Ежегодные товарищеские обеды N-го корпуса в последнее время стали многолюдными и оживленными; их аккуратно посещают питомцы этого заведения, между которыми можно встретить высокопоставленных лиц, корифеев военной науки, представителей последних войн, а также и лиц, удалившихся в разное время в гражданский мир, но не утративших традиции славного корпуса.
Новое поколение кадет, еще не давшее нам вполне законченного типа, вступает здесь в тесное общение с представителями предыдущих эпох и прекрасно чувствует себя среди этого оригинального собрания, где неравенство лет и служебного положения стушевывается военным братством.
Последний обед был особенно многолюден. Заблаговременно собравшаяся молодежь с любопытством поглядывала на широкую застланную толстым ковром лестницу, ведущую в просторный обеденный зал. Вот входит один из самых старых кадет, генерал А., стоящий во главе одного из центральных учреждений, — человек по виду сухой и несобщительный; переступив порог этого зала, он становится как будто моложе, веселее, приветливее и доступнее. А вот и генерал Б., известный знаток военного быта, даровитый и неистощимый рассказчик. Появление его производит некоторую сенсацию; послеобеденная беседа обещает быть интересной.
Зал быстро наполняется и становится пестрым. Статские (бывшие кадеты) перемешиваются с военными. Происходят трогательные встречи; слышатся восклицания, расспросы, и вся комната наполняется ласкающим шумом дружеского приветствия. Вот гражданский губернатор узнает в скромном армейском штаб-офицере своего бывшего корпусного друга и горячо целуется с ним; заслуженный генерал прохаживается со своим отставшим по службе товарищем, крепко обняв его за талию. Слышатся уменьшительные имена, обороты речи и названия, понятные только для питомцев N-го корпуса. В промежутке между столами, окруженный молодежью, оживленно говорит и жизнерадостно жестикулирует предводитель дворянства N-й губернии, добродушный и остроумный толстяк, ежегодно приезжающий с юга в Петербург и никогда не пропускающий обедов. Взрыв смеха в этом кружке заразительно действует на отдыхающего в уголке раненого туркестанца, который быстро приковыливает на своих костылях, заливается гомерическим хохотом и теряет равновесие. Молодежь поддерживает старика и осторожно усаживает рядом с предводителем…
Время обеда приближается. Кого-то как будто ждут. «Непременно хотел быть… вероятно, что-нибудь задержало», — заявляет распорядитель обеда — пожилой полковник. У дверей слышится движение расступающейся группы, и на открывшейся лестнице показывается молодой, но уже высокопоставленный генерал, чтимый всей армией за свои выдающиеся боевые заслуги. Его как будто стесняет официальное приветствие однокашников; он, видимо, старается смешаться с толпой и крепко пожимает руки ближайших.
Опытный распорядитель обеда, человек необыкновенно живой, несмотря на свои почтенные годы, привычными пригласительными жестами подает знак, что уже все в сборе. После общей молитвы, торжественно пропетой старыми и молодыми кадетами, за стол усаживаются по выпускам. Заслуженные генералы ведут дружескую беседу со своими отставшими по службе товарищами. Кругом, во всех группах, царит жизнерадостное чувство. Несмотря на свободу обращения, все полно строгого, ласкающего взор приличия: нигде, даже после выпитого вина, не проскальзывает неловкая шутка; никто не фамильярничает со старшими и не позволяет себе бестактности в виде намека на протекции — все это считается дурным тоном, не присущим N-му корпусу.
Настоящая беседа начинается после обеда, отдельными группами, за рюмкой ликера. Статские выдают свое воспитание остатками корпусных манер, которых ничто не может сгладить. Предводитель снова собирает около себя молодежь и смешит ее до упаду анекдотами из корпусной жизни. Смех этот до того заразителен, что сидящие по соседству два высокопоставленных генерала и один профессор академии прерывают свой серьезный разговор, быть может о предметах государственной важности, и начинают хохотать вместе с молодежью.
Разговорился и сумрачный N, преждевременно состарившийся кадет 60-х годов, большой талант, гордость заведения, унесенный из военной среды модою того времени — исканием широкой деятельности и много переживший неудач и невзгод. Все присутствующие его знают и видимо интересуются им. На бледном лице его, украшенном выразительными, вдумчивыми глазами, лежит печать грустного разочарования. Теперь он у пристани, совершенно забыл свою «Америку», известен прямолинейной честностью, всеми уважаем и служит по выборам.
В большинстве групп идут серьезные разговоры, обращающиеся в горячий спор. Много интересного, поучительного приходится слышать на этих обедах; много фактов и взглядов высказывается здесь в открытую, не стесняясь, как у себя дома; возникают споры, которые редко где можно услышать; горячо отстаиваются важные принципы, и все это слушается молодежью и оставляет в ней сильное возвышающее впечатление.
Для многих из нас самым интересным лицом на обеде N-го корпуса был генерал Б. Почтенный старец, высокий, седой, сгорбленный, но живой в манерах, с красным, веселым, почти смеющимся лицом в очках и с Георгием в петлице, он выбирал себе на товарищеских обедах самый уютный угол и всегда бывал густо окружен собеседниками. С ним необычайно скоро сближались, откровенничали, спорили, как со своим человеком, и даже поверяли ему свои служебные промахи и неудачи. Генерал, не стесняясь, давал советы, а при случае не прочь был и разнести спорщика, но все это было проникнуто таким добродушием, такими симпатичными манерами, что разносы бывали даже приятными.
На этот раз оппонентом генерала явился командир одного из армейских полков, моложавый, элегантный, немножко занятый собой, с изящными, но несколько суетливыми манерами и не совсем добрым выражением лица. Он жаловался на состав офицерского общества и вообще на трудность современного управления полком.
— Знаете что, мой милейший, — сказал Б., характерно тряхнув головой, — не трудно командовать полком, где все помощники, как говорится, на подбор; там командир может держать себя барином, разбрасывая направо и налево красивые руководительные словечки, а вот настроить распущенный полк, внести хороший тон в общественную офицерскую жизнь, водворить гармонию в отправлении службы, — вообще обнять полк своим авторитетом, своим воспитательным влиянием, — это заслуга…
— Позвольте, ваше превосходительство, — перебил полковник, — офицеры — не школьники; их воспитание заканчивается в учебных заведениях… Командир полка в роли воспитателя — это даже смешно… Каждый офицер — зрелый человек, отлично понимающий свои обязанности, строго определенные законом; исполнил их — прав, не исполнил — подвергайся каре закона… Я даже не понимаю, какие тут могут быть нежности?
— Напрасно, напрасно, мой милейший, вы так узко смотрите на дело, — возразил генерал, — воспитываться никогда не поздно; школа замечательных военных начальников воспитывает даже генералов. Войска, побывавшие в руках талантливого начальника, совершенно преобразовываются: какая серьезность, какая святость отношений в исполнении служебных обязанностей приобретается такими войсками; сколько любви и интереса к делу, сколько довольства своею принадлежностью к военной корпорации, и, как высшая точка этих проявлений, — обаятельный идеал воинской доблести, стремление к высоким подвигам, полная готовность «положить душу свою за други своя»… Положим, у нас в общем все войска хороши, но я говорю о высших проявлениях, о том, что может сделать выдающийся начальник… Да зачем далеко ходить, возьмем хотя генерала N., он умел увлекать не только молодежь, но и нас — седых стариков. Я не могу вспомнить без волнения нашего похода, нашей привязанности к этому человеку, нашего корпоративного духа… Да и что говорить, этот человек оставил после себя целую школу…
Генерал характерно махнул рукой, как бы давая знать этим, что все это слишком известно и что даже странно так много об этом говорить. Полковник не возражал; он казался несколько смущенным и все время покручивал свои усы.
— Да, мой милейший, — сказал генерал после некоторой паузы, — я через эти дела прошел: командовал 12 лет полком да 6 лет дивизией, всего насмотрелся; имел горькие и утешительные опыты, и снова повторяю, что воспитываться никогда не поздно. Что же касается молодежи, то о ней и говорить нечего, она в высшей степени восприимчива по отношению к воспитательным мерам начальника… Знаете ли, на меня всегда удручающе действовало, когда искупителями полковых неурядиц являлись молодые офицеры — ведь это воск, из которого можно лепить что угодно… Вот вы жалуетесь на состав офицерского общества; положим, я с вами согласен, что известная часть молодежи, вышедшая из разночинной среды, не приносит с собой возвышенных принципов; но верьте мне, что молодой офицер, за весьма малыми исключениями, способен перевоспитываться к лучшему, если будет окружен приличием и порядочностью со стороны старших. Общественное мнение в полку, всегда находящееся в руках старших товарищей, — огромная сила, и раз она попалась в руки ловких, влиятельных, но недостойных людей, тогда не ждите ничего хорошего: уровень порядочности в офицерской среде понижается; служба вышучивается; мелкие дисциплинарные отступления, расшатывающие военный строй, покрываются ложным понятием о товариществе и т. д. Искупительной жертвой такого положения почти всегда является простодушная, слепо идущая за старшими молодежь; крутые меры против этой молодежи — жалкий паллиатив, свидетельствующий о слепоте командира… Я убежден, что во всех кутежах, сопряженных с неприличными поступками, в офицерской задолженности, в развязных манерах, антидисциплинарных жестах, в неумении прилично выслушать и исполнить приказание, в дурном критическом духе по отношению к службе и вообще в дурном тоне, не отвечающем военному строю, непременно есть заводчики среди старших… Благо тому командиру, который сумеет отыскать их безошибочно и направить всю силу своей власти и своего авторитета на этот реальный центр полковых неурядиц.
— Да вот, господа, если вам не надоело слушать, — продолжал Б., раскуривая сигару, — я расскажу вам блестящий пример воспитательного влияния командира отдельной части, бывший у меня в дивизии. Это было очень давно. Один из моих полков, не имея в течение пяти лет постоянного командира, совершенно расшатался. По различным случайностям смена командиров происходила чуть не каждый год, а последний был назначен издалека и целый год не являлся; да на беду еще старший штаб-офицер был хотя и порядочный в нравственном отношении человек, но вялый, мягкий и очень недалекий. Соседи, как это часто водится, старались сбыть в этот полк все, что им не нужно, и таким образом состав образовался неважный. Не проходило месяца, чтобы там не было нескольких скандалов. Наконец я вижу, что дело плохо; призываю временнокомандующего, расспрашиваю, ничего, как есть, не могу от него добиться — точно в лесу ходит. «Я, — говорит, — ваше превосходительство, за каждый проступок примерно наказываю». — «Да что, — говорю, — в том толку, что вы примерно наказываете! Вы мне положение дела объясните, — может быть, кого-нибудь удалить надо?»
Я хотел уже сам вмешаться во внутреннюю жизнь этого полка и велел присматриваться к бригадному. Как раз в это время является настоящий командир. Впечатление на меня произвел неважное: худенький, невысокого роста, в пенсне и все улыбается, даже когда о серьезном говорит. Я вздохнул и подумал, что не такого сюда надо; опять, думаю, пойдет канитель. Чистая беда.
— Ну, — говорю, — полк принимаете неважный; хорошенько присмотритесь, да потом вместе подумаем, что предпринять.
— Знаю, — говорит, — мне писали об этом. — А сам улыбается.
Вот, думаю, чудак.
Ну, я, конечно, во все его посвятил и на некоторое время оставил в покое. Недель этак через пять Авалов (так была его фамилия) является ко мне с докладом.
— Ну, что, — говорю, — как? Рассказывайте.
— Завтра, — говорит, — я призываю подполковника В. и капитана Г. и предложу им подписать прошения об отставке или гарантировать честным словом свое дальнейшее поведение…
— Постойте, батюшка мой, нет ли тут недоразумения? Ведь В. переведен к нам из N-го резервного батальона, где удостоился производства «за отличие вне правил»; это, можно сказать, единственный штаб-офицер в полку…
— Ваше превосходительство изволите ошибаться, — возражает Авалов и все улыбается. — Я остановился на этом человеке как на главном виновнике дурных влияний в полку, а потому я счел своей обязанностью собрать самые подробные справки о всей его жизни и службе…
Он вынул из кармана два письма — одно от лица, знавшего В. при начале службы, а другое — от своего товарища, тоже командира полка, которому В. был хорошо известен в качестве командира роты. В обоих письмах он был выставлен ленивцем, интриганом, вообще вредным человеком, совершенно неспособным даже для командования ротой; но история производства В. в подполковники была так юмористически изложена, что я до сих пор не могу вспомнить ее без смеха. Командир резервной бригады, старик-инородец, плохо говорящий по-русски, не мог видеть этого ротного командира на смотрах.
— Ну, вы послушайте, — выговаривал он командиру батальона, — надо куда-нибудь убирайт этого капитана, совсем убирайт!.. Фуй, это срам!
— Я сам уже думал об этом, — отвечал командир, — и только жду случая, чтобы на что-нибудь серьезное опереться.
— Ну, ну, — отвечал генерал, жестикулируя и строго наморщив брови, — ну, ви понимайт… можно там как-нибудь «за отличие нэ правил» представляйт… Ну, ви умный человек, ви понимайт…
На том и порешили. Таким образом В. попал в подполковники.
Я, конечно, обещал Авалову полную свою поддержку. Большую сенсацию произвело в полку это событие; все встрепенулись, почувствовали силу, а главное — разумную силу, прямо попавшую в центр. Однако я ничего этого как будто не знаю, жду рапорта и уже начинаю беспокоиться. Послал адъютанта справиться и получил ответ, что рапорта не будет и что в полку все благополучно. Я потребовал Авалова, и то, что я от него узнал, заставило меня удивляться и недоумевать, каким образом этот маленький, худенький человечек, да еще с виду такой чудак, мог в какой-нибудь месяц изучить полк свой до ниточки, даже узнать характеристики полковых дам.
— Что же, — говорю, — не будете исключать?
— Бог с ними, ваше превосходительство, — улыбнулся Авалов, — народ простой, неупорный, — обещались все сделать по-моему.
Он подробно рассказал мне свои наблюдения.
— Да что вы за волшебник такой? — спросил я, выслушав с некоторым сомнением рассказанные им характеристики. — Как могли вы изучить полк в такое короткое время? Офицеров, что ли, допрашивали?
Авалов поморщился; ему, видно, не понравился мой вопрос.
— Я не признаю такого способа, — сказал он, нервно улыбнувшись. — Мои докладчики — промежуточные начальники, да и они оказались на этот раз лишними: картина полковой жизни и службы вся налицо; я вижу ее и понимаю, а потому и сам могу быть своим докладчиком.
Оказалось, что Авалов в первую же неделю завел дешевые вечера в собрании, где мог отлично познакомиться не только с офицерами, но и с их семьями. По казармам ходил нечасто, но каждый обход давал ему массу материала, который он умел обдумывать и обобщать. Он сразу заметил, что служба в полку отправляется из рук вон плохо, но что это явление не коренное, а представляет отпрыск чего-то более важного, на чем Авалов и сосредоточил свое внимание. Подробности общественной офицерской жизни хоть кого привели бы в ужас, но Авалов не растерялся; он производил свои наблюдения тихо, спокойно, все с той же загадочной улыбкой и не торопился принимать какие-либо меры. Один важный предмет особенно занял Авалова: чудное учреждение — светильник чести офицерской, суд посредников находился в недостойных руках, а временнокомандующий полком вместо того, чтобы регулировать действия этого учреждения, только вносил путаницу своим бестолковым вмешательством. Подполковник В. и капитан Г. стояли во главе суда и бессменно выбирались каждый год. Популярность их основывалась на грубой выпивке, на вышучивании требований начальства, а главное, на покровительстве, которое они оказывали приставшей к ним компании офицеров; наоборот, молодежь твердая, воспитанная, избегающая безобразий и желающая служить, подвергалась систематическому преследованию, не находя никакой защиты в слабом и до крайности ограниченном штаб-офицере, временно стоявшем во главе полка. Главным образом орудовал подполковник В.; капитан Г. состоял у него в качестве преданного подручного. Временное безначалие в N-м полку дало им власть, а кто не знает, к какому результату может привести людей недалеких и маловоспитанных опьяняющее чувство властолюбия…
Несколько чудных юношей навсегда оставили военную службу; одни сами уходили из этого безобразного хаоса, других ловили по пустякам и предавали офицерскому суду. Это была невидимая извне и страшная именно этой невидимостью, облеченная в подкупающую форму офицерского достоинства диктатура нескольких лиц над всем полком. Дамоклов меч висел над каждым офицером, осмелившимся чувствовать себя независимым от этого страшного кружка.
Офицеры, покровительствуемые этой безобразной партией, держали себя совершенно развязно: фамильярничали со старшими, не видели в ротных командирах своих начальников и иногда даже позволяли себе неприличные против них выходки, имея у себя за спиной защиту, которая распространяла свою власть и на ротных командиров как на обер-офицеров. Странно было видеть юношей, подходящих к буфетной выставке с какой-то трактирной манерой; подпоручика, хватающего под руку почтенного капитана и держащего его за пуговицу во время разговора; грубый смех и неприличные остроты резали ухо в собрании; но что было самым ужасным — это поголовная задолженность офицеров: люди, живущие одним жалованьем, утоляли жажду деликатными винами и безнаказанно забирали в буфете на целые сотни вместо разрешенного небольшого кредита…
Не только к литературе, но даже к обыкновенному легкому чтению не чувствовалось в обществе никакого интереса. Библиотека стояла запертой, журналы лежали неразрезанными; тоска какая-то разбирала офицеров, особенно по вечерам, и поездки в такое место, где можно развязно провести время, обратились в насущную потребность, В. и Г. были душой таких поездок и косо посматривали на товарищей, не принимавших в этом участия, называя их отщепенцами.
В карты играли по большой, не по средствам, и тут тоже входили в долги…
Авалов все понял и все сообразил с первых шагов своего командования. Он дал время созреть своим наблюдениям и не торопился принимать меры. Ему хотелось безошибочно определить центр, около которого вертится все это безобразие, и он намечал его исподволь, как на занятиях, так и на вечерах в офицерском собрании. Никому не выражая своих мнений, он измерял всякое явление своим проницательным взглядом, сопровождаемым загадочной улыбкой, что в соединении с изысканной деликатностью в обращении ставило его в положение неразгаданного сфинкса — положение, которое обыкновенно вызывает в людях инстинктивную осторожность.
Без всякого применения каких-либо мер уже все стали воздерживаться от резкостей в присутствии командира и держали себя с ним в строго дисциплинарных отношениях, а в конце месяца после его прибытия уже все ждали чего-то, чувствовалась близость какого-то кризиса.
Служебное объяснение с полковником В. и капитаном Г. с быстротой молнии разнеслось в полку и произвело огромную сенсацию. Как раз перед этим они хвастались, что заберут Авалова в свои руки и что порядки в полку не изменятся, и вдруг эта сила, эти орлы, ворочавшие всем полком, вернулись от командира с подрезанными крыльями, точно в воду опущенные.
Этот необыкновенный случай привлек всех офицеров в собрание; все с серьезными лицами передавали друг другу свои впечатления.
— Оно и к лучшему, — говорили лица, принадлежащие к кружку В. и Г., — а то уж чересчур все разболтались.
— Наконец-то Бог послал нам настоящего командира, — радовались офицеры, находившиеся до тех пор в осадном положении.
Некоторые из поклонников В. и Г., приставшие к ним из-за чувства самосохранения, но в душе ненавидевшие их, сразу изменили своим принципам и стали пить за здоровье Авалова.
— Вот так молодчина! — восклицали они. — Нет, господа, как хотите, а командир должен быть командиром, а то что ж это такое, за завтрашний день никто не может ручаться, все ждешь, что под тебя кто-нибудь подкопается…
Начало было сделано; главное колесо машины было исправлено. В. и Г. стали, как говорится, шелковыми и сразу утратили влияние в полку. Надо было приниматься за средние и малые колеса, чтобы вся служебная машина действовала исправно. Все это Авалов провел с удивительным умением и тактом. У него были свои оригинальные приемы; это был в полном смысле человек не слова, а дела: он никогда не болтал, не упражнялся на казенном, всем надоевшем красноречии, никогда не читал банальных нравоучений, но все его действия были замечательно красноречивы и проникнуты любовью и уважением к человеку. Он высоко ставил звание офицера, старался поднять его деликатностью в обращении и открыть прямой и свободный путь каждому офицеру для полного удовлетворения самолюбия. Все требования Авалова, все его действия наглядно доказывали, что офицеру легко достичь полного спокойствия за свою будущность, полной гарантии от каких бы то ни было неприятностей, если (кроме поведения вне полка) у него не будет недочетов в следующем: знании, усердии, дисциплине и приличном обращении со старшими и с товарищами. Кто, господа, из нас не видел офицеров, которые знают свое дело, но вместо того, чтобы заниматься, только посматривают на часы, зевают да курят папиросы, а бывают и такие, что тянутся только на глазах у начальства, а за глазами — хоть трава не расти. Авалов сразу оттенил значение правдивости в офицерской среде и тонко дал всем понять, что без этого достоинства он не признает офицера. Бывает и так, что офицеры стараются, хлопочут, принимают близко к сердцу интересы роты, а между тем своими ошибками, своей непривычкой заглянуть перед занятиями в устав ставят себя в неловкое положение перед начальством и в комическое перед солдатами. Солдаты отлично понимают каждую ошибку офицера, и за глазами им доставляет большое развлечение разбирать ошибающегося по косточкам.
В N-м полку была целая коллекция офицеров, которые ничем не интересовались и не работали, несмотря на то, что временно-командующий «примерно» наказывал за неисправность в занятиях. У Авалова все заработало, и когда соседи спрашивали: «Чего вы так тянетесь? Командир, что ли, у вас строгий?», офицеры обыкновенно отвечали: «Совсем не строгий, никогда даже голоса не возвысит, ни с кого не взыскивает, а только человек такой, что при нем как-то неловко, стыдно быть в чем-нибудь замеченным, да и дело видит насквозь, сейчас же заметит всякое отступление…»
Что касается знания службы, то достаточно было Авалову раз обойти занятия, чтобы все принялись за повторение уставов. Придет, бывало, в роту и что-нибудь спросит у солдата, и если солдат соврет, он сейчас же к офицеру: «Пожалуйста, поправьте его», и если офицер спутает что-нибудь, он ни за что не станет конфузить его, особенно перед нижними чинами, а только пристально посмотрит ему в глаза да потом еще как-нибудь при встрече опять посмотрит и только головой покачает. Кажется, что за важность, что командир пристально посмотрел на офицера? А, однако, никакие кары закона, обильно применявшиеся до этого, так сильно не действовали, как этот взгляд маленького, худенького на вид и даже чудаковатого человека. Вся сила заключалась в приобретенном Аваловым уважении.
Служебные отношения Авалов строго отделял от общественных. Вне службы требовалось обыкновенное, принятое в порядочном обществе приличие; никаких правил на этот счет не устанавливалось, но все как-то незаметно переняли тот приличный тон, который командир внес своим появлением в собрании. Сам Авалов держал себя в обществе просто, обращался с офицерами как старший товарищ, но раз дело касалось службы, картина обращения совершенно менялась: офицер должен был стоять смирно, получая приказания или замечание начальника. Каждый назывался по чину, и никаких Иван Ивановичей не допускалось. Отдание чести требовалось педантично, а без головного убора офицер должен был сделать приличный поклон каждому входящему начальнику, хотя бы это был ротный командир. Никаких предписаний или распоряжений по этому поводу не отдавалось; достаточно было отрывочного замечания Авалова, сопровождаемого все той же улыбкой и обращенного даже не к провинившемуся, а вообще к офицерам, чтобы эти меры, имеющие в военном строе глубокий смысл, быстро прививались в офицерском обществе. Все это было очень расшатано в N-м полку; доходило до того, что офицер сидя протягивал левую руку ротному командиру и даже при входе штаб-офицера не находил нужным встать. Много столкновений происходило между начальниками и подчиненными вследствие этой распущенности, особенно в строю, где офицер, не привыкший ни к дисциплине, ни даже к обыкновенной служебной вежливости по отношению к своему ротному командиру, позволял себе не только разговаривать, но даже возражал.
Постановка занятий в полку как-то незаметно приобрела рациональные начала. Младшие офицеры стали отвечать вместе с ротными командирами: один за молодых солдат, другой — за старослужащих, и стали интересоваться не только успехами, но и поведением своих людей, чего прежде никогда не было. До тех пор в полку была совсем другая мода: большинство офицеров или совсем не работали, или своим вмешательством вносили путаницу в дело, и ротные командиры нередко обращались к ним со словами: «Вы бы лучше не мешали, пусть взводный учит, он уж знает мои требования…»
Преподаны были принципы в постановке строевых занятий, указаны основания первоначальной выправки, которые должны, как говорится, войти в плоть и кровь солдату, без чего, сколько бы ни мучили роту, они никогда не могут быть твердо выучены. Подготовка к стрельбе получила систему и чисто практическое назначение, что сразу понравилось солдатам и возбудило большое соревнование между офицерами. Но что оказалось совершенной новостью в полку — это указания командира относительно подготовки учителей молодых солдат; их заставляли раньше зубрить уставы и испытывали по циркулирующему в войсках «вопроснику». Учителя, бессмысленно вызубрившие обязанности по способу, уничтожающему в человеке последний проблеск инициативы, не умели приступить к занятиям с новобранцами, задергивали их и запугивали, проходя одним и тем же способом, например, «Молитву Господню» и «смену часового с поста». Авалов со своей обычной улыбкой закрыл «вопросник» и велел больше не раскрывать его, а учителям велел преподавать приемы обучения, практикуя их друг на друге, а еще лучше — на недоучившихся людях последнего набора, и вообще все занятия не только с учителями, но и с прочими людьми велел перенести на практическую почву. Исключения допускались только для усвоения понятий, не поддающихся показу, и для молитв; но и в этих случаях указан был способ, после которого на вопрос солдату: «Какую ты знаешь молитву?» — он ни в каком случае уже не ответит: «Очи нашу».
Приказал также Авалов, чтобы все обучение было проникнуто испытанием находчивости учителя и внушением ему понятий о постепенности в упражнениях, о правильном чередовании физического и умственного труда, а главное, о значении мягкости в обращении с учеником, имея в виду, что забитый бессмысленной подготовкой учитель прежде всего старается задать страху новобранцу, накричать на него, а то и пинка ему дать, чтобы лучше понимал…
Таким образом почти незаметно была введена новая система занятий: от солдата требовали не заучивания уставных фраз, а умения и находчивости в исполнении своего простого дела, что легко достигается посредством практического преподавания. Вследствие этого все оживилось и повеселело. Заметив, что дело пошло на лад, Авалов старался давать офицерам как можно больше самостоятельности. Быстро схватывая недостатки учения и держась того принципа, что людей, добросовестно тянущихся, не следует доедать замечаниями за ошибки, он старался облекать эти замечания в самую мягкую форму и совершенно пропускал детальные ошибки, боясь, чтобы не увлекались их исправлением.
Наибольший интерес внес Авалов в тактические занятия, которые до него производились только для очистки номера и носили характер одной из самых неприятных повинностей. Под руководством Авалова они стали живыми, увлекательными, наподобие спорта, и служили предметом горячих бесед в офицерском собрании.
В решениях Авалов больше всего ценил самостоятельность, выход из шаблона, быструю оценку обстановки и не только не затрагивал самолюбия ошибающихся офицеров, а, напротив, старался внушить им уверенность в их способностях, но при этом никогда не забывал оттенять важность инструкционных упущений.
Кажется, не было предмета в полку, к которому Авалов незаметно, без шума, не приложил бы своей руки. Уже в первую неделю по принятии им полка пищу варила испытательная комиссия под его личным наблюдением, и это сразу дало по три лишних золотника мяса на каждого солдата; нанят был булочник для обучения хлебопеков, и хлеб стали выпекать без закала; солдатская одежда и постели были очищены от грязи и насекомых; воду для питья стали пропускать через фильтры; упорядочили посещение бани; сырые помещения начали осушивать, и целые кучи мусора были вынесены из казарм; вентиляция была урегулирована и перестала простуживать людей; дезинфекция стала применяться не кое-как, а с толком, под наблюдением врача; в каминах отхожих мест установилась тяга, и ночью никто уже не ходил туда босиком; водворилась тишина во время законного послеобеденного отдыха; упорядочилось посещение слабыми людьми приемного покоя; строго было воспрещено фельдшерам ковырять ланцетом солдатские нарывы и вообще, по странному обычаю, лечить незначительные болезни, то есть исполнять обязанность благодушествующих докторов, и т. д.
Но что всего удивительнее — это руководство Авалова в гигиеническом отношении, которое он должен был преподавать своим врачам. Узнав, например, что все «глазные» отделены в особую комнату, он приказал пересмотреть их в своем присутствии. Оказалось, как это зачастую водится, что трахоматозные лежат в общей куче с больными конъюнктивитом (простым воспалением, легко поддающимся излечению). «По-моему, — покачал головой Авалов, — это не изолятор, а рассадник заразы; уж лучше трахоматозных мешать со здоровыми. Конъюнктивит — это, по заявлению специалистов, наилучшая почва для насаждения трахомы. Ведь эта болезнь развивается в полку? — Врачи отвечали утвердительно. — Ну да, конечно, как же ей не развиваться, когда вы сами этому способствуете».
Заставлять людей работать, не употребляя для этого никаких принудительных мер, — это была особенная способность Авалова. Много ли вы, господа, найдете командиров, которые могут, например, убедить своего священника, что деятельность его не должна исчерпываться казенным исполнением треб и такими же казенными, произносимыми для очистки номера проповедями, что влияние духовной особы, особенно на солдат, может быть могущественным только в том случае, когда священник искренне и горячо войдет в нравственные интересы полка. Авалов умел это сделать; он сошелся со священником, повлиял на него, растрогал его ласковой беседой о духовных нуждах солдата. Священник по желанию командира действительно сблизился с людьми, беседовал с ними в ротах, навещал больных и особенное влияние имел на арестованных, которых приводил своим ласковым наставительным словом к полному и чистосердечному раскаянию.
Трудно перечислить сотни, а может быть, и тысячи предметов, к которым Авалов приложил свою руку. В каких-нибудь несколько месяцев он совершенно преобразил полк. На инспекторском смотру я ничего не узнал из прежде виденного; на всем лежала печать таланта, да, господа, именно таланта: для того, чтобы так быстро охватить со всех сторон такой живой и бесконечно сложный организм, как полк, и заставить его правильно функционировать, нужна не простая работа ума, а творческая.
Да, у этого человека был недюженный административный талант. Бог знает, какую бы он принес пользу государству, если бы стал на высокий пост; но такие люди редко кем замечаются: они слишком скромны, слишком неискательны. В глазах света это только хороший полковой командир — и больше ничего…
Я должен еще сказать об отношениях Авалова к офицерским семьям. Как тонкий администратор он отлично понимал, что семейная обстановка имеет большое влияние на службу офицеров; поэтому, как я уже упомянул, Авалов, сделав визиты семейным, поспешно выразил желание видеться с семьями офицеров на полковых вечерах. Высказывая изысканную и одинаковую любезность всем полковым дамам, он с удивительным искусством светского человека отклонял какие бы то ни было разговоры и даже намеки о полковых делах, суждения о нравственных качествах полковой офицерской среды и прочее. Если дамы начинали заговаривать об этом, он тонко переводил разговор на другие предметы, и это было отлично понято с первого же вечера. Только одна дама, а именно супруга старшего подполковника, от которого Авалов принял полк, оказалась слишком назойливой: она считала сдачу полка неполной, потому что у нее не отобрали аттестаций о сослуживцах мужа. Как только она заговаривала об этом, Авалов в изысканных выражениях извинялся и с озабоченным видом, как бы отрываясь службой, обращался с каким-нибудь вопросом к близстоящему офицеру. Эта дама, между прочим, доказывала, что еще не умерла в нашем войсковом быту Василиса Егоровна из «Капитанской дочки», но только заразилась многими нехорошими привычками. Она положительно управляла своим мужем и вместе с ним отдавала служебные распоряжения. Командуя временно полком, слабохарактерный и недалекий подполковник N. всякий раз советовался с женой, как ему поступить с провинившимся офицером. «Хорошенько его, хорошенько, пусть Александра Петровна (жена провинившегося) не важничает… Про тебя и так говорят, что ты распустил полк, вон она даже не нашла нужным поздравить меня с днем рождения…» Если же подполковник N. хотел взыскать с офицера, жена которого угождала временной командирше, она обыкновенно набрасывалась на мужа: «Пожалуйста, не глупи, стану я из-за тебя с Марьей Ивановной ссориться!» Иногда она вбегала в кабинет в то время, когда муж отдавал распоряжения адъютанту, и начинала кричать: «Не слушайте его! Ну что ты глупости говоришь?!» — и т. д. Однажды она атаковала Авалова и решила добиться, чтобы он выслушал ее сплетни; ее особенно бесила ревность обращения командира, неоказание ей предпочтения перед другими дамами. Авалов деликатно срезал ее.
— Виноват, — сказал он, — пожалуйста, извините меня; я рад беседовать с вами о чем угодно весь вечер, но только не о полковых делах; об этом я ни с кем не говорю; это мое правило.
Все это вместе с другими уже известными нам поступками Авалова создавало ему поклонников не только среди офицеров, но и среди их семейств и ставило его авторитет на такую высоту, с которой уже легко командовать полком. Каждый шаг Авалова, каждое не только приказание, но и мимолетно выраженное желание встречали горячее сочувствие в полку. Батальонные командиры, воображавшие прежде, что чин штаб-офицера дается для того, чтобы ничего не делать, стали настоящими хозяевами в своих батальонах. Они стали посещать занятия, проверять хозяйство, следить за исполнением того рационального внутреннего порядка, который дает солдату добрый, воспитывающий пример, обеспечивает ему здоровье, опрятность, законные часы необходимого отдыха и т. д. О ротных командирах и говорить нечего — те и прежде несли на себе всю тягость беспорядочной службы в полку. Теперь же они нашли себе в младших офицерах своих настоящих помощников, а вновь открывающиеся роты не попадали уже в руки людям, не умеющим повернуться в своем деле.
Авалов держал себя замечательно ровно, никогда не сердился, был скуп на похвалы и лишь изредка только обращался к солдатам с одобрительным словом, которое они очень ценили, или, например, выходя из роты, которую находил в полном порядке, иногда говорил как бы про себя: «Славная рота». Такие похвалы считались событиями в полку и ценились гораздо больше, чем при других условиях ценятся громкие благодарности в приказах.
Я не мог налюбоваться N-м полком и старался всеми мерами обратить на него внимание высшего начальства; но для того, чтобы выставить дело в полном объеме, показать этот удивительный рост полка во всех отношениях, нужно было рассказать всю его историю за последнее время, провести начальство по всем деталям полкового строя, а это не всегда удается. Таким образом Авалов, как и все недурные командиры полков, ждал своей очереди для производства за отличие в генералы, а это, как вы знаете, дается не скоро, — ну, лет 12 надо прослужить в чине полковника, другими словами — состариться надо на этой должности, а Авалову не было еще и шести лет в чине.
Прокомандовал он всего четыре года и в последний год сильно захворал (я забыл вам сказать, что он страдал хронической болезнью легких). Не вставая с постели, он продолжал командовать! Ни в чем ни малейших упущений; все знал, не забывал ни одного нужного распоряжения и умел не только сохранить, но даже возвысить свой начальственный престиж. Когда в его отсутствие был произведен инспекторский смотр и все найдено в блестящем виде, я зашел навестить его и застал у его постели целую толпу старших офицеров, которые, как юноши, с радостными лицами передавали ему свои впечатления о смотре.
Я увидел, что Авалов сильно хиреет, и предложил ему воспользоваться отпуском для лечения.
— Не стоит, ваше превосходительство, — сказал он, как-то загадочно улыбаясь.
Потом я увидел сцену, как полковые дамы привели к нему своих детей; он просил об этом, жалуясь, что его угнетает тишина и что он очень любит детей (я забыл сказать, что он был одинокий). Он сразу повеселел, достал коробки с конфетами, попросил кого-то развязать пакеты с игрушками и сам раздавал им. Не сводя глаз с детей и занимая их игрушками, он между прочим пересыпал свою речь служебными вопросами офицерам: «А как сухарный запас? Мы не успели пересмотреть его… Окончен ли асфальтовый пол в бане?» — и прочее. В то время как он ласкал малюток, с которыми у него давно уже установились приятельские отношения, в его мутных, уже потухающих глазах светилось то чувство, которое сразу напоминало мне стихотворение Пушкина: «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»
Недели через две Авалова не стало, и мне было невыразимо жаль его, с одной стороны, как чудного человека, с другой — как всякого истинного таланта, которому точно судьба у нас на Руси безвременно угаснуть.
Смерть Авалова была большим роковым событием в полку; свалился не ординарный человек, которому на смену явятся сотни, а настоящий отец-командир, глава полковой семьи; свалилась большая нравственная сила, под кровом которой всем жилось и служилось так славно, так уютно…
Когда тело поставили в церковь и священник, искренне любивший и уважавший Авалова, вдохновился и сказал несколько простых, но сильных слов, я увидел потрясающую картину полкового семейного горя: офицеры, их жены, солдаты вытирали слезы, а некоторые плакали навзрыд…
Так вот, господа, как иногда большие дела делаются: человек ни разу за свою службу не рассердился, не принимал никаких принудительных мер для водворения порядка в полку, а между тем завел такой образцовый порядок, такую дисциплину и так всех подчинил своему авторитету, что можно было наверно ручаться, что этот полк нигде не осрамится и везде блестяще выполнит свое назначение. Этого мало, когда Авалов умер и N-й полк перешел в руки посредственного командира, славный дух продолжал жить, несмотря даже на неловкие шаги нового начальника.
Да, это был истинный талант, который умел обнять не только службу, но и жизнь своего полка, и силою своего авторитета умел насадить везде и во всем чувство порядочности. Трудно подтянуть службу, когда существуют нелады в офицерском обществе, а устранить эти нелады можно только с большим умением и тактом: каждый неловкий шаг, раздражительность, презрительный тон в обращении, ошибочное замечание и прочее могут испортить дело; а главное — надо не чужим, а своим собственным глазом уметь найти центр неурядицы и, не торопясь, а наверняка, убедившись в зрелости своих наблюдений, действовать на него бесповоротно, как подобает твердому начальнику.
— Теперь, — сказал Б., — я перехожу к одному из важнейших и насущнейших вопросов, затронутому моим уважаемым однокашником, а именно к составу офицерского общества (уважаемый однокашник закашлялся и красивым жестом направил пальцы своей правой руки к кончикам усов). Впрочем, не утомил ли я ваше внимание, и то уж рассказана целая повесть, это совсем не обеденные речи. Кстати замечу: наверно, некоторые из вас видят в моем рассказе мистификацию сочинителя. Правда, в настоящее время невозможно найти полк, в котором были бы соединены все перечисленные мною недостатки.
Предположим, что я все это сочинил, то есть представил вам в типах не мир действительный, а мир возможный, общие положительные и отрицательные черты человеческого ума, сердца, знания, характера… Наши выводы и заключения нисколько от этого не меняются.
— Итак, я продолжаю, — сказал генерал, как бы спрашивая, желаем ли мы слушать.
Все присутствующие, кружок которых увеличивался в середине рассказа, находились под впечатлением интересной хроники и выразили желание слушать дальше. Оглянувшись по сторонам, мы заметили, что никто еще не уходил, несмотря на позднее время. Все сидели небольшими группами и большей частью вели серьезные разговоры; только в кружке молодежи, во главе с неистощимым юмористом-предводителем, до сих пор было веселое настроение; раненый туркестанец, за которым все ухаживали, сидел в центре этого кружка и, склонясь на костыль, изнемогал от смеха.
Два генерала с профессором сидели на прежних местах и о чем-то спорили вполголоса, что придавало таинственную важность их серьезному разговору. Старейший кадет, генерал А., в обыкновенное время суровый и недоступный, сидел в расстегнутом до половины сюртуке за стаканом остывшего чая и в чем-то горячо убеждал своих сравнительно молодых собеседников, положив товарищески свою старческую сухую руку на плечо одного из оппонентов. Запах отличнейшей сигары, которую умеют где-то разыскать и терпеливо выдержать одни только любители-старики, разносили из угла, занимаемого кружком генерала А.
Мы отпили ликеру, закурили папиросы и приготовились слушать своего интересного рассказчика.
— Да, господа, — продолжал генерал Б., — так я перехожу к самому интересному вопросу; вы затронули едва ли не самое важное место в нашем войсковом строе — офицерский состав. Для нас, да я думаю, что и для врагов наших, представляется несомненным фактом, что ни одна армия в мире не имеет такого чудного контингента солдат, как наша; но попробуйте отдать этих солдат в руки дурным офицерам, а, например, китайских — хорошим, и вы непременно увидите, что через несколько лет китайская армия будет вдесятеро лучше нашей. Я даже больше скажу: хороших солдат гораздо легче испортить, потому что они именно тем и хороши, что слепо идут за своим командиром. Итак, нечего распространяться о том, какой вред армии и своему отечеству наносит офицер, случайно, без всякого призвания заброшенный в армию только потому, что надо же где-нибудь пристроиться, чтобы сразу получить хоть маленькое жалованье. Откуда может явиться у такого офицера любовь к своей части, стремление к совершенствованию? Может ли он носить в своем сердце идеалы воинской доблести? А если этого нет, то остается только одно: забота о своем жизненном благополучии — аккуратное, но пустопорожнее отбывание шаблонной службы, приноровленное к привычкам и капризам начальства, и вечное стремление пристроиться куда-нибудь подальше от жертв, требуемых от воина отечеством. Служба прослужена, пенсия выслужена, — чего же больше надо такому человеку? Он с тем и шел на военную службу.
Конечно, бывают исключения: среда воспитывает людей и в зрелом возрасте, ко для этого нужно, чтобы она сама состояла из людей, отвечающих своему назначению, и не заполнялась людьми, нуждающимися в воспитании. Талантливые начальники (ах, как они нужны нашей армии!) увлекают за собой всех поголовно; масса захватывает и слабых духом и заставляет их делать свое дело. Наконец, бывает и так, что человек, поступая на службу, не чувствовал в себе военной жилки и вдруг нашел ее в глубине своей природы и стал полезным во всех отношениях офицером. Но все это, господа, случаи исключения, а мы берем общее положение.
Итак, для образования сплоченной, деятельной и проникнутой хорошими принципами военной семьи нам нужен офицер, во-первых, воспитанный, то есть способный слиться с порядочным обществом, во-вторых, человек с истинным призванием к военному делу. Откуда, каким способом комплектования можно достать его?
Знаете, господа, может быть, вам покажется странным, но я скажу прямо: я сторонник касты, конечно, не такой, как в древности, не замкнутой, не отчужденной от общества, но все-таки настоящей касты, которая бы увлекала человека всецело и бесповоротно… Нам нужен офицер, обожающий свой мундир, свой быт, все особенности военной службы с ее лишениями и опасностями, — офицер, которого ни за какое жалованье нельзя было бы сманить ни в акциз, ни на железную дорогу, чтобы все это казалось ему скучным, неприветливым, совершенно чуждым его сердцу… Богатейший и неиссякаемый источник для получения таких офицеров находится у нас под руками: это — наши дети, для которых в недалеком будущем, судя по современным мероприятиям, широко откроются двери кадетских корпусов.
Что такое сын офицера? В большинстве это человек, который с детских пеленок проникается оригинальной прелестью военной жизни. В младенческом возрасте он уже бывает счастлив, когда ему импровизируют военный мундир. Едва он начинает лепетать, как уже учат его военной молитве за царя, и образ государя, столь обаятельный в военном мире, чудно рисуется в его детском воображении. Он засыпает под звуки военной зари и далеко уносится в своих мечтах в область героизма, слушая солдатские песни, исполненные военной поэзии. Учения, маневры, стрельба, стройные линии солдат, военная музыка, знамя, окруженное своими защитниками, — все это становится ему близким, родным, он тоскует по этой обстановке, если отрывается от нее, и его совсем не тянет в какой-нибудь иной мир; он мечтает о кадетском корпусе. Там он получает удовлетворение, чувствуя себя как бы на службе, и привыкает гордиться этим; воспитывается под руководством надежных офицеров (не тех воспитателей, которые в былое время советовали способным юношам бросать военную службу) и проходит курс, в котором умственные и физические упражнения строго регулированы и соображены с развитием детского организма (в этом отношении, то есть в вопросе о здоровом теле и здоровом духе, военная педагогика далеко опередила гражданскую). В корпусе мальчик становится стройным, здоровым, жизнерадостным, сохраняет полную энергию к дальнейшему труду и приобретает приличные для общества манеры — словом, становится вполне готовым для перехода на действительную службу. Окончив военное училище, он уже представляется человеком, как говорится, слепленным и в нравственном, и в умственном, и в физическом отношении именно из того материала, который необходим для состава офицерского корпуса.
На этом месте рассказчик остановился и, оглядываясь по сторонам, стал искать кого-то глазами. Через свои синеватые очки он заметил высокопоставленного молодого генерала, одного из тех, что вели беседу с профессором, и тихонько обратил на него наше внимание. «Он очень занят этим вопросом, — сказал Б. вполголоса, — и дай Бог ему успеха в этом: доброе и большое дело сделает для нашей армии…»
Мы оглянулись по сторонам. Оживленный говор, затянувшийся далеко за полночь, понемногу стал умолкать. Группы собеседников расходились; проходившие мимо нас однокашники горячо пожимали нам руки, и их довольные лица свидетельствовали о приятно проведенном времени. Предводитель, провожаемый молодежью, ушел несколько раньше, а два генерала с профессором оканчивали свой разговор стоя. Мы нашли нужным подождать их и проводить. Они были, видимо, тронуты этим и сейчас же вступили с нами в приветливый товарищеский спор, который продолжался на лестнице и в швейцарской даже в то время, когда все надели шинели.
Генералы уехали в своих экипажах, кроме нашего рассказчика, которого мы проводили до извозчика.
Уже утренняя заря занималась, когда мы прощались с нашим симпатичным стариком. Он остановился у дрожек и как будто не хотел расстаться с нами. Каждый из нас чувствовал, что мы имеем дело с человеком, может быть, и увлекающимся, но, во всяком случае, цельным, убежденным, верящим и любящим, а такие люди всегда симпатичны и интересны.
— Знаете, господа, — сказал он на прощание, — в переживаемое нами время, когда многое в общественных наслоениях изолгалось, изнахальничалось, как приятно чувствовать себя принадлежащим к порядочному обществу. Военный мир непременно должен представлять один из законченных образцов такого общества: в нем есть светлые и вполне определенные идеалы, за которые можно зацепиться, есть на чем душе успокоиться… Ведь вот, я уже в могилу смотрю, сомневаюсь, буду ли на обеденной перекличке будущего года, а всегда сердце, как у юноши, бьется от восторга, когда вижу что-нибудь прекрасное в военном мире.
Разговор происходил в военном кружке на одном из четвергов у генерала Г. Эти четверги были очень интересны: собиралось человек до 30 и более разного возраста, чинов и ведомств; бывали и представители ученого мира, прежней эпохи и нынешней. Хозяин, богатый и одинокий генерал-барин, служивший без жалованья, толстый, веселый, румяный, как юноша, несмотря на свои почтенные годы, одинаково был рад каждому гостю, будь это высокопоставленное лицо или простой армейский подпоручик. Он обладал замечательной способностью очаровывать каждого гостя своим тонким вниманием; подмечал привычки и даже капризы почтенных людей и всегда угождал им; ученых выслушивал со сдвинутыми бровями, с изящными одобрительными жестами и подобающим терпением, а нас, простых офицеров, замечательно ловко вводил в общий разговор, — вообще умел прекрасно регулировать обмен мыслей в этом оригинальном собрании.
В описанный нами вечер собралось довольно большое общество. Просторный, уютно обставленный кабинет хозяина был полон гостями, тесно разместившимися на кожаных диванах. Тонкий аромат хороших сигар, усердно разбираемых из тут же стоящего ящика, наполнял воздух этого солидного салона. Другая часть общества разместилась в соседней гостиной; оттуда доносился сейчас же узнанный нами старческий, слегка дребезжащий голос, и нас сразу потянуло туда. Это был генерал Б., один из старейших кадет N-го корпуса, симпатичный человек, с которым мы сблизились на ежегодных товарищеских обедах.
В гостиной мы присоединились к тесному кружку человек в 15. Разговор шел о дисциплине вообще, как понимается она в военном строе, и в частности — о дисциплине ума и характера, что привело собеседников к горячему спору с несколько философским оттенком. Генерал Б. выходил из себя.
— Помилуйте! — говорил он. — На что же это похоже? Сын моего приятеля К., скромный, воспитанный и весьма способный юноша, вышел в офицеры, и через год нельзя узнать его: с какой-то трактирной манерой опрокидывает рюмку за рюмкой; кряхтит и даже кашляет как-то не по-человечески; папиросы не вынимает изо рта; сидит в обществе развалившись, с закинутой назад головой, насвистывает из оперетки и рисуется своей грубостью с отцом. По вечерам его все тянет куда-то, не хочет ни в гости, ни в оперу. «Мне, — говорит, — надо маленькую рекогносцировку произвести…» — и т. д.
Помилуйте, что же это за субъект? Откуда берутся такие типы? Какие причины возникновения этого современного бурбонства? Но это еще не все; вы послушайте его разговор с отцом.
— Неужели ты так все время проводишь в полку? — спрашивает отец.
— А то как же? Что же мне прикажете делать — книжки или газеты читать? Нынче все вздор пишут…
— Помилуй, какой же вздор? Наконец, у вас есть библиотека…
— Удивительно интересно труху перечитывать; предоставляю это удовольствие старым девам… Наконец, ты знаешь, что я еще дома все интересное перечитал.
— Ну, а служба? Наверное же, ты ею интересуешься? Без этого не стоит быть офицером.
— Служба? Что ты называешь службой? Для господ подпоручиков она главным образом заключается в обучении новобранцев направо и налево ворочаться; ну, а это занятие довольно скучное, и, кроме того, у нас есть большой мастер на эти дела — фельдфебель Ликсей Иванович, не правда ли, странное имя?
— Как? А воспитание солдат?
— Охота тебе верить всякому книжному вздору: это один сентиментализм…
— Да неужели же ваше начальство примиряется с такими взглядами, не принимает никаких мер?
— Начальство? Да когда же мы его видим? У нас командир старенький, на подъем тяжел, да и слеповат при этом — раз бабу хотел арестовать за неотдание чести, принял ее за солдата. Мы часто во время занятий сидим в собрании, иногда даже в карты играем, а если командир тронется по казармам, то нам дают знать. Он всех находит на местах, умиляется нашей исправной службой и даже благодарности в приказах отдает, такой чудак!
— Ты ужасы рассказываешь, мой друг, ты сочиняешь, мистифицируешь отца…
— Ничуть не бывало… Э! Да что об этом толковать! Ты сам отлично понимаешь, что каждый из нас служит ровно настолько, насколько получает жалованья…
Генерал Б. закачал головой.
— Слышите, слышите, господа? Вот оно в чем суть… Какой низменный, какой возмутительный принцип! Конечно, этот мальчик — попугай, повторяющий чужие слова, скоро нарвется и сгорит. Но разве в нем дело? Дело в отсутствии дисциплины в полку, да не казенной, не внешней, а той, которая могла бы сдержать и направить разболтавшиеся умы и характеры. Внутренняя жизнь офицерского общества — предмет важный и интересный, достойный гораздо большего внимания, чем то, которое ему отдают. Эта жизнь нуждается в законном и твердом регуляторе, без которого общество разбивается на партии, иногда очень вредные, сеющие распущенность… Тогда является на сцену дисциплина иного сорта — подчиненность и поклонение недостойным личностям. Но об этом после, а теперь слушайте дальше.
Совершилась удивительная метаморфоза: отец распущенного юноши пришел в отчаяние, поднял на ноги всех влиятельных знакомых и перевел сына в другой, хорошо известный ему полк. Через какой-нибудь месяц молодого человека нельзя было узнать: сначала он стал задумываться; его сразу ошеломило приличие и порядочность общества, в которое он вступил; деликатное обращение начальства; радушие и внимание товарищей, аккуратно отдававших ему визиты, и прочее, и он стал все это сравнивать со своим положением в прежнем полку, где его третировали, насмехались над его скромностью и наивностью до тех пор, пока он сам не стал распущенным человеком. Когда же ему пришлось в этом новом полку заболеть и его по заведенному обычаю навестили не только товарищи, но и начальство, он был глубоко растроган и всей душой готов был слиться с этим прекрасным обществом. С тех пор он стал скромным, симпатичным; куда девались эти угловатые манеры, этот пошлый тон; даже по наружности точно красивее стал: лицо чистое, глаза ясные, жизнерадостные, стройная осанка, щеголеватость в одежде… Его так и тянуло в полк, о котором он иначе не говорил, как с восторгом; о товарищах отзывался, точно влюбленный. Стал педантично посещать занятия; иногда без чаю убегал, чтобы явиться заблаговременно, до прихода ротного командира, и нередко приносил домой работы по вечерам: солдатские диктовки, тактические задачи, материалы для «сообщения»; даже завел маленькую военную библиотеку, подражая товарищам, интересующимся военной литературой.
Вот, господа, какие чудеса может делать офицерское общество: оно может возвысить человека или уронить, даже совсем погубить. Исследуйте же причины подъема и упадка порядочности в офицерских обществах; это вопрос огромной важности — вопрос об основаниях, на которых зиждется развитие нашей армии.
На этом месте рассказчик остановился и вопросительно посмотрел на одного из собеседников, штабс-капитана в адъютантской форме. На лице этого человека блуждала какая-то странная, некстати насмешливая улыбка, свойственная недалеким и невыдержанным людям.
— Я знаю N-й полк, — сказал адъютант, — там хоть кого вышколят.
— Что вы хотите этим сказать? — с недоумением возразил Б.
— Я был недавно в собрании этого полка, — продолжал адъютант все с той же улыбкой, но уже конфузясь и краснея. — У меня даже поясница заболела, пока все офицеры собрались к обеду, раз тридцать пришлось встать и сесть: сидит компания поручиков, входит штабс-капитан — все встают и раскланиваются; входит капитан — встают поручики и штабс-капитан, а при входе полковника все торжественно поднимаются и ждут банального слова: «Не беспокойтесь…» Старший говорит — младшие почтительно слушают, хотя бы это было совсем неинтересным. То и дело спрашивается разрешение закурить и т. д. Во всем какая-то особенная предупредительность младших к старшим, немножко даже странная, стеснительная для тех и других, а чуть слово начальника имеет служебный оттенок — все держатся в струнку, несмотря на домашнюю, неофициальную обстановку.
— Да неужели, мой милейший, вы не понимаете, — перебил его генерал Б., — что все, что вы сейчас рассказали, конечно, если отбросить вашу несколько неверную окраску, — одна прелесть, один восторг!
— Но ведь это, ваше превосходительство, какая-то дрессировка, надоедливая и стеснительная для каждого свежего человека.
— Неправда! — строго сказал Б. — Вы спутываете понятия; это навыки в умении себя держать, навыки в приличии и порядочности, заслуживающие более солидного и уважительного названия, чем «дрессировка». Да если, мой милейший, вы хорошенько подумаете, то увидите, что без подобных навыков нельзя себе представить ни хорошей, выдержанной семьи, ни сколько-нибудь порядочного общества. Это — бытовая дисциплина, которой держится и живет все порядочное не только в военном классе, но в обществе и в народе, где она проявляется в других формах, но сущность ее одна и та же… За что вы хвалите, например, хорошую крестьянскую семью? За то, что видите порядок в доме, что младшие члены семьи предупредительны к старикам, деликатны с женщинами; за то, что сын уступает место отцу за столом, не огрызается, получая от него какое-нибудь замечание… Эта выдержка, скромность, отсутствие нахальства, неразвращенность молодой натуры — все это ласкает ваш взор, удовлетворяет вас не только как моралиста, но и как эстетика. Возьмите порядочное общество, анализируйте внутреннюю жизнь хорошо поставленного полка, и вы сейчас же найдете в них аналогию с внутренней жизнью такой семьи… Надо понимать, что все эти внешние знаки в отношениях служат отражением глубокой нравственной закладки, основанной на взаимном уважении: настоящей, сознательной дисциплины нельзя выколотить никакими наказаниями, ибо только те навыки прочны и плодотворны, которые внедряются хорошим воспитанием и воспринимаются человеком не принудительно, а с удовольствием и сознанием, что это нужно, что это долг… Ах, господа! Подумайте только хорошенько, углубитесь в предмет, и вы сейчас же увидите, что дисциплина, о которой мы говорим, — это идеал, к которому стремились и стремятся наши лучшие, наши просвещеннейшие педагоги, к сожалению, только не совсем плодотворно. Очень много проморгали в 60-х годах: дали возможность реалистам-реакционерам опросить значительную часть молодежи и довести ее не только до духовной, но даже до физической неряшливости… До сих пор чувствуются отпрыски этого направления в лице людей с недисциплинированным характером, не дающих житья ни себе, ни другим; с разболтавшимся, озлобленным умом, могущим только отрицать и совершенно неспособным к сосредоточенности и творчеству… Вы посмотрите, много ли талантов вышло из этой убогой пустыни, не представляющей никаких соков для вскормления гения… Потом мода переменилась, и все бросилось на наживу, замечтало о выгодных местах и, не получая их, озлоблялось. Эти слова: «служу ровно настолько, насколько получаю жалованья» — ужасный отпрыск дурных влияний века. Дай Бог, чтобы этим сором никогда не зарастала наша доблестная военная служба.
На этом месте генерал Б. сделал паузу.
— Верно, ваше превосходительство, верно! Ей-богу, правда! — раздался вдруг чей-то басистый голос.
Мы обернулись и увидели личность, которой сразу не заметили. Это был товарищ хозяина по корпусу, полковник, южного, или, вернее сказать, кавказского типа, но не туземец, а русский; продолжительная кавказская служба только наложила на него свой особенный отпечаток. Росту он был невысокого, грудь имел выпуклую, плечи широкие; на груди висели два солдатских и один офицерский Георгий. Лицо у полковника было грубого, сизоватого, но совершенно приличного цвета, без всяких намеков на алкоголь; глаза серые, быстрые, вполне сохранившие юношеский блеск, а волосы густые с красивой сединой.
Заметно было, что полковник тоже хотел что-то рассказать, но деликатно остановился и даже подал знак к молчанию, заметив, что генерал Б. не кончил своей речи.
— Но мы удалились от предмета, — продолжал Б. — Вот вы сейчас сказали, что в N-м полку хоть кого вышколят, положим, это выражение можно заменить более деликатным, а знаете ли, что благодаря именно этому в этом полку никогда не бывает никаких историй; что этот порядок, заключающий во внутреннем своем значении взаимное уважение между начальниками и подчиненными, не представляет почвы для столкновений и приносит в результате замечательную постановку службы. В этот полк стремятся молодые люди из лучших семей, ищущие хорошего общества…
Но может быть, господа, вы думаете, что такая дисциплина забивает человека, уничтожает в нем инициативу? Напротив, в строго педагогическом смысле дисциплина должна служить не чем иным, как постоянным спутником инициативы: дурной и вредный тот инициатор, который не обладает дисциплинированным умом и характером.
Давайте-ка проанализируем значение этих дисциплинарных формальностей. Возьмем не N-й, а любой хорошо поставленный полк. Вы встречаете на улице или в обществе офицера этого полка и положительно любуетесь им: какая порядочность, какое благородство тона сказывается в самом простом приеме, например в отдании чести. Если вы человек истинно военный в душе, то вы не можете не заметить всех оттенков в манере человека, отдающего вам этот дисциплинарный долг, и если эта манера вас удовлетворяет, то вы не можете не любоваться ею как отражением прекрасных внутренних достоинств воина: здесь ясно сказывается гордость своим мундиром; любовь к своей части, где принято щеголять бравым строевым видом; довольство своей принадлежностью к военной корпорации; уважение к старшему чину, к мундиру чужого полка и т. д. Наконец, в этом заключается блестящий пример своим подчиненным, которые только и могут учиться таким примером, а не казенными нравоучениями. Конечно, отдание чести — это дисциплинарная частность, но для опытного военного глаза не остается никаких сомнений в том, что офицер, вложивший столько приличия в этот обряд, стоит на такой же высоте и в прочих дисциплинарностях: он наверно сумеет прилично выслушать и исполнить приказание начальника; никогда не проявит вредного критического духа по отношению к службе, не станет ворчать на маневрах и жаловаться на усталость, особенно в присутствии солдат и т. д., а умение такого человека держать себя в офицерском собрании и в обществе непременно будет гармонировать с этими прекрасными служебными достоинствами.
Славно живется и служится в полку, состоящем из таких офицеров; при таком духе решительно нет места для каких бы то ни было дисциплинарных взысканий, унизительных для офицерского достоинства. Ведь надо понять, что такая дисциплина непременно связана со взаимным уважением между начальником и подчиненным, без этого ее и установить невозможно: начальник, видя в подчиненном такт, умение всегда и везде держать себя, не может не проникнуться чувством уважения к нему, и вместо того, чтобы держать себя на дистанции с ним, вместо официального тона и всяческих подтягиваний, только и думает о том, как бы с ним деликатнее обойтись, не обидеть его самолюбия. Как же подчиненному со своей стороны не уважать такого начальника?
Только при такой дисциплине возможно единодушие в офицерском обществе. Порядочность, воспитываемая общественным мнением, до того внедряется в плоть и кровь каждого офицера, что всякий выход из нее какого-нибудь отдельного лица претит натуре всего общества и встречается твердым, единодушным неодобрением.
При таком положении устанавливаются прекрасные товарищеские отношения между старшими и младшими, и слово «ты», столь вредное и опасное при обращении между людьми дурного тона, является здесь уместным, не представляющим никаких дисциплинарных неудобств.
Может быть, вы еще думаете, что такая дисциплина постоянно держит офицера в стеснительном, напряженном состоянии и лишает его одного из драгоценнейших в нашей жизни даров — свободы? Напротив, в то время, как люди дурного тона жмутся, чувствуют себя связанными в присутствии лиц, имеющих власть, люди, воспитанные в духе разумной дисциплины, держат себя с начальством совершенно непринужденно, исполняя все дисциплинарные тонкости по рефлексу… Идея военного братства только и может осуществляться в том обществе, где начальники не рискуют натолкнуться на бестактность подчиненных, а подчиненные на резкость со стороны начальников. Истинная дисциплина именно к этому и ведет; ее девиз: отдай начальнику весь положенный долг и умей при этом держать себя с гордым сознанием своего офицерского достоинства. Нетрудно понять, что педантичное исполнение дисциплинарных требований не оставляет места для неловкого или унизительного положения офицера; наоборот — всякое упущение в этом отношении, всякий расчет на слабость или снисходительность начальника унижают офицерское достоинство. Как это все просто, и как еще много есть недалеких людей, которые этого не понимают…
— Верно, верно! Ей-богу, правда! — послышался опять голос полковника, и этот голос показался нам растроганным. Вся фигура полковника, исполненная благоговейного интереса, тянулась к рассказчику.
— А теперь спустимся вниз, — продолжал Б., — и рассмотрим подонки бытовой дисциплины. Встретил я как-то на улице двух подпрапорщиков, которые, как говорили в старину, имели до того «подлый воинский вид», что мне стыдно и больно стало за нашу армию, и я счел своей обязанностью задержать их. Прежде всего они хотели улизнуть от отдания чести, заметив, что я смотрю в другую сторону (это будущие-то офицеры!); когда же я обернулся к ним, они как-то лениво подняли руки и не донесли их как следует до козырька. Сколько неряшливости было выказано в этом обряде: пальцы растопырены, локоть не поднят, а в лице такое выражение, как у человека, исполняющего скучную казенную повинность. Когда же я остановил их, они встрепенулись, стали как вкопанные и смотрели на меня с заискивающим выражением. Вот это — дисциплина, грубая, бессознательная, которая рассеется, как дым, если перестанут поджигать ее наказаниями.
Как же нам, господа, смотреть на офицера, который соразмеряет аккуратность в исполнении установленного законом правила с принятой в полку порцией наказания за уклонение? Красив ли офицер, например, едущий в экипаже и впустую пропускающий мимо себя незнакомого генерала, идущего пешком, зная наверно, что генерал не станет звать городового, чтобы задержать провинившегося? Красив ли офицер, являющийся на похороны своего подчиненного вместо установленной формы чуть ли не в расстегнутом сюртуке, зная наверно, что там не будет начальника, который может его подтянуть? Полагаю, господа, что никто из нас не станет сомневаться в тупости и развинченности такого человека как в умственном, так и в нравственном смысле. Эти люди при всей своей ограниченности имеют претензию руководиться особой логикой, развращая своих младших товарищей, «Чего ты тянешься, — говорят они поступившему вновь офицеру, — что тебе, лишний чин, что ли, за это дадут?» Под эту логику подводятся все поступки и все служебные действия, и, что всего удивительнее, ей иногда придают поучительный тон. И вот вы замечаете, что какой-нибудь недалекий человек, который не в состоянии даже проникнуть во внутренний смысл военных формальностей, начинает проповедовать, что в военной службе форма заела дух, что мы служим не делу, а лицам, и т. д.
Если мы проследим поведение такого человека, то увидим целый ряд аналогичных поступков того же свойства. Почему, например, не опоздать на одну минуту на занятия? Ведь от этого служба не пострадает (конечно, он не о службе заботится, а о проведении своей логики); но если допустить одну минуту, почему же не допустить и больше? Офицер опаздывает и с глупейшим, унизительным выражением в лице встречается взглядами с ротным командиром; тот по деликатности ничего не говорит или просто боится сказать (ведь в распущенном полку за такую преступную деликатность удостаивают вниманием на общественных выборах). Глаза у провинившегося офицера бегают, как у школьника, но он не краснеет, не смущается, он в своем роде герой, торжествующий перед товарищами, которые не рискуют так поступать.
Что же это, господа, за офицер, который не только не понимает военной порядочности, но и не верит в нее? Можно ли вверить такому офицеру какую-нибудь служебную святыню при обстановке, в которой трудно проверить исполнение? Страшно подумать, что в бою бывает обстановка, где начальство вверяет офицеру честь полка, не имея возможности следить за его действиями! Не тот ли это офицер, который, возвращаясь со сменившимся караулом, оглядывается во все стороны и, не замечая начальства, произносит нижним чинам развращающие слова: «Ступайте сами домой, да поскорее, чтобы кто-нибудь не встретил». Не этот ли самый офицер совершенно равнодушен к чести, славе, доброму имени своего полка и до того циничен, что не может даже скрыть своей скверной улыбки при виде неловкого положения начальника при неудаче на смотру?
Ах, господа, до чего же может дойти распущенность офицера в той части, где нет нравственной связи между начальником и подчиненными и где поэтому нельзя установить и дисциплины. Там не только слабый, но и строгий начальник, обильно рассыпающий взыскания за служебные проступки, совершенно не догадывается о их происхождении, не вникает во внутреннюю жизнь офицерского общества и во всех своих действиях бродит впотьмах. Где же тут обаяние авторитета начальника, если каждый не только видит, но даже смеется над его усилиями уничтожить отпрыски зла без всякого представления о его корне? Что молодежь! — это гибкий, мягкий и прекрасный материал в своем первоначальном виде: перемените ветер — и она сейчас же наклонится в хорошую сторону и будет чувствовать себя гораздо счастливее под надежным нравственным покровом. Дело только отчасти заключается в личном составе молодежи; главным же образом в том, что есть благодушные начальники, совершенно не обладающие педагогической прозорливостью, не видящие, не чувствующие присутствия в полку вредной среды между старшими офицерами, которые санкционируют сомнительные офицерские проступки, вышучивают службу, составляют партии и, группируя вокруг себя молодежь, систематически развращают ее, оставаясь при этом на хорошем счету и даже получая награды.
Вот такой элемент следует привлекать к порядочности, не останавливаясь ни перед какими законными мерами.
— Пожалуйста, господа, — сказал Б. после некоторой паузы, — не принимайте моих слов за хулу или пороки нашей доблестной армии. Наверно, вы сами заметили в моем рассказе простой литературный прием; я хотел по возможности рельефнее очертить предмет и для этого сделал некоторые обобщения, соединяя в один тип отрицательные черты нашего войскового строя. Понятно, что нет офицеров, соединяющих в себе все приведенные недостатки, и еще менее вероятно существование полков, состоящих из таких офицеров; но тип приведенного мною офицера все-таки возможен, и говорить о нем надо хотя бы для того, чтобы ориентировать лиц, путающихся в понятиях о военном строе и в анализе происходящих в нем явлений, иногда очень сложных и неожиданных.
На этом генерал Б. остановился и посмотрел на часы.
— С дозволения вашего превосходительства, — сказал полковник, осторожно въезжая на стуле в середину кружка, — я тоже могу кое-что рассказать про один здешний полк. Это было в первую мою поездку в Питер. Приехал, остановился в «Гранд-Отеле», и разобрало меня нетерпение дома посмотреть, архитектуру здешнюю; так, не переодевшись, и пошел в стареньком сюртуке, положим, в хорошем, сшитом у «Сидорова из Парижа», в Тифлисе. Прохожу мимо Дюссо — знаменитый такой ресторан был — и думаю: надо же зайти, чтобы было что порассказать, когда вернусь. Захожу, нарочно выбрал два самых заковыристых блюда, забился в угол и завтракаю; думаю, никто меня не увидит. Вдруг входят три блестящих офицера; пристально взглянули на меня; один, самый высокий, навел лорнетку, заметил две полоски на погонах и подал знак товарищам; сейчас же все, как один человек, сделали форменный воинский поклон и спросили разрешения сесть. «Вот офицеры так офицеры!» — подумал я, и так мне приятно стало на них смотреть… чистенькие, красивые, а какая дисциплина, как держат себя почтительно, какое уважение к штаб-офицерскому мундиру. Положим, у нас все это соблюдается, да только совсем не тот «коленкор». Сидим, завтракаем. Только я замечаю, что у них форма похожа на форму сына нашего командира полка, а мне этого юношу поручено было проведать. Подошел, спрашиваю: «Не у вас ли служит Р.?» Оказалось, что у них. Они опять встали и, несмотря на мое разрешение, не садились, пока я сам не сел, причем один из них пододвинул мне стул. Конечно, сейчас же по русскому обычаю предложили мне разделить с ними компанию, выпить вина. С полным удовольствием просидел я с ними полчасика, а они все ухаживали за мной и проводили до дверей, когда я уходил.
Не прошло двух часов, как мне приносят форменный служебный билет сына нашего командира полка Р. Прошу войти. Входит, кланяется по форме и не сует первый руку, как это делается по простоте. «Да какие же они красавцы все, какие приличные, воспитанные», — снова подумал я, глядя на Р.
На следующий день не успел я отдать визита Р., как он снова явился ко мне в сопровождении одного из старших товарищей с приглашением от командира полка и общества офицеров к ним в собрание на обед. Отказываться было неловко, поблагодарил и поехал.
Приезжаю. Встречает меня председатель собрания и представляет всем офицерам. Ближайшие вышли ко мне навстречу.
С самого момента моего приезда я был окружен таким радушием, таким трогательным вниманием, какого я нигде в жизни не испытывал. Сейчас же повели меня показывать собрание: портреты царей и исторических генералов, служивших в этом полку: картины, группы, альбомы. Хотели еще показать реликвии, хранящиеся по соседству в церкви; но вдруг все встрепенулось… Командир пришел — высокий, моложавый; природная важность осанки, манеры просты и непринужденны.
— Я знаю ваш славный полк и отлично знаком с вашим командиром, — ласково отнесся он ко мне, мягко сжимая мою руку; затем, как радушный хозяин, взял меня под руку и повел к столу, предложив место рядом с собой.
Большой зал с лепными украшениями, богатая сервировка, яркий свет канделябров, картины и портреты, изящное и до трогательности радушное офицерское общество; ласкающий, постепенно усиливающийся шумок жизнерадостной беседы — все это, по правде сказать, меня несколько ошеломило, точно перенесло в сказочный мир, в область сновидений.
Я наблюдал общество и любовался каждым из офицеров. Ну, посмотрите на этого чудного юношу Р., сына нашего командира полка, — что это за прелесть! Да я бы, кажется, полжизни отдал, чтобы у меня был такой сын. Р. посматривал на меня и при встрече взглядами улыбался как своему человеку: ему приятно было видеть, что я доволен их приемом, их обществом.
Вместе с тем я зорко следил за поведением офицеров: было оживленно, был даже шум, говоря попросту, была выпивка, но ни одной резкости в манерах, ни одной фальшивой ноты, ни одной фамильярности… Я вспомнил своих. У нас тоже отличные офицеры: пустите на штурм — так пойдут, что ой-ой-ой! Это все у нас в полном порядке; да не в том дело, я говорю о выдержке: умей выпить — умей и ног не оттаптывать… Раз нет выдержки, нет этого, как вы изволили выразиться, рефлекса в надлежащем поведении, того и ожидай, что случится выходка, после которой офицер уходит из полка… И какого иногда славного, какого чудного офицера лишается через это армия! Да, ваше превосходительство, верно изволили очертить дисциплину; великая это вещь в войсковом быту, и надо ее понимать, — да!
Ну так вот, господа: наблюдаю я поведение офицеров, и, признаюсь, был момент, когда меня передернуло: слышу, командир разговаривает с одним офицером на «ты», но сейчас же я убедился, что это «ты» не представляет в таком выдержанном обществе никакой опасности: стоило командиру встать, как все подымалось и смолкало; все были внимательны к его движениям, а когда он уходил, то не было офицера, который бы замешкался проводить его.
Эге, подумал я, да тут железная дисциплина, несмотря на всю простоту товарищеских отношений между начальником и подчиненными.
За обедом были гости. Командир коротко и изящно сказал несколько слов и выпил за здоровье моего полка и мое. Я, конечно, ответил. Полку послана была телеграмма. Надо было видеть, с какой славной дисциплинарной манерой записывал эту телеграмму адъютант под диктовку командира полка. Ведь есть же такая манера, такая жилка в военном воспитании: вы видите, что подчиненный отдает начальнику весь долг дисциплины и почтительности, и при этом — хоть бы малейший намек на заискивание, — напротив, он смотрит гордо, смело, с полным сознанием своего офицерского достоинства.
Вот это умение держать себя с начальником просто, непринужденно и вне строя, вне официальной служебной обстановки смело высказывать ему свои мнения, сохраняя при этом всю строгость дисциплины, — этот такт, этот приличный тон, исключающий всякие неловкости в отношениях, — все это замечательно было развито в этом полку и произвело на меня сильное впечатление.
Говоря о дисциплинарных манерах, я вовсе не имею в виду светского лоска; кто не знает, что люди с светским воспитанием иногда оказываются очень неудовлетворительными в смысле военного приличия и, наоборот, люди, воспитавшиеся в простой семье и попавшие в добрые руки в военной школе, становятся безукоризненными в дисциплинарном отношении. Светский лоск как искусство держать себя в обществе служит только подспорьем для восприятия надлежащих военных манер.
Затем поднялся один капитан и с разрешения командира снова предложил тост за здоровье моего храброго полка, перечислив в краткой речи все исторические события его службы. Этот сюрприз был нарочно для меня подготовлен и, признаться, обрадовал и удивил меня. Откуда, думаю, они все это знают? Только потом догадался я, что у Р. была наша «Историческая записка».
Поднялся еще один подпоручик, юный, безусый, с светлым жизнерадостным лицом. Он почтительно смотрел на командира и ждал его знака. Командир мило улыбнулся и по-военному как-то особенно грациозно кивнул ему головой. Эта улыбка командира, помню, произвела на меня впечатление; трудно описать ее; можно только сказать, что она была замечательно красноречива и ясно показывала, насколько этот человек любит свою полковую молодежь. Подпоручик предложил тост за своих сверстников и товарищей по оружию — за молодежь нашего полка, и, несмотря на выпитое вино, тост был совершенно приличный, остроумный, ни одного вульгарного слова или жеста…
Вскоре после обеда командир ушел, ему надо было куда-то ехать по делу, и надо было видеть, как внимательно проводили его офицеры. Мы снова уселись, но уже не за стол, а в разных углах гостиной, где подали нам ликеры и кофе. Для меня выбрали самое уютное место и не переставали ухаживать за мной. Место командира занял старшин полковник, и я сразу заметил, что все внимание, оказываемое офицерами командиру, сейчас же перешло к его заместителю… И думалось мне в эту минуту, откуда этот богатейший источник приличия и порядочности? Кто его насадил в этом блестящем полку? Какими традициями он развивался и укреплялся?
Сознаюсь, что я выпил, можно сказать, даже лишнее, выпил и ослабел; но я не опасался последствий: мне казалось, что я дома и окружен близкими людьми; я наверно знал, что они не оставят меня. Р. находился около меня и в своих заботах обо мне был до того прекрасен, что я не удержался и расцеловал его… Откуда явился экипаж? Меня бережно усадили и отвезли домой, в номер.
Долго в тот вечер я не мог заснуть. У меня слезы подступали от избытка чувств, и я все рисовал в своем воображении эти славные лица, этот привет и радушие, выказанные мне, темному человеку, но высокостоящему в их глазах товарищу по оружию.
Потом я был в опере, слушал Патти и Кальцоляри; видел Росси в «Гамлете», но, верите ли, господа, ничто, ничто не оставило во мне такого сильного впечатления, как этот чудный полк.
На другой день, часов в двенадцать, я еще был не одет и не мог никого принять. Лакей-татарин положил на моем столе три карточки моих вчерашних радушных хозяев: командира полка, председателя офицерского собрания и полкового адъютанта.
На этом месте полковник остановился и сделал глубокий вздох. Его рассказ тронул нас своей неподдельной искренностью.
— Да, — заметил генерал Б., — сколько есть прекрасных вещей в военном мире. Возьмите хоть этот полк и представьте себе участие его в деле с неприятелем… Я говорю о единстве и гармонии порыва, о красоте духа, сложившегося под влиянием таких богатых традиций. К сожалению, у нас нет гениальных баталистов, которые могли бы заставить трепетать сердца. Наша батальная живопись слишком шаблонна, академична и даже в более сильных реалистических образцах представляет что-то щемящее, тенденциозное… Сколько можно было бы изобразить высоких и сладких чувств, волнующих сердце воина, идущего в бой с товарищами, которых любишь, с полком, который обожаешь. Когда-нибудь народится художник, который набросает нам штрихами Рембрандта эти святые минуты, исполненные поэзии и счастья.
— Между прочим, господа, — сказал Б. после некоторой паузы, — как это важно, что между всеми полками и родами оружия укрепляется военное братство. В армии не должно быть розни или стремления к аристократизму: всякий офицер, раз он состоит на службе и имеет честь носить военный мундир, непременно должен чувствовать, что он дорогой товарищ каждому офицеру своей армии, независимо от родов оружия и петлиц. Это чувство чрезвычайно дорого каждому офицеру и имеет большое воспитательное значение. Отрадно видеть, что этот прекрасный принцип особенно поддерживается старыми, родовитыми полками. Пригласить к себе офицеров чужого полка, проходящего через город или прибывающего из другого лагеря на маневры, оказать изысканное радушие и гостеприимство заезжим офицерам — все это считается уже элементарным долгом военного товарищества и распространяется не только в офицерской среде, но и в солдатской. Можно сказать, что уже повсеместно замечается братское сближение кавалерии с пехотой и артиллерией, гвардии с армией. Если и найдутся офицеры, рисующиеся своим аристократизмом, считающие себя выше других, то, верьте мне, что это явление не имеет ничего общего с истинной чистокровной дворянской жилкой и может только свидетельствовать о недостатке воспитания, не только военного, но и домашнего. Мода на таких аристократов уже прошла; над ними смеются в военном обществе, и положение человека, который стремится изобразить из себя что-то особенное, весьма незавидно в смысле офицерского самолюбия.
Еще Б. не кончил своей речи, как нам сообщили, что к ужину ожидают известного генерала М. и что общество увеличится несколькими интересными лицами: приехали два молодых профессора академии, а затем явились еще друг хозяина, писатель Ф., и доктор Е., известный восточный путешественник. Известие о приезде генерала М. произвело некоторую сенсацию. Мы были его поклонниками с юных лет.
Как теперь помню, именно здесь, у генерала Г., будучи еще молодыми офицерами, мы впервые встретились с М., мысли и взгляды которого на военное дело наложили отпечаток на целое поколение офицерского корпуса, а меткие, остроумные слова, рассыпаемые им с кафедры и в обществе, цитировались в офицерских собраниях. Помню, мы вошли не без некоторого трепета, в наивном ожидании схватить и запомнить каждое его слово, но вышло совсем не то: мы увидели человека внушительного вида, крайне усталого, с оттенком какой-то особенной меланхолии в глазах, замечаемой на портретах классических писателей. Вместо живых слов и афоризмов мы услышали банальный разговор его с хозяином и то больше междометиями: «Ага!», «Так-так!», «Ишь ты!», «То-то оно и есть».
В описываемый нами вечер М. был несколько веселее, но тоже казался усталым и вел обыкновенный разговор. За ужином он несколько развеселился и шутил с хозяином, с которым был дружен.
— Вот это дело! — сказал он, распоряжаясь свежим, поданным в скорлупе омаром. — А вот где ты сардины берешь, чудак? Я уже тебе не раз говорил, что все консервы надо забирать у Дельмаса.
Увидав вошедшего в столовую приезжего полковника, он непременно пожелал сидеть рядом с ним. Он знал его уже давно и с восторгом слушал его рассказы, например о взятии Карса, находя в них художественную красоту.
— Вот настоящее, чистокровное российское воинство, не то что мы, кабинетная порода, — говорил М., указывая на полковника.
Когда стали разносить блюда, М. напустился на хозяина:
— Порядков не соблюдаешь: надо начинать со строевых: им первый почет, а потом уж нам — писарской команде…
После ужина общество разбилось на несколько кружков. В одном, состоявшем преимущественно из молодежи, говорили о последней статье в «Обзоре военной жизни», о фельетонах А-та, и прочее; в другом горячо спорили о конструкции флота (излюбленная тема для многих лиц, не принадлежащих к морскому ведомству); в третьем доктор Е. сообщал интересную этнографию малоизвестных африканских земель. Вдохновенный Ф., перелистывая альбомы, лениво отвечал на вопросы двух молодых офицеров, поклонников его симпатичного таланта. Наибольший кружок собрался около молодого профессора, развивавшего сложный философский вопрос и больше, чем следует, выставлявшего свою эрудицию. Генерал М. незаметно прислушался к этому разговору и вставил всего два слова — метких, остроумных, сразу очертивших предмет. Разговор сейчас же прекратился, и несколько секунд все находились в ожидании, что он еще что-нибудь скажет.
— Замечайте, замечайте, — сказал вполголоса Б. — Это бытовая дисциплина в ученом мире. Если бы М. вздумал говорить, сейчас бы камертон перешел в его руки. Положим, это — М., звезда в ихнем мире, но я вас уверяю, что если бы вместо него был здесь какой-нибудь выдохшийся старичок профессор, цитирующий отживших авторитетов, то и ему бы оказали то же самое уважение. Они гордятся этим. Они почти все, и старые и молодые, между собою на «ты»; но посмотрите, какие правильные отношения, какая сплоченность, как они берегут свое имя и не пускают в его среду людей сомнительного воспитания или тех, которые вздумали бы выезжать на шарлатанизме… Вы посмотрите на этих молодых профессоров: какие они славные, сколько у них этого духа, жажды знаний, и как приятно сознавать, что это наше, русское, родное ученое гнездо, которое, судя по этому духу, никогда не закоснеет. Посмотрите хоть на этого плотного молодого полковника, — от него так и брызжет российским складом… Я сейчас познакомлю вас с ним. Замечайте, с каким уважением они к вам отнесутся, как они интересуются строевым делом; ведь только неудачники из них — люди более или менее ограниченные — держат себя напыщенными олимпийцами и не пользуются популярностью в армии; но их не любят и здесь, — не любят за то, что они не восприняли школы…
Мы разошлись около трех часов ночи. Я и полковник проводили генерала Б. Ночь стояла лунная и морозная, напоминающая святочные рассказы Гоголя. Мы шли молча, прислушиваясь к хрусту снега и жалобным звукам гармоники какого-то запоздалого гуляки, и — странная случайность — все трое думали об одном и том же предмете.
Первым заговорил полковник.
— Странно, ваше превосходительство, — сказал он, — кажется, у меня с ним ничего общего нет, а между тем я всегда радуюсь, когда вижу его бодрым и здоровым, — какая-то внутренняя связь есть между этим человеком и армией. Мне кажется, что он еще долго проживет и многое сделает.
— О ком вы это? — спросил удивленный Б.
— Да все о нем же, о генерале М.
— Скажите на милость! Я сейчас сам о нем думал, и знаете, что мне в голову пришло? Мне кажется, что мы вступаем в фазис роковых политических осложнений и находимся накануне великих событий… Что будет? Как будет? Какую войну сулит нам начало двадцатого века? Трудно сказать; но я верю, что в трудную годину для отечества найдется у нашего царя человек, который скажет свое слово и сделает свое дело. Ну вот, ничем не выбьете у меня из головы, что этим человеком будет М.
— Верно, верно, ваше превосходительство, ей-богу, правда! — сказал полковник, сопровождая свое восклицание сильным, энергичным жестом. Мы крепко пожали друг другу руки и расстались до следующего четверга.