Под колпаком

Я за эту парту ни за что бы не сел. Чего хорошего — весь день торчать перед учителем? А Катька ни за какими другими партами и не сидела — все за первой.

В тот день каждый урок начинался с одного и того же. Войдет учитель, сядет, а Катька с марлевой наклейкой на щеке так в глаза и лезет. Как тут не спросишь? Все учителя и спрашивали, что да как, да почему. Жалели Катьку. А «англичанка» даже руками всплеснула и запричитала, как на похоронах:

— Ми-илая ты моя!.. Такое личико!.. Неужели рубчик останется?

Все, между прочим, говорят, что Катька — красавица. Я-то не верю, а она сама уверена, и ей этот шрам хуже, чем инсульт с инфарктом. Те — внутри. Их не видно. А это же — во всю щеку.

Катька сидит и переживает. И Бун, вижу, переживает, — резинку пальцами мнет, точно сок из нее выдавливает.

В начале каждого урока Катька вчерашнюю историю с лыжами пересказывает. И не хочется ей, а приходится — учителя расспрашивают.

Когда она рассказывала первый раз, мальчишки и девчонки слушали внимательно, серьезно. Во второй раз ей стали подсказывать, как было дело, будто сами видели. А в третий уже пересмеивались и такие подробности придумывали, каких и не было.

Смотрю я на Буна — он кипит. Я его таким никогда не видел. Кипит, но еще сдерживается, а прорвало его на переменке перед черчением, когда Васька Лобов крикнул на весь класс:

— У нас — новенькая!

Все повернулись к нему: что за новенькая, где он ее увидел? Он и выпалил:

— Катька Меченая?

Вообще-то Васька хороший мужик. Не со зла он это выпалил. Просто не стерпел — очень уж подходящий был момент. Все: ха-ха-ха! И тоже не со зла. А так… Из-за того, что Катька слишком много про свою витрину думает.

Когда в классе загрохотали, Катька уткнулась в ладони и заплакала. Все замолчали. Поняли — пересолили! А Бун — хлоп крышкой парты, как из пушки. Даже мел с доски упал. Встал весь фиолетовый, страшный и говорит замогильным голосом:

— Вы… меня… знаете!.. Попусту не болтаю! В драку зря не лезу! Но кто еще обидит Катю — разорву!.. И нет ни Меченой, ни Катьки с первой парты! Катюша, Катерина Крылова — вот так!

Это было здорово, красиво сказано. Говорил тихо, но всех оглушил. А у меня, когда красиво, зуд начинается. Могу любую чепуху сморозить. Ну и сморозил!

— Если Катерина, — говорю, — то лучше Кабанова, а не Крылова. Все-таки луч света в темном царстве!

Спро́сите, почему я так сказал? Думаете, я знаю! Просто бывают такие имена, которые сами фамилию подсказывают. Если Лев, то обязательно вспомнишь Яшина или Толстого. Если Юрий, то Долгорукий в голову приходит, если Аркадий, то — Райкин. А Катерина напомнила мне пьесу Островского «Гроза».

Ничего обидного, вроде, и нет, но Бун не ожидал, что я вмешаюсь. Смотрит на меня, и глаза у него меняются: сначала растерянные были, потом разъяренные. Потом больно ему стало, а потом перестал он меня видеть. Смотрит как на пустое место. Только что видел, а теперь не видит. Исчез я для Буна, пылью рассыпался. Он зубами проскрипел и выбежал из класса.

Я опомнился и — за ним. А у дверей стоит Борис Борисович. Когда он вошел, никто и не заметил. Буна он не задержал, а меня остановил.

— Садись, — говорит, — на место.

Я рвусь, кричу:

— Не могу сесть! Мне к Буну надо!

Он повторил:

— Садись… Тебе, может быть, и надо, но ему ты не нужен.

— Как не нужен?

— А кому нужен друг, который в спину ударить может?

Взял он меня за плечо, брезгливо взял, как крысу дохлую, и отвел к парте. Плюхнулся я мешком, а внутри все ноет и дрожит почему-то.

Борис Борисович отошел к столу, подержался за бородку и сказал:

— Есть такой сорт людишек, которые с настоящими друзьями не церемонятся… Гадости позволяют!.. Считают, что друг терпеть обязан!.. Подло это!

Я одеревенел. Сижу, как под стеклянным колпаком, из-под которого воздух выкачан: дышать нечем.

Тут дверь скрипнула. Входит Бун. Спрашивает:

— Разрешите?

— Пожалуйста! — Борис Борисович даже поклонился ему слегка.

Идет Бун, а я думаю: «Он сядет — я как обниму его при всех!» А он мимо меня и — в конец класса. Стоит там парта пустая. Он и сел за нее.

И опять такая тишина: блоха прыгнет, и то слышно будет. А я все под колпаком стеклянным. И воздуха все меньше! Задыхаюсь совсем.

Уж хоть бы начинал он свой урок! Но Борис Борисович и не думает начинать. Молчит, смотрит в окно. А мальчишки и девчонки в парты уставились.

Чувствую — терпеть больше невозможно! Если еще хоть одна такая минута — пропаду!.. Вскочил я на ноги и — к Буну.

— Бун! — говорю, а он и не взглянул на меня. — Коля, — говорю, — Зыкин! Так уж вышло!.. Свинство вышло! Самое рассвинячье свинство!.. Прости, если можешь… А если не сможешь, я все равно… Да ты только скажи!.. Скажи!.. Позови!.. Даже горы, когда потащишь — и я с тобой!..

Встал он, в глаза мне посмотрел.

— Могу, — говорит. — Прощу! — и руку мне протянул.

Я схватил ее и не отпускал, пока мы не дошли до нашей парты и не уселись, как всегда, рядышком.

А в классе все еще тихо, но тишина эта уже какая-то другая, не страшная, а добрая, что ли…

Борис Борисович в окно смотрит, и лицо у него задумчивое, и голос задумчивый.

— У нас, — говорит, — по программе — крюк подъемного крана… Но не крюк бы чертить сегодня, а душу человеческую… Только нет таких параметров, которыми определить ее можно!..

Загрузка...