ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ


Брошюра «Как прекратить войну?». — Февральская революция. — «Гаврилиада». — «Erotopaegnia». — Октябрь 1917 года. — Служба в советских учреждениях. — «Опыты». — «Наука о стихе». — Редактирование собраний сочинений Пушкина. — Вступление в РКП(б). — Лито. — Дом печати. — Союз поэтов. — «Последние мечты». (1917—1920).


ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. КАК ПРЕКРАТИТЬ ВОЙНУ? М.: Свободная Россия, 1917.

Эпиграф: «Si vis расеm — para bellum» [229].

В основной своей части эта статья повторяет соображения, которые были высказаны автором в речи, произнесенной в собрании писателей в Москве в начале марта 1917 г. Для настоящего издания речь была пересмотрена и расширена. Однако события в наши дни идут с такой быстротой, что нередко написанное вчера оказывается устаревшим, анахронизмом сегодня. <…> (Примечание автора).


О современном положении России

Должно окончить войну! Солдаты, изнемогающие год за годом в сырых окопах, в тяжелых переходах и переездах и в смертоносных боях; матери и жены, тоже на годы разлученные с мужьями и детьми; городское население, измученное расстройством продовольственного дела, постоянным отсутствием предметов первой необходимости; все крестьянство, выносящее на себе, путем косвенных налогов, основную тяжесть непомерных военных расходов; короче говоря, каждый живущий в России, русский или иностранец, за исключением, может быть, ничтожной кучки гнусных мародеров, наживающихся от войны, со стоном молит: «Пусть война окончится скорее!» Война всегда – величайшее зло; война – проклятие и ужас истории; война – пережиток варварства, недостойный, позорный для просвещенного человечества. Но в наши дни для России война – зло двойное, тройное. Нам нужен мир, чтобы укрепить не вполне еще прочное основание нашей свободы, чтобы пересоздать весь строй нашей жизни на новых, свободных началах, чтобы наверстать потерянное царским режимом за несколько столетий на всех поприщах. Нам нужен мир, чтобы спокойно предаться созидательной работе, огромной, почти безмерной: коренной перестройке везде подгнившего здания нашей государственности и общественности.

Перед нами справедливые требования различных народностей, населяющих Россию, которые нередко были до последнего времени лишены элементарных прав свободного человека: — рабочего класса, требующего правильной организации труда и отношений между ним и капиталом; — крестьянства, дезорганизованного, во многих местностях доведенного до нищеты, везде намеренно ввергнутого в невежество; — молодежи, стремящейся к высшему образованию и сталкивающейся с крайним недостатком университетов и высших технических школ; — отцов и матерей, желающих дать начальное образование всем своим детям и не находящих достаточного числа училищ и гимназий, не говоря уже об отсутствии бесплатного обучения; — литературы и прессы, надеющихся полно воспользоваться свободой печатного слова и ждущих потому новых законов о печати; — всего общества, уверенного, что оно столь же полно будет пользоваться свободой собраний и организаций и благами самоуправления, что также необходимо организовать путем особого законодательства <…>

Таким образом, вся жизнь России, все ее интересы, ближайшие и более отдаленные, говорят нам об одном и том же. Все сводится к одному: нам прежде всего, раньше всего, выше всего нужен мир! Надо скорее закончить войну, надо скорее заключить мир, в этом — благо России, в этом обеспечение нашей свободы! (Брюсов В. Как прекратить войну? С 5, 7—10).


Искренно кажется, что все это — сон, магическое наваждение. Все мы ждали и верили, что жданное сбудется «когда-то», через годы, и вдруг, чуть не в один день, мечта стала просто правдой. Предвижу, конечно, разные опасности, но все же то, что есть слишком хорошо: почти – «страшно». <…> Спасибо за доброе слово о «Египетских ночах». Позвольте радостно обнять Вас, – в дни, когда все, как на Пасху, вправе «лобызать друг друга» (Письмо М. Горькому от 7 марта 1917 года // М. Горький. Материалы и исследования. Т. 1. Л., 1934. С. 188, 189).


Кажется, нет разногласия в том, что России необходим новый национальный гимн, который заменил бы старое, впрочем, не насчитывающее и столетия «Боже, царя храни!», решительно не отвечающее идеалам современности. <…> Разумеется, новый гимн будет актом свободного творчества, вернее, счастливым сочетанием двух актов творчества: поэта и композитора <…>

Великим соблазном будет стоять пред гимнотворцем идея — прославить нашу новорожденную свободу. Много восторженных слов рвется из души при мысли об том, что нами только что достигнуто. Сколько поэтических возможностей в противоположении мира старого, бесповоротно канувшего в историю, и мира нового, озаренного лучезарным сиянием завтрашнего дня! Но было бы тоже ошибкой поэта остановиться и на этом мотиве. Гимн предназначается не для одного поколения, но для всех грядущих, счастливых веков, — навсегда. <…>

Главное содержание гимна представляется нам в другом. Братство народов, населяющих Россию, их содружественный труд на общее благо, память о лучших людях родной истории, те благородные начала, которые отныне должны открыть нам путь к истинному величию, может быть, призыв к «миру всего мира», что не покажется пустым словом, когда прозвучит в гимне могучей державы, — вот некоторые из идей, встающих невольно в мыслях при многозначительном слове: Россия (Брюсов В. О новом русском гимне// Сборник клуба московских писателей «Ветвь». М., 1917. С. 255-259).


В марте 1917 года я был в Москве и меня потянуло повидаться с другом былых лет. Я узнал его не значащийся в справочной книжке телефон, и мы условились, что я зайду к нему на Мещанскую улицу завтра.

Внимательно разглядывали мы друг друга. Мы не были стариками, нам было по 43—44 года, но уже сильно рваны жизнью. О прежних спорах не было и речи. Чуждые в первую минуту, мы быстро согрелись и обменялись далекими воспоминаниями, такими мелкими, никому не нужными и имеющими значение только для нас. Расставаясь, мы крепко пожали друг другу руки. Больше нам не довелось повидаться (Станюкович В. С. 751).


Валерий Яковлевич Брюсов 24 марта 1917 года созывает в своем «Литературно-Художественном кружке» специальное библиографическое совещание для принятия экстренных мер к восстановлению государственной регистрации. На это совещание он в первую очередь приглашает представителей Русского библиографического общества. По решению совета Общества Н. М Лисовский и я <Боднарский> были такими представителями. Уже 27 марта в результате совещания был утвержден под председательством Валерия Яковлевича Комиссариат по регистрации произведений печати (Боднарский Б. С. В. Я. Брюсов как библиограф // Советская библиография. 1933. № 1—3. С. 159).


Приняв на себя Комиссариат по регистрации произведений печати, Валерий Яковлевич перевоплощается в серьезного чиновника, если судить по копиям длинных, скучнейших деловых писем, выдержанных в стиле от подчиненного к своему начальству, как, например, письма к С. А. Венгерову; таких писем в 1917 году немало (Материалы к биографии. С. 144).


Вскоре Комиссариат был преобразован в Московское отделение Книжной палаты (Советская библиография. 1967. № 3. С. 218).


В 1917 г. Брюсов поступил на службу в качестве заведующего Московской Книжной палатой (Из черновых заметок. Архив Брюсова. ОР РГБ).


А. С. ПУШКИН. ГАВРИЛИАДА. Полный текст. Вступительная статья и критические примечания Валерия Брюсова. М.: Альциона. 1917. То же, издание второе.

До сих пор «Гаврилиада» в собраниях сочинений Пушкина, изданных в России, полностью не появлялась. Напечатанная впервые в лондонском издании Н. Огарева «Русская потаенная литература», в 1861 году, «Гаврилиада» после того несколько раз перепечатывалась за границей, но по сомнительным спискам и без научного внимания к исправности текста. <…>

Наше издание преимущественно для лиц, изучающих Пушкина, а не для широкого круга читателей, почему и выпускаем эту книгу в ограниченном количестве экземпляров (От издательства. С. 7-17).


Первое издание «Гаврилиады», впервые в России давшее полный текст поэмы Пушкина, разошлось в три дня. Факт этот, равно как и высказанные в отзывах пожелания писавших о поэме, побуждают ныне издательство выпустить ее во втором издании для более широкого круга читателей. Этим и объясняется, что в предлагаемом издании по тщательном размышлении опущены стихи 422, 439, 513, 514, 515 и 520, равно как и заменены точками отдельные слова и выражения в стихах 147, 360, 529 (От издательства «Альциона»).


Так как точный авторитетный текст «Гаврилиады» до нас не дошел, то редакторам приходится прибегать к сличению наиболее заслуживающих доверия списков и испытывать подчас довольно серьезные колебания при выборе того или иного разночтения. В. Брюсов, в общем, довольно удачно справился со своею задачею, и с его работой должны будут считаться все издатели сочинений Пушкина, по крайней мере, до тех пор, пока не будет обнаружена в каком-нибудь из шереметевских хранилищ та подлинная рукопись поэмы, которую Пушкин прислал князю П. А. Вяземскому и которую Вяземский хранил около полувека и собирался сжечь, но, может быть, не сжег. С произведенным В. Брюсовым выбором вариантов, впрочем, не всегда можно соглашаться Например, он отказывается читать в одном стихе: «младых богинь безумный обожатель» и вместо «богинь» принимает другое, грубое слово, которое ему представляется «по складу всей поэмы более вероятным», не замечая, как мало оно вяжется с прилагательным «младых» (именно «младых», а не «молодых»).

Совершенно не нужен «жалкий лепет оправданья» в выпуске в свет «Гаврилиады»: «Русское общество достаточно зрело, чтобы отнестись к ней как к историческому факту, который ничем не может затемнить ни славы Пушкина, ни общего характера нашей литературы; наука обязана изучать все факты, не делая среди них выбора с точки зрения этической». Никому также не нужны и неинтересны запоздалые доказательства авторства Пушкина. Есть опечатки. Изданная в 555 нумерованных экземплярах, книга была вскоре переиздана с мелкими сокращениями в тексте(Рецензия Н.Л<ернера> // Книга и революция. 1920. № 2. С. 49).


Напечатанная <Брюсовым> в журнале «Летопись» 1917 года (№№ 5—12) серия статей под общим заглавием «Учители учителей. Древнейшие культуры человечества и их взаимоотношения». В простой, но захватывающей форме здесь дается, с одной стороны, обзор того, что известно из археологии и истории культуры о древнейших культурах Старого и Нового света — с ударением на культурных аналогиях, а с другой стороны, эти данные связываются с знаменитым мифом об «Атлантиде». <…> Это «единое влияние», искомый культурный икс, Брюсов находит в предполагаемой культуре «красной расы атлантов», обитателей Атлантиды, острова или материка, погибшего от грандиозных катаклизмов.

Гипотеза, особенно в изложении Брюсова, выглядит заманчиво и убедительно. Но геологи упорно склонны отрицать существование материка, будто бы служившего связующим звеном между Европой и Африкой и обеими Америками в эпоху вслед за появлением человека на земле. Историки колеблются, и не один Брюсов, а и другие сторонники «моногенезиса культуры» ищут себе опоры в «праисторической культуре» Атлантиды. <…>

В статьях Брюсова мы не найдем, конечно, разрешения этих сомнений. Он дает зато превосходное резюме открытий и изысканий по части древнеегипетской, вавилонской и, что особенно ценно, эгейской или крито-микенской культуры, выведенной на свет трудами ряда археологов от Шлимана до Эванса. Он уделяет особое внимание так называемому Кносскому «Лабиринту» на Крите и его хозяевам; указывает границы древней «минойской» культуры и позднейшей микенской; рассказывает историю и развития и падения, смутно воспоминаемого в греческих эпических сказаниях фиванского и троянского циклов (Белецкий А. Брюсов как ученый // Фронт науки и техники. 1934. № 12. С. 95, 96).


В феврале 1917 года академик Николай Иванович Вавилов писал из Москвы А. Ю. Тупиковой: «А без вас тут что же нового? Самое интересное — это лекции Валерия Брюсова о древней культуре человечества. И содержание и форма на пять. Эгейская культура вся как живая» (Резник С. Николай Вавилов. М., 1968. С. 95).


В 1917 г. Брюсов задумал составить для московского издательства «Центрифуга» книгу, включающую в себя «страницы и строки Пушкина, на которые обычно менее обращалось внимания». В книгу — по плану, сохранившемуся в архиве, – должны были войти: лирика (малоизвестные варианты, черновые наброски), отрывки из поэм, драм и повестей в малоизвестных редакциях, статьи и письма (Ашукин Н. Пушкиниана в архиве В. Я. Брюсова // Брюсов В. Мой Пушкин. М., 1929. С. 307).


Я, Брюсов, обязуюсь составить для издательства сборник произведений Пушкина, согласно с программой, выясненной при наших личных переговорах, размерами около десяти печатных листов, с моим предисловием и примечаниями и доставить рукопись сборника, вполне готовую для печати, не позже 1 июля сего 1917 года (Из договора В. Брюсова с редактором-издателем кн-ва «Центрифуга» С. П. Бобровым. РГАЛИ).


В 1917 г. петербургским издательством «Парус» было объявлено о готовящемся к печати собр. сочинений Верхарна в 8 томах, под редакцией В. Брюсова, а также полного собрания сочинений Брюсова (Летопись. 1917. № 1. № 7—8. Обложка).


Мы переживаем эпоху оживленнейшей деятельности во всех областях: государственной, общественной, научной… Только в литературе (художественной) было затишье, но и она быстро оживает. Перспективы будущего — самые блестящие, самые радостные. Ты попадаешь в Россию в полный разгар жизни (Письмо А. Я. Брюсову 18/31 июля 1917 года в Германию. ОР РГБ).


EROTOPAEGNIA. Стихи Овидия, Петрония, Сенеки, Приапеевы, Марциала, Пентадия, Авсония, Клавдиана, Луксория в переводе размерами подлинника. М.: Альциона, 1917. (На авантитуле: издание в продажу не поступает.)

В этом сборнике «Эротопегний» соединены переводы тех стихотворений римских поэтов, которые не могут и не должны стать достоянием широких кругов читателей. Выбраны эти стихи из латинской антологии, у различных авторов, на протяжении шести веков, от Овидия, поэта Августова Рима, до Луксория, поэта царства вандалов. Такова, однако, сила поэтического гения, а также гения самого латинского языка, что эти стихи, написанные на темы, которые ныне считаются отреченными от литературы, сохраняют до сих пор все очарование, всю силу и всю убедительность художественных созданий. Как на произведение искусства, прежде всего и даже единственно, и приглашает читателей переводчик – смотреть на эти изящные образцы иной культуры, иной жизни, иных веков, когда понятия о сокровенном и общепринятом значительно разнились от наших. <…>

Так как сборник назначается не для ученых филологов, но для всех ценителей искусства, переводчик стремится прежде всего воссоздать оригинал в художественной форме. Подстрочная близость тексту нередко поэтому приносилась в жертву свободе выражений и легкости стиха. Впрочем, переводчик ставил своей целью все же передать подлинные слова римских поэтов настолько точно, притом стих за стихом, насколько это возможно при значительном различии в строе двух языков, латинского и русского. Для лиц, знакомых с латинским языком, приложен en regard [230] подлинный текст, по которому читатель может проверить, в какой мере переводчику удалось это осуществить. Из каких изданий заимствован этот текст и какие от него отступления сознательно допущены переводчиком, объяснено в «Примечаниях». Там же дан необходимейший комментарий и указаны даты, относящиеся к поэтам, стихи которых переведены.

Москва, 1916 (Предисловие переводчика).


Имя Брюсова, как переводника «Erotopaegnia», в книге не названо, однако в примечаниях сказано: «Переводы стихов Авсония частью заимствованы из брошюры Валерия Брюсова "Великий ритор " (М., 1911); стихов Пентадия — из его же статьи о Пентадии (М.: Русская мысль, 1910. Кн. 1); остальные переводы печатаются впервые».

Брюсовские «Эротопегнии» были впервые отпечатаны в Москве, в 1917 году. Выпущенное без обозначения типографии, «на правах рукописи», в количестве 305 нумерованных экземпляров, это издание, претендующее на изящество, но в сущности довольно небрежное, вскоре сделалось необходимой принадлежностью всякой снобической и нуворишской библиотеки. <…>

«Эротопегнии» суть собрание эротических стихотворений латинских авторов в переводе Валерия Брюсова. Брюсов был знатоком латинской литературы, — не случайно над переводом «Энеиды» трудился он много лет. Будучи по самой литературной природе своей склонен ко всякой экзотике, он, разумеется, не мог пройти мимо «отреченных», «запретных» произведений латинской Музы. Приступая к их переводу, он оставался верен себе. <…>

Поэты, которых пришлось привлечь Валерию Брюсову, принадлежат к эпохе воистину мрачной. Свет античный для них померк, христианский еще не зажегся. В любви для них нет ничего, кроме факта и акта. Их страсть рассудительна, их улыбка груба и уныла. О любви они говорят с угнетающей деловитостью, их стихи так же скучны и прозаичны, как чувства, лежащие в основе этих стихов. Что же остается? Блеск чисто внешний, я бы сказал — даже не поэтический, а филологический, очарование латинской речи, впрочем, кое–где уже тронутой порчею. Но и это очарование дается только тому читателю, которому доступен напечатанный тут же латинский текст. Самые переводы Брюсова добросовестны, точны — и совершенно не поэтичны. В погоне за точностью он на каждом шагу прибегает к инверсиям, до такой степени затемняющим смысл, что для понимания стихов порою приходится обращаться к подлиннику. По-видимому, он стремился к тому же повторить по-русски строй речи латинской — задача оказалась невыполнима. Читать эти стихи, судорожно стиснутые, скрюченные, как обгорелые трупы, — сущее наказание. Любители поэзии не получат от этой книги никакой радости. Любители эротических изданий — тоже, потому что <воспроизведенные> в книге картинки, заимствованные из книг восемнадцатого столетия, довольно банальны, а главное — воспроизведены чрезвычайно неудачно: до такой степени неразборчиво, что иной раз трудно и по­нять в чем дело (Ходасевич В. Книги и люди. Erotopaegnia // Возрождение. Париж, 1932. 29 сент. № 2676).


Спасибо вам. Вы — первый литератор, почтивший меня выражением сочувствия и — совершенно искренно говорю вам — я хотел бы, чтобы вы остались и единственным. Не сумею объяснить вам, почему мне хочется, чтобы было так, но — вы можете верить — я горжусь, что именно вы прислали мне славное письмо. Мы с вами редко встречались, вы мало знаете меня, и мы, вероятно, далеки друг другу по духу нашему, по разнообразию и противоречию интересов, стремлений. Тем лучше. Вы поймете это, тем ценнее для меня ваше письмо. Спасибо.

Давно и пристально слежу я за вашей подвижнической жизнью, за вашей культурной работой, и я всегда говорю о вас: это самый культурный писатель на Руси! Лучшей похвалы не знаю; эта — искренна (Письма М. Горького к Брюсову // Печать и революция. 1928. № 5. С. 60, 61).


Издательство «Парус», готовя издание антологии украинской литературы, пригласило Брюсова в качестве редактора поэтического отдела. Брюсов привлек для роботы над переводами украинской поэзии группу поэтов-переводчиков: Вс. Рождественского, К. Липскерова, В. Ходасевича, Н. Гумилева, Д. Выгодского, А. Глобу и др. Несколько переводов из Т. Шевченко, В. Самойленко, О. Маковея и Н. Филянского он выполнил сам. Издание «Украинского сборника» осуществлено не было.

Деятельность Брюсова в «Парусе» совпала с кануном Октябрьской революции и временем его наибольшего сближении с М. Горьким. Эти обстоятельства благотворно сказались на результатах работы Брюсова. За сравнительно небольшой период через его руки прошли латышский, финский, украинский и еврейский сборники, которые выпустило или готовило к выпуску издательство «Парус» (Сивоволов Б. М. Валерий Брюсов и передовая русская литература его времени. Харьков, 1985. С. 38).


В 1916 году у М. Горького возник план издать сборник эстонской литературы. Редакторам отдела поэзии должен был быть Брюсов. Эстонская редакция сборника подготовила подстрочные переводы отобранных ею стихотворений и поручила Б. Линде передать их Брюсову. В конце 1917 года, после Октябрьской революции, Линде приехал в Москву и посетил Брюсова.

Если в лице Горького я имел возможность наблюдать человека исключительно богатого приобретенным им разно­сторонним жизненным опытом, из которого он черпал и мог до бесконечности черпать в будущем материал для своего творчества, человека, которого в первую очередь интересовала окружавшая его, бившая ключом жизнь, то Валерий Брюсов представлял собой полную противоположность Горькому <…> Уже вступая в квартиру Брюсова, я чувствовал эту противоположность, понял, что пришел к человеку, для которого книга заменила жизнь, и этот заменитель оказался столь бездонным источником, что он, казалось, окончательно утонул в нем. Повсюду — только книги, книги в образцовом порядке, по-видимому, размещены так, чтобы поэт мог бы их всегда иметь под рукой, и в строгой системе, выработанной годами <…>

Здесь меня и принял высокий, стройный поэт, всем своим видом напоминавший ученого. Я сообщил ему о причине своего прихода, о котором он был, однако, уже осведомлен издательством «Парус». Я отдал ему как оригиналы, так и подстрочные русские переводы эстонских стихотворений, отобранных для предполагавшейся антологии. Брюсов тотчас нашел среди своих досье переписку с «Парусом», касавшуюся эстонской антологии, отделил эту часть писем от других и поместил их в новую папку, куда положил и принесенные мною переводы; на обложке же папки написал «Эстонская антология» и положил ее в числе других, туда, где уже раньше находились подобные папки-досье, по-видимому, ожидавшие своей очереди. Впервые я видел у писателя такой порядок, такую систематичность и не мог ей не подивиться.

Наш разговор обратился к эстонской литературе в целом, и Брюсов прежде всего спросил меня, что и где появилось на русском или каком-либо другом языке о нашей литературе. Я перечислил все то немногое, что в ту пору было доступно, и Брюсов сделал пометки на листе бумаги. Затем поэт спросил меня, не переводилось ли что-либо из его произведений на эстонский язык. Я мог назвать только две-три вещи, в частности переводы Фр. Тугласа, одновременно обратив внимание Брюсова на то, какого мастерства требует перевод его строго отточенных по форме стихотворений. В ответ на это поэт заметил:

– Но для меня самого форма моих стихотворений далеко не столь определенна. Если вы обращали внимание на различные издания моих стихотворных сборников, то, конечно, заметили, как разнятся одни и те же стихотворения по своей внешней форме в первом и последующих изданиях.

Я это знал и раньше и лишь удивлялся безмерному духу беспокойства и колоссальной работоспособности Брюсова, заставлявших его перерабатывать произведения при каждом новом издании, соответственно каждой новой степени развития поэта. Но не рациональнее ли было бы использовать это время для претворения в жизнь новых творческих замыслов? Это сомнение я и выразил теперь Брюсову, но он тоном спокойного безразличия возразил на мой вопрос новым вопросом:

– Но не важнее ли, чтобы одно стихотворение приобрело такой совершенный вид, какой автор в состоянии ему придать на соответствующей стадии своего развития, чем чтобы этот же автор написал с десяток неотделанных стихотворений, которые даже в совокупности своей не в состоянии предложить в отношении формы те ценности, что дает одно-единственное до конца отделанное произведение? <…>

Теперь наш разговор обратился в обратился к общелитературным темам. Здесь Брюсов проявил свою исключительную эрудицию в области латинской и средневековой литературы (Линде Б. Встречи с русскими писателями // Ученые записки Тартуского гос. ун-та. Вып. 217. Труды по русской и славянской филологии. XIII. Тарту, 1968. С. 23-25).


В 1917 году Брюсов подготовил второе переработанное и дополненное издание сборника «Поэзия Армении с древнейших времен».

Центральная тема брюсовской историософии — тема трагической смены культур, тема «грядущих гуннов», варваров, заступающих место изживающего себя александризма старого мира. <…> Позиция исторической бесстрастности, которой пытается прикрыться Брюсов, имеет для него совсем не бесстрастный, а даже наоборот, остро полемический смысл <…> о грандиозности планов <Брюсова> в области исторического жанра дает еще более яркое представление извлеченная из его архива «программа» <…> Она содержит в себе оглавление «шестидесяти шести картин из жизни народов различных времен и стран» (Максимов Д. Валерий Брюсов. Незаконченная проза // Звезда. 1935. № 2. С. 251, 252).


В последние годы жизни Брюсова им была задумана книга исторических рассказов, изображающих жизнь разных народов. В архиве его сохранились варианты заглавии: «Кинематограф столетий», «В подзорную трубу веков», «Отражения времен», «Camera obscura (времен)», «Фильмы веков». Предисловие к задуманной книге:

Рассказы, собранные в этой книге, составляют среднее между так называемыми «историческими романами» и очерками по бытовой истории. Изображая прошлое, я старался придать образам и картинам столько живости и яркости, сколько в силах придать им художественное слово, — точнее: мои личные способности владеть художественным словом. Моей задачей было достичь, чтобы каждая фигура, каждое описанное событие, все изображенные местности или здания вставали перед читателем не только движущимися, как в кинематографе, но и красочными, как на полотне художника. Мне хотелось бы, чтобы мои рассказы говорили чувству, воображению, чтобы они волновали читателя тем особым волнением, какое свойственно лишь созданиям искусства…

С другой стороны, пределы изобретения, выдумки в моих рассказах строго ограничены. Все мои действующие лица суть лица, действительно жившие: все рассказанные происшествия – действительно имели место в прошлом; по крайней мере, обо всех них сохранились свидетельства, признаваемые достоверными; все «сюжеты», в конце концов, суть исторические события. Моим делом было только ярко представить себе и, по мере сил, столь же ярко пересказать читателям все то, что в летописях, в подлинных документах, у историков, рассказано сухо, холодно, спокойно. Изображая обстановку действия, я каждую деталь заимствовал из свидетельств современников, — из хроник, из мемуаров, из археологических находок, с произведений искусства; ни одного штриха не позволял я себе измыслить. Не желая разбивать впечатления при чтении, я отказался от подстрочных примечаний, но почти к каждой строке я мог бы сделать сноску, в которой объяснил бы, что такая-то черта взята мною с такой-то статуи, другая основана на такой-то вещи, хранящейся в таком-то музее, на третью мне дала право такая-то летопись и т. п. Наиболее существенные из этих указанных сделаны мною в примечаниях в конце книги, где объяснены и те материалы, какие дали мне основную фабулу рассказов. Согласно с таким общим замыслом, я избегал вводить в рассказы диалог; там где он встречается, слова также заимствованы из подлинных источников; только в очень немногих случаях, в силу художественной необходимости, я вкладывал в уста действующих лиц несколько слов, которых не нашел в своих материалах, стараясь, чтобы эти речи были сколько возможно кратки и, конечно, вполне соответствовали бы как характеру введенных лиц, так и манере говорить данного века, поскольку она нам известна из других данных. Короче говоря, читатель, пробегая мои рассказы, может быть уверен, что перед ним не «свободный вымысел» поэта, но — достоверные исторические факты, насколько вообще могут быть достоверны наши знания о прошлом, тем более о столь отдаленном, как, например, события второго и третьего тысячелетия до Р.Х. (Неизданная проза. С. 5, 6).


Брюсов, в течение ряда лет возглавляя собою русский символизм, в то же самое время был весьма реалистическим исследователем, ученым, историком. Это накладывало свой отпечаток даже и на его поэзию. Что же касается художественно-исторической прозы, то он не только с какой-то внутренней вершины и с профессиональным прищуром глаз озирал расстилавшуюся перед ним даль веков – излюбленный им Рим или европейское средневековье: он как бы сам — исследовательски — путешествовал там и с большою внимательностью собирал многочисленные и разнообразные материалы будущих своих творческих построек.

И в самом деле, исторические романы Брюсова носят на себе следы строгого архитектурного замысла и подлинной стройки, развертывающейся перед читателем по мере его углубления в любой художественный труд этого писателя-историка. Но ежели историческая проза Брюсова невольно вызывает представление об архитектуре, то чеканные брюсовские стихи заставляют произнести слово «скульптура». <…>

Он и говорил — как бы писал, и притом набело, сразу, короткою формулой. Я помню его первую фразу при нашем весьма позднем знакомстве (мы вместе выступали на одном большом вечере вскоре после Февральской революции):

— Мы не были знакомы, но мы отлично знаем друг друга. (Улыбка.) Знаем насквозь: вы меня, а я вас (Новиков И. Собр. соч. Т. 4. М., 1967. С. 354, 355).


Брюсов предложил журналу «Летопись» перевод первой песни «Ада» Данте с обширным комментарием [231]. Предложение его было отвергнуто:

Нам кажется, что помещение в «Летописи» небольшого отрывка из Данте было бы явлением случайным и мало обоснованным. Ваше предисловие заставляет ждать чего-то очень значительного, далеко превышающего тот коротенький отрывок, который за ним следует. Отсюда невольно рождается мысль о переводе всего «Ада», если не всей«Божественной Комедии». Задача, достойная Вашего имени, — задача, выполнить которую «Парус» считал бы своим национальным долгом (Письмо издателя журнала А. И.Тихонова от 17 марта 1917 года. ОР РГБ).


Решения редакции я оспаривать не буду, хотя с ним все же не согласен: по моему мнению, новый перевод, хотя бы и одной песни Данте, есть новое явление в русской литературе и, следовательно, уместен в журнале, при условии, конечно, если самый перевод хорош (Ответное письмо Брюсова от 25 апреля 1917 года).


Валерий Яковлевич жил на Первой Мещанской: чтобы попасть к нему, я должен был пересечь знаменитую Сухаревку. <…> Брюсов жил неподалеку: можно было бы припомнить и Зарядье с его лабазами, и «Общество свободной эстетики», и «Литературно-Художественный кружок» на Большой Дмитровке, где Валерий Яковлевич проповедовал «научную поэзию», пока члены кружка, прекрасно обходившиеся и без науки, и без поэзии, играли в винт. Брюсов одевался по-европейски, знал несколько иностранных языков, в письма вставлял французские словечки, на стены вешал не Маковского, а Ропса, но был он порождением старой Москвы, степенной и озорной, безрассудной и смекалистой.

Его трудолюбие, энергия поражали всех. При том первом свидании, о котором я рассказываю, он запальчиво возражал против моего, как он говорил, «безответственного» отношения к поэтической работе: «При чем тут вдохновение? Я пишу стихи каждое утро. Хочется мне или не хочется, я сажусь за стол и пишу. Даже если стихотворение не выходит, я нахожу новую рифму, упражняюсь в трудном размере. Вот черновики», — и он начал выдвигать ящики большого письменного стола, заполненные доверху рукописями. Меня он укорял за легкомыслие, дилетантство; говорил, что нужно устроить высшую школу для поэтов; это — ремесло, хотя и «святое», и оно требует обучения. <…>

При первой нашей встрече [232] Брюсов заговорил о Наде Львовой — рана оказалась незажившей. Может быть, я при этом вспомнил предсмертное стихотворение Нади о седом виске Брюсова, но только Валерий Яковлевич показался мне глубоким стариком, и в книжку я записал: «Седой, очень старый» (ему тогда было сорок четыре года) (Эренбург И. Люди, годы, жизнь Кн. 2. М., 1961. С. 361-368).


Дорогой Александр! Хаос наших событий, вероятно, не доносит до Тебя наших писем, ни нам — Твоих. Последнее Твое письмо я читал от 10/23 ноября 1917 г. Ты говоришь в нем, что избегаешь слушать всякие нелепые слухи. Увы! Все нелепейшее из нелепого оказалось истиной и действительностью. Нельзя выдумать ничего такого вероятного, что не было бы полной правдой в наши дни, у нас. Поэтому веселого мог бы сообщить мало: пока мы все живы, и это – уже много; с голоду не умерли, и это — уже чудесно. Первое, основное значение слова emporium — рынок: затем — городок, выросший вокруг; лишь переносно — рыночный сбор, особый налог, и то — в поздней латыни. Кстати, я почти исключительно читаю по-латыни, чтобы и в руках не держать газет. До свидания!

Твой брат Валерий Брюсов (Письмо А. Я Брюсову от 13/26 февраля 1918 года в Германию // Из переписки советских писателей // Записки отдела рукописей. Вып. 29. М.: Книга. 1967. С. 220).


<Кафе «Музыкальная табакерка». > Круглая комната с опущенными шторами наглухо отделена от улицы. На столиках лампочки под цветными шелковыми абажурами. Полумрак, уютная тишина. Перед началом программы тихое позванивание пианино — «Музыкальная табакерка» Лядова. Публика одета изысканно, всё так, будто ничего не случилось. <…> Программы носят экзотические названия, увенчиваясь «вечером эротики». Впервые в «кафейной» обстановке выступил здесь Брюсов.

Он держался в кафе точно так же, как и в апартаментах «Свободной эстетики». Прежний замкнутый литературный быт кончился. Брюсов был дальнозорок и умен. Его пригласили, он аккуратно приехал. Встреченный почтительными учениками, он прошел к одному из столиков. Сидел, помешивая кофе в стакане, в черном сюртуке, склонив голову набок. Слушал, как читает молодежь. Легким кивком выражал одобрение прочитанному. Сам поднялся на деревянную кафедру, сообщил свое новое стихотворение, четко переписанное на небольшом листке, вероятно, приготовленном сегодня… Профессор поэзии, он и в кафе работал точно и добросовестно (Спасский С. Маяковский и его спутники. Воспоминания. Л., 1940. С. 131, 132).


2 марта 1918 г.

Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда, открылась в гнуснейшем кабаке «Музыкальная табакерка»: сидят спекулянты, шулера, публичные девки, «коммунисты», пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой. Брюсов и так далее) читают там свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал «Гаврилиаду», произнося все, что заменено многоточиями, полностью (Бунин И. Окаянные дни // Возрождение. Париж, 1927. 18 июня. № 746).


Живем сегодняшним днем и одной Москвой, дальше не заглядываем. Я служу в Комиссариате (по-старому — Министерство) по Просвещению; заведую двумя отделами: пост довольно высокий. Зарабатываю, по старым нормам, много, но для современных цен — мало <…> Но мы привыкли. Писать стихи и читать — некогда: только работаю. Лето провел в Москве (Письмо А. Я. Брюсову от 2 августа 1918 гола в Германию. ОР РГБ).


Жизнь у нас в доме шла своим чередом, только здоровье Валерия Яковлевича плохо поправлялось. Регулярно посещал он свой Комиссариат, работал, иные вечера выступал с переменным успехом в разных кафе. По заведенному обычаю, у нас по средам собирались молодые поэты. Беседа велась исключительно на литературные темы, о поэзии, о стихосложении; политики касались мало. Но помню, однажды в разговоре с одним поэтом Валерий Яковлевич сказал: «Скоро все переменится, ведь приехал Ленин!» — «А кто такой Ленин?» — спросил молодой поэт. Валерий Яковлевич встал и, слегка дотронувшись до плеча своего собеседника, удивленно спросил: «Как, вы не знаете, кто такой Ленин? Погодите, скоро все узнают Ленина». В дни октябрьского переворота Валерий Яковлевич лежал больной (осложнение на легкие после «инфлуэниии»). В эти дни — должно быть, под влиянием болезни — был сумрачен, крайне неразговорчив и мало реагировал на события, несмотря на то, что стрельба шла почти под окнами. На четвертый день восстания поднялся еще с температурой и вышел, пробираясь окольными путями, чтобы миновать обстрел, — навестить свой Комиссариат (Материалы к биографии. С. 144, 145).


После Октябрьской революции я еще в конце 1917 года начал работать с Советским правительством, что повлекло на меня тогда некоторое гонение со стороны моих прежних сотоварищей (исключения из членов литературных обществ и тому подобное). С того времени работал преимущественно в разных отделах Наркомпроса (Краткая автобиография. С. 15).


Огромная энергия, большие организаторские способности Брюсова могли развернуться только при советской власти. Где бы ни появлялся Брюсов, в каких бы советских учреждениях он ни работал, всюду он проявлял свой кипучий темперамент, всюду он старался поднять культурный уровень своих сослуживцев. Даже работая в таком, казалось бы, к литературе не имеющем никакого отношения учреждении, как Гукон (Государственное Управление Конезаводством), он и там оставил свой след, составив программу по поднятию уровня знаний служащих Гукона [233] (Чудецкая Е.).


Эмоции, энтузиазм, экстаз — ему не были даны. С самообладанием, спокойствием и ясностью он видел мир. Все в нем было равно необходимо. Зачем политика, мораль? Холодное созерцание эстета, чувство, равное ко всему. <…> Его «трагедия» открылась революцией. Он, всегда аполитичный, принял революцию, не только принял, стал человеком партии и, как человек огромного ума, железной воли, высокого сознания – работал с честностью, характерной для всех ступеней его жизни. Но – Брюсов коммунист? Замкнутый, одинокий, скептический, холодный, настороженно-брезгливый, весь «исторический» и «объективный», всем существом враждебный «демократии», всеми душевными качествами своими неспособный стать участником общего энтузиазма…

Революция пришла не та, которую он «знал», — революция салонов, даже не интеллигентского подполья, не заговорщицкая; а пролетарская, массовая революция, ему чуждая. Но… как эстет, поэт, привычный владеть выражением, он не мог не чувствовать силы и красоты в огромном политическом и моральном сдвиге, открывавшем неисчерпаемую тематику для творчества.

Как делец, — а Брюсов был дельцом всегда, — он не мог не учитывать, хотя бы в скрытых и стыдливых недрах, возможности стать глашатаем, первым поэтом революции. Характер «социального заказа» ему был незнаком, юная поросль революционной поэзии едва восходила. Он мог и в революцию войти, по-старому, вождем и мэтром, учителем революционной молодежи. Роль соблазнительная, от мысли о которой даже у рационалиста Брюсова могли шевелиться волосы и холодеть кожа.

Но революция пришла и… проходила мимо. Брюсов был одним из полезных, добросовестных чиновников — не более. Встали темы, не снившиеся Брюсову, задачи возникали, непосильные ему, молодежь глядела на него критически и исторически. Нужны были — новый мозг, новое сердце, новая нервная система. Он — недавний диктатор — не мог слиться до конца с новой диктатурой, верить ее верой, знать ее знанием, работать ее методами… И он стал жертвой.

Прежние «свои» — почитатели, ученики, соратники, друзья — забросали его грязью; массам он был чужд, его не знали, молодая литература его критиковала, называла не своим, реакционным. Он, сколько мог, парировал удары (доклад о мистике), но был всегда на подозрении. С ним — умницей, дельцом — случались трагикомические ляпсусы, вроде предложения издательству революционных критиков издать В. Розанова… Это ли не трагедия? Не одиночество? (Боровой А.).


Был он большой умница и человек исключительно широкого образования. Только в области общественно-политических наук поражал своею наивностью и неустойчивостью. В этом, впрочем, Брюсов был схож с большинством модернистов: ученейшие и образованнейшие люди в вопросах литературы, искусства, истории, философии, религии, иногда даже естествознания, они были форменными младенцами в вопросах общественных и экономических. В обширных их библиотеках вы напрасно стали бы искать книги по политическим, общественным и экономическим наукам. Две строчки из «Вед» или новонайденное четверостишие Баратынского интересовали их гораздо больше, чем Генри Джордж и Лассаль, Маркс и Энгельс, взятые вместе (Вересаев В. С. 442).


Время Брюсова пересекалось молниеносными вспышками революции, а последние его дни были озарены ее ослепительным светом. Брюсов чувствовал это; каждый раз, как он слышал призыв революции, сердце его трепетало, как от соприкосновения с родной стихией.

Он мог политически заблуждаться, когда бывало темно, но он тотчас же оглядывался к свету, когда тот начинал пылать. И тогда он любил революцию до конца — революцию героическую, беспощадную и созидающую. Для нее он готов был на все жертвы. Людей половинчатых, стремившихся стихию революции шлюзовать и подчинять мнимой «разумности», жалких постепеновцев Брюсов ненавидел и клеймил. Свой окончательный переход к революции, свое вступление в коммунистическую партию он охарактеризовал как «возвращение в отчий дом» (Луначарский А. Предисловие // Брюсов В. Избр. произв. Т. I. М., 1926. С. 6, 7).


В 1918—1919 гг. Брюсов возглавляет Управление по делам печати (Библиографические известия. 1924. № 1—4. С. 31).


В 1918 г. Брюсов возглавляет отдел научных библиотек Наркомпроса (ОР РГБ).


Рассказывая о последних годах жизни Валерия Яковлевича Брюсова, Жанна Матвеевна не могла не упомянуть о его деятельности. Правда, она всегда говорила, что работа его в советских учреждениях прошла мимо нее и о ней могут лучше рассказать люди, соприкасавшиеся с ним в государственных делах, но свидетельницей закулисной стороны его большого труда была она. В эти годы Брюсов очень плохо себя чувствовал и все время хворал. Но и больной, лежа в постели, он продолжал работать, составлял конспекты своих лекций, к которым обязательно готовился, хотя читал их, не заглядывая в заранее составленные программы, следил за ходом работ, вверенных его попечению государственных учреждений. Работая первое время заведующим отделом научных библиотек Книжной палаты, он организовал отряды добровольцев по спасению книг из богатейших библиотек, собранных в разные годы помещиками (Чудецкая Е.).


После Октябрьской революции я встретился с В. Я. Брюсовым в марте 1918 года. Работал я тогда в новом журнале «Рабочий мир», который стоял на советских позициях. Многие писатели, не приняв или не поняв революции, отказались сотрудничать в журнале, и я решил обратиться к Брюсову. Мартовским утром я приехал к нему домой <…> рассказав о «Рабочем мире», я добавил:

Но я должен Вас предупредить, Валерий Яковлевич, что мы будем печатать Серафимовича и других писателей, которые нам подходят — Д. Бедного, Фриче..

Брюсов рассмеялся:

– Фриче? Владимир Максимович? Да он мой давний приятель. Он у нас на свадьбе шафером был, помните, Жан­на Матвеевна? — обратился он к жене.

– Как не помнить, — живо откликнулась она. <…>

– Серафимович — Ваш автор, писатель для Вашего журнала, для Ваших читателей… Но подхожу ли я для Вас? И потом, я затрудняюсь, что мне Вам дать… — Валерий Яковлевич задумался на минуту и вдруг оживился:

– Вот что… Может быть, я Вам дам что-нибудь из Верхарна? У него социальные темы и образы, близкие к Вам…

Приободрясь (к Брюсову я шел, не очень-то надеясь что-нибудь получить), я сказал:

– Это замечательно, Валерий Яковлевич. Но не только Верхарна, но и Ваше что-то…

– Хорошо, подумаю…

Вскоре в апрельском номере «Рабочего мира» появился брюсовский перевод стихотворений Верхарна «Прохожие», а в мае — его оригинальное стихотворение — «Веснянка» (Зайцев П.).


Встретился <…> я с Брюсовым только в 1918 г. в Москве, когда я был уже Наркомом по просвещению. Брюсов пришел ко мне с проф. Сакулиным обсудить вопросы о согласовании литературы и нового государства.

У Брюсова вид был несколько замкнутый и угрюмый. Вообще его угловатое калмыцкое лицо большею частью носило на себе печать замкнутости и тени, а в эти дни, когда он первый раз со мной встретился, он был озабочен серьезностью шага, который он намеревался сделать, шага, порывавшего – по крайней мере в то время – с широкими кругами интеллигенции и связывавшего судьбу поэта навсегда с новой властью, властью рабочих, казавшейся в то время многим эфемерной. Брюсов вел переговоры со мной в высокой степени честно и прямо… В своих первых революционных произведениях он приветствовал грядущих варваров, но приветствовал их скорбно, сознавая, что они разрушат накопленную веками культуру, и соглашаясь с тем, что культура эта, как барская, слишком виновна, чтобы сметь морально апеллировать против свежих и полных идеала убийц своих.

Но если Брюсов готов был сам лечь пол копыта коня какого-то завоевателя, несущего с собой обновление жизни человеческой, то для него было, конечно, несравненно приемлемее встретить в этом завоевателе осторожное а даже любовное отношение к основным массам старых культурных ценностей. Мне на долю выпала честь в беседах с высокодаровитым поэтом развить идеи и отношения к старой культуре, директивно данные нам партией и, прежде всего, незабвенным учителем.

И вот, во время этих разговоров, я иногда видел, как изумительно меняется Брюсов. Вдруг он подымал морщины своего, словно покрытого мглою лба, свои густые брови, немножко напоминавшие брови Плеханова, и смотрел вам прямо в сердце светлым голубым взглядом. В го же время лицо его как-то сразу внезапно заливалось необычайно ми­лой, задушевной и какой-то детской улыбкой. Навсегда остался у меня в памяти от Валерия Яковлевича этот странный аккорд его внешности: лицо его, всем своим, как прежде говорили, дегенеративным строением указывавшее на противоречия, на сложность его богатой натуры, складка упорства, как будто знаменовавшая собой огромными усилиями достигнутую победу разума над хаосом страсти, и рядом с этим вот эта непосредственнейшая детская улыбка (Луначарский А. Литературные силуэты. М., 1925. С. 170. 171).


ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ ОПЫТЫ ПО МЕТРИКЕ И РИТМИКЕ. ПО ЕВФОНИИ И СОЗВУЧИЯМ, ПО СТРОФИКЕ И ФОРМАМ. Стихи 1912—1918 годов. Со вступительной статьей автора. М.: Геликон. 1918.

Способность к художественному творчеству есть прирожденный дар, как красота лица или сильный голос; эту способность можно и должно развивать, но приобрести ее никакими стараниями, никаким учением нельзя. Poetae nascuntur…[234] Кто не родился поэтом, тот им никогда не станет, сколько бы к тому ни стремился, сколько бы труда на то ни потратил. Каждый, или почти каждый, за редкими исключениями, может, если приложит достаточно стараний, научиться стихотворству и достигнуть того, что будет писать вполне гладкие и «красивые», «звучные» стихи. Но такие стихи не всегда – поэзия.

Наоборот, технике стиха можно и должно учиться. Талант поэта, истинное золото поэзии, может сквозить и в грубых, неуклюжих стихах, – такие примеры известны. Но вполне выразить свое дарование, в полноте высказать свою душу поэта — может лишь тот, кто в совершенстве владеет техникой своего искусства. Мастер стиха имеет формы и выражения для всего, что он хочет сказать, воплощает каждую свою мысль, все свои чувства в такие сочетания слов, которые скорее всего находят отклик в читателе, острее всех других поражают внимание, запоминаются невольно и навсегда. Мастер стиха владеет магией слов, умеет их заклинать, и они ему служат, как покорные духи волшебнику. <…>

Почему художники кисти и скульпторы учатся по несколько лет в Академиях художеств или школах живописи, изучая перспективу, теорию теней, упражняясь в этюдах с гипса и с натуры? Почему никому не приходит на мысль писать симфонию или оперу без соответствующих знаний, и почему никто не поручит строить собор или дворец человеку, незнакомому с законами архитектуры? Между тем, чтобы писать драму или поэму, многие считают достаточным знакомство с правилами грамматики. Неужели техника поэзии, в частности стихотворства, настолько проще технической стороны в музыке, живописи, ваянии, зодчестве?

Правда, Академий поэзии и консерваторий для стихотворцев еще не существует. Между тем наши великие поэты — Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Фет, Некрасов и др. — выказали себя мастерами стиха. Но значит ли это, что они приобрели свое мастерство, не учась ему, что мастерами сделала их «природа, а не ученье»? Вовсе нет. Как слаб в техническом отношении первый сборник стихов Фета («Лирический пантеон», 1840 г.), насколько слабее технически ранние стихи Некрасова («Мечты и звуки», 1840 г.), нежели его позднейшие поэмы, или как далеко «Лицейским стихотворениям» Пушкина от технического совершенства его зрелых созданий. И это истинно «великие» поэты, одаренные гениальной способностью к творчеству, достигли технического мастерства лишь путем медленного искуса и долгой, терпеливой работы.

До последнего времени поэтам приходилось быть «самоучками». Каждому приходилось заново «открывать» законы и правила своего ремесла путем внимательного изучения классических образцов литературы, путем поисков почти ощупью, путем тысячи проб и ошибок. Но в чем же и состоит задача науки, которая «сокращает нам опыты быстро текущей жизни»? Не в том ли, чтобы избавить от отыскания того, что уже найдено раньше? Сколько драгоценного времени и труда было бы сбережено, если бы каждый поэт не был бы принужден вновь, для себя, воссоздавать теорию стиха, а мог бы знакомиться с ней из лекций профессора, как композитор знакомится с элементарной и высшей теорией музыки! «Академии поэтов» — это неизбежное учреждение будущего, ибо в этом будущем, каково бы оно ни было, конечно, найдется свое место поэзии. Эти «Академии», повторяю, будут бессильны создавать поэтов (как и консерватории не создают Римских-Корсаковых и Скрябиных), но помогут поэтам легче и скорее овладеть техникой искусства (Вступительная статья).


Поэзия античной древности, европейского средневековья, Ближнего Востока, Дальнего Востока, новых литератур, даже народная поэзия полукультурных племен, — представляют множество образцов разного рода технических приемов, способствующих основной цели: победить слово. Иные из этих образцов широко известны; другие — забылись за далью столетий; на третьи — еще никто не обращал достаточного внимания. А сколько еще остается технических возможностей, никем не затронутых, не использованных, не испробованных! <…>

Задача каждого поэта, — рядом со своим творческим делом, которое, конечно, остается главной задачей всей жизни, — по возможности способствовать и развитию техники своего искусства. Искать, повторять найденное другими, применяя к своему языку и своему времени, делать опыты — вот одна из важных задач, стоящая перед поэтом, если он хочет работать не только для себя, но и для других, и для будущего. Такими «опытами», вероятно, воспользуются другие, но они проложат им путь и облегчат им дело. Такие «опыты» — черновой труд, подобный труду инженера, ведущего дорогу в еще неизведанные края, куда за ним явятся пионеры культуры. Нечего добавлять, что такой труд особенно важен именно в русской поэзии, которая в разработке техники далеко отстала от своих западных сестер и для которой «неизведанными» остаются многие области, уже давно знакомые поэтам Запада и отчасти назначение и отчасти Востока. Таково назначение и этой книги. <…>

Некоторое число стихотворений взято из моих предшествующих книг: я не видел надобности вторично производить опыт, если в прошлом он мне более или менее удался <…> Другие стихотворения перепечатаны из сборников, журналов и газет. Но значительная часть <…> появляется в печати впервые. Есть среди собранных здесь стихотворений – переводы, есть подражания, есть оригинальные пьесы. Но, хотя все стихи, вошедшие в эту книгу, представлены здесь, как образцы тех или иных технических приемов, хотя все они справедливо названы мною «опыты», все же здесь нет ни одного стихотворения, которое не было бы в то же время подлинным выражением моих внутренних переживаний. Если встречаются в книге стихотворения, которые, быть может, не удовлетворят взыскательную критику, то это уже — вина моего дарования или моей оценки, но отнюдь не сознательное с моей стороны допущение. В идеале я стремился к тому, чтобы включить в эту книгу лишь те стихи, которые являются подлинной поэзией. Я мог ошибиться в своем выборе, мог слишком снисходительно отнестись к своему произведению, но ни в коем случае не считал, что одно техническое исхищрение превращает стихи в создание искусства. Знаю, что среди помещенных далее стихотворений есть более слабые и менее удачные, но в каждом из них непременно есть «частица моей души», и мне самому каждое из них, помимо особенностей их техники, напоминает те или другие чувства, глубоко пережитые мною, то или другое раздумье, живо и остро волновавшее меня когда-то.

В заключение я должен оговорить, что в «опытах» отнюдь не предполагал — собрать образцы или примеры всех, или хотя бы всех важнейших, технических приемов поэзии. Во-первых, для этого потребовалась бы не книга, а целый ряд томов, во-вторых, я не имею притязания соперничать с теми классическими образцами различных стихотворных размеров и форм, какие даны нашими поэтами за два века русской литературы. «Опыты» — не систематический учебник; в них собраны стихотворения, написанные мною в разные годы, под разными побуждениями, и лишь теперь объединенные с одной, определенной точки зрения. В этой книге — не те примеры, которые должно было бы дать в наше время для читателя, интересующегося стихотворной техникой, а те, — которые я мог выбрать среди своих стихотворений последних лет. Это, может быть, придает книге несколько случайный характер, но зато избавляет ее от преднамеренности, для творчества губительной (Брюсов В. Опыты С. 42-45).


Валерий Брюсов сочетал в себе поэта и теоретика, практика и мыслителя. Это сочетание мысли теоретической и созидательной, творчества и сознания в нем органично. Уже обращаясь к его поэзии, анализируя фактуру его стиха, мы a priori можем сказать, что имеем дело с поэтом, осознавшим до конца технику своего мастерства.

Четкость лирического построения, ясность поэтического замысла, прозрачность техники свидетельствуют о том, насколько осознанно, продуманно было творчество Валерия Брюсова. Совершенно несомненно, что для Брюсова вдохновение сочеталось с ясно поставленной технической задачей, задачей стихотворного мастерства. В этом отношении показательным сборником стихотворений являются его «Опыты», сборник хрестоматийного типа, где собраны в качестве иллюстрации к теоретическим положениям стихотворения, про которые автор свидетельствует, однако, что среди них нет ни единого, которое бы не было в то же время подлинным выражением внутренних переживаний поэта (Томашевский В. Валерий Брюсов как стиховед // О стихе. 1929. С. 319).


Новая книга Валерия Брюсова названа «Опыты». Это — книга экспериментов Брюсова. <…> Должно сказать, что лаборатория эта обставлена исключительно хорошо — по последнему слову техники, и находится она в ведении экспериментатора, тоже вполне стоящего на уровне науки. Вообще с научной точки зрения возразить ничего нельзя. <…> Знакомство со всеми этими «опытами» в достаточной мере полезно для всякого начинающего поэта, они укажут ему на множество подводных рифов, а иногда и наведут на не совсем мелкий фарватер. И вообще, по стиховедению, как замечает и сам Брюсов, у нас существует столь мало книг, что всякое даяние — благо.

Это все — с научной точки зрения. А с поэтической? С глубокой болью читаешь эти «экспериментальные стихи». Совершенно напрасно Валерий Брюсов во втором «предисловии» стремится уверить нас, что в книге «нет ни одного стихотворения, которое не было бы в то же время подлинным выражением моих внутренних переживаний»! Чем больше вникаешь в эту книгу, тем более охватывает тебя страх, что эти «опыты» до ужаса полно отражают все переживания Брюсова, что не осталось у него других переживаний, кроме переживаний технических. Есть ученые, добросовестные и самоотверженные ученые, которые погибали при производстве своих опасных опытов… (Шварц Н. Опыты // Горн. 1919. № 2-3. С. 113, 114).


Как-то, после выхода второй книги альманаха «Стремнины» [235], я шел по Тверской. У глазной больницы меня обогнал Брюсов, ехавший на извозчике. Мы раскланялись.

– Садитесь, подвезу, – крикнул мне Брюсов, останавливая экипаж.

Я сел, и мы поехали к Театральной площади, куда нам было по дороге.

– Я прочел ваш сонет [236], – сказал мне Брюсов, – понравилось. Пожалуй, кроме меня и Макса Волошина, ни у кого нет правильного сонета. Например, Бальмонт пишет сонеты только по названию, а не по форме. В лучшем случае он дает очень удачно размер и рифмы, но совсем не дает внутренней структуры сонета. Сонет — это диалектическая форма. Первая часть его — теза, вторая — антитеза, в последние строфы — становление. Кроме того, в двух заключительных строфах должны быть логические цезуры. У вас, несмотря на мелкие недочеты, прекрасно дана внутренняя структура сонета…

Я не помню дальнейшего разговора, но приведенная выше часть его врезалась мне в память. Это было для меня интереснейшим замечанием крупного мастера, и кроме того, было связано с моим сонетом «Зажжет заря багряные огни…». На Театральной площади мы расстались. Пожимая мне руку и возвращаясь к вопросу о построении сонета, Валерий Яковлевич сказал:

— Перечитайте венки сонетов, которыми мы все так недавно увлекались и которых довольно много написали — вы убедитесь, что я прав… (Язвицкий В.).


Еще в 1915 году, когда я в первый раз передала Брюсову тетрадь моих стихов, он написал на ней: «Следует учиться поэзии. Валерий Брюсов». Позже, в 1918 году, я работала у него в семинаре первой Студии стиховедения на Молчановке, а затем в студии в Б. Гнездниковском переулке.

На занятиях своих Брюсов был суховат и деловит Он требовал технического умения владеть сонетом, триолетом и другими строгими каноническими формами стиха и задавал нам задачи на стихосложение — например, написать стихотворение, все построенное на IV пеоне. Брюсов говорил своим ученикам. «Вдохновение может прийти и не прийти, а уметь писать вы обязаны. Вот чернильница. Я не спрашиваю с вас вдохновения, а написать грамотное стихотворение о чернильнице вы можете!»

Когда кто-нибудь пытался роптать, он строго замечал: «Вы не стихи пишете сейчас – вы решаете задачу на стихосложение. Техника нужна для того, чтобы владеть всеми своими силами, когда придут к вам настоящие стихи».

Он гордился тем, что может на вечерах импровизировать на заданную слушателем тему, при этом пользуясь сложной строфикой, например, терцинами и октавами (Павлович Н. Воспоминания об Александре Блоке // Прометей. М., 1977. № 11. С. 239).


В «Десятой музе» <в кафе> был устроен «вечер импровизации». Затея, рассчитанная больше на производство курье­зов, чем на получение толковых результатов. Публика заранее подшучивала над «импровизаторами». В вазу на сцене опускались записки. В зале за столиками выключен свет. Поэты действительно тонули на глазах. < Начав строфу развязно, быстро сбивались. >

Дело доходит до Брюсова. Он на сцене. Разворачивает записку. Тема — что-то вроде «Любви и смерти» — слишком отвлеченна и обща. Брюсов подходит к рампе. Произносит первую фразу. Медленно, строка за строкой, не запинаясь, не поправляясь на ходу, он работает. Тема ветвится и развивается. Строфа примыкает к строфе. Исторические образы, сравнения, обобщения, куски лирических размышлений. Вдобавок он импровизирует октавами, усложнив себе рифмовку и умышленно ограничив возможности композиции. Нельзя сказать, чтобы это ему давалось легко. «Вперед, мечта, мой верный вол». Запавшие глаза сухи и сосредоточены. Зал примолк, люди боятся двинуться, чтобы не нарушить напряженную собранность поэта. Брюсов продолжает. Удивление переходит в восхищение. И вот облегченный жест рукой.

— Я дал вам девять правильных октав [237], — бросает он гортанным, картавым голосом все закругляющие последние строки. Смолк. Резко дернулась голова. Мгновенная улыбка и обычная серьезность в ответ на бешеные аплодисменты. Продемонстрировав высокую степень словесного мастерства, профессор искусств сходит с подмостков (Спасский С. Маяковский и его спутники. Воспоминания. Л., 1940. С. 134, 135).


Беспорядки и неурядицы в Союзе поэтов росли с каждым днем и к 1920 году достигли, наконец, таких размеров, что на одном из общих собраний было решено «призвать варягов». Впрочем, множественное число, употребляемое мною, в данном случае ни к чему; решено было призвать одного крупного «варяга»: выбор пал на Валерия Яковлевича Брюсова. Общим собранием Союза поэтов была послана к Валерию Яковлевичу делегация, состоящая из пяти человек. Делегаты Союза поэтов отправились к Валерию Яковлевичу на одну из Мещанских улиц. Пригласили.

Через день или два Брюсов явился в СОЛО и начал председательствовать. С Брюсовым произошла в это время метаморфоза, подобная метаморфозе, происшедшей с гетевским Фаустом. Среди молодых поэтов и поэтесс Брюсов ожил и помолодел. Он сбросил с себя бремя лет, равнявшееся по меньшей мере половине его возраста. Брюсов превратился в юношу.

Он проводил бессонные ночи в <кафе> «Домино». Он совершал, сопровождаемый ватагой молодых поэтов, ночные прогулки по улицам Москвы. Ватага молодых поэтов, состоявшая из двадцати или тридцати человек, вместе с Брюсовым окружала иногда памятник Пушкину: кто садился, кто ложился возле пьедестала великого поэта. До утренней зари поэты разговаривали об искусстве и читали стихи возле монумента Пушкина.

Нередко Валерий Брюсов давал активу Союза поэтов задание — написать стихотворение на ту или иную тему. Для выполнения задания назначался определенный, обычно весьма короткий срок. Брюсов писал стихи на ту же тему и к тому же сроку и сам (Встречи с прошлым. Вып. 3. М.. 1978. С. 191, 192).


В 1920 году я состоял членом правления Союза поэтов, председателем которого был Валерий Яковлевич. Каждая встреча с ним, нас, молодых поэтов, обогащала, расширяла наш кругозор: в каждом случае мы открывали новые черты в этом человеке, который сочетал в себе глубину и разносторонность, науку и поэзию, кабинетную замкнутость и ненасытную жажду нового, верность и преданность старине с беспредельной любовью к неизведанному грядущему.

Так, например, с удивлением мы узнали, что Брюсов, помимо всего прочего, увлекается собиранием марок и состоит в переписке с филателистами самых отдаленных стран. Он вкладывал в это занятие присущий ему темперамент. «Марка заменяет собой путешествие», — так говорил он и, всматриваясь в нее, как будто различал на почтовом знаке следы какой-то другой, неведомой жизни.

В другой раз мы были свидетелями беседы Валерия Яковлевича с Анатолием Васильевичем Луначарским на чистом латинском языке. Шел у них разговор на темы дня, начиная от бытовых мелочей и кончая вопросами искусства и политики, причем собеседники легко переходили от стиля «Записок» Юлия Цезаря к роскошной риторике Цицерона и Тита Ливия.

Но самое сильное впечатление на нас производили его импровизации. Вечера импровизаций были довольно часты в литературных кружках тех времен, и Брюсов был любителем и мастером этого дела. Мы, молодые поэты, смотрели на это как на забаву, как на интересную поэтическую игру; Брюсов, старый литературный боец, всю жизнь старавшийся не отставать от молодежи, давал нам пример высокого напряжения и творческого подъема в искусстве импровизации…

Фактически вечера эти происходили в традиции «Египетских ночей», а именно: каждый из публики писал на бумажке мысль, изречение, цитату из любимого поэта. Можно было нарисовать что-нибудь, даже кляксу поставить — и то тема! Мало того — чистый лист бумаги, на котором даже ничего не написано, разве не может сам по себе стать темой для стихотворения? Все эти листки собирали в урну, каковою могла служить любая шляпа, и поэты, принимающие участие в соревновании, тянули жребий. Поэт имел право тянуть три листочка, чтобы из них выбрать тему, которая ему покажется наиболее близкой. Некоторые ухитрялись все три темы объединить в одну сюжетную композицию.

После распределения тем поэты занимали места за столиками на эстраде, камерный оркестр для настроения наигрывал «Сантиментальный вальс» Чайковского или «Ноктюрн» из квартета Бородина, и через десять — пятнадцать минут поэты делились с аудиторией стихотворными плодами своего напряжения, чтобы не сказать — вдохновения. Конечно, это все можно в основном рассматривать как изящную забаву, как игру ума, но можно было тут видеть известный тренаж для поэтической мобилизации — мало ли в каких оперативных условиях приходится работать писателю.

В любом случае это не лишено интереса. Но то, что делал Валерий Брюсов, подходило ко всем категориям и выходило за их пределы. Это не был вольный полет вдохновения в том плане, о котором говорили мемуаристы, вспоминая импровизации Адама Мицкевича. Там было то, что иначе нельзя назвать, как «одержимостью». Гениальный польский поэт мог импровизировать не только часами подряд, — однажды он, импровизируя ночь напролет, сочинил целую пьесу на историческую тему. Это был вольный полет фантазии, легко и свободно облекавшейся в стихотворную форму

Пушкин в «Египетских ночах», описывая подобный процесс, говорил о поэте-импровизаторе: «Он почувствовал приближение Бога…» Но не такой был импровизатор Валерий Брюсов. У него и в этом жанре, как во всем его творчестве, была работа. И какая работа! На эстраде находился стройный узкоскулый человек в своем классическом черном глухом сюртуке; полуприкрывая козырьком руки глаза, он, казалось, смотрел внутрь себя и потом извергал, выбрасывал из себя, выпаливал несколько строк, отбивая другой рукой ритм. Потом пауза, и снова несколько тактов стиха про себя — и снова четверостишие вслух. И казалось, что в воздухе слышно ворочание мозговых жерновов этого человека.

Также нужно принять во внимание, что большинство поэтов импровизировало, наметывая стихи на бумаге хоть набросками, хоть крайней зарифмовкой. И тогда это действительно нетрудное и даже приятное профессиональное упражнение. Но не такой был Валерий Брюсов, он гнушался шпаргалкой. Импровизация шла из головы. И причем надо еще учесть, что в своих импровизациях он избирал не обычные, примелькавшиеся формы четверостиший, а применял сложные формы стихосложения — сонет, терцины, октавы Да, это был труд! Вдохновенный труд!

Вечера импровизации имели место в тогдашнем Союзе поэтов на Тверской, 18. <…> После нескольких вечеров импровизаций Брюсов сказал однажды на заседании правления Союза поэтов, что это, в конце концов, чисто техническое упражнение и больше ничего.

– Довольно! Я предлагаю вам нечто более солидное и обоснованное.

Он выдержал паузу, обвел нас глазами и сказал:

– Я могу выступить с импровизированным научным докладом.

– Как так, Валерий Яковлевич?

– Научный доклад! Вот что это значит: я предъявлю список дисциплин и на любую заданную тему сделаю доклад.

– Что значит «список дисциплин»?

— В алфавитном порядке: астрономия, биология, витаминозность, гидравлика, дактилоскопия и так далее.

– А что значит — доклад на тему?

– Это значит, — сказал Валерий Яковлевич, — что я, выбрав тему так же как и при поэтической импровизации, после получасовой подготовки берусь сорок пять минут говорить на эту тему, популярно изложить основные ее проблемы и указать не меньше пяти книг, посвященных ее истории, развитию и современному состоянию.

Так и сделали. В один прекрасный день на программном расписании Союза поэтов появилось объявление, от которого пахнуло Пико делла Мирандола, тем самым ученым века Возрождения, которые объявлял диспуты «Обо всех известных вещах» и вызывал на соревнование всех желающих.

Импровизация состоялась — говорить докладчику довелось не то о химии, не то о дифференциальном исчислении. Публика, помнится, осталась неудовлетворенной. Большая часть даже не представляла себе всей сложности и своеобразия состоявшегося «мероприятия». <…> Валерий Брюсов не только учил молодежь, но и сам давал пример отношения к литературному труду. Молодым поэтам он говорил:

«Как пианисту нужно каждый день играть гаммы для беглости пальцев, как атлету нужно каждый день работать с гантелями для крепости мышц, так и поэту нужно каждый день не меньше трех часов просидеть за письменным столом над белым листом бумаги. И в том случае, если этот лист и не заполнился ни единым четверостишием, не нужно унывать или жаловаться на бесцельно потраченное время. Кто знает — не отложилась ли в это утро у вас в глубине мозговых извилин какая-то смутная, неосознанная мысль, которой суждено много дней спустя оформиться и воплотиться?»

И заканчивал Брюсов эту тираду латинским изречением: «Nulla dies sine linea!» — «Ни одного дня без строки!» (Арго А. М. Звучит слово. Очерки и воспоминания. М., 1962. С. 79-83, 86).


ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. КРАТКИЙ КУРС НАУКИ О СТИХЕ (Лекции, читанные в Студии стиховедения в Моск­ве в 1918 году). Часть первая. Частная метрика и ритмика русского языка. М.: Альциона, 1919.

Автор позволяет себе указать, что его работа, по своим методам, — нечто совершенно новое в русской литературе. Впервые русский стих, в его метре и ритме, подвергнут научному обследованию, что привело к целому ряду выводов, почти совершенно новых, и к установлению законов (условий ритма), до сих пор остававшихся совершенно неизвестными. Поэтому, хотя данная маленькая книжка и подводит итоги более чем 20-летнему труду, автор предвидит, что она не свободна от разного рода недочетов и, может быть, противоречий (Предисловие).


Согласно замыслам автора, работа Брюсова преследует цель научного истолкования стиха. Но написана она случайно и является конспектом лекций, читанных в студии стиховедения с целью «натаскать» начинающих поэтов. Не знаю, насколько удалась Брюсову эта практическая цель, но задача «натаскивателя» самым плачевным образом отразилась на методологических приемах автора. Как заслуженный поэт Брюсов обладает вполне определенной техникой стиля. Осмысление этих технических приемов и систематизация их – вот что представило бы значительный интерес. <…>

В области регламентации форм литературного тонического стихосложения Брюсовым предлагается до пятидесяти правил, ничем не объясняемых и ничем не подкрепляемых. Примеры приводятся и за и против правила <…> В некоторых случаях автор даже сам сознается, что стихи, нарушающие правила, ничем не хуже правильных. Изложение этих правил — образец искусственного словарного усложнения предмета. Например: «ипостаса диямба пеоном третьим соответствует в ямбе ипостасе хореем с предшествующей ипостасой пиррихием, следовательно правильна, если цезура стоит перед и после арсиса пеона» <в книге с. 63>.

Столь бедная реальным содержанием книжка перегружена ненужным балластом, вроде перечисления античных метров, в русском стихосложении не применявшихся, перечисления разных авторских наименований рифм, со слабым поползновением к их классификации и весьма неудачной попыткой «в двух словах» охарактеризовать все вольные метры. <…>

Прочитав Брюсова <…>, новые исследователи стиха и ритма принуждены будут навсегда расстаться с иллюзиями, создаваемыми звоном авторитетных имен, принуждены будут искать новых путей, и, быть может, крушение навязанных общих теорий заставит повнимательнее и ближе подойти к фактам и терпеливо исследовать их, в надежде, что общие теории приложатся сами к правильно поставленному наблюдению за реальным ритмом живого поэтического языка (Томашееский Б. В. Брюсов. Наука о стихе. Метрика и ритмика // Книга и революция М., 1921. № 10—11. С. 32—34).


<Дарственная надпись Брюсова на книге «Краткий курс науки о стихе» М. Н. Покровскому:> …Книгу скучную, но написанную с искренним стремлением — поставить вопрос на научную почву (ЛН-85. С. 249).


ОСКАР УАЙЛЬД. БАЛЛАДА РЭДИНГСКОЙ ТЮРЬМЫ. Перевод с английского размером подлинника Валерия Брюсова. Литературно-издательский отдел Народного комиссариата по просвещению. М., 1919.

«Баллада Рэдингской тюрьмы» — последнее произведение Оскара Уайльда и резко отличается от других его сочинений. <…> Уайльд проповедовал поклонение красоте во всех видах; между прочим, учил, что и жизнь должна быть красивой. Сам Уайльд вел жизнь блестящую, и его даже называли «царем жизни». Однако в последние годы Уайльда постигли тяжелые испытания. <…> В «Балладе» и в «Исповеди», двух произведениях, написанных им после тюрьмы, Уайльд говорит уже не о «красоте радости», как прежде, а о «красоте страданий».

Таким образом «Баллада» интересна как отражение душевной драмы, пережитой замечательным поэтом нашего времени. <…> С большой остротой Уайльд ставит вопрос, вправе ли человек обрекать другого человека, хотя бы и преступника, на чудовищную пытку ожидания смерти (Из предисловия).


В 1919 г. в проспекте изд. «Трудовая Артель Литераторов» было объявлено: В. Брюсов. Книга поэм. — Полное собрание стихов Э. По в переводе Брюсова [238].

В 1919 г. Брюсов начал писать автобиографическую поэму «Из моей жизни». В архиве поэта сохранился план поэмы и вступление к ней [239].

В 1919—1920 гг. Брюсов работал над фантастическим романом «Экспедиция на Марс» и повестью «Арсен Люпэн в России». Обе вещи не закончены (см.: ЛН-27—28. М., 1937. С. 495).


При Временном правительстве Московский цензурный комитет претерпел глубокие изменения. После октябрьского переворота он был превращен в «подотдел учета и регистрации» при отделе печати Московского совета. Из прежних функций за ним сохранились две: регистрации выходящих изданий, во-первых, и распределение так называемых «обязательных экземпляров» по государственным книгохранилищам, во-вторых. <…> Во главе его с лета 1918 года стал Валерий Брюсов.

Ввести прямую цензуру большевики еще не решались — они ввели ее только в конце 1921 года. Но, прикрываясь бумажным и топливным голодом, они тотчас получили возможность прекратить выдачу нарядов неугодным изданиям, чтобы таким образом мотивировать их закрытие не цензурными, а экономическими причинами. Все антибольшевистские газеты, а затем и журналы, а затем и просто частные издательства были постепенно уничтожены. Отказы в выдаче нарядов подписывал Брюсов, но, разумеется, директивы получались им свыше. Не будучи советским цензором «де юре», он им все-таки очутился на деле. Ходили слухи, что его служебное рвение порой простиралось до того, что он позволял себе давать начальству советы и указания, кого и что следует пощадить, а что прекратить. Должен, однако, заметит, что я не знаю, насколько такие слухи были справедливы и на чем основывались. Несколько забегая вперед, скажу, что впоследствии, просматривая делопроизводства подотдела, никаких письменных следов такой деятельности Брюсова я не нашел. <…>

<В октябре или ноябре 1919 года> подотдел нашел себе пристанище на Девичьем Поле, где ему отвели две комнаты в доме Архива Министерства юстиции. Брюсов, живший на 1-ой Мещанской, очутился в необходимости ездить на службу через весь город. Ни автомобиля, ни лошади ему не полагалось по штату, а трамваи почти не действовали. Брюсов к тому же был болен и иногда по целым неделям лежал в постели: у него был фурункулез — по-видимому, на почве интоксикации (уже двенадцать лет он был морфинистом). В конце года он подал в отставку. Мне предложили занять его место (Ходасевич В. Книжная палата // Собр. соч. В 4 т.: Т. 4. С. 66, 67).


В конце 1919 г. мне случилось сменить <Брюсова> на одной из служб. Заглянув в пустой ящик его стола, я нашел там иглу от шприца и обрывок газеты с кровяными пятнами. Последние годы он часто хворал (Ходасевич В. С. 60).


В 1919 г. Брюсов оставил службу в Книжной палате. Поступил на службу в Госуд. Издательство (ОР РГБ).


А. С. ПУШКИН. ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

со сводом вариантов и объяснительными примечаниями, в трех томах и шести частях. Редакция, вступительные статьи и комментарий Валерия Брюсова. Том 1. Часть I. М.: Государственное издательство, 1919.

Новое издание «Полного собрания сочинений» А. С. Пушкина, предпринятое Литературно-издательским отделом Народного Комиссариата по просвещению (ныне — Государственное издательство), имеет целью удовлетворить насущную потребность русских читателей – получить сочинения вели­чайшего из наших поэтов в издании, позволяющем не только читать, но и изучать его произведения. Предыдущие издания такого типа частью распроданы и предлагаются на книжном рынке по непомерно поднятым ценам, частью уже устарели, как издания под ред. П. О. Морозова и под ред. П. А. Ефремова, начатые более 15 лет тому назад, частью остаются не законченными и не очень полны, как изд. Академическое, не содержащее, в вышедших томах, и одной трети всего написанного Пушкиным, и изд. под ред. С. А. Венгерова, не дающее ни первоначальных редакций, печатавшихся при жизни Пушкина, ни выпущенных Пушкиным в печати отдельных мест, ни вариантов (Предисловие редактора).


В. Я. Брюсов — один из лучших знатоков Пушкина, не мало потрудившийся над изучением его жизни и творчества. Отсюда ясно, что издание под редакцией Брюсова в общем отвечает основным требованиям науки: полноте, правильности в расположении материала и в верности текста. <…>

Приняв за принцип хронологический порядок, необходимость которого ныне считается общепризнанной, В. Я. Брюсов усложнил дело, разделив лирику Пушкина на периоды, соответствующие периодам биографическим. <…> В результате многочисленных дроблений теряется смысл хронологического порядка, картина пушкинского творчества не развертывается постепенно, а мелькает и постоянно возвращается назад (Ходасевич В. А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. // Творчество. 1920. № 2—4. С. 36, 37).


Вышел лишь 1-ый том предполагавшегося к изданию полного собрания сочинений Пушкина под ред. В. Брюсова. К сожалению, этот вышедший, первый и единственный пока том страдает весьма многими недостатками, благодаря неудачному плану и, особенно, благодаря спешности и тяжелым условиям работы редактора, в связи с революционным временем.

Редактор поставил себе выполнение сразу двух, по существу разнородных, заданий: он хотел дать одновременно издание научного типа, предназначенное для исследователей, и в то время доступное для самых широких слоев читателей; поэтому, с одной стороны, издание перегружено неоконченными, черновыми набросками, вариантами, которые не только совершенно не нужны широким слоям читателей, но могут прямо отпугнуть их от Пушкина; с другой стороны, в расчете на малоподготовленных читателей даются пояснения отдельных слов <…> (Фатов Н. Н. Новые книги о Пушкине // Молодая гвардия. 1923. № 1. С. 264).


В 1919 году Государственным издательством в серии «Народная библиотека» изданы под редакцией В. Брюсова следующие произведения А. С Пушкина: 1. Баллады (Рассказы в стихах). Сказка и поэмы. 2. Песни и стихотворения разных народов. 3. Стихотворения 1815-1836 годов. 4. Стихотворения о разных странах. 5. Стихотворения о свободе.

В той же серии издано: Тютчев Ф. И. Стихотворения / Под ред. и с объясн. В. Брюсова. М., 1919.


Когда революция переменила все в нашей стране, то вы знаете хорошо, что значительная часть интеллигенции почувствовала себя совершенно растерянной, не говоря уже о той ее части, которая определила свои позиции в отношении революции как резко враждебные — в то время были относительно редки случаи, когда представители интеллигенции предлагали свое сотрудничество нам и первыми входили в определенный контакт с Советской властью.

Одним из таких визитов, которые оставили у меня глубокое воспоминание, было специальное посещение меня в Москве В. Я. Брюсовым и П. Н. Сакулиным. Они пришли вместе и сказали, что, по их мнению, никакого разрыва между интеллигенцией и ее традициями, как они это понимают, и совершившейся революцией нет, что затруднения, которые на этой почве возникли, представляют собой горькое историческое недоразумение и что они со своей стороны охотно взяли бы на себя вести переговоры о том, чтобы устранить дальнейшую отчужденность. А время было тогда острое. В то время шла забастовка в Москве учителей, которые отказывались учить детей взявшего в свои руки власть пролетариата.

Мы тогда же сговорились с этими высококвалифицированными представителями русской исследовательской мысли относительно совместной работы, которая, в сущности говоря, никогда не прекращалась до смерти сперва В. Я. Брюсова, а потом П. Н. Сакулина (.Луначарский А. В. Памяти П. Н. Сакулина // Литературное наследство. Т. 82. М., 1970. С. 105).


ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ

Подобен панцирю затянутый сюртук,

Подобен мрамору воротничок сорочки.

Скульптурно-четокслом скрещенных цепко рук, —

И бронзою звенят и тяготеют строчки…

В гортанном клекоте всегда каленых слов,

В пантерьем отблеске зрачков неугасимых

Вилось предчувствие грядущих катастроф

И скорбь о рухнувших Ассириях и Римах.

Как резонатором, огромная душа

На гуды всех эпох созвучно отозвалась

И, всеми гарями и дымами дыша,

Тяжелой поступью столетий любовалась.

И в повседневности, среди обычных дел,

Умела находить рубеж, накал, кипенье,

Вдоль черной пропасти прочерченный предел,

За коим страстный бред иль пытка преступленья.

Кишенье толп людских, труда извечный лязг,

Отравы мятежей, самоубийств соблазны,

Загадки звездных сфер и судороги ласк —

Все им воплощены, как стих многообразны.

Так, в сердце бытия, он «трепет без конца»

Постиг и подстерег, и окунулся в трепет,

И в нас вливалась дрожь, и прядали сердца,

Когда, бывало, он, читая, руки сцепит,

Как бы сдавив огонь и молнию взнуздав…

И в годы гневные, когда его Россия

Тряслась до самых недр, потоком алых лав

Сметая и крутя преграды вековые,

Не мог он не пойти навстречу лаве той,

Не мог не сделаться «напевом бури властной»

И лиру не сложить к ногам страны родной.

Преображенной и прекрасной! [240]


Георгий Шенгели


Социалистическая академия общественных наук (САОН), работу которой приветствовал и направлял В. И. Ленин, сыграла большую роль в деле подготовки кадров советской интеллигенции. В состав действительных членов САОН входили: Н.К.Крупская, А. М. Горький, А.В.Луначарский, К. А. Тимирязев, М. Н. Покровский и др. Среди кандидатов, намеченных в действительные члены САОН на 1-м заседании научно-академической секции 14 июля 1918 г., был и В. Я. Брюсов.

На общем собрании научно-академической и учебно-просветительной секции САОН 8 августа 1918 года при обсуждении кандидатуры В. Я. Брюсова М. Н. Покровский указал на возможность привлечения к лекторской работе В. Я. Брюсова «хотя и не коммуниста», но стоящего на советской платформе и во всяком случае ценного в научном отношении. <…>

25 августа 1918 г. на заседании социально-исторического разряда САОН была принята резолюция об утверждении В. Я Брюсова лектором по курсу истории русской литературы. В 1918—1919 учебном году В.Я.Брюсов прочитал 26 лекций по истории русской литературы (Винокурова Н. Н. Письма В. Я. Брюсова в Социалистическую академию общественных наук // БЧ-1962. С. 401, 402).


… Уже после революции, когда я работала под начальством Брюсова в Наркомпросе, я однажды сказала, что хочу напомнить ему один милый поступок его молодости, когда на очень резкое письмо он ответил очень красивым стихотворением. <…>

– Какое это было стихотворение? — спросил он.

– Не скажу, — решительно ответила я.

Брюсов начал настаивать, я упорно отказывалась. Тогда он сказал:

– Оно начиналось: «Есть одно…»

Я подтвердила это и удивилась его замечательной памяти: письмо ему было послано в 1896 году, а разговор наш происходил летом 1918 года.

– Ведь с тех пор прошло уже двадцать два года, — сказала я.

– Если бы это было позже, я бы, может быть, и не помнил, но тогда это было начало моей работы, я получал еще мало писем, и это письмо поразило меня.

– Кто, вы думали, вам его написал?

– Я думал, что это кружок молодых поэтов.

– Может быть, нехорошо, что я вам рассказала, кто были ваши корреспонденты?

– Нет, — ответил Брюсов, — всегда интересно знать, как это было на самом деле (Мотовилова С. Минувшее // Новый мир. 1963. № 12. С. 86).


ВАЛЕРИЙ БРЮСОВ. ЛЕТОПИСЬ ИСТОРИЧЕСКИХ СУДЕБ АРМЯНСКОГО НАРОДА (ОТ VI в. ДО Р.Х. ПО НАШЕ ВРЕМЯ). Издание Московского Армянского комитета. М., 1918.

Предлагаемый вниманию читателя очерк исторических судеб армянского народа возник из подготовительных работ по редактированию сборника «Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней», изданного Московским Армянским Комитетом. <…> Я убедился, что в судьбы армян включены одни из примечательнейших страниц всеобщей истории, озаряющие новым светом целый ряд вопросов исторической науки. Еще мало, сравнительно, исследованная, а в широких кругах русских читателей и вовсе неизвестная, история Армении заслуживает внимания в той же мере, как история самых значительных народов, сделавших свой самостоятельный вклад в культуру человечества, не исключая ни египтян, ни эллинов, ни римлян, ни народы современной Европы <…> Знакомство с Арменией и с историей армян становится в наши дни прямо необходим для каждого русского, желающего сознательно отнестись к современным событиям. <…>

Ноябрь, 1916 г. Валерий Брюсов (Из предисловия).


Ко времени отъезда Брюсова на Кавказ <январь 1916 г,> сборник армянской поэзии был уже сдан в печать, причем в качестве предисловия к нему Брюсов предпослал специальное введение о поэзии Армении. Ранее написанный Брюсовым очерк об истории Армении был признан не совсем подходящим к сборнику, почему и был заменен другим введением.

Однако этот очерк, предназначавшийся к сборнику как предисловие и датированный в рукописи 9-м ноября 1915 года, послужил содержанием лекций по истории Армении, прочитанных Брюсовым сначала на Кавказе [241], а затем в Москве [242] и в Петрограде [243], и как раз лег в основу той отдельной работы, которая впоследствии была опубликована Брюсовым под названием: «Летопись исторических судеб армянского народа» (Брюсова И. Ильинский А. Работа Брюсова над очерком «Летопись исторических судеб армянского народа»//Летопись исторических судеб армянского народа. Ереван, 1940. С. 12, 13).


«Летопись» при богатстве фактического материала, при крайней сжатости изложения, назначается для широкой публики. Не стоит сравнивать «Летопись», например, с книгой Амфитеатрова «Армения и Рим» (1916 г.), чтобы увидеть специфически «брюсовские» черты подхода к работе. Амфитеатров, широко начитанный, способный подчас по-новому осветить общеизвестные факты, все же оставляет читателя в состоянии некоторой недоверчивости: все-таки это фельетон, а не история. Брюсов, для которого «в науке любая "мелочь” имеет свое значение», самой серьезностью тона, напротив, дает читателю впечатление несомненной научной доброкачественности предложенного материала (Белецкий А. Брюсов, как ученый // Фронт науки и техники. 1934. № 12. С. 94, 95).


Изучение автографов давно признано в ученом мире, как важнейшая вспомогательная наука истории. В Западной Европе существуют обширнейшие собрания автографов при государственных музеях и библиотеках в Лондоне, Париже, Берлине и других городах. В России до сих пор специального собрания автографов нет; имеются только отдельные собрания бывших частных коллекционеров, поступившие в рукописные отделения государственных библиотек <…>

Ввиду изложенного представляется весьма желательным основание специального собрания автографов в Москве. Отдел Научных библиотек имеет возможность положить начало такому собранию, так как в Книжный фонд отдела нередко поступают вместе с библиотеками как отдельные автографы, так и целые их собрания <…>

Лично я, заведующий отделом В. Я. Брюсов, прошу разрешения в случае организации собрания передать в него имеющиеся у меня автографы, русские и иностранные, разных времен, всего около ста номеров (Из записки В. Брюсова в Наркомпрос).


Важное значение имела деятельность Брюсова в области организации библиотечного дела в советской России. 27 декабря (918 г. за подписью зам. наркома по просвещению М. Н. Покровского и зав. Московским Библиотечным отделением Валерия Брюсова была обнародована инструкция «о реквизиции частных библиотек».

«…Главными заботами своими, — пишет Брюсов, — вызванными потребностями переживаемого момента. Московское библиотечное отделение считало две: 1) спасение и охрану библиотечных собраний, коим грозила опасность погибнуть в стихийном революционном движении. 2) справедливое распределение книжных сокровищ, поступивших в веление Библиотечного отделения, между государственными в академическими библиотеками и посильное удовлетворение нужд в книге разных просветительных (центральных и местных) организаций». В выполнении указанных задач Московское Библиотечное отделение руководствовалось декретом Совнаркома от 17 июля 1918 г. «Об охране библиотек и книгохранилищ РСФСР». Вместе с тем, заведующим Библиотечным отделением (Брюсовым) были разработаны проекты двух других декретов: «О порядке реквизиции книжных собраний» и «О порядке охраны библиотек». Оба проекта были, с некоторыми изменениями, приняты Коллегией Наркомпроса (Гольдин С. Л. В. Я. Брюсов – работник Наркомпроса // Брюсовские чтения 1963 года. С. 295, 296).


В июне 1919 г. Брюсов подал в Наркомпрос записку «Об отмене частной собственности на архивы умерших русских писателей, композиторов, художников и ученых, хранящиеся в библиотеках и музеях». В записке указывалось, что в рукописном отделении Московского Румянцевского музея хранятся Н. Н. Пушкиной, жены поэта, переданные в музей наследниками поэта под условием, «согласно с которым письма могут быть вскрыты и обнародованы лишь еще через несколько десятков лет <…> Нет надобности говорить о значении каждой строки, проливающей новый свет на Пушкина».

По этим соображениям Брюсов предложил коллегии Наркомпроса внести на утверждение Совнаркома проект декрета [244] об отмене всех ограничений, «на которых были переданы бывшими владельцами в публичные библиотеки и музеи архивы умерших русских писателей, композиторов, ученых» (Энгель С. Где письма Н. Н. Пушкиной? // Новый мир. 1966. № 11).


А. Н. Прокофьеву

3.1.1919 г.

Тов. Прокофьев!

Посылаю вам письмо Брюсова. Прошу вернуть мне его с сообщением, как вы покончили с библиотекой Суркова [245].

Надеюсь, Вы сделаете все же все возможное, чтобы Суркова немного удовлетворить; например, дать ему право пользования и тому подобное. Оказывается, Вам надо было обратиться в библиотечный отдел внешкольного отдела. Я передам туда, чтобы позаботились о Вас.

С ком. приветом В. Ульянов (Н. Ленин) (Ленин В. И. Поли собр. соч. Т. 50. М., 1965. С. 234, 235).


Владимир Ильич лежал, еще больной, после ранения. Надежда Константиновна Крупская пригласила к себе на квартиру, в Кремль, группу работников культуры — коммунистов. Среди них были Л. Менжинская, нарком просвещения А. В. Луначарский, В. Брюсов и другие — человек пятнадцать.

Брюсов только что получил сверстанный сборник стихов И. Сурикова, подготовленный к выпуску в Госиздате. Владимир Ильич попросил у Брюсова сверстанную книгу, открыл первую страницу и прочитал начальные слова стихотворения «Детство»:


Вот моя деревня,

Вот мой дом родной…


— Нашим поэтам нужно бы научиться так писать о детях и для детей, — сказал он. — А бумага-то для такой книги, особенно для детей, не годится (Фомин С. Талантливый поэт-самоучка. К 75-летию со дня смерти И.З.Сурикова // Литературная газета. 1955. 7 мая. № 54).


Вчера вместе с Максимом Горьким мы вспоминали слова поэта Тютчева:


Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые.


Такие роковые минуты мы переживаем и сейчас. Здесь много молодых лиц и им непонятно то, как смотрим на вещи мы. Их детство прошло в 1905 году, их молодость совпала с европейской войной, теперь они переживают социалистическую революцию. Но для нас, которые в молодости жили в чеховской России, теперешние события прямо фееричны. Конечно, мы все считали социалистическую революцию делом далекого будущего. Вот теперь заговорили о возможности сношения с другими планетами, но мало кто из нас надеется там побывать. Так и русская революция казалась нам такой же далекой. Предугадать, что революция не так далека, что нужно вести к ней теперь же, — это доступно лишь человеку колоссальной мудрости. И это в Ленине поражает меня больше всего (Речь <Брюсова> на 50-летнем юбилее В. И. Ленина в Доме печати // Экран. 1928. № 4. С. 5).


<Брюсов> вступил в партию и сейчас же попросил работу в Наркомпросе и одновременно начал целый ряд трудов в Госиздате, между прочим, и по переводам иностранных классиков, и по изданию А. С. Пушкина и т. д. Брюсов стремился относиться к своим обязанностям с высшей добросовестностью, даже с педантизмом. Вначале он заведовал библиотечным фондом. Дело это было, конечно, почти техническое, и мы рассматривали его, по правде сказать, больше, как синекуру. Но Брюсов относился к этому иначе. Храня очень большое и громоздкое государственное имущество, он входил иной раз в неприятные столкновения, которые порождались неуходившимся еще хаосом разрушительного периода революции. Он протестовал, жаловался, волновался и, в конце концов, добивался удовлетворительного разрешения всех этих неприятностей (Луначарский А. Литературные силуэты. М., 1925. С. 171).


Только люди поверхностные или относящиеся предвзято могли ахать по поводу вступления Брюсова в партию, <сказал Луначарский>. В годы молодости, когда он писал «Каменщика», он не кокетничал с революцией. Он ее принимал.

— Ну, а «Закрой свои бледные ноги»?

Луначарский слегка морщится:

– Детская болезнь, вроде кори. Дань моде. Кто этим не грешил? (Луначарская-Розенель Н. С. 59).


Многие склонны думать, что Брюсов изменил свой поэтический символ веры, а враги его, всякие злопыхатели и противники Советской власти, злонамеренно кричат, что он просто переметнулся из-за карьеристических личных соображений. Чепуха! Вздор! Поэт пришел в стан Советской России, не изменяя своего поэтического credo. Он остался ему верен, когда вступил в ряды РКП. Разрыва в поэте не произошло. Развитие шло органическим путем. Это прекрасно можно иллюстрировать на анализе посмертного сборника его стихов «Меа». Конечно, пламенная, сжигающая и очищающая жизнь наших дней свой след оставила, но она не разломала основ творчества поэта, не вырвала его с корнями из прошлого; нет, время сделало только прививку, придав спелому, сочному плоду другой вкус (Полянский В. О В. Брюсове // Вопросы современной критики. М.; Л., 1927. С. 190, 191).


В сознании многих людей моего поколения, в возрасте, когда мы сами начали выбирать свое чтение, — Брюсов среди современных поэтов был для нас первым из первых. Быть может, его стихи не волновали юные сердца так, как волновала лирика Блока, но созданные им могучие образы владык всех времен — Ассаргадона, Александра Македонского, Наполеона — населяли воображение завоевателями, титанами. Первое мое художественное восприятие средневековья создалось «Огненным ангелом»; даже свое имя Наталия я мечтала заменить Ренатой, но никому в этом не признавалась.

В 1919 году в Киеве, где я тогда жила, стало известно, что Брюсов работает с большевиками, что он вступил в партию. Эта новость была, как бомба, брошенная в стан реакционно настроенной интеллигенции, которой тогда еще было немало. Клеветали и злобствовали, понимая, как значителен этот шаг. Рафинированный интеллигент, эстет, «мэтр», человек, завоевавший в совсем молодые годы признание и авторитет… Что делать такому человеку среди большевиков? Брюсов — центр интеллектуальной и художественной жизни Москвы, быть может, России, ученый, исследователь — вдруг делается, страшно сказать, сотрудником Наркомпроса. Невероятно! (Луначарская-Розенель Н. С. 54).


В 1920 году Брюсов покинул службу в Отделе Научных библиотек Наркомпроса. Организовал Лито (Литературный отдел) Наркомпроса и литературную студию при нем (ОР РГБ).


В заведующие Лито Наркомпроса, <говорил Луначарский>, — группа писателей выдвигала А. Белого, но я настоял на кандидатуре Брюсова и не жалею об этом. Он – бесценный руководитель нашего художественного образования (Луначарская-Розенель Н. С. 59).


Простите меня за то, что, не будучи лично знаком с Вами, смею беспокоить Вас своим письмом, одновременно с коим посылаю два своих труда: «Тетрадь стихотворений» и «Академию поэзии». Если Вас не затруднит моя просьба, не откажите в любезности выразить о моих стихах свое мнение.

Мне пошел 22 год, а из жизни уже лет 5 утрачено на войну и революцию, и обидно будет потерять еще столько же, что при современном положении дел как будто и возможно. <…> Подожду Вашего мнения о моих виршах (ибо только Вас считаю серьезным и тонким критиком и знатоком искусства), а потом что-нибудь предприму… (Письмо Л. Л. Чижевского от 11 августа 1919 года из Калуги. ОР РГБ).


В один прекрасный день, дабы продолжить заниматься наукой, я должен был формально преобразиться в литератора. Хотя я был всегда неравнодушен к литературному мастерству и к тонкому искусству поэзии, я никак не мог предположить, что звучащая во мне струна должна будет проявить себя и во вне… Анатолий Васильевич Луначарский просто порекомендовал мне зачислиться в Литературный отдел Наркомпроса и уже в качестве литературного инструктора отправиться в город Калугу. <…>

Наркомпрос не может сейчас помочь вам как ученому, так как у нас нет подходящей научной должности в Калуге, но Литературный отдел как раз посылает в разные города своих инструкторов <…>, а я вас снабжу всеми необходимыми документами, чтобы вы могли заниматься наукой…

На другой день с его письмом я пошел уже к заместителю заведующего Литотделом В. Я. Брюсову, моему знакомому по Московскому литературно-художественному кружку. <…> В Гнездниковском переулке тут же в одной из комнат сидел и знаменитый поэт Вячеслав Иванов. В результате мне было выдано удостоверение, подписанное В. Бросовым я В. Ивановым.. На другой день в Лито Брюсов подошел ко мне, издали протягивая руку.

– А вы — калужанин? — спросил Валерий Яковлевич — Из анкеты узнал… Калуга отличный город. Еще в 1910 году я жил в селе Белкино Боровского уезда, у Обнинских. Прекрасная природа… Вы должны знать Циолковского.

– Конечно, знаю.

– Прекрасно. Расскажите же мне все о нем. Ведь это человек исключительного дарования, оригинальный мыслитель. Я интересуюсь, — продолжал Валерий Яковлевич, — не только поэзией, но и наукой, вплоть до четвертого измерения, идеями Эйнштейна, открытием Резерфорда и Бора. Материя таит в себе неразгаданные чудеса… Что такое душа, как не материальный субстрат в особом состоянии? Но Циолковский занимается вопросами космоса, возможностью полета не только к планетам, но и к звездам. Это несказанно увлекательно и, по-видимому, будет осуществлено… Я позволю себе пригласить вас к себе для рассказа о Циолковском. <…>

Через два-три дня в 10 часов утра, как и было условлено, я нажал кнопку двери небольшого особнячка по Первой Мещанской улице… Дверь мне открыла женщина, которая, как я потом узнал, именовалась Брониславой Матвеевной и была сестрой жены поэта. Я назвал себя. <…> А через минуту я входил в кабинет Валерия Яковлевича. Это была просторная комната, но из-за густого табачного дыма почти ничего не было видно.

– Я здесь, — сказал Валерий Яковлевич. — Прошу покорно, входите!

Я пошел на голос, пораженный столь странной картиной… Выходя из-за стола, чтобы пожать мне руку, он наткнулся на ведро, наполненное водой, в которой качались белые мундштуки выкуренных за ночь папирос. Их было, вероятно, более сотни. Брюсова слегка качало.

– Вы уж простите меня, я неисправимый курильщик…

«Не курильщик, а самоубийца», — подумал я. <…>

– В последнее время я обхожусь почти без спичек. Следующую папиросу прикуриваю от предыдущей, порочный круг! — засмеялся он.

Мы прошли в столовую. <…> За крепким чаем я рассказал Валерию Яковлевичу все, что знал о Константине Эдуардовиче, о его борьбе за свои идеи, о бедности семьи Циолковских, о его больших планах. Брюсова больше всего интересовал вопрос о возможности полета в космос. <…>

– Поистине только русский ум мог поставить такую грандиозную задачу — заселить человечеством Вселенную, — восторгался Валерий Яковлевич. — Космизм! Каково! Никто до Циолковского не мыслил такими космическими масштабами!.. Уже это одно дает ему право стать в разряд величайших гениев человечества (Чижевский А. Л. Вся жизнь. М., 1974. С. 71—78).


Мы так привыкли к разобщенности искусства и науки, что считаем это состояние души и разума естественным. Однако такое разделение возникло в человеческой истории лишь 200—300 лет назад и, возможно, минует вскоре, как сон. <…>

Многие считали (и считают!) Брюсова холодным и рассудительным человеком. Это – легенда, созданная теми, кто не понимал и не хотел принять внутренней динамики Брюсова, ее устремленности в будущее. Жанна Матвеевна часто, говоря о муже, отмечала его как мечтателя. В доказательство она приводила обычно целую серию брюсовских стихотворений, посвященных мечте, грезе, неведомым мирам. И действительно, если внимательно проследить сборники стихов и прозу Брюсова, можно легко обнаружить подтверждение этой мысли.

Будучи «мечтателем». Брюсов в то же время был и «провидцем»: его стихи, посвященные завоеванию космоса, мечты о недоступных еще в его время полетах человека за пределы земной атмосферы, мечта о том, что «Мы своей рукою направим бег планеты меж светил», — свидетельствуют о замечательном предвидении наших завоеваний вселенной, об устремленности его в будущее (Чудецкая Е.).


В ходе развития Наркомпроса коллегии его показалось необходимым иметь особый Литературный отдел, который <…> был бы регулятором литературной жизни страны. Во главе этого отдела мы поставили Брюсова. И здесь Брюсов внес максимум заботливости, но сам орган был слаб и обладал лишь ничтожными средствами. К тому же Брюсов мало годился для этой службы. Ему очень хотелось идти навстречу пролетарским писателям. Он в революционный период своей жизни с любовью отмечал всякое завоевание молодой пролетарской поэзии, но вместе с тем он был связан всеми фибрами своего существа и с классической литературой и с писателями дореволюционными. Он, несомненно, несколько академично подходил к задачам Литературного отдела, поэтому через несколько времени его заменил другой писатель-коммунист с более ярко выраженной радикально-революционной <…> позицией, тов. Серафимович (Луначарский А. С. 171).


В Лито, которым заведовал Валерий Яковлевич, он работал не покладая рук. С аккуратностью и любовью, достойной лучшего советского работника, он неутомимо руководил деятельностью этого учреждения, объединявшего всю нашу небольшую в то время революционную литературу, от пролетарской «Кузницы» до попутчиков. Странно было видеть этого крупного поэта и литературного вождя, вникающего во все мелочи хозяйственной жизни Лито. Он часто приходил раньше всех и усаживался за разборку вороха бумажных дел, которых тогда было изобилие. От гонорарных ведомостей, счетов до ордеров на выдачу селедок – все это проходило через его руки, рассматривалось и утверждалось им. Эта аккуратность в исполнении всякой работы была неотъемлемой чертой Брюсова. Он выступал с докладами и чтением своих стихов, принимал деятельное участие в устройстве литературных вечеров. Помню его выступление на съезде пролетарских писателей. Время тогда было трудное, на съезде слышались жалобы на тяжелое положение пролетарского писателя, и Валерий Яковлевич сказал в своей речи следующее: «Настоящий писатель должен работать при всяких условиях, если бы я очутился даже в тюрьме, я продолжал бы работать, невзирая ни на что». Вся его речь была проникнута горячим призывом к упорной работе и учебе.

Один раз я застал Валерия Яковлевича за чтением напечатанных стихов поэтов «Кузницы». Брюсов показал мне одно довольно банальное стихотворение о любви, в которой были следующие строки:


«И я хочу сгореть на пламени

Твоей пылающей души…»


и с какой-то грустью сказал:

— Тов. Кириллов, скажите мне, что же здесь пролетарского? Я сам крестьянского происхождения — дед мой был крепостным мужиком, почему же я не могу назваться пролетарским поэтом? Ведь такие стихи ничем не отличаются от стихов, которые в свое время писали мы, символисты. Пролетарским поэтом я могу назвать только такого поэта, который дает новое пролетарское содержание и по-новому его воплощает (Кириллов В. Памяти В. Я. Брюсова // Прожектор. 1929. 6 окт. № 40).


Лекции В. Я. Брюсова о русской литературе читались в студии Литературного отдела Наркомпроса 27 мая — 17 июля 1920 г. (РГАЛИ)


Помню, как я пришел к нему в конце 1920 года в маленький особняк, где помешался Лито — так назывался отдел Наркомпроса, которому была вверена литература. Валерий Яковлевич говорил со мной как заведующий отделом, предлагая работу; он показал на стену, там висела диковинная диаграмма: квадраты, ромбы, пирамиды — схема литературы. Это было наивно и вместе с тем величественно: седой маг, превращающий поэзию в канцелярию, а канцелярию — в поэзию.

Его часто называли рационалистом, человеком сухого рассудка; многие уверяли, что он никогда не был поэтом. По, моему, это неверно: разум для Брюсова был не здравым смыслом, а культом, и в своей вере в разум он доходил до чрезмерности. Поэтом он был даже в самом обыденном, обывательском понимании этого слова: жил в условном мире исступленных схем (Эренбург И. Люди, годы, жизнь. Кн. 2. М., 1961. С. 364).


В 1920 году г. Брюсовым были написаны большие киносценарии «Родине в жертву любовь» (драма из итальянской жизни XVI в.) и «Перемена судьбы» (Архив Брюсова ОР РГБ).


8 июля 1920 года Брюсов прочел в Доме печати доклад о мистике.

Почему именно о мистике? Как поэт, Валерий Яковлевич при всем интеллектуализме влекся к еще неизведанному, а этого неизведанного ведь очень много и внутри нас и вокруг нас; но как рационалист и коммунист, он стремился истолковать мистику как своего рода познавание, как познавание в угадке, как помощь в науке в еще не разработанных ею вопросах со стороны интуиции и фантазии.

Никто, конечно, не может отрицать, что интуиция и фантазия могут помогать науке в некоторых областях, но было бы в высшей степени неправильно окрещивать этот род работы словом «мистика», которая имеет совсем другое значение и в тысячу раз больше вредит науке, чем приносит ей пользы. Н. И. Бухарин присутствовал на этой лекции и выступил очень резко, с обычной для него острой насмешливостью. <…> Брюсов был очень взволнован. В эту минуту он, несомненно, чувствовал себя несчастным. Ему казалось, что он нашел какое-то довольно ладное сочетание того, к чему влекла его натура, и той абсолютной трезвости, которой он требовал от себя, как коммуниста. Теперь нельзя уже не отметить, что Брюсову приходилось проделать в этом отношении очень большую внутреннюю работу. Он гордился тем, что он коммунист. Он относился с огромным уважением к марксистской мысли и несколько раз говорил мне, что не видит другого законного подхода к вопросам общественности, в том числе и к вопросам литературы. И если иногда эти усилия большого поэта целиком перейти на почву нового миросозерцания, новой терминологии, бывали неудовлетворительны и неуклюжи, то эти добросовестнейшие усилия не могут не вызвать у партии чувства уважения за ту несомненную и серьезнейшую добрую волю, которую Брюсов вносил в свое преображение (Луначарский А. С. 173).


19 сентября <1920 г. > в Москве состоялась лекция Вал. Брюсова о современной литературе, главным образом о поэзии, о лирике, т. к. лирика стоит во главе литературного движения. Прежде чем ознакомить слушателей с современной литературой, он вырисовывает этапы, через которые она прошла до наших дней.

Обрисовывая крупнейшие литературные школы, упоминая классицизм, романтизм, реализм, символизм и футуризм, Брюсов обращает внимание слушателей на процесс смены одной литературной школы другой и те задачи, которые каждая школа разрешала. «Каждая новая приходящая школа утверждает себя как окончательную конечную», — говорит лектор. <…>

Для того, чтобы обрисовать ход развития техники и новых идей, литературе нужны новые метры, новый язык, новые словообразования. Поэты должны осмыслить всю новизну. Мало нового слова, нужно перестроить синтаксис — новое поколение воспиталось на радиограммах, приказах и т. п. — медленная и плавная речь Фета не удовлетворяет нас. В языке для новых понятий нет речений. <…>

Но новая школа литературы рождается десятилетиями, и странно было бы ждать на третий год после переворота создания новой литературной школы (Бахметев Е. Валерий Брюсов о современной литературе // Грядущее. 1920. № 11. С. 15, 16).


Недавно возникший в Москве журнал «Художественное Слово» (Временник Лито Н.К.П.), главным руководителем которого является Валерий Брюсов, заявляет, что редакция считает необходимым широко открыть его страницы для всех направлений и школ <…>

В отделе статей наибольший интерес возбуждает статья В. Брюсова «Смысл современной поэзии» (Катков Н. Для всех направлений // Вестник литературы. 1921. № 8. С. 17).


В годы гражданской войны мы наблюдаем в России единственный случай, когда в развитии литературы значительную роль начинает играть кафе. Кафе Всероссийского союза поэтов, кафе «Кузницы», «Стойло Пегаса» одно время сделали Тверскую литературной улицей. В тесном помещении с небольшой эстрады поэты читали новые стихи, критики — свои этюды, профессора — ученые доклады, происходили жестокие диспуты, провозглашались новые слова. Здесь демонстрировались образцы самого что ни на есть левого и революционного искусства, а крайняя революционность проявлялась испытанным методом: бить по голове ошарашенного слушателя. Слушатель, иногда впервые видевший живого писателя, внимал с почтением логическим упражнениям Мариенгофа, страстной декламации Есенина, искусным фальсификатам Шершеневича, мощному голосу Маяковского, речитативу П.С.Когана, холодной аффектации Брюсова и многому множеству имен, которые возникали из небытия, чтобы вновь исчезнуть навеки (Полонский В. Литературное движение Октябрьского десятилетия // Печать и революция. 1927. № 7. С. 23, 24).


Он стоял на эстраде <в кафе «Домино» > в черном сюртуке и, такой деловитый, немного хриплым и картавящим голосом читал свои новые стихи, поглядывая из-под раскосых рысьих бровей грустными глазами на публику. Когда ему аплодировали, на его калмыцком лице появлялась застенчивая детская улыбка, совсем неожиданная для этого угрюмого человека. Тогда, в первый раз, я услышал первые, по-настоящему хорошие, стихи о революции (Анибал Б. [Б. А. Масаинов.] В. Брюсов // Наша газета. 1926. 9 окт. № 233).


На заседании правления Союза писателей в 1920 году Валерий Яковлевич Брюсов заявил, что собирается гораздо шире пропагандировать поэзию как с эстрады нашего клуба, так и на открытых вечерах в Политехническом музее, в консерватории и т. д. Он сказал, что для проведения вечеров у нас есть в правлении известный организатор литературных концертов Ф. Е. Долидзе.

Правление поддержало предложение Валерия Яковлевича. Первый же «вечер современной поэзии» в Политехническом музее принес не только материальный успех, но и литературный. Председательствование и выступление Брюсова были безукоризненны. Кстати, на этом вечере впервые в открытой аудитории Есенин читал «Сорокоуст» (Ройзман М. Есенин читает стихи // Литературная Россия. 1970. 2 окт. № 40).


Один за другим читают свои стихи <на вечере поэтов в Политехническом музее > представители различных поэтических групп. <…> Председательствует сдержанный, иногда только криво улыбающийся Валерий Брюсов

Очередь за имажинистами. Выступает Есенин. Начинает свой «Сорокоуст». Уже четвертый или пятый стих вызывает кое-где свист и отдельные возгласы негодования. В стихах этих речь идет о блохах у мерина. Но когда поэт произносит девятый стих и десятый, где встречается слово, не принятое в литературной речи, начинается свист, шиканье, крики: «довольно» и т.д. Есенин пытается продолжать, но его не слышно шум растет. Есенин ретируется. Часть публики хлопает, требует, чтобы поэт продолжал. С неимоверным трудом, при помощи звучного и зычного голоса Шершеневича, председателю удается, наконец, водворить относительный порядок.

Брюсов встает и говорит: — Вы услышали только начало и не даете поэту говорить. Надеюсь, что присутствующие поверят мне, что в деле поэзии я кое-что понимаю. И вот я утверждаю, что данное стихотворение Есенина самое лучшее из всего, что появилось в русской поэзии за последние два или три года.

Есенин начинает, по обыкновению размахивая руками, декламировать сначала. Но как только он опять доходит до мужицких слов, не принятых в салонах, поднимается рев еще больше, чем раньше, топот ног <…> Есенина берут несколько человек и ставят на стол. И вот он в третий раз читает стихи. <…> Но даже и в передних рядах ничего не слышно: такой стоит невообразимый шум (Розанов И. Есенин о себе и других. М., 1926. С. 293, 294).


Валерий Брюсов обвинял имажинистов как лиц, составивших тайное сообщество с целью ниспровержения существующего литературного строя в России. Группа молодых поэтов, именующих себя имажинистами, по мнению Брюсова, произвела на существующий литературный строй покушение с негодными средствами, взяв за основу поэтического творчества образ, по преимуществу метафору. Метафора же является частью целого: это только одна из фигур тропа из нескольких десятков фигур словесного искусства, давно известных литературам цивилизованного человечества.

Главный пункт юмористического обвинения был сформулирован Брюсовым так: имажинисты своей теорией ввели в заблуждение многих начинающих поэтов и соблазнили некоторых маститых литераторов (Грузинов И. С. Есенин разговаривает о литературе и искусстве. М., 1927. С. 7, 8).


Впервые я увидела Брюсова зимой 1920—1921 года в Москве, в Политехническом музее на вечере «Суд над русской поэзией». Председательствовал Брюсов. Среди барабанного боя футуристов, выходок имажинистов, пестроты, шума, выкриков из зала он приковывал к себе особое внимание строгостью и простотой. Молодежь, особенно падкая на новинки и сенсации, устраивала бешеные овации Маяковскому, который стирался своим «колокольным басом» придушить мягкий тенорок Есенина. Брюсов, чтобы водворить порядок, изо всех сил звонил в председательский звонок; поняв безнадежность этих попыток, он откинулся на спинку кресла и скрестил руки. Брюсов казался замкнувшимся в себе: даже его глухой сюртук и темный галстук подчеркивали его непохожесть на других участников вечера, одетых в гимнастерки, толстовки, пестрые вязанки, кожаные куртки. Зачем он здесь? Ведь, глядя на него, так ясно представляешь себе его в тиши полутемного кабинета, где горит только рабочая лампа под спокойным зеленым абажуром на письменном столе и в ее отблесках мерцает позолота на толстых томах в книжных шкафах. Он показался мне очень похожим на свой врубелевский портрет; даже его скрещенные белые руки так же выделялись на черном сукне сюртука. Но, вглядываясь в него, начинаешь понимать, что этот большой поэт, ученый эрудит не хочет теперь жить обособленной жизнью, что он отказался от своей «башни любви», в которой жаждал быть «отторгнутым от всех, отъятым от вселенной».

В начале вечера он — словно некий экс-король среди своих бывших, теперь вышедших из повиновения подданных… Но потом я заметила, как жадно он вслушивался в мощный бас Маяковского, как улыбался зауми В. Каменского, как, всматриваясь в даль, хотел понять нового слушателя, хлынувшего в Политехнический музей, в клубы, лектории, — слушателя неискушенного и вместе с тем требовательного (Луначарская-Розенель Н. С. 54, 55).


<В 1913 г.> я послал Валерию Яковлевичу мою новую книгу и, как всегда, аккуратно, через два-три дня, получил его визитную карточку, на обороте которой почерком, немного похожим на цицеро, было написано:

«Дорогой Вадим Габриэлович! Книгу прочел. Любовался многими рифмами. Видны большие успехи и работа. Рад был бы, если б зашли поговорить. Жду вас в среду, в два часа. Ваш Валерий Брюсов».

Это была большая победа. Но и на этот раз меня ждал только нагоняй и разбор стихов, — далекий от похвал. Но я уже не смущался. Я продолжал работать. И только в 19-м или 20-м году я добился того, что, прочитав Брюсову одно из стихотворений, печатавшихся в «Лошади как лошадь», я увидел, как лицо учителя просияло. Он заставил меня прочесть это стихотворение («Есть страшный мир») еще раз и еще. Потом крепко пожал руку и сказал:

– По-настоящему хорошо! Завидно, что не я написал!

И, уже улыбаясь, добавил:

– Может поменяемся? Отдайте мне это, вам в обмен дам пяток моих новых!

Впрочем я – человек, который не умеет не подлить ложку дегтя в бочку меда. Эта самая «Лошадь как лошадь» была в рукописи забракована Лито. Отзывы о книге дали трое: Иван Аксенов, Серафимович и… Валерий Брюсов (Шершеневич В. С. 446).


Вспоминаю первую встречу и знакомство с Валерием Яковлевичем, которого еще до революции я хорошо знал, как поэта, и очень любил его переводы из Э. Верхарна. Встреча произошла в начале 1920 г. в Лито (Литературный отдел при Наркомпросе), только что тогда организованном. На заседании, куда я был делегирован «Кузницей», присутствовали: Брюсов, Луначарский, Бальмонт, Гершензон, Сакулин и Вячеслав Иванов. Анатолий Васильевич представил меня собранию. Бальмонт меланхолически, как бы не глядя на меня, протянул руку; его гордо приподнятое лицо выражало самовлюбленность, всем своим видом он как бы говорил:


«Я — изысканность русской медлительной речи,

Предо мною другие поэты — предтечи…»


Совсем по-другому встретил меня Брюсов. Он крепко, дружески пожал мою руку, сразу завязалась оживленная, короткая беседа о пролетарской поэзии, о совместной работе в Лито. Меня поразило и, конечно, приятно обрадовало, что Валерий Яковлевич хорошо знал ряд моих стихотворений, по поводу одного из них он сказал: «А здесь и мне досталось от вас»… и процитировал строчки моих стихов:


«Вы дали нам названье, гунны,

Пришедшие разрушить мир…»


Эти строчки были ответом на известное стихотворение Брюсова. «Где вы, грядущие гунны?»

Впоследствии, часто встречаясь с Брюсовым, я убедился, что интерес и искренняя любовь к начинающим поэтам была исключительной и редкой чертой этого человека <…> (Кириллов В. Памяти В. Я. Брюсова // Прожектор. № 40).


BAЛЕРИЙ БРЮСОВ. ПОСЛЕДНИЕ МЕЧТЫ. Лирика 1917—1919 гг. М.: Творчество, 1920.

Пометив в подзаголовке: «Лирика 1917—1919 года», автор желал указать, что в этой книге собраны только лирические стихотворения Ряд «поэм» («Египетские ночи», «Симфония 1-я», «Любовь и Смерть») и два «венка сонетов», написанные автором за тот же период времени, не нашли себе места в сборнике, равно как и стихи по вопросам общественным, отзывы на современность, печатавшиеся автором за эти годы в разных газетах и журналах. Правда, современность, — слишком властная в наши дни, — не могла не проникнуть и в чистую лирику, но эти намеки и отзвуки, конечно, далеко не все, что автор пытался осознать в стихах из великих явлений, сменявшихся одно другим пред его глазами.

Остается добавить, обращаясь к тем читателям, которые раньше интересовались стихами, подписанными тем же именем, что предлагаемый сборник отделен от вышедшего в 1915 г., под заглавием «Семь цветов радуги», целой книгой, в печати еще не появлявшейся: «Девятая Камена». По обстоятельствам нашего времени, эта книга, вполне приготовленная к печати еще в 1917 г. (и набранная в одной петроградской типографии в 1918 г.), поныне еще остается в рукописи; только небольшая часть стихов, образующих эту книгу, была напечатана в сборнике «Опыты», М., 1918 г., а 3—4 стихотворения, — по сродству тем с другими, — включены в «Последние мечты».

Июль 1919 г. (Предисловие).


Еще так недавно говоривший о своей непресыщенности и о своей не насытимости, Валерий Брюсов издает свои «Последние мечты», где его слово, утверждающее все семь цветов радуги, омрачается ясно ощущаемой тяжестью пережитых годов. В целом ряде стихов автор подытоживает пройденный путь <…>. В новой книге Брюсова есть много давно знакомых и не однажды отмеченных черт <…> И, несмотря на это, каждая новая книга Брюсова представляет определенный интерес. После десятилетий поэтической работы Брюсов все еще не только на пути исканий, но и новых достижений. Даже перепевая самого себя неоднократно, Брюсов пытается каждый раз найти новые ритмы, новые слова, новые созвучия, и стих его «последней мечты» звучит более сильно, более уверенно, чем предпоследней (Выгодский А. <Рец. на книгу «Последние мечты»> // Печать и революция 1921. № 3. С 271, 272).


В Москве вышла новая книга Валерия Брюсова «Последние мечты». Сам автор, судя по названию книги, очевидно считает, что его деятельность уже приходит к концу и он допевает свои последние песни. <…>

Брюсов стиходей. Упорными ежедневными упражнениями научился он делать стихи, и довольно искусно, но только на первый взгляд. При ближайшем рассмотрении бросается в глаза вся его арифметика и высиженная мозаика слов. Большой эрудицией и умом попробовал он забронировать от нескромных взглядов свою внутреннюю подоплеку, но она упорно проглядывает сквозь тщательно пригнанные заплатки слов (Анибал Б. [Б. А. Масаинов,] Поэзия или механика?// Вестник литературы. 1921. № 12. С. 11, 12).


В 1920 году вышел сборник «Последние мечты», включавший лирику 1917—1919 гг. «Душа истаивает» — вот какими словами открывается книга. Поэт заметно выбит из колеи и ошеломлен происходящим. Грозная и величественная современность не находит себе еще места в его стихах. Она только глухо чувствуется за тонкими акварелями, изображающими природу, за меланхолическими рассуждениями о библиотеке и нежными, глубокими стихами о детях (Анисимов И. В. Я. Брюсов // Книгоноша. 1924. № 40. С. 1).


Наше совместное выступление с Адалис состоялось, кажется, в феврале 1921 г. Нельзя сказать, чтобы меня особенно вдохновили голубые афиши «Вечер поэтесс» — перечень девяти имен — со вступительным словом Валерия Брюсова [246]. <…>

Вечер поэтесс был объявлен в Большом зале Политехнического музея. Помню ожидальню, бетонную, с одной единственной скамейкой и пустотой от — точно только что вынесенной — ванны. Поэтесс, по афише соответствовавших числу девять (только сейчас догадалась — девять Муз! Ах, ложно — классик?) <…> В каморке стоял пар. Поэтессы, при всей разномастности, удивительно походили друг на друга. Поименно и полично помню Адалис, Бенар, поэтессу Мальвину и Поплавскую. Пятая — я. Остальные, в пару, испарились. <…> Выставка, внешне, обещала быть удачной, Брюсов не прогадал.

Не упомянуть о себе, перебрав, приблизительно, всех, было бы лицемерием, итак: я в тот день была явлена «Риму и Миру» в зеленом, вроде подрясника, – платьем не назовешь (перефразировка лучших времен пальто), честно (то есть — тесно) стянутом не офицерским даже, а юнкерским, I-ой Петергофской школы прапорщиков, ремнем. Через плечо, офицерская уже, сумка (коричневая, кожаная, для полевого бинокля или папирос), снять которую сочла бы изменой и сняла только на третий день по приезде (1922 г.) в Берлин, да и то по горячим просьбам поэта Эренбурга. Ноги в серых валенках, хотя и не мужских, по ноге, в окружения лакированных лодочек, глядели столпами слона. <…>

Пока Брюсов пережидает — так и не наступающую тишину, вчувствовываюсь в мысль, что отсюда, с этого самого места, где стою (посмешищем), со дна того же колодца так недавно еще подымался голос Блока [247]. И как весь зал, задержав дыхание, ждал. <…>

– Товарищи, я начинаю.

Женщина Любовь. Страсть. Женщина, с начала веков, умела петь только о любви и страсти. Единственная страсть женщины — любовь. Каждая любовь женщины — страсть. Вне любви женщина, в творчестве, ничто. <…> Лучший пример такой односторонности женского творчества являет… являет собой… — Пауза — …являет собой… товарищи, вы все знаете… Являет собой известная поэтесса… (с раздраженной мольбой:) — Товарищи, самая известная поэтесса наших дней… является собой поэтесса…

Я, за его спиной, вполголоса, явственно:

– Львова?

Передерг плечей и — почти что выкриком:

– Ахматова! Являет собой поэтесса — Анна — Ахматова…

… Будем надеяться, что совершающийся по всему миру и уже совершившийся в России социальный переворот отразится и на женском творчестве. <…> Выступления будут в алфавитном порядке… (Кончил — как оторвал, и, вполоборота, к девяти музам:) — Товарищ Адалис?

Тихий голос Адалис: «Валерий Яковлевич, я не начну» — «Но…» — «Бесполезно, я не начну. Пусть начинает Бенар». <….> Переговоры длятся. Зал уже грохочет. И я, дождавшись того, чего с первой секунды знала, что я дождусь. с одной миллиардной миллиметра поворота в мою сторону Брюсова. опережая просьбу, просто и дружески; «Валерий Яковлевич, хотите начну?» Чудесная волчья улыбка (вторая – мне — за жизнь!) и, освобожденным лаем:

– Товарищи, первый выступит (подчеркнутая пауза) поэт Цветаева.

Стою, как всегда на эстраде, опустив близорукие глаза к высоко поднятой тетрадке, – спокойная – пережидаю (тотчас же наступающую) тишину. И явственнейшей из дикций, убедительнейшим голосом:


Кто уцелел — умрет, кто мертв — воспрянет…

И вот потомки, вспомнив старину:

– Где были вы? — Вопрос, как громом, грянет ;

Ответ, как громом грянет: на Дону!

– Что делали? — Да принимали муки,

Потом устали и легли на сон…

И в словаре задумчивые внуки

За словом: долг напишут слово: Дон.


Секунды пережидания и — рукоплещут. Я, чуть останавливая рукой, — и дальше. За Доном — Москва («кремлевские бока» и «Гришка — Вор»), за Москвой — Андрей Шенье («Андрей Шенье взошел на эшафот»), за Андреем Шенье — Ярославна, за Ярославной — Лебединый стан, так (о седьмом особо) семь стихов подряд. Нужно сказать, что после каждого стиха наставала недоуменная секунда тишины (то ли слышу?) и (очевидно, не то!) прорвалось — рукоплещут. <…>

— Г-жа Цветаева, достаточно, — повелительно-просящий шепот Брюсова. Вполоборота Брюсову: «Более чем», поклон залу — и в сторонку, давая дорогу — Сейчас выступит товарищ Адалис. <…>

Вот и вся достоверность моих встреч с Брюсовым. — И только-то? — Да, жизнь меня достоверностями вообще не задаривает. Блока — два раза. Кузмина — раз, Сологуба — раз. Пастернака — много — пять, столько же — Маяковского, Ахматову — никогда, Гумилева — никогда (Цветаева М. Собр. соч. В 7 т.: Т. 4. М., 1994. С. 38—50).


Загрузка...