«Далекие и близкие». — «Зеркало теней». — «Сны человечества». — «Ночи и дни». — «За моим окном». — «Агриппа Неттесгеймский» — «Стихи Нелли». — Самоубийство Н. Г. Львовой. — Полное собрание сочинений. (1912—1913).
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. ДАЛЕКИЕ И БЛИЗКИЕ. Статьи и заметки о русских поэтах от Тютчева до наших дней. М.: Скорпион, 1912.
Предлагаемая книга образует первый том, — из предположенных четырех, — собрания моих статей. В ней соединено все, что приходилось мне писать о русских поэтах как прошлого времени, так и наших дней, за исключением: 1) исследований чисто биографических (о Тютчеве, Баратынском, гр. А. К. Толстом, Каролине Павловой и др.) и 2) статей о жизни и творчестве Пушкина, которые составят отдельный том.
Не без колебания решился я издать эту книгу. Ее образуют статьи и заметки, которые я помешал за последние 10— 12 лет в различных журналах и газетах и которые были написаны по самым разнообразным поводам. Здесь и статьи «юбилейные», и разборы отдельных, частных вопросов, и некрологи, и простые рецензии. Это одно уже отнимет у книги цельность, необходимое единство плана. Притом, если в статьях, посвященных поэтам прошлого (Тютчеву, Фету, даже В. Соловьеву и К. Случевскому), я мог стремиться дать общую характеристику их поэзии, то это явно было невозможно, когда мне приходилось говорить об отдельных книгах поэтов новых, моих современниках, часто дебютантах. К тому же условия журнальной и газетной работы определили самый размер статей, и иногда я имел возможность более подробно остановиться на книге того поэта, которого сам ценил не высоко, а другой раз должен был ограничиться несколькими словами, говоря о явлении, казавшемся мне значительным. Так, например, я считаю себя обязанным здесь же оговориться, что очень жалею об отсутствии в книге сколько-нибудь подробных характеристик А. Блока, М. Кузмина, М. Лохвицкой и многих других.
Тем не менее, мне казалось, что соединение всех этих беглых заметок в одной книге не лишено своего интереса. Прежде всего у них есть свое единство — единство той точки зрения, с которой я всегда рассматривал произведения поэзии и которую, если и приходилось мне изменять в течение лет, под влиянием опыта и размышлений, то лишь несущественно. Во-вторых, за всеми этими суждениями остается преимущество оценки современника. Последний окончательный суд над поэтами наших дней будет произнесен следующими поколениями; но первый — принадлежит нам. Критики, которые будут оценивать деятельность современных поэтов тогда, когда она завершится, будут иметь много преимуществ перед нами. Но у нас есть то преимущество, что мы живем в одно время с ними, разделяем многие из их убеждений, стремимся к тем же целям, ищем решения тех же задач. Мои оценки — это оценки нашего времени (разделяемые, — сколько я знаю, — определенным кругом читателей), и хотя бы будущая критика (говорю о критике эстетической) имела возможность быть более осведомленной и более объективной, нашла нужным во многом изменить их или вовсе их отвергнуть, — все же за этими суждениями останется их значение: голоса современника о поэтах его дней.
1911.
P. S. Мне остается добавить, что большинство статей и заметок перепечатано в книге безо всяких изменений, если не считать мелких, чисто редакционных изменений. Чтобы превратить этот ряд статей в связный обзор современной поэзии, следовало произвести совершенно новую работу. Кроме того, они могли бы потерять тогда ту единственную Цену, которую я сам признаю за ними: ценность непосредственного впечатления (Предисловие).
…Необыкновенная литературность Валерия Брюсова сделала его замечательным мастером труднейшего литературного жанра, в котором мы в большинстве случаев еще так неуклюжи и слабы, — коротких, лаконичных рецензий о нововышедших книгах, особенно о книгах стихов. В этих рецензиях Брюсов обнаружил такое же большое искусство, как и в лучших своих стихах, и когда выйдут отдельным томом его рецензии, печатавшиеся в «Весах» с 1904 по 1909 год, эта книга будет служить образцом и даже, пожалуй, учебником для новейшего поколения критиков (Чуковский К. С. 335).
Статьи и заметки о русских поэтах от Тютчева и до наших дней, собранные в этой книге, тоже своего рода «пути и перепутья», только не поэтические, а критические. Внутренняя связь их не в системе, а в исторической последовательности не в догме, но в биографии автора. В этом ценность книги, — не та, однако, «единственная цена», которую признает за своими статьями сам автор, — не «ценность непосредственного впечатления». Непосредственность впечатления влияла на отдельные оценки автора, которые можно принять или отвергнуть, не отвергая этим значительности всей книги Брюсова — первого из четырех предложенных им томов собрания его статей. Книга значительна как показатель того пути, который прошел в развитии своих литературно-эстетических взглядов центральный деятель русского декадентства. И оговоримся наперед: важен именно путь, а не те конечные воззрения, к которым пришел Брюсов. Как ни близки нам эти новые и для многих неожиданные в Брюсове воззрения, они неожиданны лишь для того, кто не следил за его путями, кто не подозревал возможностей, скрытых в гибкости этого эклектического, но недюжинного ума. И с другой стороны, как бы ни казались некоторые оценки Брюсова преувеличенными и мнения ошибочными, не чувствуется потребности вступать с ним в спор; книга его есть свидетельство о непрерывном развитии, он сам в ней не раз отказывается от своих прежних воззрений.
Естественно ожидать, что в дальнейшем он освободится еще кой от чего, характерного для его прежней литературной физиономии. От многого он, конечно, не откажется: слишком много вложил он душевных сил в свое литературное направление, слишком многое с ним связано. Но и этот путь, который он прошел, не может не казаться знаменательным… ([Горнфельд А. Г.]. В. Брюсов. Далекие и близкие// Русское богатство. 1912. № 2. С. 165).
Книга Брюсова действительно очень интересна как сборник отзывов современника-модерниста о поэтах, с одной стороны предшествовавших модернизму, которых модернисты считают своими непосредственными учителями, с другой – о самих модернистах. Автор последовательно говорит Тютчеве, Фете, Вл. Соловьеве и К. Случевском, затем о большинстве ныне действующих и начинающих поэтов наших дней.
Критические этюды и заметки Брюсова написаны со свойственной ему сжатостью и некоторой сухостью. Четко вырисованы линии и контуры портретов, но не хватает увлекающей страсти и очаровывающих красок… Вопреки <…> заявлению автора о «единстве точки зрения на поэзию», именно этого единства, кажется нам, лишена его книга. Ахиллесова пята критических очерков Брюсова в том, что он уже не верит в то, что составляло душу русского символизма: в реальную возможность проникновения поэтическим вдохновением в сокровенную сущность вещей. Брюсов печатает в конце книги небольшое приложение-заметку «Наши дни», мыслей которой он «уже не разделяет», а именно эта заметка (1903 г.) должна быть признана характерной для всей полосы нашего символизма. Здесь Брюсов заявил, что «неожиданные и дивные возможности открываются человечеству… Словно какие-то окна захлопнулись в нашем бытии и отворились какие-то неизвестные ставни… События, мимо которых все проходили не глядя, теперь привлекают все наше внимание: сквозь грубую толщу их теперь явно просвечивает сияние иного бытия»… Отражением и отголоском этой веры являются некоторые статьи книги Брюсова…
Брюсов — чрезвычайно строгий, почти черствый ментор своих друзей и начинающих поэтов, им подражающих. И тех и других он сурово отчитывает за всякую небрежность и исхищренность, за несовершенство формы, за самую страсть к стихотворству. Он предъявляет поэтам требования и критерии, лежащие вне плоскости мистического интуитивного проникновения в вещи поэтическим полетом вдохновения. В лице Брюсова модернистско-символическое течение, выдвинувшееся в конце 90-х годов, сдает свои позиции. В противовес «цветам мистических созерцаний» мы слышим, что начало всякого искусства — наблюдение действительности. Будущее явно принадлежит какому-то еще не найденному синтезу между реализмом и идеализмом. «Знакомство с последними выводами философской мысли, с новыми откровениями точных наук, с ходом политической и социальной жизни своего времени открывает поэту новые дали, дает ему новые темы для его стихов, позволяет ему ставить вопросы важные и нужные его современникам»…
Нам кажется все это очень знаменательным как признак времени, как поворот целой школы литературной на новые пути — новые для нее, но старые для целого великой литературы. Прозрачная глубина Пушкина, одним из знатоков-исследователей которого является Брюсов, видимо, уводит его от той мистической мути, под которой скрывается иногда безнадежно глубокий омут, а иногда – плоская мель (Ч. [Ветринский В. Е.] В. Брюсов. Далекие и близкие // Вестник Европы. 1912. №2. С. 368-370).
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. ЗЕРКАЛО ТЕНЕЙ. Стихи 1909-1912. М.: Скорпион, 1912.
Один из начинателей «новой поэзии», с неколебимым мужеством вынесший на своих плечах все нападки отечественной критики как за свои, так и за чужие провинности поэт, сумевший собрать и объединить вокруг «Весов» все лучшие литературные силы, — Брюсов и доныне, несмотря на всеобщее признание, не устает жить и работать, ища для своего творчества новые темы, новые образы, новые способы выражения.
Идут года. Но с прежней страстью,
Как мальчик, я дышать готов
Любви неотвратимой властью
И властью огненных стихов.
Эти строки можно поставить эпиграфом к его последней книге <Зеркало теней>. В них отражена и неутомимая жизнедеятельность поэта, и излюбленный им мотив соединения жизни с поэзией, любви — со стихами. Это соединение отмечалось уже не раз — и всегда было освещено неверно. Враждебная критика любит упрекать Брюсова в том, что он всегда и везде остается литератором. Какой вздор! Почему поэту разрешается писать стихи, работать над ними всю жизнь, но воспрещается любить их? Точнее: почему эта любовь не может служить такою же темою стихов, как любовь к женщине или природе? Поэзия сама по себе есть источник глубочайших и чистейших переживаний. Настоящий поэт отличается от дилетанта именно тем, что стихи, собственные и чужие, совершенно определенно составляют главную любовь его жизни. Поэт должен быть литератором. Гений всеобъемлющий, Пушкин, вмешал в себе и это качество. Заботами о родной литературе наполнены его письма. Борьбе литературных партий отдавал он немалую долю своих сил.
Любовь к литературе, к словесности — одно из прекраснейших свойств брюсовской музы. В «Зеркале теней» он говорит об этой любви откровеннее и увереннее, чем когда-либо, и группирует стихи по отделам, озаглавленным цитатами из любимых авторов. Ему радостны воспоминания о самом процессе творчества:
Я тебе посвятил умиленные песни,
Вечерний час!
Эта тихая радость, воскресни, воскресни
Еще хоть раз?
Брюсов вообще часто ссылается на свои прежние стихи или намекает на них именно потому, что моменты творчества для него самые острые, самые достопамятные в жизни. Их-то он переживает не «литературно». Я позволю себе привести лучшее стихотворение в «Зеркале теней».
ПОЭТ – МУЗЕ
Я изменял и многому и многим,
Я покидал в час битвы знамена,
Но день за днем твоим веленьям строгим
Душа была верна.
Заслышав зов, ласкательный и властный,
Я труд бросал, вставал с одра, больной,
Я отрывал уста от ласки страстной,
Чтоб снова быть с тобой <…>
Сказанным, разумеется, далеко не исчерпывается содержание «Зеркала теней». Так, в отделе «Неизъяснимы наслажденья» поэту удалось глубоко заглянуть в очарование магических сил, влекущих нас к гибели, «в омут тайны соблазнительной», — будет ли то «демон самоубийства» или иной демон, владеющий ключами «искусственного рая». В цикле, озаглавленном «По торжищам», дан ряд образов современности, остро пережитых и уверенно воплощенных. В общем, надо признать, что «Зеркало теней», не начиная в творчестве Валерия Брюсова какого-либо нового периода, является все же прекрасной и значительной книгой. С радостью видя, что поэт далеко не пережил еще расцвета своих поэтических сил, мы надеемся, что он исполнит обещание, которое дал недавно: «Время снова мне стать учеником!» (Ходасевич В. Русская поэзия. Обзор // Альманах издательства «Альциона». Кн. 1. М., 1914. С. 198—201).
Универсализм поэзии Брюсова был одним из самых главных ее недостатков в ту пору, когда каждый поэт уединялся в свою келью, чтобы вдвоем со своей темой творить новый поэтический мир. Но теперь, когда окончилась лабораторная работа, и поэзия вновь вызывается на простор и снова хочет касаться всех тем, когда поэзия, вооруженная многочисленными открытиями, уже не хочет более специализаций по методу, — голос Брюсова звучит гораздо убедительней. Да, он устоял и дождался победы. Его стих был менее музыкален, чем у Бальмонта, менее лиричен, чем у Блока, менее глубок, чем у Вяч. Иванова, но он был прост, когда ничей стих не был прост, он был умерен, когда все кругом было стихийно, он был холоден и спокоен, когда кругом горячились. И вот, как дар за эту рыцарскую верность своим заветам, поэзия над стихом его совершила чудо: «Зеркало теней» волнует, увлекает, очаровывает <…>
Все привыкли к стройности Брюсовских книг. Но «Зеркало теней» построено с какой-то особенно изящной силой. Четырнадцать его небольших отделов с названиями, взятыми из старинных и старых поэтов, присоединяются один к другому с художественной непринужденностью, подобно той, с которой природа растит сталактиты, и в каждом отделе есть страницы, над которыми останавливаешься с изумлением и благодарностью. В простоте, в художественной решительности, в прямоте подхода к миру вещей и миру чувств Валерий Брюсов достигает небывалой высоты (Городецкий С. Зеркало теней // Речь. 1912. 2 апр. № 89).
Несмотря на то, что Валерий Брюсов был одним из первых русских символистов, он сохранил во всей полноте свое значение и до наших дней, по-своему, но глубоко отзываясь на все, что волновало общество последние десятилетия. <…> Полное обладание техникой делает мэтра русского стиха. Его можно не любить, но читать и даже изучать его должно (Гумилев Н. В. Брюсов. «Зеркало теней» // Гиперборей. 1912. № 1. С. 27).
Есть у Брюсова несколько стихотворений исключительно грустных, в которых он будто снимает маску, сходит с пьедестала и на миг становится самим собой. Это, пожалуй, лучшие стихи поэта, те, в которых его природный дар сказывается вполне. Составитель московского сборника <Игорь Поступальский> по-своему был прав, не включив их. Ему нужен был Брюсов-триумфатор, от избытка переполненный восторгом души, пришедший к коммунизму. Но очень возможно, что только эти стихи и «пройдут веков завистливую даль»:
Цветок засохший, душа моя?
Мы снова двое — ты и я.
Морская рыба на песке,
Рот открыт в предсмертной тоске.
Возможнобиться, нельзя дышать…
Над тихим морем — благодать.
Над тихим морем — пустота:
Ни дыма, ни паруса, ни креста.
Солнечный свет отражает волна,
Солнечный луч недостигает дна.
Солнечный свет беспощаден и жгуч…
Не было, нет, и не будет туч.
Беспощаден и жгуч под солнцем песок.
Рыбе томиться недолгий срок.
Цветок засохший, душа моя!
Мы снова двое – ты и я.
Мне кажется, это одно из прекраснейших стихотворений за последние десятилетия. На торжественно-ликующего обычного Брюсова оно бросает странный и безжалостный свет (Адамович Г. Избранный Брюсов // Последние новости. Париж, 1933. 7 дек. № 4642).
Лучший сборник Брюсова не «Риму и миру», даровавший ему почет и власть, не «Венок», увенчавший его славу, и не «Все напевы», слагая которые он в этой славе пребывал. Лучший сборник его «Зеркало теней» <…> В этой книге напечатано было едва ли не лучшее его стихотворение (1910 года):
Цветок засохший, душа моя!
Мы снова двое – ты и я.
Морская рыба на песке,
Рот открыт в предсмертной тоске…
Ничего никогда не было им сказано грустней и тише (Вейдле В. Брюсов через много лет // Мочульский К. Валерий Брюсов. Париж, 1962. С. 11, 12).
ПЕСНЬ О ЧЕПУХЕ
(Из пародий)
Цветокзасохший, душа моя!
Мы снова двое — ты и я…
В. Брюсов. Песнь о смерти.
(Аполлон. № 4)
Сапоги всмятку — душа моя.
Идиотом-поэтомсделался я.
Сидит лягушка на берегу,
Рот открыт, а сама — ни гу-гу.
Что ни настрочу — нельзя читать,
На всем чепухи лежит печать.
В стихах сумбур и пустота.
Над тихим морем ищу креста.
На колокольне вижу корабли,
Солнце проникло до пупа земли.
Жжет беспощадно лучами сейпуп.
Я, поэт-декадент, утомительно глуп.
У меня в голове не мозги, а песок.
Но лягушка заквакает — дайте лишь срок.
Вместе с лягушкой открыл я рот,
И запоет вновь поэт-идиот.
«Аполлона» страницы открыты всегда
Для рифмованных строк, где царит ерунда,
И в «Аполлоне» — бессмысленно-горд —
Еще раз я побью ахинеи рекорд.
Мордарий Безвкусов
(Граф Алексис Жасминов [В. Буренин]. Литературная атлетика // Новое время. 1911. 29 апр. № 12617).
Из признанных поэтов — первенство Брюсову. Новая его книга «Зеркало теней» говорит о том, что его спокойный, мудрый и трезвый полдень перевалил на вторую половину. Еще нет бледных и мертвенных сумеречных теней, но минули радостные и буйные вспышки утра. Стих мужественен, упруг, как сталь, и точно чудится в нем холодноватый и темный блеск стали… (Измайлов А. По садам российской поэзии // Биржевые ведомости. 1912. 21 авг. № 13101).
«ЗЕРКАЛО ТЕНЕЙ» В КРИВОМ ЗЕРКАЛЕ
Внимая шорохам немолчных волн,
Парчой и порохом гружу свой челн.
Он скрыт под ярусом нависших глыб;
Белеет парусом, пугает рыб…
О, пусть затучены и высь, и даль!
Мои уключины блестят, как сталь!
С мятежной бандою, мятежный граф,
Я — контрабандою свой тешу нрав!
Пусть служит Истине моя родня,
Рецепт: «склонись к стене» — не для меня!
Мой шарф из гарусов. «Он мягок?» — Ша!
Грубее паруса моя душа!
Рабами рослыми мой сдвинут челн:
Срываю веслами бутоны волн.
«Эй, кормчий, пристальней гляди вперед!
Чуждайся пристаней, не спи, илот!
Кровавым светочем осветь корму;
Уютней это, чем камин в дому!»
Играя с рифмою, я дик, как сарт;
Швыряй в обрыв мою поэму, бард!
Пусть с тихим шорохом на дно, в кусты,
Шуршащим ворохом летят листы!!!
– «Дай рифму к "лирике", не из кургузых!»
– «Изволь: чигирики [187] на кукурузах!»
«Бедный родственник Вильгельма Теткина» [188]
(Сатирикон. 1913. № 7. С. 10).
Живя на Капри, вы должны постоянно встречаться с Алексеем Максимовичем <…> Не откажите поэтому передать ему мой сердечный привет, как от его давнего знакомца, иногда — литературного противника, всегда — усердного читателя (Письмо И. А. Бунину от 15 февраля 1912 года // ЛН-84. С. 464).
Вот беда: сейчас почти все русские книги, романы и повести скучны. Не то чтобы бесталанны или явно задопятны, а как-то скучны <…> Мережковский невыносим, Брюсов скучен до умоисступления (Письмо Л. Андреева М. Горькому // ЛН-72. С. 343).
Мы летом 1912 года приехали к Брюсовым в Опалиху, где они жили на даче. Брюсов предложил нам начать учиться играть в теннис, или как тогда говорили, в лаун-теннис. Ракетки, мячи и сетка были в наличии. Правила игры Валерий Яковлевич изучил и объяснил нам. Мы все втроем принялись за устройство корта. Сделали его на зеленой лужайке и с увлечением играли с утра и до вечера. Брюсов весь отдавался игре, и мне, мальчику, казалось странным, что взрослый человек, да еще такой серьезный и строгий, так может увлекаться. Играя, мы, как равные, спорили о лайнболах, об аутах и т.д. Товарищем в игре Брюсов был прекрасным, справедливым и безукоризненно корректным. <…>
Позднее понял я, что Брюсов всякому делу, которое он делал, отдавался с необычайной страстностью, полностью подчиняя овладевшей страсти свою душу; он не умел половиниться, не мог работать спустя рукава, между прочим. <…> Любовался Брюсовым я и тогда, когда он, сидя за ломберным столом, играл в винт. Играл он виртуозно, садился за стол только с отличными игроками и не терпел, когда партнеры делали ошибки. Даже в картах он был верен себе – «делал игру» со страстью и всегда отлично. В более простых играх участия не принимал. В шахматы Брюсов играл редко, но хорошо, творчески; шахматы отнимают много времени, а он им дорожил (Рихтер Н. В семье Брюсовых // Брюсовский сборник. Ставрополь, 1975. С. 175-178).
Первая моя книга «Вечерний альбом» вышла, когда было 17 лет, — стихи 15-ти, 16-ти и 17-ти лет. <…> Тем не менее появились — и благожелательные: большая статья Макса Волошина, положившая начало нашей дружбе, статья Марьетты Шагинян (говорю о, для себя, ценных) и, наконец, заметка Брюсова [189]. Вот что мне из нее запало:
«Стихи г-жи Цветаевой обладают какой-то жуткой интимностью, от которой временами становится неловко, точно нечаянно заглянул в окно чужой квартиры…» (Я, мысленно: дома, а не квартиры!)
Середину, о полном овладении формой, об отсутствии влияний, о редкой для начинающего самобытности тем и явления их — как незапоминавшуюся в словах — опускаю. И, в конце: «Не скроем, однако, что бывают чувства более острые и мысли более нужные, чем:
Нет! ненавистна мне надменность фарисея!
Но, когда мы узнаем, что автору всего семнадцать лет, у нас опускаются руки…»
Для Брюсова такой подход был необычаен. С отзывом, повторяю, поздравляли. Я же, из всех приятностей запомнив, естественно, неприятность, отшучивалась: «Мысли более нужные и чувства более острые? Погоди же!»
Через год вышла моя вторая книга «Волшебный фонарь» (1912 г.) — в ней стишок —
Улыбнись в мое «окно»,
Иль к шутам меня причисли, —
Не изменишь, все равно!
«Острых чувств» и «нужных мыслей»
Мне от Бога не дано.
Нужно петь, что все темно,
Что над миром сны нависли…
— Так теперь заведено. —
Этих чувств и этих мыслей
Мне от Бога не дано!
Словом, войска перешли границу. Такого-то числа, такого-то года я, никто, открывала военные действия против – Брюсова
Стишок не из блестящих, но дело не в нем, а в отклике на него Брюсова [190].
«Вторая книга г-жи Цветаевой "Волшебный фонарь", к сожалению не оправдала наших надежд. Чрезмерная, губиьельная легкость стиха…» (ряд неприятностей, которых я не помню и, в конце): «Чего же, впрочем, можно ждать от поэта, который сам признается, что острых чувств и нужных мыслей ему от Бога не дано». Слова из его первого отзыва, взятые мною в кавычки, его слова, были явлены без кавычек. Я получилась — дурой. (Валерий Брюсов. «Далекие и близкие», книга критических статей.)
Рипост был мгновенный. Почти вслед за «Волшебным фонарем» мною был выпушен маленький сборник из двух первых книг, так и называвшийся — «Из двух книг», и в том сборнике, черным по белому:
Я забыла, что сердце в Вас — только ночник,
Не звезда! Я забыла об этом!
Что поэзия Ваша из книг
И из зависти — критика. Ранний старик,
Вы опять мне на миг
Показались великим поэтом
(Цветаева М. С. 23—25).
Едва приехал я в Москву <из Петербурга> и сел за свой стол, как написал стихи <…> Нет, решительно, я способен работать только в городе: деревня не по мне, и я бы мог применить к себе стихи из Онегина: «Два дня ему казались новы»… Футуристы прислали мне еще какой-то свой журнал, где есть такая строфа в одном стихотворении:
О бард Парижа, омнибусов,
Эллады, Рима, всей земли,
Не метишь ли, Валерий Брюсов,
К нам, футуристам, в короли?
(Письмо И. М. Брюсовой от 14 августа 1912 года. ОР РГБ).
По средам, «от 2 до 4», имели место среды на квартире Брюсова, на Первой Мещанской, дом 32, во дворе. На двери нет карточки, низкий первый этаж, небольшие комнаты, большой кабинет. На средах споры, беседы, сообщаются новости, проекты, читаются стихи. Пьют чай. В доме Брюсова я никогда не видел алкоголя, хотя вне дома много раз пил с Валерием Яковлевичем.
На этих средах я впервые встретился со старым человеком, таким ученым, что цитаты вылезали не только изо рта, но и из остатка волос, из-под полы сюртука. Он рассказывал об эпохе Возрождения так просто, будто он только вчера пришел из этой эпохи. Он мог сказать, что на углу Корсо Венециа или Виа Альпе он встретил Петрарку. Жизнь Боккаччо он знал с точностью до минуты. Фома Аквинский был ему знакомее, чем мне Гальперин. Этот человек писал неуклюжие (по-моему) и замечательные (по мнению Брюсова и других символистов) стихи. <…> Этого человека звали Вячеслав Иванов.
Я помню, в одну из сред Брюсов поспорил о какой-то латинской цитате с Ивановым. Я сидел подавленный. Чемпион знаний, вскормленник столетий, полководец цитат и универсалист языков, Иванов, с одной стороны, а с другой — очень образованный человек, но все же только человек. Я трепетал за Брюсова. Но Брюсов шмыгнул своей нарочитой походкой в кабинет, принес оттуда книгу, и Иванов сдался. Я торжествовал. Честно сказать, глаза у Брюсова тоже торжествовали, хотя он по долгу вежливости сам объяснял Иванову, почему тот ошибся (Шершеневич В. С. 449).
Первый раз я попал к Брюсову по его приглашению в связи с выпуском сборника «Лирика». Коттедж на 1-ой Мещанской был уже полон собравшимися. Низкие, чистые комнаты хранят почтительную тишину, несмотря на присутствие свыше двадцати человек. «Сам» — в кабинете, сплошь заставленном книжными шкафами <…> Поднимается навстречу и металлически чеканит сухую любезность.
Не похож ни на знаменитый портрет Врубеля, ни на восторженно-мистическое описание А. Белого («Луг зеленый»). «Американский поэт» новейшей формации так и сквозит из–под «отечественного» почтенного сюртука. И лицо, и сухая живость рассчитанных на эффект манер — все в Брюсове подавляет «грандиозной мелочностью» великолепно ведущейся душевной бухгалтерии. А лицо, «обожженное ветром Аида», двоится между романтикой ореола славы и самоуверенностью в непревзойденности своей «фирмы» солидного комми…
Пока занят наблюдением над незаурядным человеком, сумевшим заставить замоскворецких купцов восторгаться европейской поэзией, вокруг поднимается сдержанное жужжание голосов. Спорят о новом сборнике стихов, как выясняется, принадлежащем творчеству хозяина дома. Но не все еще знают об этом. Брюсов очень ловко скрылся под псевдонимом и, уже зная о Северянине, выпустил сборник «Стихов Нелли», явно желавших предвосхитить успех «демонической» музы Игоря.
Стихи Нелли» вызывают одобрительные споры. Брюсов – как будто не слышит. Наконец, на обращенный к нему вопрос о достоинстве их — бросает два-три критических замечания. Поднимается спор. Брюсов не настаивает на утверждениях, уступая напору двадцати хвалебных отзывов… (Асеев Н. У Валерия Брюсова // Литературная газета. 1967.
15 нояб. № 46).
Я помню, что как-то раз я послал Брюсову шуточный сонет с рифмой на «сердце». Брюсов немедленно сел за стол и ответил мне балладой на ту же рифму.
Вообще, рифму он любил, как игрушки ребенок. Он мог написать целое стихотворение ради одной блестящей рифмы. По-моему, он никогда их не записывал «в запас»; память у него была блестящая. Он неоднократно говорил, что если б его посадили на необитаемый остров, то он обязался бы в год записать все стихи Пушкина со всеми вариантами. Пушкина он действительно знал исключительно, и, сколько мы ни пробовали поймать его врасплох, он, на секунду прикрыв глаза руками, читал без ошибки любое стихотворение. Да и помимо Пушкина он носил всегда в голове тысячи чужих строк и умел в любой момент вынуть из шкатулки то, что ему было надо. Очень уговаривал нас больше читать, «наизусть» читать Тютчева и Баратынского. Одно время он полюбил Каролину Павлову и бредил ее стихами.
Языковым он никогда специально не занимался, но когда издательство Антика [191] «Польза» выпустило под моей редакцией избранные стихи Н. М. Языкова, то Брюсов немедленно указал мне два неизвестных варианта языковских стихов.
Работал Брюсов всегда. Сидел ли он дома за столом, шел ли по улице, сидел ли на заседании — в голове кипела работа. Только этим и можно объяснить то громадное количество произведений, которое он успел написать за свою сравнительно короткую жизнь. Читал он еще больше, чем писал. Я как-то задал ему вопрос:
— Чего бы вы предпочли лишиться: права писать или права читать?
— Конечно, мне труднее было бы не читать.
Валерий Яковлевич успевал перечесть буквально все книги стихов (а в прежние годы их выходило очень много, во всех городах и углах). При этом, если на столе лежала книга известного поэта и начинающего, то Брюсов сначала разрезал и читал молодого. <…> Читал Брюсов очень быстро, внимательно и до болезненности реагировал на все сказанное о нем.
В одной из своих теоретических книжек («Футуризм без маски» < 1913>), защищая положение, что современные поэты не должны писать о природе, так как они ее не знают, я как раз указал на Брюсова, поэта очень точного и все же допустившего ошибки в описаниях природы. В одном стихотворении, описывая рыбную ловлю, Валерий Яковлевич написал:
…льнет рыба к свинцовому грузилу.
Между тем, все рыбаки знают, что рыба на солнце льнет и играет с леской, с поплавком, но никак не с грузилом, которое лежит на дне.
Как-то дожидаясь Валерия Яковлевича (я в то время делал с ним и с поэтессой Львовой перевод стихов Лафорга), я увидал на столе подаренный мною томик «Футуризма». Я начал его перелистывать. Против ряда абзацев были пометки Брюсова, а рядом с «грузилом» было четко написано: «бывает». Я не знал, что бывает? Думал, что Брюсов признал свою ошибку. Когда Брюсов вернулся домой, я спросил его о значении пометки. Он ответил:
– Спрашивал рыбаков. Говорят, что когда пруд не глубок, то рыба играет и с грузилом.
– А вы сами видели, Валерий Яковлевич?
– Если писать только о том, что сам видишь, тогда не надо ни читать, ни говорить с людьми. <…>
Вообще надо сказать, что прямота Брюсова создала ему больше врагов, чем это нужно для одного человека. Брюсов всегда оправдывался:
– В жизни я могу солгать, если это надо; ну как, например, не солгать женщине? Но в поэзии не могу. Если врать в стихах, то не надо писать. Правдивость и мастерство в поэзии часто значат больше таланта. Гений — это искренний талант (Шершеневич В. С. 457—459, 466).
В 1912 году в числе книг, готовящихся Брюсовым к печати, издательством «Мусагет» была объявлена : Павлин из Пелы. Эвхаристикон богу. Автобиография неудачника V века. Перевод в стихах, размером подлинника, с предисловием и историко-литературными примечаниями Валерия Брюсова. <Книга эта издана не была.> (Каталог изд-ва «Мусагет», 1912 г.).
В 1912 году Брюсов объявил о подготовке следующих работ: «Краткий очерк законов русского стиха». (В изд. «Скорпион»). – «Энеида Вергилия». Перевод с латинского гекзаметрами и вступительная статья. (В изд. М. В. Сабашникова). – «Перед сценой. Заметки и соображения зрителя». – «Мой Пушкин. Собрание статей и заметок, посвященных жизни и произведениям А. С. Пушкина». – «Сны человечества. Лирические отражения жизни всех народов и всех времен». – «Девятая Камена. Собрание стихов с 1912 г.» [192] (Библиография Валерия Брюсова. М., 1913. С. 6).
Основная идея «Снов человечества» — отображение лирики всех времен и народов, от наивной поэзии первобытных племен до утонченных претворений сложных переживаний человеческой души наших дней… Размеры «Снов человечества», конечно, колоссальны, — в этот цикл войдет не менее 3000 стихотворений.
– Здание, воздвигаемое мною, — говорил Брюсов во вступительном слове перед чтением «Снов человечества», — так велико, что я не знаю, успею ли я его достроить.
Сначала поэт хотел осуществить свою мысль, дав отдельные переводы наиболее типичных для каждой эпохи авторов. Но затем изменил это намерение. Исходя из тех соображений, что в каждом поэте индивидуальность превалирует над временем, и стремясь дать полную картину переживаний не отдельных личностей, но всего человечества, Брюсов отказался от переводов, решил передать лирику всех времен в своем собственном претворении.
Что же касается языка «Снов человечества», то в этом отношении целью автора, по его собственным словам, было показать, как выразил бы свои чувства тот или иной поэт,
если бы он писал на языке Пушкина и наших прозаиков-классиков (Сны человечества <Инф. заметка о выступлении Брюсова в Обществе свободной эстетики> // Русское слово,
1913. 16 нояб. № 265).
«Сны человечества» — первый том длинной серии моих стихотворений, которые должны будут отобразить лирические песни, какие только существовали на земле со времен
мифических народов Атлантиды до наших дней… Быть может, Вы не забыли, что дали мне разрешение (высоко мною чтимое) посвятить Вам этот труд, который будет моим главным трудом, если мне удастся его закончить (Маргарян А. С. 528).
С замечательным упорством и трудолюбием он работал над книгой, которая не была — да и вряд ли могла быть закончена: он хотел дать ряд стихотворных подделок, стилизаций, содержащих образчики «поэзии всех времен и народов»! В книге должно было быть несколько тысяч стихотворений. Он хотел несколько тысяч раз задушить себя на алтаре возлюбленной Литературы – во имя «исчерпания возможностей», из благоговения перед «перестановками и сочетаниями» (Ходасевич В. С. 44).
Малоизвестно, что Брюсов переводил Апулея. Об этом не упоминается ни в одной брюсоведческой работе. Между тем, 11 марта 1913 года Брюсов прочитал на заседании Русского Спиритуалистического общества в Москве три своих перевода из Апулея: о детском ясновидении — из защитительной речи Апулея, отрывок из трактата «О демоне Сократа» и, наконец, «Мысли о Боге» — из книги Апулея «о мире». Совершенно очевидно, что брюсовский подход к Апулею существенно отличается от традиционного. Брюсовский Апулей, мистик и телепат, — личность, имеющая мало общего с тем Апулеем, которого «читал охотно» в садах лицея Пушкин (Дербенев Г. С. 27).
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. НОЧИ И ДНИ. Вторая книга рассказов и драматических сцен. 1908—1912. М.: Скорпион. 1913.
Повести, рассказы и драматические сцены, собранные в этой книге, написаны между 1908 и 1912 годами и были напечатаны, в свое время, в различных изданиях: «Весы», «Русская мысль», «Речь», «Жатва» и др. Кроме времени и места действия (наши дни, современное русское общество), эти повествования объединены еще и общей задачей: всмотреться в особенности психологии женской души. Эпизод «Ночное путешествие» служит как бы символическим послесловием к рассказам (Предисловие).
Правильнее было бы назвать эти рассказы: «Кровавые ужасы любви». Ибо Брюсова занимает не любовь сама по себе, а бьющие в нос эротические яды, все болезненные расстройства любви — крикливые, шумные, безобразно отталкивающие.
В предисловии к своим рассказам Брюсов дает пояснения: «Эти повествования, — говорит он, — объединены общей задачей: всмотреться в особенности психологии женской души». В действительности автор, бледный и истомленный, говорит о каких-то уж очень уродливых «особенностях» женской души, точнее: женской любви. И если рассказы этой книги связаны единством сюжета, то только в том смысле, что все выводимые здесь женщины носят под платьем отравленные кинжалы и в сердце питают какие-то адские любовные замыслы. По мнению Брюсова, если верить его рассказам, каждая женщина представляет из себя демоническую натуру, стремящуюся превратить любовь в мрачное безумие, в черную мессу каких-то сатанинских извращенностей. Женщина постоянно лжет, интригует, извивается. Любовь ее соткана из жестокостей, похоти, садизма, и она свирепо опьяняется зрелищем побоев, крови и грязи. История каждой любви у Брюсова – это история проклятий, воплей и кошмарной распущенности. В каждой позе, в каждом беззаботном движении дамского веера Брюсову чудятся какие-то мрачные тайны, которые непременно заканчиваются слезами и кровью. Брюсов не загрязняет воображения, а холодно копается в им же придуманных уродствах.
Его опьяненные вакхическим сладострастием женщины имеют слишком трезвый и скучный вид. В душе их гораздо больше дурной логики, чем пороков и страсти. Вместе с Брюсовым они пользуются поэтическими ужасами, которыми они окружают свою любовь, для оглушения читателя забористой и вычурной фразой (Войтоловский Л. Летучие наброски // Киевская мысль. 1913. 7 апр. № 97).
Жизненной правды в изображениях, выведенных в «Ночах и днях», отечественных Мессалин и доморощенных ницшеанок было бы напрасно искать. Но если смотреть на них, как на поэтический вымысел, то и тогда радости от них мало: несмотря на попытки автора сделать их интересными, все его яростные и исступленные героини попросту скучны (Ю-н. [Вентцель Н. H.] Брюсов. Ночи и дни // Новое время. 1913. 4 мая. № 13341).
Положительные качества брюсовской прозы известны: классическая строгость языка, искусное распределение повествовательного материала и внешняя занимательность фабулы – все это сказалось в «Последних страницах из дневника женщины» — повести, занимающей большую часть книги. Прочие рассказы гораздо слабее и представляют собою не законченные, цельные произведения, а этюды, исполненные мимоходом, и, может быть, второпях. Кроме прозы в сборнике имеется драматическая поэма «Странник», написанная хорошими белыми стихами (З. Б. [Зноско-Боровский Е. А.]. // Русская молва. 1913. 23 апр. № 130).
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. ЗА МОИМ ОКНОМ. М.: Скорпион, 1913. <Содержание: На похоронах Толстого. – Последняя работа Врубеля. — В гостях у Верхарна. — На «Святом Лазаре». — «Обломок старых поколений» (П. И. Бартенев.) >
В брошюре собраны воспоминания и впечатления автора от разнообразных встреч и поездок. В первом очерке переданы впечатления, пережитые на похоронах Толстого: в них живо подчеркнуто единство настроения, владевшего тогда всею Россиею…
Следующий очерк — «Последняя работа Врубеля» — рассказ о том, как художник писал портрет с самого Брюсова в лечебнице душевнобольных, уже не всегда верной рукою, причем под конец, по словам Брюсова, сильно испортил свое произведение. Дальше, в двух набросках рассказано о визите Брюсова к бельгийскому поэту Верхарну и поездке по Средиземному морю на венгерском пароходе, впечатления переданы, вероятно, точно, но холодновато и малоинтересны. В заключение даны воспоминания о П. И. Бартеневе под заглавием «Обломок старых поколений». Это — тепло и умно написанный очерк о покойном редакторе «Русского Архива», своеобразном человеке и деятеле исторического просвещения. Пожалуй, это лучшая статья в сборнике и лучшая из характеристик Бартенева, какие появлялись в печати по поводу смерти его. «За своим окном» автор видел не очень-то много, но рассказал без скуки, хотя и со свойственною ему четкою сухостью письма (Ч. В-ский [Чешихин–Ветринский В. E.]. В. Брюсов. За моим окном // Вестник Европы. 1913. № 7. С. 386, 387).
Есть слух, что Брокгауз — Ефрон хотят печатать новым изданием первые тома своего Словаря. Если бы это состоялось, я очень хотел бы написать статью о Агриппе Неттесгеймском. Полагаю, я единственный в России человек, читавший его сочинения в подлиннике (Письмо С. А. Венгерову от 3 июля 1909 года // Степанов Н. С. 335).
АГРИППА НЕТТЕСГЕЙМСКИЙ. ЗНАМЕНИТЫЙ АВАНТЮРИСТ XVI в. Критико-биографический очерк Жозефа Орсье. Перевод Брониславы Рунт. Под редакцией, введением и примечаниями Валерия Брюсова. С приложением трех статей редактора: «Оклеветанный ученый», «Легенда об Агриппе» и «Сочинения Агриппы и источники его биографии». М.: Мусагет, 1913.
Потомство оклеветало Агриппу. Из всех его сочинений оно запомнило лишь одно, трактат «О сокровенной философии», которому он сам не придавал большого значения. Народная молва сделала из Агриппы чернокнижника, мага и связала с его именем множество фантастических легенд, одну другой нелепей. Ученые, изучая знаменательную эпоху немецкого Возрождения, как-то сторонятся Агриппы, так как он не принадлежал непосредственно ни к одному из кружков гуманистов. Его образ до сих пор не получил надлежащей оценки, и до сих пор он не занял в истории просвещения того места, на какое имеет право. <…>
Бесспорно, личность Агриппы, его сочинения, его взгляды заслуживают внимания историков культуры и историков философии. Но долгое время личность Агриппы оставалась не освещенной наукой: историки, как бы унаследовав вражду гуманистов к «чернокнижнику», проходили мимо его характерной и далеко не заурядной личности. <…>
Биографический очерк, предлагаемый теперь в переводе вниманию читателей и принадлежащий перу молодого ученого Жозефа Орсье, не имеет притязания исполнить эту работу. Он почти исключительно основан на сохранившейся переписке Агриппы, которую автор считает «истинной автобиографией» великого авантюриста, — хотя Ж. Орсье и привлек к исследованию некоторые архивные материалы. Но все же Орсье дает яркую и, при всей сжатости очерка, полную картину жизни Агриппы, попутно разъясняя многие темные пункты его биографии. Для русского читателя издаваемая книжка окажется единственным источником для знакомства с одним из значительнейших людей знаменательной эпохи: начала Реформации в Германии.
Мы сочли нужным дополнить биографический очерк Орсье несколькими примечаниями (которые помечены буквами В. Б. в отличие от примечаний Автора), присоединить к нему очерк о легендах, сложившихся вокруг имени Агриппы (которые Орсье обходит молчанием), и дать краткую библиографию сочинений самого Агриппы и об нем (Предисловие).
Я не знал произведений Брюсова, которые бы подняли меня. Для меня, пускай профана, его поэзия была без музыки, его проза — без живых людей. Другое дело — его научные комментарии к изданиям, его критические статьи, его исследования. Всегда умные, глубокие, с покоряющей логикой, формально безупречные. Где нужны были рассудочность, знание – он был на высоте придирчивых требований. Читать его было наслаждением даже тогда, когда он был явно тенденциозен, скальпировал противника или отдавался интеллектуальному гурманству (Боровой А.).
СТИХИ НЕЛЛИ. С посвящением Валерия Брюсова. М.: Скорпион, 1913 [193].
Чутью Брюсова, при участии которого увидел свет сборник <Стихи Нелли>, мы обязаны этой ярко талантливой книжкой стихов, также первым опытом автора, — ему же принадлежат и лучшие строки о ней. На нашем поэтическом небосклоне загорелась новая звездочка, свет которой не смешаешь с другими (Борисов Б. [Садовский Б. А.] Поэтессы // Утро России. 1913. 21 сент. № 218).
Твои стихи — не ровный ропот
Под ветром зашуршавших трав,
Не двух влюбленных робкий шепот,
Не детский смех в чаду забав.
В твоих стихах — печальный опыт
Страстей ненужных, ложных слав;
В них толп несчетных грозный топот,
В них запах сумрачных отрав!
На черном фоне ночи ранней
Встает костер любви, и дым,
Что миг, все гуще, все туманней
Ложится над стихом твоим.
И вот, как плеск волны прибрежной.
Последний вздох, вздох безнадежный!
(Стихи Нелли. С посвящением Валерия Брюсова. М., 1913. С. 7).
<Брюсов> написал книжку стихов почти в духе Игоря Северянина и посвятил ее Наде <Львовой>. Выпустить эту книгу под своим именем он не решился, и она явилась под двусмысленным титулом: «Стихи Нелли». Со вступительным сонетом Валерия Брюсова. Брюсов рассчитывал, что слова «Стихи Нелли» непосвященными будут поняты, как «Стихи, сочиненные Нелли». Так и случилось: и публика, и многие писатели поддались обману. В действительности подразумевалось, что слово «Нелли» стоит не в родительном, а в дательном падеже: стихи к Нелли, посвященные Нелли. Этим именем Брюсов звал Надю без посторонних. <…>
В начале 1912 года Брюсов познакомил меня с начинающей поэтессой Надеждой Григорьевной Львовой, за которой он стал ухаживать вскоре после отъезда Н. И. Петровской. Если не ошибаюсь, его самого познакомила с Львовой одна стареющая дама [194], в начале девятисотых годов фигурировавшая в брюсовских стихах. Она старательно подогревала новое увлечение Брюсова.
Надя Львова была не хороша, но и не вовсе дурна собой. Родители ее жили в Серпухове; она училась в Москве на курсах. Стихи ее были очень зелены, очень под дарованием Брюсова. Вряд ли у нее было большое поэтическое дарование. Но сама она была умница, простая, довольно застенчивая девушка (Ходасевич В. С. 46)
Брюсов посвятил Н. Львовой стихотворение, датированное 1911 годом:
Мой факел старый, просмоленный,
Окрепший с ветрами в борьбе,
Когда-то молнией зажженный,
Любовно подаю тебе.
Своей слабеющей светильней
Ожесточенный пламень тронь:
Пусть вспыхнет ярче и обильней
В руках трепещущих огонь!
Вели нас разные дороги,
На миг мы встретились во мгле.
В час утомленья, в час тревоги
Я был твой спутник на земле.
Не жду улыбки, как награды,
Ни нежно прозвучавших слов,
Но долго буду у ограды
Следить пути твоих шагов.
Я подожду, пока ты минешь
Над пропастью опасный срыв,
И высоко лампаду вскинешь,
Даль золотую озарив.
Как знак последнего привета,
Я тоже факел подыму,
И бурю пламени и света
Покорно понесу во тьму.
(Брюсов В. Зеркало теней. Стихи 1909-1912 гг. М., 1913. С. 189, 190).
Сборник стихов Н. Львовой «Старая сказка» (М., 1913) вышел с предисловием Брюсова. Во втором, посмертном издании «Старой сказки» (М.: Альциона, 1914) предисловие Брюсова заменено предисловием издательства.
Баратынского однажды спросили, что такое поэзия. Он ответил: «Поэзия есть полное ощущение известной минуты». При всем изяществе определения Баратынского, оно явно не полно. «Полное ощущение известной минуты», конечно, — поэзия, но лишь для того, кто ее, эту минуту, переживает. Чтобы оно стало поэзией в смысле искусства, необходимо чтобы такое ощущение было выражено в словах, заставляющих и другого пережить то же самое. Итак, искусство поэзии требует двух элементов: умения переживать мгновения и умения передавать другим это переживание на словах. <…> Умение всю силу своих впечатлений сосредоточить на данном мгновении, воспринять его до конца и живым сохранить в тайнике памяти — вот редкая способность, которую должен выработать или развить в себе поэт. Умение всегда быть наблюдателем, двойником-художником своей души, умение созерцать самого себя в самые сладостные и в самые мучительные часы жизни — вот жестокий подвиг, который должен возложить на себя поэт. Как для артиста сцены, материалом для поэта служат не только слова, но и он сам. И поэт, больше, чем кто другой, должен стремиться и учиться быть самим собой и понимать самого себя…
…И вот, потому что оба эти элемента, необходимые в поэзии, кажутся мне присущими той книге, которой предполагаются эти строки, и я считаю должным обратить на нее внимание читателей (Львова Н. Старая сказка. М., 1913. С. 5, 6).
Стихи <Н. Львовой>, такие неумелые и трогательные, не достигают той степени просветленной ясности, когда они могли бы быть близки каждому, но им просто веришь, как человеку, который плачет. Главная и почти единственная тема книги «Старая сказка» — любовь. Но странно: такие сильные в жизни, такие чуткие ко всем любовным очарованиям женщины, когда начинают писать, знают только одну любовь, мучительную, болезненную, прозорливую и безнадежную.
Опусть будет больно, мучительно больно?
Улыбкою счастья встречаю все муки.
Покорная падаю ниц богомольно
Пред реющим призраком вечной разлуки.
Эта покорность, почти безволье, особенно характерна для всего творчества Н.Львовой (Ахматова А. О стихах Н. Львовой // Русская мысль. 1914. № 11. С. 27).
Конец мая и июнь 1913 года В. Брюсов и Н. Львова провели вместе в Петербурге и на озере Сайма в Финляндии.
У Вас в Петербурге также Валя с одной из своих фавориток – Львовой. Поразительная между ними существует откровенность, не правда ли? (Письма И. М. Брюсовой Н. Я. Брюсовой от 23 мая 1913 года. ОР РГБ).
Июль и начало августа 1913 г. В. Брюсов с женой сначала отдыхали в Голландии, у моря, а затем совершили маленькое путешествие, чтобы побывать в музеях Амстердама, Брюсселя, Берлина.
С лета 1913 года <Н. Г. Львова> стала очень грустна. Брюсов систематически приучал ее к мысли о самоубийстве. Однажды она показала мне браунинг — подарок Брюсова. <…> В конце ноября, кажется — 23 числа, вечером она позвонила по телефону к Брюсову, прося тотчас приехать. Он сказал, что не может, занят. Тогда она позвонила к поэту Вадиму Ш<ершеневичу>: «Очень тоскливо, пойдемте в кинематограф». Ш<ершеневич> не мог пойти, — у него были гости. Часов в 11 она звонила ко мне, — меня не было дома. Поздно вечером она застрелилась. Об этом мне сообщили под утро.
Через час ко мне позвонил Ш<ершеневич> и сказал, что жена Брюсова просит похлопотать, чтобы в газетах не писали лишнего. Признаюсь, Брюсов меня мало заботил, но мне не хотелось, чтоб репортеры копались в истории самой Нади. Я согласился поехать в «Русские ведомости» и в «Русское слово». <…> Сам Брюсов на другой день после Надиной смерти бежал в Петербург, а оттуда — в Ригу, в какой-то санаторий (Ходасевич В. С. 47, 48).
В Москве на женских курсах Полторацкой училась Надежда Григорьевна Львова, дочь небогатых родителей, уроженка Подольска, уездного городка Московской губернии. Я познакомился с Львовой в 1911 году; тогда ей было лет 20. Настоящая провинциалка, застенчивая, угловатая, слегка сутулая, она не выговаривала букву «к» и вместо «какой» произносила «а-ой». Ее все любили и звали за глаза Надей. Пробовала она писать стихи; пробы выходили плоховаты, но на беду ей случилось познакомиться с компанией молодых московских литераторов. Глава их, опытный стихотворец, выправил и напечатал стишки Нади в толстом журнале. Девочка поверила, что у нее талант.
Прошло два года. Встретившись с Надей проездом через Москву в Кружке, я чуть не ахнул. Куда девалась робкая провинциалочка? Модное платье с короткой юбкой, алая лента в черных волосах, уверенные манеры, прищуренные глаза. Даже «к» она теперь выговаривала как следует. В Кружке литераторы за ужином поили Надю шампанским и ликерами. В ее бедной студенческой комнате появились флаконы с духами, вазы, картины, статуэтки.
Во второй половине ноября 1913 г. я приехал в Москву и раза два видел Надю. 24 ноября в воскресенье я был на именинах. Надя меня позвала к телефону. Из отрывистых слов я понял, что ей нестерпимо скучно. «Скучно, прощайте!» Домой я возвратился поздно. Едва успел сесть утром за самовар, как меня пригласила к телефону вчерашняя именинница: «Слышали новость? Львова застрелилась» (Садовской Б. С. 175).
… Брюсов – человек абсолютного, совершенного бешеного честолюбия <…>
Честолюбие может быть лишь одной из страстей, и в этом случае оно само частично: честолюбие литературное, военное, ораторское, даже любовное. Тогда другие страсти могут с ним сосуществовать, оставаясь просто себе страстями. Так, военное честолюбие вполне совместимо со страстью к женщинам, или честолюбие литературное со страстью к вину, что ли. Но брюсовское «честолюбие» — страсть настолько полная, что она, захватив все стороны существования, могла быть, — и действительно была, — единственной его страстью. <…>
Мы услышали, что в Москве застрелилась молодая скромная поэтесса, тихая девушка, и что это самоубийство связано с Брюсовым.
Подробностей не помню, да, может быть, мне их и не рассказывали. Этот случай проник даже в газеты. Было неприятно, как всегда, когда слышишь о самоубийствах. Но, каюсь, о Брюсове мало думалось. Он невинен, если даже и виноват: ведь он вины-то своей не почувствует…
И нисколько не удивило меня известие, очень вскоре, что Брюсов приехал в Петербург: мы, петербургская интеллигенция, собирались тогда чествовать заезжего гостя – Верхарна. С Верхарном же Брюсов был хорош, чуть ли не ездил к нему в свое время гостить. <…> Ну, очевидно, приехал для Верхарна. Занят, к нам заехать некогда, у» на банкете.
Но вот, накануне банкета является Брюсов. Мы были одни — я, Мережковский и Философов. Время предобеденное и уже горели лампы.
Брюсов так вошел, так взглянул, такое у него лицо было, что мы сразу поняли: это совсем другой Брюсов. Это настоящий живой человек. И человек – в последнем отчаянии.
Именно потому, что в тот день мы видели Брюсова человеческого и страдающего, и чувствовали близость его, и старались помочь ему, как умели, мне о свидании этом рассказывать не хочется. Я его только отмечаю. Был ли Брюсов так виноват, как это ощущал? Нет, конечно. Но он был пронзен своей виной, смертью этой девушки… может быть, пронзен смертью вообще, в первый раз. Драма – воистину любовная: она любила; верила в его любовь. Когда убедилась, что Брюсов, если любит, то не ее, – умерла.
Он так и сказал ей. Предсмертному зову не поверил, – не поехал. Увидал уже мертвую.
Но довольно. И это говорю, чтоб понятна была «пронзенность» Брюсова, страдание его, – такое, как в его положении было бы у всякого настоящего глубокого человека. <…>
О, конечно, он не к Верхарну тогда приехал: он «убежал» в Петербург, как в пустыню, чтобы быть совсем одному. Не знаю, кто еще его в этот приезд в Петербурге видел. Во всяком случае, ни на каких банкетах он не показывался. И к нам тоже больше не пришел (Гиппиус З. С. 40, 41; 51, 52).
Слухи о загранице, о чем ты мне телеграфируешь, конечно, вздор. <…> Ничего не сделаю, не посоветовавшись с тобой. Живу в Петербурге потому: 1) что мне необходимо одиночество; 2) чтобы избежать всех этих «слухов»; 3) что мне нестерпимо было бы видеть знакомых и слышать их лицемерные соболезнования или самодовольные укоры. Повторяю: то, что это оченьважно. Я должен всю жизнь изменить радикально. <…>
Сейчас три дела: I. Верхарн. Надо его встретить.Как это < тяжело Тебе, Ты должна его приветствовать, быть у него (у Гагариных), участвовать в его чествованиях. <…> Ко вторнику (дню его лекции в Кружке) я вернусь. II. Книга Верхарна. Я пишу в Кружок И. И. Попову [195], чтобы Кружок временно купил <рукопись> «Рубенса» (Письмо И. М. Брюсовой от 26 ноября 1913 года. ОР РГБ).
Ты думаешь, я не приезжаю потому, что «боюсь» других людей, т. е. боюсь видеть. Нет, главная причина та, что мне, что мне необходимо одиночество, которое невозможно для меня в Москве. <…> Было время, когда я, в запутанностях безысходностях моей жизни, думал, что не смогу дальше жить, – вполне серьезно. Теперь все прошло. Если можно, будем жить. Но жить по-иному, совсем. Преодолей себя, эти дни и жди меня. Начнем жизнь новую (Письмо И. М. Брюсовой от 28 ноября 1913 года. ОР РГБ).
Правда о смерти Н. Г. Львовой. (Моя исповедь.)
Н. принесла мне, в редакцию «Русский Мысли» свои стихи весной 1911 года. Я не обратил на них внимание. Она возобновила посещения осенью того же года. Тогда ее стихи заинтересовали меня. Началось знакомство, сначала чисто «литературное». Я читал стихи Н., поправлял их, давал ей советы; давал ей книги для чтения, преимущественно стихи. Незаметно перешло во «флирт». <…>
К весне 1912 года я заметил, что увлекаюсь серьезно и что чувства Н. ко мне также серьезнее, чем я ожидал. Тогда я постарался прервать наши отношения. Я перестал бывать у Н., хотя она усердно звала меня. Мы стали встречаться очень редко. <…>
Осенью 1912 года я еще настойчивее избегал встреч с Н., сознательно желая подавить в ней ее чувство ко мне. <…> Она написала мне, что любит меня. Мне было трудно бороться, потому что я тоже любил Н.; но все же я в ответном письме советовал ей позабыть меня. Н. написала мне, что, если я не буду ее любить, она убьет себя. Тогда же она сделала попытку самоубийства: пыталась отравиться цианистым калием. После этого у меня не осталось сил бороться, и я уступил. <…>
Мы опять бывали вместе в театрах и общественных местах, но Н. желала, чтобы я стал ее мужем. Она требовала, чтобы я бросил свою жену. <…> Мне казалось нечестно бросить женщину (мою жену), с которой я прожил 17 лет, которая делила со мною все невзгоды жизни, которая меня любила и которую я любил. Кроме того, если б я ее бросил, это легло бы тяжелым камнем на мою совесть, и я все равно не мог бы быть счастлив. Вероятно даже, что жена не перенесла бы этого моего поступка и убила бы себя. Все это я объяснил Н. Она все поняла и согласилась, что я не могу и не должен сделать этот шаг. Однако она продолжала мучиться создавшимся положением.
Летом я уезжал с женой за границу. Это тяжело отозвалось на Н. Осенью 1913 года она возобновила свои настояния. Я, чувствуя безвыходность, обратился к морфию. Н., не видя исхода, нашла его в смерти. — Вот все, что знаю я. Может быть, были и другие причины.
Рига, 15 декабря 1913. Валерий Брюсов (Лавров А. С. 9, 10).
Вспоминается, как Брюсов сопровождал Верхарна и его тихую, такую же маленькую, как он сам, супругу при осмотре Музея изящных искусств (теперь им. Пушкина на Волчке). Я в то время там сотрудничал. <…> Брюсову особенно хотелось показать Верхарну драгоценность Музея: подлинный лабарум, значок древнеримского легиона, чудом сохранившийся в песке африканской пустыни. Им гордился московский римлянин (Шервинский С. С. 499).
Впервые я увидел Брюсова осенью 1913 года. К. И.Чуковский заехал со мной в помещение Литературно-Художественного кружка, и мы провели часть вечера за столиком в оживленной беседе на литературные темы. Брюсов в то время еще сохранял свой молодой облик. Клин черной бородки заострял его узкое лицо, еще совершенно не отмеченное тем налетом усталости, который впоследствии лег на него. Он был бодр, активен, возбужден своими достижениями и проектами, быстро и стремительно говорил о них, все время оставаясь в каком-то своем, строго обособленном плане, не допуская ни малейшего отклонения от линии любезности в сторону интимности или шутки. Он информировал, обменивался мнениями, делал замечания, часто с явным интересом к теме разговора, но с каким-то бесстрастно-отсутствующим тоном, как проспект издания, рецензия или протокол.
Меня поразило, что разговор Брюсова был лишен столь обычных для речи поэтов свойств образности, красочности, парадоксальности, яркой и повышенной впечатлительности. Все было точно, отчетливо, богато фактами, чрезвычайно разумно и даже как-то деловито и схематично. Помнится, речь шла о выходившем тогда полном собрании сочинений и переводов Брюсова, предпринятом издательством «Сирин» в 25 томах. К. И. Чуковский выразил свое изумление по поводу огромного объема этого издания. «Nulla dies sine linea» <Ни одного дня без строчки>, — бесстрастно ответил Брюсов, сообщая сухим латинским афоризмом завершающий и характерный штрих всей своей беседы (Гроссман Л, С. 282, 283).
С 1913 г. новое издательство «Сирин» предприняло издание «Полного собрания» моих сочинений и переводов. Издание рассчитано на 25 довольно объемистых томов, но оно, конечно, не вместит все, что я написал за 25 лет своей литературной работы (Автобиография. С 117).
ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ И ПЕРЕВОДОВ. В 25 томах. СПб.: Сирин, 1913-1914 [196].
Каждый писатель, независимо от размеров его дарования, представляет некую замкнутую в себе монаду, как бы особый мир. Мировоззрение автора, все равно — сознательное или бессознательное, круг его интересов, наконец, его язык, приемы его письма, — все это выделяет его из числа всех других. Чем значительнее дарование писателя, тем своеобразнее мир, создаваемый его творчеством, но даже писатели, которые не могут иметь притязания на первые места в истории литературы, остаются неповторимыми единицами. Читатель, знакомый с данным автором, без труда угадывает его имя по одной странице, так как она сразу вводит его в особую вселенную, подчиняющуюся своим собственным законам, из которых некоторые не повторяются более нигде.
Вот почему настоящее понятие о данном авторе получается не из знакомства с его отдельными произведениями, даже не из его избранных работ, а именно из «Полного собрания сочинений». Иная вещь, слабая сама по себе, не удавшаяся автору, или представляющая простое подражание другому, — на своем месте, в «Собрании сочинений», получает смысл и значение. Недоговоренное на одной странице досказывается на другой, новая мысль объясняет прежнюю, случайно данный образ бросает свет на созданный раньше и т. д. Только из «Собрания сочинений» облик писателя выступает вполне; отдельные «сочинения» отражают лишь отдельные грани его души.
Таков мой взгляд на «Полные собрания сочинения» и с такими мыслями приступаю я, по предложению книгоиздательства «Сирин», к собранию всего, написанного мною на протяжении почти четвертьвековой литературной работы (в печати мои страницы появились впервые в 1889 г.). Я никак не могу разделять взгляда, распространенного в наши дни, что «Собрание сочинений» — лишь случайный агломерат разных сочинений данного автора. <…> Мы видим также печальные примеры, что писатели, которые должны были бы относиться более строго к написанному ими за их уже долгую жизнь, решаются выпускать в свет свои «Собрания сочинений» в виде простой перепечатки разных своих книг, соединенных в совершенно случайном порядке. Мне казалось, что в таком отношении к своей работе есть значительная доля неуважения к самому делу.
Вот почему, решившись впервые соединить все, написанное мною, в форме «Собрания сочинений», я счел своим долгом внимательно обдумать и план, и состав издания. Я постарался расположить написанное мною в определенном порядке, который облегчил бы читателю, — когда собрание сочинений будет закончено, — возможность понять то, что мне хотелось сказать ему. Вместе с тем, я решил воспользоваться этим случаем (как всегда пользовался им раньше при переиздании отдельных моих книг) для того, чтобы вновь пересмотреть сделанное мною, кое-что удалить, иное, если то возможно, исправить, многое же добавить. <…>
К некоторым томам — это относится особенно к сборникам стихов — я приложил не только «библиографические примечания» (которые, конечно, самому мне составить было легче, чем кому-либо другому), но и небольшое собрание «вариантов», — стихов, которые при переиздании отдельных сборников подвергались переделкам. Я прошу не видеть в этом излишнего авторского самолюбия, придающего цену каждой написанной строчке. Но теперь, в годы, когда уже наступает время критически отнестись к своему прошлому, перечитывая, после длинного промежутка времени, различные редакции одного и того же стихотворения, я не всегда нахожу наиболее удачной последнюю. Правда, мне удавалось исправлять явные промахи неопытной руки начинающего стихотворца, но случалось также, незаметно для самого себя, уничтожать этим характерное одушевление юного поэта. Теперь эти разные обработки одной и той же темы я отдаю на суд читателей.
Впрочем, добавлю в утешение гг. библиографов, — если им когда-либо угодно будет обратить благосклонное внимание и на мои работы, — что для них остается еще обширное поле действия. Приводимые мною библиографические заметки и варианты — составляют ничтожную долю того, что, при желании, сможет выискать их неустанное трудолюбие в первых изданиях моих книг и в старых журналах. Я вовсе не хочу лишать библиографов удовольствия открывать новые стихи Валерия Брюсова, потому что для истинного библиографа, конечно, все равно, хорошие или плохие стихи он «открывает»: важно лишь то, что они были до него неизвестны. <…>
Март, 1913 (Предисловие Брюсова к Полному собранию сочинений).
Говорят, искусство должно быть легко, искусство Брюсова – постоянное напряжение, в поэзии Брюсова вы постоянно слышите «заступ работы» … Индивидуальность Брюсова заключается в умении перевоплощаться, переселяться в чужую индивидуальность. Он умеет находить личины и умеет носить эти личины, сживаясь с ними. С Верленом – он Верлен, с Верхарном – Верхарн.
Смена истин, смена рифм в стихах, смена влияний и личин — вот история творчества Брюсова. Он ученик-учитель. Только модернизм, с его погоней за очарованием стилей, с его книжностью, вечной имитацией мог выдвинуть алхимика слова Брюсова, кропотливо и упорно изучающего не жизнь, а книги о жизни…
Любимый мотив Брюсова — это тайны алькова, которые он делает явными. Редко кто из поэтов относится с таким любовным вниманием к своему творчеству, как Брюсов. Любовь к себе и ко всему написанному в прежние годы заметно увеличивается у Брюсова, в особенности когда «Сирин» хочет преподнести нам полное собрание сочинений Брюсова…
В первый том вошли юношеские стихотворения за 1892— 1899 гг. Все то, что когда-то безжалостно и едко высмеял В. Соловьев, теперь собрано в большой букет, все это говорит об эпохе, когда русские символисты, подобно нынешним эгофутуристам, «были дерзки, как дети»… Первый том заканчивается страшным для Брюсова «пророческим сном». Какая-то женщина, похожая на жрицу, говорила ему, изнемогающему весь день «от тщетных напряжений». — «Ты будешь петь! Придут к твоим стихам и юноши и девы и прославят, и идол твой торжественно поставят на высоте. Ты будешь верить сам, что яркий луч зажег ты над туманом… Но будет все — лишь тенью, лишь обманом!..»
Большинство стихотворений, вошедших в первый том, лишены подлинной поэзии, это — одни слова, слова, это — лишь «тень несозданных созданий», лишь обман, и здесь от Брюсова-маллармиста до Брюсова-пушкинианца — дистанция огромного размера. Это полное собрание сочинений Брюсова полезно будет для библиофила, который захочет пересмотреть коллекцию личин, захочет поставить и решить вопрос, чем он был и чем стал, но широкой читающей публике нужны те десятки страниц, которые мог бы одобрить взыскательный художник (Львов-Рогачевский В. <Рец. на I том собр. соч. Брюсова> // Современник. 1913. № 8. С. 323—325).
Каково бы ни было влияние Брюсова на русскую поэзию, каков бы ни был круг его идей и переживаний — для каждого беспристрастного читателя давно уже ясно, что имя Брюсова никогда не будет забыто историей. Хотя символизм, в смысле литературной школы, и не одному Брюсову обязан своим развитием и своим отныне неодолимым влиянием последующую нашу поэзию, – несомненно, однако же, что именно Брюсов был истинным его зачинателем. <…>
Такова его неотъемлемая, уже историческая заслуга. Если бы, кроме стихов, написанных в первый период деятельности, Брюсов не написал бы ничего, то и одной этой книги было бы достаточно, чтобы нельзя было говорить о русской поэзии, не упоминая имени Брюсова.
Легко пророчествовать post factum. Ранние стихи Брюсова были осмеяны, но теперь найдется, конечно, немало осторожных людей, которые в его юношеских опытах сумеют открыть «черты будущего гения» или что-нибудь в этом роде. <…>
Мы не станем оправдывать «juvenilia» Брюсова его позднейшими созданиями. Предположим, что в 1899 г. Брюсов замолк навсегда и что им написана одна только эта книга. Предположим даже, что теперь она появляется впервые, и взглянем на нее, как на опыт начинающего поэта. Другими словами: есть ли в этих стихах, помимо их исторического значения, еще и другая ценность, не зависящая от условий момента? В чем обаяние ранней брюсовской музы?
«Неизвестный, осмеянный, странный», — сказал Брюсов о себе в 1896 г. Ныне он всем известен, он признан, а не осмеян, влиянием его отмечена целая эпоха русской поэзии. Но шее это относится к личной судьбе поэта. Стихи же, написанные им восемнадцать лет тому назад, и сейчас представляются нам такими же «странными» как тогда:
Создал я в тайных мечтах
Мир идеальной природы.
Что перед ней этот прах:
Степи, и скалы, и воды!
«Мечта», «фантазия», «греза» — вот излюбленные слова начинающего Брюсова. Момент творчества для него неразделен с моментом мечты, презрительно отвергающей «этот прах: степи, и скалы, и воды». Создание этого «идеального мира» есть основной мотив его юношеской поэзии. Процесс творчества есть для него процесс нахождения соответствий между «идеальным» и «этим» миром, процесс преобразования «этого праха» в «идеальную природу». Посмотрим, как создалось «Творчество», одно из наиболее осмеянных и примечательных стихотворений Брюсова.
Большая комната. Сумерки. Фонари за окнами. Тени пальм на белой кафельной печи: это во внешнем. И все та же любимая, неизменная, но неясная «мечта» — внутри. Брюсов сразу находит простейшее соответствие:
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене.
Фиолетовые вечерние тени лапчатых листьев: мир. Еще несозданные стихи — в мечте:
Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят звуки
В звонко-звучной тишине.
Последняя строка означает уже совершившееся сочетание внешней тишины и внутренних голосов. Созидается мир, немного нелепый, «идеальный», — тот, где «мечта» сочетается с действительностью в формах расплывчатых и странных:
И прозрачные киоски
В звонко-звучной тишине
Вырастают, словно блестки,
При лазоревой луне.
И вот, далее, отраженный, мечтаемый мир становится второй действительностью. Восходит луна («прах!») — но с ней одновременно в «идеальной» природе, на эмалевой поверхности, восходит вторая луна, почти такая же, только более близкая:
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне…
Звуки реют полусонно,
Звуки ластятся ко мне.
«Мечта» побеждает реальность. Собственный мир, с собственной луной, уже создан — и поэт решительно отсекает его от обычного мира, больше ненужного:
Тайны созданных созданий
С лаской ластятся ко мне,
И трепещет тень латаний
На эмалевой стене.
«Несозданное» стало «созданным». Уже созданные создания отщепляются от реального мира и получают бытие самостоятельное. В первой строфе они еще не оформились и «колыхаются, словно лопасти латаний». В последней они сами по себе «ластятся» к поэту, а пальмы сами по себе бросают свои обычные тени. Некогда связывавший их союз «словно» заменен разделяющим «и»: два мира разделены окончательно. Такое соотношение между миром и творчеством характерно для поэта-символиста. Однако, в той резкости, с какой его выражает начинающий Брюсов, есть значительная доля позы и литературного задора (Ходасевич В. «Juvenilia» Брюсова // София. 1914. № 2. С. 65-67).
Вышедшее третье издание собрания сочинений Валерия Брюсова доказывает, что симпатии публики к этому большому поэту держатся все так же прочно. Том III настоящего издания заключает в себе хорошо знакомую поклонникам автора четвертую книгу стихов «Urbi et Orbi» <…> Новыми являются здесь только 24, не включенные в первые два издания, стихотворения и лирическая поэма «Во храме Бэла». <…>
Том IV стихов издан сравнительно недавно и вообще менее известен широкому кругу читателей. «Stephanos» посвящен Вяч. Иванову, и местами определенно ощущается духовная близость автора к миропониманию этого мыслителя. Много прекрасного в первом отделе: «Вечеровые песни», «Приветствие», «Туман», «Голос прошлого», «Тишина», «Вечер после дождя» — на все эти стихи ложится луч мистического приятия любви и природы. Изящны картины отдела с эпиграфом из Вл. Соловьева, видимо, навеянные творчеством нашего великого философа и поэта: — «На Сайме». Но гармонической целости здесь вредит частое употребление Валерием Брюсовым вещественных сравнений: «желтый шелк» и «голубой атлас» горизонта; «вечер нижет бисер», волны — «шитые шелками»; «янтарь» неба; «жемчужный» дым. Эти, к сожалению, часто применяемые как старыми, так и новыми нашими поэтами выражения — дешевы, безвкусны и недостойны автора.
Отдел «Правда вечная кумиров» — почти сплошь посвящен мифологии. Им, собственно, и следовало бы начать настоящий, посвященный эллинисту Вяч. Иванову сборник. Строго закончены и стильны: «Орфей и Эвридика», «Тезей и Ариадна», «Антоний».
Захватывающий апокалипсическими глубинами «Патмос» уже иного духа и заставляет пожалеть, что высокоталантливый автор так упорно избегал в своем творчестве библейских и евангельских тем, если не считать таких напряженно и исключительно эротических вещей, как «Адам и Ева» и немногих других. Брюсов упорно держится земли и темных сатанинских бездн и в жутком отделе: «Из ада изведенные», примыкающем по настроению к ассирийскому эпосу и толкующем мрачно-безнадежную обреченность любви. В этом отделе – настоящее богатство пламенных образов и четких художественных фраз, надолго врезающихся в память.
Не изменяет автору его верная влюбленность в город, в жизнь улицы, со всеми ее заманчивыми загадками, прикрашенными обманами, язвами и грехами. Но «Конь Блед» вносит в эти переживания неожиданную ноту стихийного апокалипсического ужаса, по дерзновенности размаха и сопоставлений сближающего автора с замыслами Врубеля. Чурляниса и наших художников-безумцев, заплативших страшною ценою погасшего разума за свои попытки проникнуть за грань дозволенного и постигаемого. Брюсов же разбирается в этих сверхземных настроениях с обычной своей умственной ясностью и силой. Так же, как и «Патмос», «Конь Блед» намекает на некий поворотный пункт, на грядущие возможности его творческих путей.
Вторую часть IV тома составляют «Все напевы». Здесь собраны издающиеся всего второй раз и поэтому менее распространенные поэтические произведения автора. И, несмотря на это, едва ли не лучшие. На них лежит только изредка нарушаемая общая печать продуманного, мягкого, иногда светлого покоя. (3. Б. [Зноско-Боровский Е. А.]. <Рец. на т. 3, 4. Полн. собр. соч.> // Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». 1915. № 8. С. 620).
На мертвенно-сером фоне холодно и жутко горят золотые буквы — такова обложка полного собрания сочинений В. Брюсова. И в этом сочетании есть, действительно, что-то подлинно Брюсовское. Сквозь серую, сумеречную «повседневность» странно, болезненно и немного жутко вспыхивают золотые «мгновения» снов и мечтаний. Пафос Брюсова — в том, что он любит «немыслимое знанье», что он — «алчный» узник, который на волю смотрит из окна своей тюрьмы. Можно сказать, что поэзия Брюсова явилась плодом гносеологического отчаяния — так сознательна она в своем пафосе, так часто восходит она к философии. <…>
За влюбленностью Брюсова в прихотливые сочетания слов чуется безнадежность внутреннего познания, за упорством в области формальных достижений — обескрыленность и тоска духа. Поэзия Брюсова — своеобразная поэтизация раскола между бытием и знанием. Муза Брюсова – трагическая. Дева незнания и сомнения, которая вечно повторяет свое «ignoramus», а в тусклых ее очах — скорбное «ignorabimus» [197].
Обрученный с ней поэт вступает в заколдованный круг трансцендентности, из которого нет выхода: «Мы вечно, вечно в центре круга, и вечно замкнут кругозор» [198]. <…>
Мы как бы мирились с тем, что обыкновенному человеку открыт только мир Феноменов, но верили в силу поэтического вдохновения, видели в поэте не только певца, но и пророка. Такова была наша традиция, идущая еще от Пушкина и Веневитинова… В каждом поэте любили мы чувствовать, что он что-то знает. Но вот — традиция эта оборвалась. Брюсов-поэт, но он — не пророк. Он — узник, он — обреченный, ему не оторваться от ступеней лестницы, не подняться на крыльях. И потому вместо восторга — страх: «Не отступлюсь ли я, чтоб стать звездой падучей на небе бытия?» [199] (Эйхенбаум Б. Валерий Брюсов. <Рец. на т. 3, 4.
Полн. собр. соч. Брюсова> // Северные записки. 1915. № 4. С. 223-225).
Валерий Брюсов полагает, что он академик и что он уже помер. Он издает поэтому академическое посмертное собрание своих сочинений, с примечаниями, вариантами, точными датами и прочее.
Брюсов глубоко заблуждается. Он еще не помер, хотя его способ прощаться с живыми свидетелями своих истинных переживаний, — с лирическими стихами юных своих дней, его способ, переиздавая их, забивать их в гроб и добивать их вариантами и примечаниями, может заставить опасаться, — хочу думать, опасаться напрасно, — что, как лирический поэт, он близок к смерти.
На самом деле, Брюсов есть поэт лирический и, лишь как таковой, имеет право на серьезное внимание. В лирике он является не памфлетистом и не стилизатором, т. е. компилятором-имитатором, а создал нечто свое, определенное, интересное, иногда сильное. Те стихотворения его, в которых он живописует изгибы настроений, душевную разорванность, вечерние состояния души одинокой, или ночное настроение души, глядящей прямо в очи разврату, полны своеобразной прелести, и в этом Брюсов силен.
Не стихом, как стихом, он силен, ибо стих его вялый, слишком часто бесцветный и всегда лишенный музыкальности. Он силен в подобных стихах прямотой своей, правдой разоблачения… Но лирика по существу своему не терпит переделок и не допускает вариантов. Разночтения лирического чувства или же лирически выраженной мысли ищут и должны искать, у понимающего себя поэта, нового и нового выражения, в виде написания новых, родственных стихотворений, а никак не в кощунственном посягновении на раз пережитое, раз бывшее цельным и в секундности своей неумолимо-правдивым, ушедшее мгновение… И если пережитое мгновение было полным в правде, но неполным в выражении, — пусть: чтобы живописать лохмотья, явились Рембрандты и Веласкесы, но чтобы воспеть Тришкин кафтан, явился лишь подсмеивающийся баснописец. Лирическое стихотворение есть молитва, или боевой возглас, или признание в любви. Но кто же в молитве меняет слова? Неверующий. Молитвы, когда в них меняют слова, теряют свою действительность и не доходят туда, куда они направлены. Боевой возглас, если я буду его менять, лишь расстроит мое войско, лишь смутит моих солдат, и сраженье, наверное, будет проиграно. Любовное признание, которое я вчера сделал, есть неприкосновенная святыня, и если я вздумаю его менять, сочиняя, как бы сказать покрасивее, – кому же в голову придет считать меня любящим, а не простым нанизывателем слов. А именно все это делает с своим творчеством Брюсов…
Брюсову всего сорок – это точка зенита. Это — та творческая пора, когда в нас находятся в гармонической мерности волевая сила чувства и охлаждающая сила разума (Бальмонт К. Забывший себя // Утро России. 1913, 3 авг. № 179).
Высказав предположение, что я «как лирический поэт близок к смерти», Бальмонт доказательство этому видит в том, что в последнем издании моих стихов некоторые юношеские стихотворения напечатаны в измененном, исправленном виде. Бальмонт пишет решительно: «Лирика по существу своему не терпит переделок» <..> Такое заявяление можно объяснить только или настойчивым желанием во что бы то ни стало подыскать доказательство своей мысли, или увлечение красивыми словами, реального смысла лишенными. Как хороший знаток литературы (да и нужно ли для того быть «знатоком»?), Бальмонт не может не знать, что переделывали, исправляли свои стихи едва ли не все поэты в мире. Не странно ли говорить, что «лирика не допускает вариантов», когда достаточно открыть любое критическое издание выдающегося поэта, чтобы найти там именно варианты лирических стихотворений. Переделывали свои создания уже Вергилий и Гораций, переделывали свои ранние лирические стихи Гёте и Шиллер, переделывал Пушкин, превращая свои сравнительно слабые юношеские наброски в шедевры, которые мы все теперь знаем наизусть <…>, переделывали: Баратынский, Тютчев, Лермонтов, Фет. Неужели же Бальмонт будет утверждать, что все эти поэты, принимаясь за переделку своих стихов, тем самым становились «как лирические поэты близки к смерти»? Неужели Пушкин, готовя первое издание своих стихотворений (1826 г.) и переделывая для него свои (давно напечатанные) лицейские стихи, заслуживал название «Тришки, перекраивающего свой кафтан»? <…> Неужели столь же мало понимали законы лирического творчества и Лермонтов, и Фет, и все другие любимые нами поэты, упорно исправлявшие свои стихи, не зная, к своему стыду, правила Бальмонта, что «лирика не терпит переделок»?
По моему глубокому убеждению, утверждение Бальмонта (что поэт не имеет права исправлять, совершенствовать свои стихи) не только не выясняет вопроса, «близок ли я как лирический поэт к смерти», не только не соответствует фактам, но и по существу своему ложно, а как принцип — крайне вредно. И вовсе не для защиты своих стихов, но ради интересов всей русской поэзии и ради молодых поэтов, которые могут поверить Бальмонту на слово, я считаю своим долгом против его категорического утверждения столь же категорически протестовать. Бальмонт всем поэтам предлагает быть импровизаторами; пример Гёте и Пушкина, напротив, показывает нам, что великие поэты не стыдились работать над своими стихами, иногда возвращаясь к написанному через много лет и вновь совершенствуя его. На бессчетные варианты лирических стихов Гёте, на исчерканные черновые тетради Пушкина, где одно и то же стихотворение встречается переписанным и переделанным три, четыре и пять раз, мне хочется обратить внимание молодых поэтов, чтобы не соблазнило их предложение Бальмонта отказаться от работы и импровизировать, причем он еще добавляет: «И если пережитое мгновение будет неполным в выражении — пусть». Нет, ни в коем случае не «пусть»: поэты не только вправе, но обязаны работать над своими стихами, добиваясь последнего совершенства выражения. Если же сам Бальмонт к такой работе не способен, об этом можно лишь жалеть, вспоминая, как часто даже лучшие его создания бывают испорчены неряшливыми и несовершенными стихами. Что творчество поэта не есть какое-то безвольное умоисступление, но сознательный, в высшем значении этого слова, труд, – это прекрасно показал еще Пушкин в своем рассуждении «О вдохновении и восторге», где встречается знаменитый афоризм: «Вдохновение нужно в геометрии, как и в поэзии» (Брюсов В. Право на работу // Утро России. 1913. 18 авг. № 190).
Продолжением «Алтаря победы» является повесть «Юпитер поверженный». Если судить по бумаге, на которой сделан первоначальный набросок повести, и если принять во внимание некоторые автобиографические факты, мелькающие, разумеется, в сильно искаженном виде из-под стилизации и исторического оформления, а также если довериться моей памяти, то можно установить, что Брюсов начал работать над этой повестью не ранее последних месяцев 1913 года или в начале 1914-го. Затем, в годы войны, повесть была отложена, и поэт принялся за нее уже зимой 1917—1918 г. После тщательного изучения всей рукописи я насчитала семь вариантов повести (Примечания И. М. Брюсовой в кн.: Брюсов В. Неизданная проза. М.; Л., 1934. С. 171).
Повесть «Юпитер поверженный», не оконченная В. Брюсовым, при жизни его не печаталась. Впервые она была опубликована вдовой писателя И. М. Брюсовой в сборнике «Валерий Брюсов. Неизданная проза». <…> Готовя повесть к печати, И. М. Брюсова проделала скрупулезную и чрезвычайно трудоемкую работу по разбору и прочтению рукописей, расслоению вариантов и датировке автографов. <…> При публикации, однако, И. М. Брюсова была вынуждена из двух произвольно составленных ею вариантов взять две части, в которых действовали одни и те же персонажи и совпадали имена второстепенных лиц. <…>
В текстологической работе И. М. Брюсовой были и другие погрешности. Так, с большой долей уверенности начало работы над повестью можно отнести не к концу 1913 г.. как утверждает И. М. Брюсова, а к началу 1912 г. (Гаспаров М. Л. Юпитер поверженный. Статья-послесловие в кн.: Брюсов В. Собр. соч. Т. 5. М.. 1975. С. 655, 656).
В 1913 году Академия наук наградила Брюсова золотой медалью за отзыв на книгу П. Е. Щеголева «Пушкин» <СПб., 1912> (Литвин Э. С. 217).
Публикуемое <…> письмо чрезвычайно характерно для Валерия Брюсова тех лет — мэтра молодых поэтов, редактора литературного отдела «Русской мысли», во множестве получавшего рукописи и книги начинающих стихотворцев. В одном из обзоров русской поэзии (1911 год) Брюсов, говоря о «груде стихотворных сборников», писал: «Это какой-то потоп стихов, в котором тонет молодая литература! Какой Ной построит новый ковчег, чтобы увезти немногих праведников на вершины нового Арарата? Неужели начинающие поэты не понимают, что теперь, когда техника русского стиха разработана достаточно, когда красивые стихи писать легко, поэтому самому трудно в области стихотворства сделать что-либо свое.
Пишите прозу, господа!» [200] <…>
В другом обзоре 50 новых сборников стихов за 1911— 1912 годы Брюсов снова задает вопрос, почему «авторы их пишут стихами, а не прозой. Вероятно, только потому, что прозе убожество их мыслей и неоригинальность их чувств выразились бы слишком явно» [201].
В письме совет начинающему стихотворцу — независимо от того, хороши или плохи его стихи — выражен резко и даже жестоко: пусть он вообще не думает о литературе, избрав себе другую достойную профессию. Может быть, в письме сказалось минутное настроение, горечь, усталость литератора Брюсова, редактора «Русской мысли», разбиравшегося в «потоке стихов». <…>
«Я должен Вам сказать, что ежедневно начинающие поэты приносят мне тетради своих стихов. <…> Если бы я захолел добросовестно читать все эти тетради и добросовестно давать советы молодым поэтам, я должен был бы тратить на это несколько часов в сутки. Вы понимаете, что для меня, живущего исключительно литературным трудом, это невозможно. Сознаюсь даже Вам, что обыкновенно я просто не отвечаю на письма, получаемые мною от лиц, мне лично незнакомых. Я делаю исключение для Вашего письма, потому что оно "подкупило" меня искренностью своего тона. <…>
Вы пишете: "Будь два-три его (Вашего сына) стихотворения напечатаны, кусок хлеба ему на первое время обеспечен”. Откажитесь от этой мечты и заставьте от нее отказаться Вашего сына. Не говорю уже о том, что начинающим поэтам в журналах зачастую вовсе не платят: они должны довольствоваться честью, что их стихи напечатаны. Но и поэты, уже пользующиеся известностью, стихами не могут обеспечить себя "куском хлеба". Если бы я писал только стихи, я давно умер бы с голода. <…> Любой приказчик в хорошем деле, не говоря уже об инженерах или банковских деятелях, зарабатывает в десять раз больше. Притом всякая другая деятельность представляет известное обеспечение на случай болезни, старости и т. п.; литература — никаких. <…>
Хороши стихи Вашего сына или нет, я не знаю. Но я знаю, что для того, чтобы вполне овладеть стихотворной техникой, надо работать много и долго: по меньшей мере лет десять. <…> В результате — мой искренний совет Вам: ни в чем не способствуйте Вашему сыну стать литератором, а того более еще — поэтом. Сейчас это не даст ему ничего, и вряд ли много даст после. В жизни есть много достойных профессий, и Ваш сын сделает лучше, выбрав любую из них, только не литературную.
С совершенным уважением Валерий Брюсов» (Письмо В. Брюсова к Г<алан> овой от 24 сентября 1913 года. Цит. по: Ашукин Н. Из архива Валерия Брюсова // Новый Мир. 1926. № 6. С. 129-132).