Глава V Болезнь отца. Прощальные письма к друзьям. Смерть.

Папа был очень слаб, но видя, как мы надрываемся, качал воду в колодце, изредка помогал нам. Делать этого ему нельзя было.

Отец очень любил также париться в бане, что ему тоже запрещали врачи, но он врачей вообще не слушался, запрещали ему курить, а он все курил. Однажды он пошел в баню, а на обратном пути с ним случился удар, — он упал в канаву, недалеко от нашего дома и его уже кто-то на дороге опознал и принесли домой. С тех пор он уже не вставал с постели, лежал в своей спальне, укутанный одеялами и поверх своей меховой шубы — он сильно все время мерз. Говорить почти не мог, лежал тихо, иногда курил.

В то время старушки, которая готовила обед, уже не было, варила обед Надя и ухаживала за папой, а также мама много помогала и дежурила у папиной постели. К отцу звали священника, отца Александра, настоятеля Рождественской церкви, он отца исповедал несколько раз. Затем приходил отец Павел Милославин — второй священник Рождественской церкви, которого отец очень полюбил за то, что он замечательно читал акафист Божией Матери «Утоли моя печали». Отец мой слушал как он читает акафист, когда со мной и Надей ходил служить в 40-й день панихиду по брату Васе. Отец мой плакал в церкви и говорил: «С каким глубоким чувством читает этот священник акафист Божией Матери».

За это время болезни отца его часто навещала Софья Владимировна Олсуфьева и Павел Александрович Флоренский. Приезжал из Москвы старый друг отца по университету, Вознесенский, привозил ему какие-то деньги от Гершензона. Он же присутствовал, когда мы позвали отца Павла Милославина из Рождественской церкви папу пособоровать, тут же была и С. В. Олсуфьева. Молились все усердно и папе стало лучше; но потом опять сделалось хуже, но он все же так не метался в тоске, как иногда с ним было до соборования.

С папой, как я говорила, была мама неотлучно, а я весь день была на работе, а потом сразу же шла что-нибудь менять на хлеб.

В это время несколько раз присылали нам деньги — отец протоирей Устьинский{39}, папин друг, Мережковские и Горький. К папе приходил частный врач, приходила массажистка, он постепенно стал немного говорить, но двигать рукой и ногой не мог, ужасно замерзал, все говорил: «холодно, холодно, холодно» и согревался только тогда, когда его покрывали его меховой, тяжелой шубой.

Незадолго до своей смерти он просил сестру Надю под его диктовку написать несколько писем и послать друзьям.


ПИСЬМО К ДРУЗЬЯМ

7 января 1919 г.

Благородного Сашу Бенуа, скромного и прекрасного Пешкова, любимого Ремизова и его Серафиму Павловну, любимого Бориса Садовского, всех литераторов, без исключения; Мережковского и Зину Мережковскую — ни на кого, ни за что не имею дурного, всех только уважаю и чту.

Все огорчения, все споры считаю чепухой и вздором. Ивана Ивановича Введенского благодарю за доброту и внимание. Музе Николаевне Всехсвятской целую ручку за ее доброту, самого Всехсвятского целую за его доброту и за папироски. Каптереву благодарю и целую ручку за ее доброту и внимание. Ну, конечно, графа и графиню Олсуфьевых больше всего благодарю за ласку. Флоренского — за изящество, мужество и поученье, мамочку нашу бесценную за всю жизнь и за ее грацию.

Лемана благодарю за помощь и великодушие, жену его тоже, они оба изящны очень и очень сердечны, и глубоко надеюсь: от Лемана большое возрождение для России.

Гершензона благодарю за заботу обо мне. Очень благодарю Виктора Ховина{40}, люблю и уважаю; Устьинскому милому кланяюсь в ноги и целую ручку. Макаренко сердечно кланяюсь. Перед сокровищем Васенькой прошу прощения: много виноват в его смерти.

Грациозной Наденьке желаю сохранить ее грацию, великодушной и великой Вере желаю продолжения того же пути монашеской жизни, драгоценной и трепетной Тане желаю сохранить весь образ ее души. Варе желаю сохранить бодрость и крепость духа. Алю целую, обнимаю и прошу прощения за все мои великие прегрешения перед ней. Наташу целую и обнимаю, любимому человеку Шуриному очень желаю добра и счастья, только вместе, и, вообще, разделенья не желаю никому на свете, никому.

Лидочку Хохлову обнимаю, как грациозную девочку. Шернваля вполне понимаю и извиняю вполне, ни на что не сержусь.

Дурылина{41} милого люблю, уважаю и почитаю, и точно также Фуделя, Чернова; Анне Михайловне дорогой целую руку ее, также точно и Надежде Петровне. Ангела, отца Александра, за истинную доброту его благодарю, и всему миру кланяюсь в ноги и почитаю за его великую терпеливость.

7 января, четверг 1919 г.

Написано под диктовку.


Примечания Т. В. Розановой:

Анна Михайловна — Флоренская, жена П. А. Флоренского.

Надежда Петровна — Гиацинтова, теща П. А. Флоренского, умная и гостеприимная старуха, всех радушно принимавшая и умершая в 1940 году в глубокой старости, всеми уважаемая и окруженная многочисленными внуками.

Шернваль — врач, лечивший мою мать последнее время и которого мой отец при жизни недолюбливал.

Всехсвятская и Всехсвятский — муж и жена. Он служил библиотекарем при Духовной Академии много лет. В голодное время они много делали для отца, давали ему папироски, кормили вкусным варением, до которого отец был большой охотник. У них отец отдыхал и душевно, и телесно. В семье было два взрослых сына. После смерти уже моего отца их постигло большое несчастье. После закрытия Духовной Академии, Всехсвятский служил бухгалтером в Электротехнической академии, которая помещалась в тех же стенах Академии и Лавры, и очень тосковал; будучи уже глубоким стариком, покончил жизнь самоубийством. Дети вышли несчастные, один сын с матерью уехал в Сибирь и там они умерли, другой сын умер в нищете в Сергиевом посаде, все пошло прахом и зажиточная семья распалась и умерла в нищете. Это я узнала случайно от бывших жильцов их дома уже много лет спустя.

Всехсвятский был несомненно под большим влиянием сочинений В. В. Розанова.

Отец Александр — священник, брат А. М. Флоренской. Очень добрый и хороший человек. Был долго в ссылке, вернулся и умер через год в Москве. Сам он был священником в г. Егорьевске, Рязанской губернии.

Ив. Ив. Введенский — хозяйственник Исполкома, купил у нас дубовый буфет за 6 пудов ржи и спас нас от голодной смерти.


К ЛИТЕРАТОРАМ

Напиши всем литераторам.

Напиши, что больше всего чувствую, что холоден мир становится. И что они должны предупредить этот холод, что это должно быть главной их заботой.

Что ничего нет хуже разделения и злобы, и чтобы они все друг другу забыли и перестали бы ссориться. Все литературные ссоры считаю просто чепухой и злым навождением.

Никогда не плачьте, всегда будьте светлы духом. Всегда помните Христа и Бога нашего.

Поклоняйтесь Троице безначальной, и Живоносной, и Изначальной.

Флоренского, Мокринского, Фуделя и потом графа Олсуфьева прошу позаботиться о моей семье.

Также Дурылина и всех, кто меня хорошо помнит. Прошу Пешкова позаботиться о моей семье.


Примечания Т. В. Розановой:

Мокринский — прекрасный молодой человек, религиозно настроенный, душевно заболел и в припадке душевного расстройства покончил жизнь самоубийством.

Многих из тех, о которых пишет отец, уже нет в живых, и многие кончили свою жизнь в тяжких страданиях.


Д. С. МЕРЕЖКОВСКОМУ

Милый, милый, Митя, Зина и Дима{42}!

В последней степени склероза мозга, —

Ткань рвется, душа жива, цела, сильна!

Безумное желание кончить Апокалипсис и из «Восточных мотивов»; все — уже готово, сделано, только распределить рисунки из «Восточных мотивов», но этого никто не может сделать. И рисунки все выбраны.

Лихоимка-судьба свалила Розанова у порога!

— Спасибо дорогим, милым за любовь, за приветливость, сострадание. Жили бы вечными друзьями, но, уже, кажется, поздно. Обнимаю вас всех и крепко целую, с Россией, дорогой, милой! Вы все стоите у порога, и вот бы лететь, и крылья есть, но воздуха под крыльями не оказывается. Спасибо милому Сереже Каблукову{43} за письмо.


* * *
Н. МАКАРЕНКО{44}

20 января 1919 г.

Милый, милый Николай Емельянович, спасибо Вам за дорогое внимание Ваше, которое никогда не забуду и друзей своих всех дорогих, не забуду драгоценный Эрмитаж и работу по нем благородного Бенуа.

Этот Эрмитаж незаслуженная драгоценность для всей России.

Помните ли Вы драгоценный… и драгоценный эстамп с нее. Особенно когда она была младенцем. Для меня это не забываемо.

Величавую Екатерину и все это величие и славу, когда-то былое в России, но теперь погибшее. Боже, куда девалась наша Россия. Помните Ломоносова, которого гравюры я храню до сих пор. Третьяковского, даже Сумарокова.

Ну, прощай былая Русь, не забывай себя.

Помни о себе.

Если ты была когда-то величава, то помни о себе. Ты всегда была славна. Передайте Мережковскому о всей этой славе, которую он помнит так хорошо. Поклон его Петру и его стрельцам. Это тоже слава России. Поклон его Зине. Поклон его милым Тате{45} и Нате{46} и если можно поцелуй, а знаю, что можно. Если можно было бы, позволили бы силы, можно было бы и рисунки докончить и это было бы драгоценная работа для них и для меня.

Ну, друзья, устал, изнеможен, больше не могу писать. Сделайте что-нибудь для меня. Я сам умираю, уж ничего больше не могу, прежде всего работать. Хочется очень кончить Египет и жадная жажда докончить, а докончить вряд ли смогу. А работа действительно изумительная. Там есть масса положительных открытий, культ солнца почти окончен. Еще хотел бы писать, мои драгоценные, писать больше всего об Египте, о солнце, много изумительных афоризмов, м.б. еще попишу писульки, не знаю и не берусь за это.

От семьи моей поклон, от моей Вари поклон, от моих детей, тружеников небывалых, поклон, в этом не сомневайтесь, не колеблетесь.

Варя[35] совершенно с Вами помирилась.

Всему миру поклон, драгоценную благодарность от своей Танечки тоже поклон, она чрезвычайно грациозная, милая, какая-то вся игривая и вообще прелестная, и от Наденьки, которая вся грация, приезжайте посмотреть. А это пишу я, отец, которому естественно стыдно писать. Ну, миру поклон, глубокое завещание, никаких страданий и никому никакого огорчения.

Вот кажется и все.

Васька дурак Розанов.

Детки мои собираются сейчас дать мне картофель, огурчиков, сахарина, которого до безумия люблю. Называют они меня «куколкой», «солнышком», незабвенно нежно, так нежно, что и выразить нельзя, так голубят меня. И вообще пишут: «Так, так, так», а что «Так» — разбирайтесь сами.

Сам же я себя называю «хрюнда, хрюнда, хрюнда», жена нежна до последней степени, невыразимо и вообще я весь счастлив, со мной происходят действительно чудеса, а что за чудеса расскажу потом когда-нибудь.

Все тело ужасно болит.


* * *
ЛИДОЧКЕ ХОХЛОВОЙ{47}

Милая, дорогая Лидочка, с каким невыразимым счастьем я скушал сейчас последний кусочек чудесного белого хлеба с маслом, присланный Вами из Москвы с Надей. Спасибо вам и милой сестрице Вашей. И хочу, чтобы где будет сказано о Розанове последних дней не было забыто и об этом кусочке хлеба и об этом кусочке масла.

Спасибо, милая. И родителям Вашим спасибо. Спасибо.

Благодарный Вам В. Розанов

Эту записочку сохранить.


* * *

Записочка Лидочке Хохловой, продиктованная Василием Васильевичем Наде в 1919 году в Троице-Сергиевом посаде и посланная Л. Хохловой в Москву.

_____

«От лучинки к лучинке. Надя, опять зажигай лучинку, скорее, некогда ждать, сейчас потухнет. Пока она горит, мы напишем еще на рубль. Что такое сейчас Розанов? Странное дело, что эти кости, такими ужасными углами поднимающиеся, под таким углом одна к другой, действительно говорят об образе всякого умирающего. Говорят именно фигурно, именно своими ужасными изломами. Все криво, все не гибко, все высохло. Мозга, очевидно, нет, жалкие тряпки тела. Я думаю, даже для физиолога важно внутреннее ощущение так называемого внутреннего мозгового удара. Вот оно: тело покрывается каким-то странным выпотом, который нельзя иначе сравнить ни с чем, как с мертвой водой. Оно переполняет все существо человека до последних тканей. И это есть именно мертвая вода, а не живая, убийственная своей мертвечиной. Дрожание и озноб внутренний не поддается ничему описуемому. Ткани тела кажутся опущенными в холодную, лютую воду. И никакой надежды согреться. Все раскаленное, горячее, представляется каким-то неизреченным блаженством, совершенно недоступным смертному и судьбе смертного. Поэтому „ад“ или пламя не представляют ничего грозного, а скорее желаемое. Ткани тела, эти метающиеся тряпки и углы представляются не в целом, а в каких-то безумных подробностях, отвратительных и смешных, размоченными в воде адского холода. И, кажется, кроме озноба, ничего в природе даже не существует. Поэтому умирание, по крайней мере от удара, представляет собой зрелище совершенно иное, чем обыкновенно думается. Это — холод, холод и холод, мертвый холод и больше ничего. Кроме того, все тело представляется каким-то надтреснутым, состоящим из мелких, раздробленных лучинок, где каждая представляется тростью и раздражающей остальные. Все, вообще, представляет изломы, трение и страдание.

Состояние духа его — никакое — потому что и духа нет. Есть только материя — изможденная, похожая на тряпку, наброшенную на какие-то крючки.

До завтра.

Ничто физиологическое на ум не приходит. Хотя странным образом тело так измождено, что духовное тоже ничего не приходит на ум. Адская мука — вот она налицо!

В этой мертвой воде; в этой растворенности все ткани тела — в ней. Это черные воды Стикса — воистину узнаю их образ».

_____

В то время, когда отец так тяжело болел, от падчерицы Василия Васильевича — Александры Михайловны Бутягиной — приходили из Петрограда печальные письма; она очень мучилась из-за нас, да и сама была без работы, так как тогда бастовала интеллигенция. Сестра заболела испанкой, боялись за ее жизнь. От сестры Веры тоже приходили печальные письма — монастырь был превращен в трудовую сельскохозяйственную общину, там были трудные полевые работы, в которых сестра не могла принимать участия по состоянию своего здоровья (туберкулез), в общине она очень голодала и была переведена учительницей к детям — сиротам войны в приют, принадлежавший также этой общине. Учительницей ей показалось быть очень трудно, а кроме того, все время грозили распустить общину. Она писала, что может быть вернется к нам жить, а мы сами не знали, как дожить до следующего дня. Сохранилось письмо сестры Веры к Наде в Петроград от 1918 года.


«Петроград, март 1918 г.

Манежный пер., д. 16, кв. 44

Ее Высокородию

Софии Ангеловне Богданович

для передачи Надежде Васильевне Розановой.


Христос посреди нас

Дорогая Надя.

Получила твое письмо. Прости, но, наверное, долго не смогу ответить на него.

Сейчас полна заботой и болею за Алю. Она с Наташей совершенно нравственно и физически измучена борьбой за существование. Получают один фунт хлеба и голодают. Не знаю как им помочь. Сейчас иду в деревню, может быть удастся достать ржаную муку. Сходи к ним обязательно и напиши.

Теперь нет мечты, теперь есть подвиг. Васильевский остров, 4-ая линия, д. 39, кв. 3.

Мы не можем жить как жили. Считаю, что теперь время величайшего отрезвления. Отдача отчета и сознание долга перед Богом и человечеством.

Вера».


Надя очень дружила с сестрой Верой, которая мечтала перетянуть ее к себе в монастырь. Но Надя инстинктивно чувствовала, что она не создана для монашеской жизни, хотя и очень любила Веру и хотела бы ей помочь. Ко мне же Надя относилась холодно и без интереса, кроме одного года, когда мы с ней дружно жили в Троице-Сергиевом посаде, и после смерти отца ходили почти ежедневно к ранней обедне в Гефсиманский скит и заходили в келью иеромонаха Порфирия, бывшего келейника умершего старца Варнавы. Это было хорошее время!

Вот и другое письмо сестры Али, написанное в начале августа месяца 1918 года в монастырь сестрам Вере и Наде (Надя тогда гостила у Веры в монастыре). Письмо написано из Петрограда.


«Дорогие Верочка и Надюша

Конец письма: Вере. Ну, спокойной ночи!

Спасибо, Веруся, за все; Наташа тебя крепко, крепко чтит за твою подлинную, редкую доброту. Милые, милые „кусочки“, которые ты мне клала на стол в детстве.

Как они и теперь волнуют теплом и светом усталую душу. Прости меня, Веруся, за все мое непонимание тебя. Теперь бы я все поняла, а тогда слишком по-матерински боялась и любила близоруко… Прости, если можешь. Верь только, что крепко тогда любила, хотя и делала больно непониманием[36]. Аля».


* * *

Отцу становилось все хуже и хуже. Подходили мои именины. Папа их вспоминал, что-то удалось испечь и он был очень доволен сладким пирогом с малиновым вареньем.

После моих именин отцу стало еще хуже. Он со всеми примирился, ни на кого не имел зла, продиктовал обращение к евреям. Как-то я его спросила: «Папа, может быть, ты отказался бы от своих книг: „Темный лик“ и „Люди лунного света“?» Но он ответил, что нет, он считает, что в этих книгах что-то есть верное, несмотря на то, что он был настроен последнее время по-христиански.

В ночь с 22-го на 23 января 1919 года старого стиля — 5-го февраля н. с. — отцу стало совсем плохо. Надя осталась с ним ночевать и прилегла рядом. Я вошла в его комнату и увидела, что у него уже закатились глаза. Тогда я сказала Наде, — «беги за священником». Надя побежала к Флоренским, но не могла к нему достучаться; тогда она побежала в Рождественский переулок к отцу Александру. Он тотчас же пришел, но отец уже говорить не мог и ему дали глухую исповедь и причастили. Это была среда.

Рано утром в четверг пришли П. А. Флоренский, Софья Владимировна Олсуфьева и С. Н. Дурылин. Мама, Надя и я, а также все остальные стояли у папиной постели. Софья Владимировна принесла от раки преп. Сергия плат и положила ему на голову. Он тихо стал отходить, не метался, не стонал. Софья Владимировна стала на колени и начала читать отходную молитву, в это время отец как-то зажмурился и горько улыбнулся — точно видел смерть и испытал что-то горькое, а затем трижды спокойно вздохнул, по лицу разлилась удивительная улыбка, какое-то прямо сияние, и он испустил дух. Было около двенадцати часов дня, четверг, 23 января с. стиля. Павел Александрович Флоренский вторично прочитал отходную молитву, в третий раз — я.

Мы молча стояли у его постели и смотрели на его лицо.

Отпевать его повезли в приходскую церковь Михаила Архангела, близ нашего дома. Отпевали его трое иереев: священник Соловьев, — очень добрый, простой, сердечный батюшка, Павел Александрович Флоренский и инспектор Духовной Академии, архимандрит Илларион{48}, будущий епископ; впоследствии он был сослан и по дороге в ссылку скончался в больнице. Отец при жизни часто бывал у него, они дружили.

Хлопоты по похоронам взяла на себя Софья Владимировна Олсуфьева, она достала разрешение похоронить его на Черниговском кладбище, среди могил монахов монастыря, рядом с могилой Константина Леонтьева, близкого по духу друга моего отца.

Отвезли отца на дровнях, покрытых елочками, в Черниговский скит. Там встретила его монашеская братия с колокольным звоном. Мама на кладбище не ездила, она оставалась дома.

Мы с сестрой Надей пошли после похорон к старцу отцу Порфирию в келью, он нас благословил и мы вернулись домой.

После смерти отца, мама вскоре написала сестре Але письмо с описанием кончины отца и с просьбой приехать к нам навсегда жить. Письмо написано 10 февраля, под диктовку, сестрой Надей.


«Милая, дорогая Шура!

О смерти не пишу, дети напишут. Он тебя каждый день ждал, за день до смерти перестал говорить о тебе. Умер как христианин.

Смерть очень тихая, четыре раза приобщался, маслом соборовали, три отходных (прочитали молитвы — подразумевается Т.Р.) было, от Сергия Преподобного воздух положили на главу его, и он как бы заснул, улыбка светлая была три раза. Все делалось, и как делалось! Когда умер, ни копейки денег не было. И все было сделано. Таня все устраивала и хлопотала и Надя тоже.

Как живем в Посаде, я ничего не знаю. Меня кормят, всем хозяйством распоряжаются дети. Только за больным я ходила день и ночь 2 месяца. Надя помогала переменять белье, оправить его, я не могла поднять.

Таня на службе, Надя готовит обед, печки топит, воду носит, труда обеим много.

Теперь все сочинения переписывают, письма папины, рукописи, обед готовят (три слова неразборчиво написано Т.Р.)

Когда заболел отец, у меня стали с сердцем припадки.

Ты знаешь, как это неожиданно, — сейчас здорова, сейчас — умираешь. Ноги распухли. Я вижу, что свалюсь, попросила детей позвать священника, приобщилась и маслом соборовалась на ногах и мне стало лучше. Сердце перестало болеть. И я выдержала смерть спокойно, и так рада, что такая кончина была без страдания.

За несколько часов до смерти я услышала слабое: „Тоскливо“, сказано с такой безумной, за душу щемящей тоской, как могут сказать только умирающие, — „я умираю?“ Я говорю — „да, я тебя провожаю спокойно, только меня поскорее возьми к себе“. Я опустилась на колени. „Прости меня за то, что я тебя не понимала, что я необразованный человек“. Попросила перекрестить меня и простить за все. Перекрестил и его последнее слово было: „ты моя самая дорогая была и есть и мне жаль тебя оставлять“. Потом не могла разобрать его слова…

Шура, дорогая, если ты можешь бросить свое имущество и приехать к нам. Обещать не могу, можешь ли ты заработок найти здесь. Я бы очень рада была и дети не такие сироты были бы.

Я очень слаба и мне хотелось бы на твоих руках умереть.

О голоде ничего не могу сказать. Таня с трудом находит, и молоко достаем — 50 рублей четверть. Прощай, дорогая. Целую тебя крепко. Ждем тебя скорее.

Не писала тебе, очень трудно, сердце болит. Слава Богу, что поправилась (подразумевается — относительно. но голод замучил. Таня чуть жива, Надя очень раздражительна.

Я все не верю, что его нет. Все смотрю в окно и жду его. Целые дни в ушах: „мамочка, мамочка, дай папиросу“. День и ночь просил: „папироску, дорогая мамочка“.

Это самое ужасное — эти звуки слышать!

Целую, прижимая, крещу, жду тебя очень, очень. Варвара» (так странно всегда подписывалась моя мать. Т.Р.).


Мама надеялась умереть на руках старшей дочери Али, а она бедная, пережила и дочь Алю, и дочь Веру, и умерла 15 июля 1923 года, но об этом после.

Загрузка...