На другой день на утро было холодно, но небо прояснилось; разбуженные солнцем птицы чирикали в лесах, жаворонок вился над обмокшей, черной еще пахотой. Старый Бартош, выйдя перед рассветом, увидел у дверей хаты привязанных лошадей, оставленных евреями. Бедные животные дремали на голой земле и усталые подбирали разбросанную солому. Старик, увидев их, пожал плечами и позвал сына.
— Возьми этих лошадей, — сказал он, — отведи их в местечке и отдай их на руки становому. Скажи, что Абрамка был здесь ночью и их оставил.
Матвей взглянул отцу в глаза, почесался и не отвечал ни слова; видно было, однако же, что он сомневался в своем присутствии духа явиться перед страшным чиновником, который по своему пьянству и злости далеко был известен в окрестности.
— Или нет, нет, — сказал Бартош, — лучше я сам отведу их.
— И вернее, — поспешил ответить Матвей, — потому что я непременно бы проглотил язык во рту.
— А ты, — прервал отец, — ступай в лес с ружьем и в господский двор за хлебом — что нам там следует. Квиток (записку) найдешь за образком.
— Во дворе еще как-нибудь справлюсь, хоть с бедой пополам, — сказал Матвей. — Но если и там начнут меня посылать из угла в угол, от одного к другому…
— Пора бы уж тебе научиться хлопотать самому, — грозно сказал старый Бартош, — скоро меня не станет, придется тебе кормить и себя, и сестру и подумать о хате.
Матвей замолчал, и оба вошли в избу, где Павлова уже, встав с постели, развела огонь и согревала немного козьего молока на завтрак.
Солнце высоко поднималось над лесами и блестело сквозь нагие ветви, когда Матвей, надев серую свиту, новую обувь, барсучью торбу и перекинув ружье через плечо, шел к господскому дому. Старик, тем временем, подостлав мешок, вскочил на одну из жидовских лошадей и повел их в местечко.
Машинально читая утренние молитвы, Павлова лениво ходила по хате. Юлька перед разбитым зеркальцем расчесывала свою длинную черную косу. Обе молчали, посматривая искоса друг на друга. Юлька не смела обратиться к старухе, старуха не знала как завести желанный разговор. Наконец, когда обе они уселись у печки и начали грызть черный и сухой хлеб, макая его в небольшое количество молока, старуха инстинктивно осмотрелась по углам и, не видя никого, кроме тощего, бурого кота, сказала:
— Что беда, то беда! И чем дальше — будет хуже и хуже, — прибавила она вздохнув.
Юлька молча смотрела на нее.
— Старый Бартош целую жизнь был убогим и умрет без рубашки: представится ли случай поживиться, так нет — гордость видишь, ему все совестно. Вот хоть бы вчера. Еврей хотел только день, два лошадей припрятать… Что ему за дело какие лошади? Так нет, надо оттолкнуть грош, когда грош сам в карман лезет. Все вы погибнете через свою глупость.
— Что вы? Отец лучше знает, отчего не хочет связываться с этим евреем.
— Оттого, что трус и упрям. Прости Боже, но меня душит правда и я должна ее высказать, потому что правда, то правда. Не такие теперь времена, чтобы можно было жить честно. Мужик глуп, а говорит: "не взяв на душу, не будет и за душою".
— Эй, пани, пани Павлова!
— Э, что там! Уж говорить так всю правду выскажу. О Матвее и говорить нечего — просто глуп. Вот ты, если бы побольше имела ума, всех бы могла спасти.
— Я? Я! Как же это?
— Как будто ты не знаешь! Оставь, пожалуйста, не знаешь, что панич все готов сделать для тебя.
— Что вы говорите? Вам верно грезится во сне!
— Пожалуйста! Уж что правда, то правда.
— Да нет же…
— Как нет? Не высосала же я из пальца. Уж, когда меня тянешь за язык, то я все расскажу, как было.
— Что же? Что!
И девушка со страхом начала осматриваться.
— Знаешь, что в прошлое воскресение я была на господском дворе?
— Да, была, — отвечала Юлька дрожащим голосом.
— Ну, не прерывай же, слушай. Во дворе, как обыкновенно у панов, шумно и весело, словно чувствуешь как растет сердце, а людно, как будто в городе. Я когда-то сама служила во дворе и теперь чуть не заплакала из зависти, вспомнив свои молодые годы. Но что до этого!.. Говор, смех, избыток. Ключницы на фольварке жарят для гостей колбасы; у эконома играют в карты, пьют мед, застольной смех и суета возле больших мисок, из которых жир так и течет. А о палаце и говорить уже нечего. Прежде побывала я у ключницы и хотела достать пластыря для раны на ноге, но видишь, ключница, старая моя знакомая, отправила меня к самой пани, которая любит лечить и оказывать всякую помощь. Ведь, конечно, ты знаешь старую пани?
— Видела ее издали, в постели.
— Добродетельная женщина, право добродетельная. Уверяю тебя, Бог прямо возьмет ее на небо. Для людей сущий ангел, а набожная, сердобольная!.. Говорят, в соседстве ее называли "Добротою" и, ей-Богу, правда. Весь дворец уступила сыну, в котором души не чаит — он ведь один у нее; все имение отдала ему, а сама живет в садовом флигеле, получает содержание, лечит людей, да воспитывает девушек. Святая женщина. Вот прихожу я к ней. Принимает меня, по обыкновению, сахарными словами: "Милая, сердце мое". Приказала сейчас показать рану, осмотрела, сама дала лекарство, накормила, напоила и потом уже начала расспрашивать подробно: кто я? Откуда?
— Спрашивала вас?
— А как же! Я рассказала ей всю нашу нужду, бедствия и, считая сколько нас, упомянула и о тебе. Пани сейчас начала расспрашивать, — сколько ей лет, умеет ли она что? — и потопе прибавила: — Может быть, она пошла бы служить во двор?
— Не может быть! — вскрикнула Юлька, вставая с лавки.
— Ей-Богу правда.
— И что же?
— Ничего. Я сейчас сказала об этом старику Бартошу, но он и слышать не хочет, — я, говорит, не отдам свое дитя во двор на службу, я, говорит, знаю, что там делается.
— О, конечно, он никогда не согласится, — сказала Юлька немного грустно.
— Трудно, трудно уговорить его. Он так сейчас и сказал мне: — Разве ты не знаешь, что выходит из дворовых девушек? Лучше умереть с голоду, нежели от стыда. Старый чудак! Напрасно я ему говорила, что у пани много девушек, которых с хорошим приданым повыдавала за писарей, экономов, лесничих. Но он свое и свое!
Юлька задумалась и опустила голову. Павлова устремила на нее серые, блистающие глаза, и сатанинская улыбка искривила ее уста на минуту. Вздохнула старуха и равнодушно пошла подложить мокрых щепок на угасшие угли.