Тем временем Матвей шел себе спокойно, разглядывая деревья, насвистывая бестолковые песни и широко зевая, но за каждым зевком осеняя рот крестом. Он имел привычку никогда не высыпаться, хотя бы спал семь дней и семь ночей сряду, оттого и зевал беспрестанно, и клал крест на рот за каждым разом.
Павлова, которой вообще были известны причины всех обстоятельств, приписывала эту привычку Матвея тому, что он родился ночью, и не один петух не запел в минуту его рождения. Павловой казалось очень понятным это разъяснение.
Матвей шел, то цепляясь о коренья сосен, которых никогда не видел под ногами, то хватаясь за лицо, когда по нему уже хлестнула ветка, то прицеливаясь на сухой пень из ружья, так от нечего делать. Иногда кричал во все горло, чтобы подшутить над другими дорожными перекликающимися вдали, то раздавливал белый гриб, выходящий из земли, то лаял по-собачьи, то выл — и все для препровождения времени. Ничто его не понуждало; знал он, что в Сумаге его накормят и напоят, что убьет ли он какую-нибудь птицу или нет, отец ему не скажет ни слова, что возвратится он домой вовремя на короткий и убогий ужин Павловой, с которой он уже перестал и ссориться за свой желудок. Утешался он мыслью, что как, даст Бог, нарастут грибы, рыжики, сыроежки, масленики, то уж не принесет он ей ни одного, а все употребит в свою пользу. — "А заболею, так заболею, но ей не принесу ни одного".
Из всех отцовских качеств Матвей унаследовал только одно упрямство.
Взглянув издали, каждый бы принял его за слепого, или пьяного, так шел он, слоняясь, будто не в своем уме. Однако же голос кричащих тетеревей пробудил Матвея к деятельности; он остановился, послушал, поправил шапку, подсыпал на полку и, перекрестясь, пошел бором без тропинки.
Место, где собирались птицы, хорошо было известно; его окружали старые сосны и молодые ветвистые деревья, позволявшие незаметно приблизиться. Подвинулся к тому месту Матвей, почти ползком и припав под нависшею ветвью большой сосны. Тетерева только что начали кричать, но были еще дальше, чем на выстрел от Матвея, который, лежа на мокрой траве, ожидал их, смотря во все глаза, положа палец на курок.
Полчаса прошло пока, наконец, раздался выстрел и большой старый тетерев упал на землю, трепеща крыльями. Матвею и не надо было больше; он встал, подобрал птицу, вложил ее в огромную торбу, молча вычистил ружье, перекинул через плечо и пошел тихо ко двору, заспанный, зевающий, как и прежде. В это время тетерева отзывались дальше.
Пьяный ли, задумчивый, или дремлющий Матвей продолжал путь, однако, прямо без тропинки, вышел к небольшой корчме, стоящей над дорогой вблизи господского двора. Здесь очень часто дворовые затевали пирушки, по примеру панских, и целые ночи проводились в играх, шуме и пьянстве.
Рыжебородый еврей, в самом легком утреннем костюме, стоял на крыльце своего жилища, вдыхая свежий воздух. Видно было, что он только что встал с постели. Волосы его были в пуху, глаза вполовину открыты, ежеминутно он зевал, чесался, двигал баками, вытягивая по очереди руки, то обе разом, так что хрустели суставы. Крестьянин или будник, мещанин, или загородный шляхтич, никогда не могут обойти корчмы, — это было бы против стародавних обычаев; притом же, самые неотразимые причины заставляют заглянуть в каждую. Если жарко, надо освежиться водой, холодно — погреться у печки, ветрено — отдохнуть под кровлей, грязно — высушиться, или закусить, если хочется есть, грустно — подкрепиться водкой, наконец, закурить трубку, расспросить дорогу, одним словом, побывать в корчме всегда найдется необходимость. Как бы куда ни спешили крестьянин, будник, мещанин или шляхтич, в особенности пешие — не минуют еврея, хоть бы только ступить на порог и сейчас же в дорогу. Как будто в обязанности каждого поклониться этому придорожному соблазну. Едущий иногда еще и пропустит одну корчму, если они стоят часто, пеший ни одной не пропустит. Еврей, увидев дорожного, спокойно проходящего мимо корчмы, мог бы считать его подозрительным и имел бы на это полное право.
Читатель догадывается, что Матвей, твердо сохраняющий древние обычаи, не мог миновать хорошего своего знакомого — Янкеля. Он взялся еще только за щеколду, когда потягивающийся хозяин увидел его и приветствовал.
— Ге, Матвей! Добрый день!
— А, здравствуй, васпан!
— Откуда?
— Известно, из дому.
— Может быть дичина? Я слышал недавно выстрел.
— Какая там дичина? Тетерка и то для себя.
— А продать?
— Не могу — для отца, — лаконически отвечал Матвей. — Дай же стаканчик.
— За сколько?
— За два.
— А есть деньги?
— Я отдам.
— Не могу, — сухо отвечал еврей в свою очередь.
— Как же быть? Еврей пожал плечами.
— Войдем в корчму, потолкуем.
Через минуту Матвей вышел один, даже без тетерева, но, очевидно, более веселый, румяный, подпершись в бок и надев набекрень шапку. Ужасно фальшиво и пронзительно свистал малый, и не раз подбежав к несчастному Бурке, толкал его ногой, так, для потехи. Бурко, которого, конечно, не первый раз преследовало подобное расположение духа хозяина, поджав хвост, бежал что было силы, не смея оглянуться. Матвей совершенно переменился: шел он прямо и бодро; уста усмехались, глаза смотрели весело, и только изредка он спотыкался о лежащие по дороге фашины, подпрыгивая потом несколько раз и щелкая пальцами. Вслед за каждым прыжком пел он песенку, одни и те же выражения которой повторялись в разных модуляциях: Гоп-штык, фри-фрик, гоп-штык и т. д.
Когда уже двор показался ближе, Матвей поправил торбу, обтянул сермягу, пригладил всклокоченные волосы и старался принять благообразную мину, что, однако, ему не удалось. Ужасно хотелось ему толкнуть ногой Бурку и если он достигал этого, то начинал смеяться до истерики. Потом, как бы припоминая, что смеется неизвестно над чем, быстро топал ногой, останавливался, давал себе тумака в бок, надвигал на глаза шапку и шел пока не спотыкался. Споткнувшись, по-прежнему подпрыгивал, пел гоп-штык, догонял собаку с известной целью и смеялся. За смехом опять следовал тумак в бок, по обычаю. Не знаю, сколько он надавал себе тумаков и сколько бы мог надавать еще; но знаю, что по счастью для боков Матвея, множество предметов отвлекало его от прыжков веселости. Там засматривался он на жаворонка, вьющегося в воздухе, и смотрел, смотрел, пока тот не исчезал в воздухе; дальше занимали его две зеленые мухи, которых он выследил, пока те скрылись где-то во рву; то начинал считать, беспрестанно поправляясь и ошибаясь, стадо диких голубей, летящее в поле. Деятельность его во всем искала занятия. Наконец, на плотине, посмотрясь в довольно чистую лужу, он начал выделывать уморительные гримасы и собирался подолее продолжать эти шутки, но подъезжающие телеги и приближающийся говор прервали его занятие.
При повозках ехал верхом гуменный почти в состоянии, подобном Матвеевому, куря себе под носом коротенькую трубку, которая ему заменяла все разнообразные штуки Матвея.
— А, пан Каспар! — сказал последний с необыкновенно приветливой улыбкой и, бредя по колени через лужу, сняв шапку, подошел поцеловать его в бороду.
Приятели от души послюнявили друг друга.
— А куда, пан Каспар?
— В местечко, экономическая гречка!
Пан Каспар, который учился в приходской школе, любил говорить рифмами, так что и в разговоре с господами часто употреблял их.
— Ха, ха, ха! Ечка! Ечка! — сказал Матвей. — А чтоб тебя, аспан!
И приятели снова поцеловались.
— Бывай здоров! Не упади в ров! — сказал, прощаясь, гуменный.
Матвей отворотился и начал повторять рифму, и стал так смеяться, что, наконец, должен был в наказание за это снова дать себе тумака под бок. Но это не помогло, он все-таки повторял прощание и смеялся и снова тумака в бок, пока постепенно не прошла веселость.
Гуменный ехал, оглядываясь, и до того смеялся, что едва мог удержаться на лошади.
Наконец, старый кирпичный завод разделил двух приятелей, а приближение ко двору привело в память будника, который обтянул полы, поправил шапку и надулся.
В нескольких десятков шагов остановились две огромные еврейские фуры, набитые шерстью, разными материалами, очевидно, только что поспешно нагруженные во дворе. Евреи, вертясь возле фур, сильно о чем-то спорили между собою.
Матвей четверть часа слушал их беглый разговор, ничего не понимал, разумеется, и смеялся, повторяя:
— Ну уж говорят, ха, ха, ха! Вот говорят!