Совет, его огромное богатство лилось без остановки в истощенную казну, пока его займы короне не дошли до полумиллиона; а после освобождения Орлеана он без стеснения направил на помощь Бедфорду армию, набранную им за свой счет для похода против гуситов Богемии. Дипломатическое искусство кардинала выявилось в вымоленном им у Шотландии перемирии и в его личных стараниях предотвратить примирение Бургундии и Франции. Однако в 1435 году герцог Бургундский заключил формальный договор с королем; еще более тяжелым ударом для англичан была смерть Бедфорда. Париж внезапно восстал против английского гарнизона и высказался в пользу Карла VII. Владения Генриха VI сразу ограничились Нормандией и дальними крепостями Пикардии и Мена.
Но имея перед собой целую вооруженную нацию, горсть английских воинов боролась с такой же отчаянной храбростью, как и в дни побед. Самый смелый из их вождей, лорд Тальбот, перешел Сомму вброд, по горло в воде, чтобы освободить Кротуа, и переправил свой отряд через Уазу для спасения Понтуаза на глазах у французской армии. Преемник Бедфорда по регентству, герцог Йоркский, своими талантами остановил на время поток неудач, но зависть к нему советников короля оказала роковое влияние на ход войны. Новая попытка заключить мир была предпринята графом Суффолком, который после отправки престарелого Бофора в Уинчестер руководил Советом и вел переговоры о браке Генриха VI с Маргаритой, дочерью Рене, или герцога Анжу. Не только Анжу, вовсе не принадлежавшее Англии, но и Мен, оплот Нормандии, были отданы герцогу Рене как плата за брак, который граф Суффолк считал прелюдией к миру.
Однако его условия и отсрочки, еще оттянувшие заключение окончательного мира, позволили собраться с силами военной партии с Глостером во главе. Опасность встретила резкий отпор. Глостера арестовали на пути в парламент по обвинению в тайном заговоре, а через несколько дней его нашли мертвым в его доме. Но вызванные действиями Глостера затруднения остановили графа Суффолка в переговорах, и хотя угрожая войной, Карл VII добился сдачи Леманса, но в основном условия договора остались невыполненными. Ситуация стала безнадежной. Через два месяца после возобновления войны половина Нормандии была в руках Дюнуа; Руан восстал против слабого гарнизона и отворил ворота Карлу VII, а поражение англичан при Фурминьи послужило сигналом к восстанию всей остальной провинции. Сдача Шербура в 1450 году отняла у Генриха VI последний населенный пункт Нормандии, а через год был утрачен остаток Гиени. Гасконь, впрочем, еще раз подчинилась Англии, когда на ее берега высадилось войско под командой Тальбота, графа Шрусбери; но прежде чем ему на помощь смогли перебраться через Ла-Манш двадцать тысяч человек, набор которых был разрешен парламентом, граф Шрусбери вдруг очутился лицом к лицу со всей французской армией. Его отряд был истреблен огнем неприятеля, а сам граф пал на месте.
Сдача одной крепости за другой обеспечила окончательное изгнание англичан из Франции. Таким образом, Столетняя война закончилась не только потерей для Англии всех завоеваний, совершенных со времен Эдуарда III, за исключением Кале, но и потерей большой южной области, постоянно остававшейся в руках англичан со времени брака ее герцогини Элеоноры с Генрихом II, а также превращением Франции в гораздо более сильную державу, чем она была раньше.