Вчера прибыл я к месту моего нового служения. Странные чувства волновали меня; лег спать и, несмотря на страшную усталость, не мог заснуть ни на минуту во всю ночь; мысли: «как примет меня полковой командир», «как встретят новые сослуживцы» — не давали мне покою. Встал рано, вышел из дому в самом грустном расположении духа. Явился командиру; сколько мог заметить, он должен быть добрый человек, но большой оригинал. Встретил он меня ласково, приветливо, но срезал, как говорится, на первых порах.
— Скажите, пожалуйста, — сказал он, — какой расчет был у вас переходить к нам?
Я объяснил ему со всею откровенностью причину, по которой оставил место прежнего моего служения и имел честь поступить под его начальство.
— Так-с, очень жаль, — произнес он грустным тоном, — ведь наша служба не представит вам тех выгод, какими вы пользовались; оно правда, — добавил он после некоторого молчания, понизив голос, — что вы, будучи столь молоды, поступаете в полк прямо капитаном, следовательно, принимаете роту, а это чего-нибудь да стоит, это-с шаг в жизни; я, батюшка, тринадцать лет добивался этой чести; правда, время глухое было, — продолжал он, увлекаясь все более и более, — ведь на этом месте человек обеспечен, можно сказать, если только умно поведет делишки, так что овцы будут целы и волки сыты, но все-таки…
Тяжело мне стало от этой речи, я не дал докончить ему последнюю фразу, перебив ее просьбою не давать мне пока роты, а позволить осмотреться да попривыкнуть; тем более что я не думаю долго оставаться в полку.
— Очень хорошо, — сказал командир, — у меня же, кстати, в настоящее время и роты вакантной нет; конечно, я бы мог отнять у некоторых, потому что уж слишком по-пански руки в казну запустили, да жаль все как-то, знаете, — так вот и терпишь до поры до времени, авось образумятся. Да и вам, в самом деле, поосмотреться, поприглядеться к нашим порядкам надо: ведь у нас здесь совсем не то, что у вас там, — при этом он показал пальцем кверху, — здесь совсем другая обстановка; примете эдак роту зря, так и напляшетесь потом; того и гляди, под суд упекут, как пить дадут; а попривыкнете да поодержитесь, быть может, и не захотите бежать от нас, и все пойдет как по маслу. Итак, — заключил он, улыбнувшись, — роты я вам не назначу, а как гостю и старшему капитану в полку предпишу временно исправлять должность младшего штаб-офицера.
Поблагодарив командира за его любезность и получив приглашение заходить к нему на чашку чаю и на обед, коли своего дома не случится, я раскланялся с ним и отправился к представителям полка, или так называемым чиновникам; адъютанту, казначею и квартермистру.
Первый визит мой был к казначею, но не потому, что я хотел у него заискивать, а так случилось, по дороге. Наружностью изба, в которой помещался казначей, ничем не отличалась от других изб, отведенных для офицеров, но внутренняя обстановка поразила меня на первом шагу. В грязных и темных сенях, отделяющих летнюю избу от зимней, на протянутой веревке грациозно колыхались две женские юбки, такие же детские панталонцы, пикейное с фалборой одеяльце и много другого белья, ясно, принадлежащего не крестьянину, а его постояльцу.
— Здесь живет казначей? — спросил я нерешительно у черноглазой крестьянской девушки, пересматривавшей белье.
— Здесь, пожалуйте направо.
Но не успел я сделать ни малейшего движения, как указанная мне дверь отворилась, и я лежал в объятиях корпусного товарища, лучшего^руга детства.
— Л***, душа моя, — говорил товарищ, — насилу-то я тебя дождался; с месяц назад, как только прочел в приказе, что ты к нам переводишься, со дня на день поджидаю. Скажи, какими судьбами ты попал к нам?
— Нет, скажи лучше, как ты попал сюда, — ведь ты вышел из корпуса в кавалерию, в уланы, кажется?
— Спешился, вот и все; обстоятельства, братец, обстоятельства; да пойдем же в комнату, там потолкуем. Я познакомлю тебя с женой, она уж заочно давно с тобой знакома, — сказал казначей и, схватив меня за руку, потащил к дверям.
— Как, ты женат? — спросил я, совершенно озадаченный этой неожиданностью.
— Да, уж второй год женат, и сынишка есть.
— И ты с женой да еще с ребенком нянчишься в походе?
— Что делать: сама хочет. Ну да пойдем же в комнату, что мы в сенях-то стоим.
— Но я стесню твою жену, буду женировать ее. Ведь, я думаю, она только что встала, теперь всего восемь часов.
— Нет, брат, мы уже завтракать собираемся; она у меня по-военному, в пятом часу встает; а если ты ее будешь женировать, она уйдет в другую комнату.
— Да где же ты там нашел другую-то комнату? В избе?
— Ну, войди, войди только, сам увидишь.
Мы вошли.
Большая чистая крестьянская изба была разделена вдоль глухой деревянной перегородкой, которая посредине разделялась другою, идущею поперек избы, и таким образом представляла нечто вроде трех комнаток или клеточек; в каждую клетку вела особенная дверь.
— Мари, вот Л***, о котором я говорил тебе; он не хотел войти, боясь стеснить тебя, — сказал казначей, входя в избу.
— Не кричи так, Жан, — нахмурив брови, плаксивым голосом произнесла она, обращаясь к мужу, — не знаешь разве, что Саша только что лег спать, — сделав замечание мужу, она обратилась ко мне: — Очень, очень рада видеть вас, г-н Л. Муж мой с нетерпением поджидал вас, он так счастлив, что чуть даже не разбудил малютку; простите, что я при вас сделала ему выговор.
— Я на вашем месте еще не так наказал бы его, а просто за ухо.
— Нет, он у меня такой милый. — И она поцеловала мужа.
Казначей вспыхнул.
— Не взыщи, Л***, — сказал он, — она у меня такая институтка, что просто беда.
— В этом беды нет, а вот не терпите ли вы беды, живя в такой тесноте?
— У нас теснота? Что вы, Бог с вами, — сказала жена казначея. — Да чего же еще нам больше надо? Пойдемте, я вам покажу наши комнаты (с этими словами она подошла ко мне и взяла меня за руку). Только, пожалуйста, не стучите каблуками, не разбудите Сашу, он плохо спал нынешнею ночью. Вот видите, это наша спальня, — сказала она, введя меня в первую от дверей клеточку (чистота и опрятность, столь несродные с походным бытом, изумили меня). — Тут за стенкой детская, так что я слышу даже, когда Саша повернется, не то что заплачет, — видите, как удобно; а вот приемная и столовая. — Она указала рукой на часть избы впереди перегородки: — Чрез сени, на той половине, кухня и людская. Скажите, разве неудобно? Конечно, вам после петербургских палат это помещение кажется дурным, а нам хорошо, мы люди походные, боевые…
И она залилась звонким, непринужденным ребяческим смехом.
— Положим, пока на месте, оно и хорошо, а если двинуться далее, каково тогда будет?
— В походе мне еще лучше; у нас есть покойный тарантас, я еду за полком, ведь Жан — казначей, ему всегда для ночлега и дневок отводят лучшую избу; к тому же полковой штаб помещается постоянно в хорошей деревне.
— Мари, распорядись-ка завтраком. Л***, думаю, перекусить хочет, да и нам время, — сказал казначей, видимо недовольный наивной болтовней жены.
— Сейчас, мой друг, — сказала она, поцеловав мужа, и выпорхнула из избы.
— Да, счастлив ты, братец, — заметил я, когда хозяйка скрылась, — что тебе досталось такое сокровище; не удивляюсь теперь, что ты возишь ее с собою; она не бремя, а утешение. Скажи, где тебе Бог послал такое счастье?
— Да, я счастлив вполне; и если б только финансовая сторона была в порядке, просто и умирать бы не надо.
Я недоверчиво посмотрел на него.
— Ты давно уже в этом полку?
— Года два будет.
— А казначеем?
— Около того же времени; меня выбрали в казначеи через два месяца по прибытии в полк.
— И ты до сих пор не обеспечил себя?
— Что ты, смеешься или серьезно говоришь это?
— Чему смеяться, ведь казначеи везде и всюду наживаются, это аксиома.
— Нет правила без исключения; правда, воровать можно.
— Какой же расчет был у тебя переходить в пехоту?
— Мои старики желали, чтобы я был ближе к ним; к тому же и дела их расстроились, они не в состоянии были помогать мне; полк этот стоял тогда в их уезде, они и перетащили меня; прожил я с ними год с небольшим, женился и пошел таскаться по свету; вернусь ли опять когда-нибудь, одному Богу известно; все судьба, братец.
— И не раскаиваешься ты, что перешел?
— Жена заставляет забыть все, она за все вознаграждает.
— Ну, а каково товарищество у вас в полку?
Казначей махнул рукою вместо ответа.
— Плохо? — спросил я.
— Поживешь — сам узнаешь, всего насмотришься.
— Неужели нет ни одного порядочного человека?
— Что ты, что ты, разве я сказал это? Напротив, очень много прекрасных людей; ну, а есть и теплые ребята, в семье не без урода.
— А каких больше?
— Для меня первых больше, не знаю, как тебе покажется.
— Адъютант и квартермистр хорошие люди?
— Я живу с ними ладно, но в полку их не любят; адъютант, между нами будет сказано, отчасти горд, а квартермистр глуповат.
— Ну что ж, одно стоит другого.
— Был ты у полковника?
— Был.
— Ну, как он тебе показался?
— Кажется, добрый человек, но…
— Редкий человек, — перебил меня казначей, — лучшего командира сыскать трудно. Узнаешь его покороче — сам скажешь то же; есть, правда, у него некоторые странности, много темных взглядов на вещи, но кто не ошибается в жизни? Конь о четырех ногах, да и то спотыкается. Ты какую роту принимаешь?
— Я не принимаю никакой, я буду исправлять должность младшего штаб-офицера.
— Вот и прекрасно; в каком батальоне?
— Не знаю, но это, я думаю, все равно.
— Ну не совсем; впрочем, главное, мне хотелось быть с тобой, а как ушлют в третий, так не часто будем видеться — он стоит в тридцати верстах отсюда.
— А в этой деревне какой батальон?
— Здесь только дежурная рота; хочешь, я устрою, чтоб тебя назначили в 1-й батальон, он расположен всего в двух верстах от штаба.
— Сделай одолжение, мне все равно.
— Простите, что я так долго возилась в кухне, — сказала раскрасневшаяся от жару хозяйка, возвращаясь в комнату, — но Трофим наш ничего не понимает, все самой надо. Что, Саша не просыпался?
— Нет, спит спокойно; да где же няня? — спросил казначей.
— Разве не знаешь, что сегодня стирка? Она весь день с бельем провозится. Жан, накрой стол, я сейчас велю подавать завтрак. — И она убежала снова.
Только что мы принялись с казначеем за сервировку, ребенок заплакал, хозяин забыл и меня и стол, бросился в так называемую детскую, схватил ребенка на руки и начал баюкать, напевая какие-то нескладные, но очень усыпительные песни.
«Вот где кстати поговорка: нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет», — подумал я и продолжал один накрывать на стол.
Минут через пять явилась хозяйка с блюдом в руках в сопровождении небритого денщика также с блюдом и двумя графинами.
— А где Жан? — спросила она.
И, не дождавшись ответа, порхнула за перегородку, хотя там уже смолкли и писк и песня.
— Уснул, слава Богу, — сказала хозяйка, на цыпочках выходя из детской, — теперь мы можем закусить спокойно.
Позавтракав, казначей начал одеваться, взял портфель с бумагами, расцеловал жену, перекрестил малютку, и мы вышли из избы: он — к командиру, а я — к адъютанту и квартермистру.
Адъютант и квартермистр принадлежали к разряду «теплых ребят», по выражению казначея. Адъютант принял меня в халате, при входе едва поднялся с места и, указав рукой на близстоящий стул, тоном покровительства произнес:
— Садитесь.
Я сел.
— А вы ведь просрочили, — сказал он, лукаво улыбаясь, — вам уж давно срок, давно надо было бы явиться; ведь уже более месяца, как вас перевели.
— Так, но я не думаю, чтобы я просрочил, мне и сроку назначено не было.
— Но вы не беспокойтесь, — продолжал адъютант, — это ведь от вас зависит, это в наших руках, мы не подвергнем вас ответственности, мы своих не выдаем. Были вы у полковника? Назначил он вам роту?
— Был, но я роты не приму, а буду за младшего штаб-офицера.
— Да? — адъютант сдвинул и нахмурил брови. — Впрочем, это я подал эту мысль, — продолжал он, просветлев немного. — Он ведь без меня ни на шаг, я его вот как в руках держу, — При этом он сделал жест наподобие того, как кучер держит вожжи, и так далеко выдвинул вперед руки, что я должен был со стулом податься назад. — Извините, нельзя, знаете, иначе. Дай волю, так зазнается. Как вам понравилось наше общество офицеров?
— Я еще никого не имел удовольствия видеть.
— Гм… ничего, служить можно, правда, с горем пополам, но можно; конечно, я никогда бы не служил здесь с моим образованием — я ведь воспитывался в университете (впоследствии оказалось, что это было сказано только для красного словца). С моими связями можно было бы и не служить вовсе, но в настоящее трудное время как-то совестно лежать на боку, нынче все порядочные люди служат. У вас есть состояние?
— Нет, никакого.
— Вам не родственник ли дежурный штаб-офицер нашего корпусного штаба?
— Да, родной дядя.
Адъютант вдруг переменил тон.
— Извините, что я принимаю вас в таком неглиже, — сказал он, захватывая левою рукою халат у горла, а правой поправляя полы его, — но я только что встал — всю ночь не спал, завален работой. Не угодно ли чаю?
— Нет, благодарю.
— Да-с, работа у меня страшная, но я ее не боюсь. Жаль одно, что никакого поощрения или, так сказать, возмездия за труды не видишь; правда, я получаю от полкового командира триста рублей серебром в год, — иначе нельзя, согласитесь, кто же для него даром трудиться станет; сам ведь он ни бельмеса не смыслит, все я; ну да что значит его триста рублей? Так, сквозь пальцы пройдут, что и не заметишь; в один дивизионный штаб за годовые отчеты рублей двести, пожалуй, а то и двести пятьдесят заплатить надо, — что же останется? Конечно, я этот расход на счет полковому командиру ставлю, нельзя баловать, сам ведь не догадается, а все-таки поощрения за труды никакого не бывает; здесь ведь не то, что в гарнизоне, — там у адъютанта почти каждодневные доходы есть. Правда, что наша служба благороднее, но зато тут разве только от продовольствия музыкантской команды кое-что перепадет, — ну и все; а вот казначей и квартермистр — это другая статья.
— Что квартермистр? Что тебе надо? — сказал, входя в комнату, рослый рябоватый мужчина лет тридцати в шинели из серого солдатского сукна.
— А вот один и сам налицо, — сказал адъютант, обращаясь ко мне, — позвольте вас познакомить. Поручик Тухолмин, рекомендую — новый товарищ, капитан Л***.
— Приятно познакомиться, — басом произнес квартермистр, — давно вас поджидаем. Добро пожаловать.
— А я вот тут знакомлю капитана с нашим житьем-бытьем.
— Плохое житье, батюшка, понаплачетесь вдоволь, — сказал квартермистр. — Это не то, что у вас там было: тут всякая дрянь, с позволения сказать, тебе в глаза тычет, неприятностей не оберешься; конечно, я плевать на все хочу, а все же неприятно, согласитесь; будь еще полковой командир порядочный человек, все бы ничего, а то такая выжига, чтобы не сказать хуже, что и не приведи Бог.
— Но мне он очень понравился, — сказал я, — и казначей о нем хорошо отзывался.
— Да, еще бы казначею нехорошо отзываться. Рука руку моет, — заметил, лукаво улыбаясь, адъютант и искоса взглянул на квартермистра.
— И обе чисты бывают, — добавил квартермистр. — У них ведь все неделенное, заодно управляют. Да, казначейская часть — это лафа, это не то, что наша.
— Отчего ж это? — спросил я.
— Да так, наша часть грязная, а у них все начистоту.
— Помилуйте, что же может быть чище вашей части, продовольствие людей…
— Ну да, уж про это мы знаем; примете роту, так увидите, рук марать не стоит, крохи перепадают; а по казначейской части штуки да куски в карман лезут; конечно, такая разиня, как наш казначей, многого не составит, а дай-ка мне эту должность, я бы показал себя. Да что говорить, знаем мы, где раки зимуют. Обиднее всего то, что квартермистр хоть и в ничтожной, а все-таки в постоянной зависимости от казначея, тогда как казначей и знать нашего брата не хочет, разве только сальной свечкой одолжится, чтобы итоги да траспорты в книгах смазать для удобнейшего и скорейшего уничтожения сих последних крысами и мышами.
Я улыбнулся невольно, хотя разговор этот начинал мучить меня, и, чтобы положить ему конец, обратился с просьбою к квартермистру отвести мне избу.
— Можно, — сказал квартермистр, — только все порядочные заняты, посмотреть надо будет.
— Да им, я думаю, можно будет отвести избу, где помещается полковой госпиталь, — решительно заметил адъютант.
— Ив самом деле, — произнес Тухолмин, — этих лежебоков и в сарай поместить можно.
— Помилуйте, из-за меня тревожить больных! — почти вскрикнул я, испугавшись такого решения.
— Вздор! Это не ваше дело, ведь он пошутил, сказавши «в сарай»; мы их в другую избу, только похуже теперешней, переведем, — сказал адъютант, — вот разве только Густав Федорыч заупрямится.
— Посмотрю я на этого немца! На всякого лекаришку прикажете еще внимание обращать. Нет, много будет, пусть его орет, ничего не возьмет, только надорвет глотку! — запальчиво произнес квартермистр.
— Нет, ради Бога, не делайте этого для меня. Я вас прошу, отведите мне какую-нибудь избу, мне везде хорошо будет, а не то я на постоялом дворе останусь.
— Ну, как хотите, насильно мил не будешь, а напрасно не желаете, нам это ровно ничего не значит, — сказал квартермистр. — А коли немца-доктора боитесь, так не стоит труда; если всякому потачку давать, того и гляди, что тебе весь полк на шею сядет; ну, а избу мы вам все-таки найдем порядочную, — добавил он после некоторого молчания.
— Очень буду благодарен, только, пожалуйста, не стесняйте никого, иначе мне крайне будет неприятно. — С этими словами я поднялся, чтобы уйти.
— Куда же вы? — закричали в один голос адъютант и квартермистр.
— Пора домой, надо разбираться с вещами, да и вам, господа, вероятно, пора с докладом к полковнику, казначей уже давно пошел.
— Да, он известный выскочка, — сказал адъютант. — Ну, а нас подождет. Вы где обедаете сегодня? Приходите к полковнику.
— Как же я приду, он меня не звал.
— Ну, я вас зову, это все равно.
— Может быть, но, благодарю вас, я уж отобедаю дома или у казначея.
— Что за вздор, приходите к полковнику, — повторил адъютант.
— Вы, может быть, боитесь объесть его? Но ведь он тоже не свое ест! — добавил квартермистр и разразился громким хохотом.
— Прощайте, господа, — сказал я, — очень рад, что имел случай познакомиться с вами.
— И мы тоже, — произнесли оба вместе.
— Заходите почаще, я живу здесь рядом, — добавил квартермистр.
— Непременно буду, постараюсь, — сказал я, затворяя за собою дверь.
Прошло более трех месяцев, как я был в полку, а мало успел познакомиться с обществом офицеров; они не слишком жаловали полковой штаб (где мне предписано было жить) и наезжали редко, разве только по обязанностям службы; ротных командиров я знал всех в лицо и по фамилиям, но сойтись с ними, узнать их покороче, при всем желании никак не мог: они как-то избегали, дичились меня, во-первых, потому, что я (по выражению некоторых) был чужого поля ягода, а во-вторых, жил в полковом штабе; с младшими же офицерами полка я вовсе знаком не был и не видел почти никого из них. Большую часть времени проводил я у казначея и полкового командира.
Полковник полюбил меня, как родного, обращался со мной не как начальник, а как лучший товарищ, и хотя мы во многом не сходились, но наши частые беседы и задушевные разговоры были истинно дружеские. Не знаю, чем объяснить это; тем ли, что он считал меня временным, случайным гостем, или его добродушием, — во всяком случае я ему равно признателен. Из лиц, живших в штабе, кроме тех, о которых говорил выше, я познакомился довольно коротко с полковым штаб-лекарем Густавом Федоровичем Зоннером, добрым, честным, благороднейшим немцем, прекрасно знавшим и добросовестно исполнявшим свое дело, и с моим ближайшим начальником, командиром 1-го батальона майором Каратаевым.
Майор Каратаев, рослый, видный мужчина, баловень счастья (как его звали в полку), еще в молодых летах и в маленьких чинах всегда был отличаем и протежируем начальством, то есть его посылали всюду на ординарцы и во всевозможные почетные и видные караулы, а в заключение, в знак особенного начальственного благоволения, отправили в Образцовый пехотный полк для усовершенствования в деле вытягивания носка и салютовки. Повезло и тут Каратаеву: новое начальство не могло нахвалиться им, видело в нем олицетворенную грацию и решило оставить его в кадрах; но тут вышло маленькое обстоятельство, совершенно неслужебное, но повредившее по службе. Жена, или сестра жены, или нечто в этом роде одного из начальников майора (в то время поручика), видя общее начальническое внимание к Каратаеву, стала со своей стороны и по-своему являть к нему особенное расположение; не знаю, как, кто и зачем, но дело в том, что майора в одно прекрасное утро совершенно для него неожиданно отправили к месту прежнего служения, наградив достойно и снабдив одобрительными отзывами.
Приехал майор в полк, но уже не тем, каким оставил его, приехал оперившимся, с познаниями, с деньжонками; завел лошадей, повел большую игру, — словом, задал тону, зажил барином. Разговор майора стал пестреть французскими фразами, иногда довольно нелепыми, но тем не менее французскими. Майор мало обращал на это внимания, он шиковал, он тонировал и до того дал знать себя, что в полку смотрели на него как на что-то необыкновенное и прозвали «непостижимым». Но непостижимый майор очень постигал себя и сферу, в которой обретался; и, к чести его отнести надо, остался славным товарищем, веселым собеседником, справедливым, добросовестным начальником и благороднейшим человеком, готовым на всякое дело. Часто убивал я время, слушая его восторженные рассказы на любимую тему о житье-бытье в Образцовом полку, о летах его молодости, или, как он сам выражался, быстро, бурно и невозвратно пролетевшей молодости, о временах амурных похождений.
Полку было назначено движение вперед. Полковой командир потребовал меня к себе.
— Вчера был я у начальника дивизии, — сказал он, — и он требует, чтобы вы приняли роту; он изъявил даже мне свое неудовольствие, что вы до сих пор не командуете.
— Но ведь я, полковник, как вам небезызвестно, со дня на день ожидаю откомандирования, — сказал я.
— Вы уж четвертый месяц ожидаете со дня на день, а все нет толку, Бог даст, и останетесь; знаете, мне бы очень не хотелось расстаться с вами.
— Очень вам благодарен, полковник, но я не переменяю своего намерения.
— Ну, что будет, то будет, а пока роту все-таки принять надо. Не обижайтесь, — сказал он, помолчав немного, — если я вам дам несколько полезных советов; я вас полюбил с первого разу и теперь хочу говорить, как отец с сыном. Уверен, что вы поймете меня. Рота у нас, — продолжал полковник, — нечего греха таить, кому это не известно, — капитал, с которого ротный командир получает проценты; но один, изволите видеть, довольствуется законными, а другой, как ростовщик, берет безбожные, и все ему мало; он так и норовит, как бы весь капитал к рукам прибрать.
— Что же из этого следует? — спросил я.
— Прошу вас, — сказал полковник, протянув мне руку, — я знаю, вы благородный человек, довольствуйтесь законными, не обижайте бедных солдат, им и без того трудно.
— Помилуйте, полковник, за кого вы меня считаете? — вскричал я. — Да если б я дерзнул подумать о том, чтобы взять копейку с роты, я был бы подлецом в собственных своих глазах.
— Только бы в своих и были, — довольно сухо отвечал командир. — И к чему крайности? — продолжал он тем же тоном. — Не брать вовсе — нельзя, благоразумная экономия необходима; есть случаи, где с вас же спросят, откуда тогда возьмете?
— Но подобных случаев быть не может и не должно быть, если все командуют добросовестно.
— Вам так кажется? Ну вот, если я, например, потребую, — что обыкновенно и делается, — чтобы вы построили на всю роту новые фуражки или сделали бы новые галстуки да набрюшники; что, из своего кармана вы это делать будете, коли не запаслись экономией?
— Но вы этого не потребуете, если не отпустите суммы на эти предметы.
— Я, батюшка? — сказал полковник, как бы испугавшись моих слов. — Да я-то из каких сумм? Нет, на этот случай должна быть экономия; мало ли мы, полковые командиры, подобных случаев на себе испытываем, — нам ведь тоже потачки не дают, беспрестанно требуют, чтобы мы распорядились экономическим или хозяйственным образом, а сумм не отпускают.
— Но ведь казна отпускает, куда же все это идет?
— Ну, уж про это старшие ведают, — сказал полковник, принужденно улыбаясь. — Да вот, например, пуговицы, — продолжал он, видимо, обрадованный, что напал на эту мысль. — Казна отпускает бессрочно только на один мундир, а ведь я от вас буду требовать, а старшие от меня потребуют, чтобы на всех трех мундирах пуговочки-то все сполна были — откуда вы их возьмете?
— Если это так, то подобный расход и для роты не может быть обременителен; можно купить пуговиц на счет съестной или экономической суммы, какие там у вас существуют в ротах.
— Суммы в ротах существовать-то существуют, да кто же дозволит вам вывести из них расход на пуговицы? Разве на капусту покажете, а пуговиц купите, — это можно, это бывает, но все же неприятности могут быть, если проверят да увидят, что у вас месячный расход более, чем в другой роте.
— По-моему, легче перенести замечание начальника, чем упрек совести.
— У всякого, батюшка, свои понятия; действуйте, как хотите. Я считал за долг предупредить вас и свое сделал, совесть моя чиста перед вами.
— Очень вам благодарен, полковник. Поверьте, что умею ценить это.
— Не совсем, кажется; ну, довольно об этом.
— А какую роту прикажете принять мне?
— Я вас прошу подтянуть мне 3-ю мушкетерскую, ею командует поручик Сбруев и распустил донельзя, только хапать и умеет.
— Когда же прикажете принять?
— А вот сегодня после обеда будет общая поверка сумм, вы примете деньги, а на завтрашний день, пожалуй, и роту. Вы ведь у меня обедаете?
— Если позволите.
— Ну и прекрасно.
После обеда, часу в пятом вечера, все власти полка начали собираться в избу к командиру. Полковник был в приятном расположении духа, при входе батальонных командиров вставал со своего места, подавал руку вошедшему и просил садиться; ротных же командиров приветствовал только легким наклонением головы и приглашением садиться не удостаивал, но зато у всякого, ласково улыбаясь, расспрашивал с участием о благосостоянии и благополучии роты.
Когда все собрались, явился казначей в сопровождении ефрейтора, писаря и двух рядовых, несших полковой казенный ящик; ящик поставили на двух табуретах сзади длинного стола, пред срединой которого воссел сам полковник; по сторонам его поместились батальонные командиры, а по концам стола сели квартермистр и казначей; адъютант стал пред срединой стола, против полковника; ротные же командиры разместились по стенкам. Началась поверка. Ротные командиры вызывались полковником поочередно, по старшинству рот; когда вызываемый подходил к столу, писарь вынимал из полкового казенного ящика небольшой ящичек, принадлежащий роте, подавал его полковому командиру, который чрез адъютанта передавал его ротному. Ротный командир отпирал ящик, вынимал деньги, пересчитывал, отделял излишние, или так называемую передержку, и затем остальные деньги вместе с ведомостью передавал снова полковому командиру; полковник проверял деньги по ведомости, выдавал ротному командиру требуемую сумму для дальнейшего расхода, подписывал новую ведомость и препровождал все казначею; казначей брал ключ у хозяина ящика, укладывал деньги, запирал, запечатывал ящик и опускал его в полковой казенный. Затем требовался следующий ротный командир, и с ним повторялась та же история.
Неудивительно, что при подобном доверии к ротным командирам и при подобном способе поверки суммы все находились в наличности; но удивительно и странно то, что у всякого ротного командира оказывались еще излишние деньги, рублей восемьдесят, сто и даже более; нужно полагать, что это была благоразумная экономия.
Когда поверяли 3-ю роту, полковник подозвал меня, велел пересчитать и проверить по ведомости деньги, выдал на расход триста рублей серебром и затем передал мой ящик и деньги казначею.
По окончании всей поверки полковник потребовал командира 3-й роты.
— Сбруев, — сказался, — извольте сдать роту на законном основании капитану Л***; у вас в роте много неисправностей. Капитан, — добавил он, обращаясь ко мне, — прошу вас все это исправить; вами, поручик, я был крайне недоволен.
Поручик поклонился.
— Мое почтение, господа, — сказал полковник, обращаясь к обществу, и шаркнул ногой.
Все поклонились молча и гурьбой высыпали на улицу.
— Когда вы думаете приступить к приемке? — вкрадчивым голосом спросил Сбруев, когда мы вышли из избы.
— Это будет совершенно зависеть от вас, — сказал я. — Если у вас все готово к сдаче, то хоть завтра.
— К чему такая поспешность, капитан? Знаете русскую поговорку: «Поспешишь — людей насмешишь»? У меня еще бумаги не готовы.
— Когда же они будут готовы у вас?
— Недельки через две; кстати, тут и месяц кончится, а то как же я книги закончу?
— Как, через две недели? Сегодня будет в приказе.
— Приказ — это последнее дело; вам же легче будет принимать, когда я все закончу и приведу в порядок; к тому же я более двадцати дней в этом месяце продовольствовал роту, так я выписку составлю[53], а то вы, пожалуй, чего доброго и собьетесь в моих счетах и записях.
— Помилуйте, ведь через неделю полк выступает в поход, так неужели мне на походе роту принимать прикажете?
— Приказывать не смею, но посоветовать считаю за долг; на походе исподволь попривыкнете к людям — там суеты меньше; так, не суетясь да не торопясь, все вещи по описям примете, пересмотрите хорошенько.
— Но как же я смею это сделать, когда мне приказано принять роту немедленно на законном основании?
— Мало ли что приказано; ну, если боитесь, сходите к полковому командиру, объясните ему, что у меня бумаги не готовы; поверьте, я говорю и советую это для вашей же пользы, чтоб вам до первого числа позволили командовать только по наружной части; к первому же числу я все исправлю, все чисто, до единой нитки сдам.
— Пожалуй; не в моих правилах стеснять кого-нибудь, и если это вам необходимо, то я готов просить полковника.
— Ну, а если он не согласится? — вопросительно взглянув на меня, заметил Сбруев.
— Согласится, я почти в этом уверен, — утвердительно отвечал я, зная доброту и снисходительность полковника.
— Ну, так идите же, — сказал Сбруев, — а я подожду вас здесь.
— Не лучше ли нам идти вместе?
— Ловко ли будет?
— Я думаю, ловче, чем одному идти.
— Пожалуй, пойдем.
Мы пошли.
Я объяснил командиру причину, по которой не могу принять роту тотчас же; Сбруев подтвердил мои слова, и полковник, как я и ожидал, разрешил мне командовать ротой до первого числа только по наружной части; когда же мы выходили из избы, он отвел меня в сторону и сказал:
— Повторяю вам, будьте осторожней и осмотрительней при приемке.
Возвратясь домой, я поспешил раздеться и лечь, думая хоть во сне отдохнуть немного и забыть разнообразные впечатления дня; но сон давил меня тяжелым кошмаром. Только я закрывал глаза, смутные мысли мои начинали рисоваться поразительными картинами; я видел худого, бледного солдата, а тайный голос твердил мне: «Вот она, благоразумная экономия»[54]. «Безгрешные доходы»[55] представлялись мне в виде ограбленного селения разоренных поселян, и мне вдруг становилось тошно, позывало на рвоту; я вскакивал с постели, закуривал папиросу, ложился и забывался снова. Мне чудилось, что я начинаю заниматься чеканкой пуговиц, чеканю их из колоколов, снимаемых ночью потихоньку моими солдатами с колоколен сельских церквей; чеканю их из орудий, воруемых из-под носа спящего часового, чеканю с жадностью, с такою же, как ворую, чеканю по мильону в минуту, нашиваю эти пуговицы в пять и в шесть рядов на мундиры моих солдат; наконец, меня хватают, отдают под суд, но не за воровство, а за то, что у моих солдат больше пуговиц на мундирах, чем в других ротах; меня ведут в цепях, а Сбруев бежит сзади и кричит: «Что, не говорил я вам, что поспешишь — людей насмешишь?! Чеканили бы исподволь, так и хлопот бы не было». И с этими словами он толкает меня в пропасть, на дне которой лежат сторублевые ассигнации — благоразумная экономия ротных командиров; я лечу и падаю в объятия казначея, он на руках выносит меня на чистый воздух, я вздыхаю свободнее и просыпаюсь.
Наутро я принял 3-ю мушкетерскую роту под свое начальство по наружной части.
Пять лет спустя по приеме роты я вступил с нею в поход. Люди, привычные к походу, шли бодро и весело; тридцати-, а иногда сорокаверстные переходы мало их утомляли. Сбруев ехал квартирьером пред моей ротой и распоряжался приготовлением пищи.
Прошла неделя похода, а благоразумными распоряжениями Сбруева рота всего два дня продовольствовалась из котла, остальное же время состояла на иждивении жителей. Подобное радушие со стороны поселян, чрез владения которых прошла уже не одна тысяча войск, стягивающихся к Севастополю, чрезвычайно меня удивляло, тем более что положение некоторых было крайне бедственное. Приближалось 1-е число следующего месяца; 30-го была дневка. Сбруев засел за работу и усердно занялся составлением так называемой выписки.
— Чем это вы так усердно занимаетесь? — спросил я, видя, что пот ручьями струился по его лицу, а пальцы не переставали работать на счетах. — Не нужно ли помочь вам?
— Нет, благодарю, сам покончу; в этом деле надо иметь много соображений.
— Какие тут соображения — ведь вы выписку составляете?
— Да.
— Ну так что же? Не понимаю, зачем сами хлопочете: приказали бы писарю выписать расход из книги артельщика, которая вами ежедневно проверяется, просмотрели бы только эту выписку — вот и вся недолга.
— Что?! — закричал Сбруев удушающим смехом. — Эдак будете составлять, так и по миру пойдете; эдак, пожалуй, всякий мальчишка составит; нет, батенька, тут надо иметь бездну соображений, чтоб самому впросак не попасть да и других не подкатить.
— Что это значит? Я уж тут ровно ничего не понимаю.
— А вот поймете. Чрез полчаса соберутся сюда все ротные командиры батальона для совещания, так вот и увидите да и поучитесь.
В самом деле, не более как чрез полчаса времени собрались все ротные командиры.
— Ну что, Семен Лукьяныч? — спросил Сбруева командир 1-й роты. — Почем нынешний месяц говядинку-то покупали?
— Дорого, канальство! — серьезно ответил Сбруев. — По четыре рубля восьми гривен за пуд платил.
— А у меня по четыре с полтиной выставлено, — с сожалением заметил тот же командир. — Ну да не беда, разница невелика, сойдет, быть может.
— Конечно, сойдет; а вы, господа, почем показали? — сказал Сбруев, обращаясь к другим присутствующим. — Ты, Творжицкий, вероятно, дороже хватил?
— Молчу, значит, идет, — резко отвечал Творжицкий, командир 4-й роты.
Затем они стали сравнивать свои выписки; гармония как в целом, так и в частностях оказалась полная, точно они предварительно сговорились в ценах и количестве.
— А вы сколько дней показали, господа, что мы продовольствовались жителями? — спросил Сбруев, обращаясь к обществу. — Как бы нам в этом не промахнуться, расходы ведь одинаковы. Я всего два дня показываю.
— Как — два дня? — заметил я. — Мы всего два дня кормились из котла, а остальное время продовольствовались жителями.
— Ну, уж это не ваше дело, — заметил Сбруев.
— Как не мое, ведь ротой мне придется командовать; надеюсь, что имею право заботиться о ее интересах.
— Ну, когда будете командовать, тогда и заботьтесь, а пока не командуете, так и заботиться и хлопотать не о чем: пока я за все отвечаю.
Тут только спохватился я, какого дал маху, согласившись принять роту по наружной части, и понял, какие книги не были готовы у Сбруева.
— Не в ответе дело, но я не могу позволить вам грабить солдат! — сказал я запальчиво.
— Слышите, господа, грабить! — заметил Сбруев, улыбаясь. — Да кто же их грабит? Ведь они же с голоду не помирали, сыты были, ракальи, а если б жители кормить не согласились, пришлось бы расходовать из их сумм.
— Но не пришлось, так и слава Богу, роты у нас и без того небогаты, надо беречь копейку на черный день.
— Об этом, батенька, не нам с вами толковать — казна позаботится, ее жалеть ничего.
— Но разве это благородно?
— Даже высокоблагородно.
Все улыбались.
— Я вижу, что вы шуточками хотите отвертеться, — продолжал я, — но я говорю серьезно, что не позволю вам показать неправильно; в противном же случае доложу полковому командиру, что выписка ваша составлена неверно.
Все общество переглянулось.
— Это уж не по-товарищески будет! — заметил Творжицкий.
— Но согласитесь, что воровать неприлично, и дозволить грабить солдат невозможно.
— Вот, затвердила сорока Якова одно про всякого, — сказал Сбруев. — Что его слушать, господа, далось ему слово «грабить», он и твердит его, как попугай. Так сколько же дней вы, господа, показываете?
Общество переглянулось снова и бросило искоса свирепый взгляд на меня.
Мне стало страшно неловко, но, взволнованный последним заключением Сбруева, я подошел к нему и сказал:
— Понимаете ли вы, что я не шучу, и повторяю вам, что, если вы осмелитесь показать хоть одним днем меньше, я донесу рапортом.
— Пожалуй, я покажу верно, — совершенно хладнокровно отвечал Сбруев, — только вы потрудитесь за сохранение сумм вашей будущей роты заплатить мне все, что было мною израсходовано по тому случаю, что жители кормили людей.
— Что вы тут могли израсходовать? — спросил я.
— Коли не знаете, так и не совались бы. Видно вы, батенька, только задним умом крепки; небось жители так и станут кормить вас, если не заплатишь старосте, сотским, десятским и прочей сволочи, чтоб они приказали миру продовольствовать людей, а в случае приезда начальства показали бы, что нет удобного помещения для варки и что жители добровольно вызывались кормить. А, что — прикусили небось язычок?
В самом деле, я сделал в эту минуту странное движение губами, но не потому, что прикусил язык, а потому, что мне вдруг стало ясно: и радушие жителей, и передовые поездки Сбруева, и все его хлопоты. Я хотел сказать что-то, но, пораженный своим открытием, вдруг остановился.
— Да вы напрасно беспокоитесь, капитан, — сказал командир 1-й роты. — Ведь в полковом штабе по квитанциям видно, где кормились из котла, где продовольствовались жителями, так, что ни покажи, нам не поверят, а исправят по-своему.
— Так зачем же вы показываете несправедливо, когда даже сами знаете, что вам не поверят?
— А вот для чего: ведь сверять квитанции с выписками не будут, это вздор, а просто, если мы покажем два дня, нам сделают четыре; так если мы по всей сущей справедливости пять или шесть дней выставим, нам, пожалуй, и восемь вкатят, тогда поди и разговаривай; у нас квартермистр такой, что не приведи Бог, никакого товарищеского чувства не имеет; ну, да уж и несдобровать ему.
— Помилуйте, да кто же смеет сокращать и марать ведомость, если она правильно составлена?
— Потому-то правильно и составлять нельзя; вот, например, мы теперь составили месячную выписку рублей на четыреста каждый, а если в полковом штабе триста оставят, так и слава Богу, а то и до двухсот другой раз поуничтожат.
— Кто же это сокращает?
— Сначала квартермистр уравняет все выписки по самой шее, потом подаст полковнику, тот и давай крестить; у вас, положим, например, написано, что куплено говядины пятнадцать пудов, заплачено за пуд по четыре рубля восьми гривен, а он выставит, что куплено двенадцать пудов и заплачено по три рубля семи гривен за пуд, — и так далее во всем; и до того сократит, что как пришлют к вам обратно, так и увидите, что итог-то наполовину меньше; а уж в каком виде прислали, так и в книгу шнуровую вносить надо; они ведь только о том думают, чтоб самим быть сытым, а другой хоть с голоду околевай, им все равно.
— Помилуйте, господа, у вас вовсе нет самолюбия, — сказал я, обращаясь ко всем присутствующим. — Как же дозволить пачкать подписанную вами ведомость? Если вам доверили часть, то к вам и должны иметь доверенность.
— То-то, что не доверяют. Что будете делать? Затем вот выписки выдумали. То ли было дело, как позволили бы прямо в шнуровую книгу заносить? Там уж марать не могли, — заметил Творжицкий.
— Откуда же, из каких сумм те, кто правильно показывают, пополняют то, что им посократят?
— Вот уж именно, что на всякого мудреца довольно простоты! — заметил Сбруев. — Да разве бывают такие? Нет, батенька, мы, товарищи, друг дружку не выдаем; затем и совещаемся, и, коли правду сказать, как они там ни марай себе, а мы все-таки никогда не внакладе.
— Значит, на те деньги, которые вы выводите в расход за месяц, можно было прекрасно кормить роту месяца три.
— Мы, батенька, этого не рассчитывали. Займитесь, коли вам делать нечего, — сказал Сбруев и, обратившись к обществу, добавил: — Пойдемте-ка, господа, в избу к Творжицкому, там нам никто мешать не будет; с этим барином, как я вижу, пива не сваришь. — При этом он указал рукой на мою персону, взял фуражку и вышел из избы; все последовали за ним.
— Вы не сердитесь на него, не стоит, — сказал мне командир 1-й роты, остановившись в дверях, — он ведь у нас из бурбонов.
«Все вы теплые ребята, — подумал я, когда они вышли. — Устрою же я вас, голубчики».
Но устроить я только пообещал да при том и остался.
Отдохнув немного после тяжелых впечатлений, произведенных на меня этим домашним комитетом, и произнеся в утешение: «Блажен муж, иже не иде» и т. д., велел я оседлать лошадь и отправился к казначею.
Тут я дал полную волю своему негодованию и, с ужасом рассказав моему доброму товарищу все виденное и слышанное мною, сообщил ему о своем намерении.
Совершенно хладнокровно, изредка улыбаясь, выслушал казначей мою горячую филиппику.
— В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — сказал он. — Не горячись, Л***, горбатого могила исправит, а ты, как ни хлопочи, ничем не поможешь, только себе наделаешь бездну неприятностей. Ведь на основании слов твоих, — а еще того хуже, если ты, как говоришь, подашь рапорт, — подымут тревогу, нарядят следствие — за этим не постоят, это у нас сплошь и рядом бывает. И что же? И он, и они все вывернутся, а ты останешься в дураках. Одному против всех идти трудно, да и не сам ли полковник внушал тебе о благоразумной экономии? Скажи, поймут ли тебя после этого?
— Но нельзя же позволить воровать? Ведь они бессовестно грабят солдат, разоряют крестьян.
— Тебе это так кажется только: грабить им никто не позволит, и какие выписки эти господа ни составляй, все приведут к одному знаменателю: а если они и подводят громадные итоги, то это так, чтобы позабавиться только: а чем бы дитя ни тешилось, лишь бы ни плакало, — так пусть их потешатся.
— Но кошкам игрушки, а мышкам слезки.
— Допустим, что так, но из чего хлопотать? Мы с тобой их не исправим: не бери сам, а остальные пусть делают, что хотят. Бог им судья.
— Но если все только будут рассуждать так, этого мало, это никогда не кончится; надо искоренять зло, надо действовать.
— Пока полк будет арендою, рота не перестанет быть фольварком. Согласись, нельзя обличать и уничтожать других, когда у самого рыльце в пушку.
— Оттого, что у меня не в пушку оно, что совесть моя чиста, что я совершенно спокойно могу смотреть в глаза каждому, я кричу и буду кричать.
— Хоть горло надорви от крику, никто тебя слушать не будет, прослывешь за беспокойного человека, никого не исправишь, а сам пропадешь.
— За правое дело и погибнуть отрадно.
— Э! Да ты энтузиаст, как я вижу, — сказал казначей.
— Кто бы ни был, — сказал я, обидевшись, — но не вор все-таки!
— Нет, с тобой, душа моя, сегодня говорить нельзя, ты слишком взволнован, успокойся; завтра мы хладнокровно потолкуем.
— Нет, уж завтра поздно будет, я донесу по команде сегодня же.
— Не поздно ли будет? — сказал казначей, вынимая часы. — Уж двенадцатый час ночи.
— Как тебе не совестно говорить подобные пошлости, — сказал я и вместо того, чтобы разразиться справедливым гневом за эту неуместную выходку, разразился смехом.
— Чему ты смеешься? — спросил казначей.
— Тому, что я глуп, а ты забыл, вероятно, что дураков учить, что мертвых лечить; не видишь разве, что я сумасшедший, и толкуешь со мной, как с существом мыслящим.
Казначей вопросительно взглянул на меня, и этот взгляд говорил ясно: «А что, не рехнулся ли он, чего доброго, и в самом деле?»
— Понимаю, душа моя, что вздор горожу; ты прав, меня не поймут, меня забросают каменьями; к тому же я виноват не менее: не тот вор, кто ворует, а кто лестницу подставляет. Не я ли совершенно противозаконно дал возможность Сбруеву еще раз, как он выражается, покормиться от роты? Не я ли сам хлопотал об этом? Положим, это было сделано по неопытности, по глупости, вернее сказать, но кому же от этого легче? Чем я лучше Сбруева в этом случае, позвольте спросить?
— Как можно, Сбруев такой противный, — сказала жена казначея, сидевшая молча и рискнувшая наконец вставить слово в горячий, вовсе для нее неинтересный наш разговор.
Тут только я опомнился, что мы не вдвоем, и смутился.
Милые хозяева заметили это, удачно переменили тему разговора и из мира грустной действительности совершенно незаметно перенеслись в мир в то время для меня идеальный, в мир тихой семейной жизни.
Когда я в совершенно спокойном расположении духа выходил от казначея, он сказал мне:
— Не горячись же вперед, друг мой, а насчет выписки Сбруева будь покоен — мы ее посократим до самой малости.
На другой день Сбруев представил мне все книги и бумаги для окончательной сдачи роты. Я осмотрел предварительно на походе в свободное время ружья, амуницию и все ротное хозяйство; мне оставалось одно: спросить людей, не имеют ли каких претензий, и проверить по книгам артельные и собственные солдатские деньги.
Все оказалось верно и в наличности, люди никаких претензий не изъявили.
Совершенно довольный, что мне не придется иметь новых столкновений с человеком, который мне становился невыносим, я вернулся в избу с намерением покончить все одним разом, подписав рапорт без разговоров. Но не тут-то было.
— Что, все ли исправно, всем ли вы довольны? — спросил Сбруев, когда я вошел.
— Очень вам благодарен, — сказал я, — все в исправности, а главное, люди не имеют никакой претензии.
— Да смеют ли они, мухи! — начал с азартом Сбруев, но, спохватившись, вдруг переменил тон и добавил: — Уж я ли не лелеял их! Ну что ж, — сказал он после некоторого молчания, — значит, теперь бумажки и рапортник подмахнуть можно.
— Извольте, — отвечал я и взял перо, чтоб подписывать, вдруг Сбруев схватил меня за руку.
— Выйдите-ка, господа, — сказал он, обращаясь к двум молодым ротным офицерам, пришедшим обедать с нами, — нам надо секретно поговорить с капитаном.
— Что за секреты могут быть у нас? — сказал я, внутренне испугавшись предстоящей беседы. — Останьтесь, господа, я прошу вас. Вы офицеры этой роты, вам должно быть известно все, до нее касающееся.
— Пожалуй, мне все равно, я и при них говорить буду, я только вас не хотел конфузить, — сказал Сбруев.
— Сделайте одолжение.
— Вы сами изволили сказать, — продолжал он, — что все в совершенной исправности, так-с?
— Да.
— Следовательно, вы избавлены от всяких хлопот и неприятностей, так-с?
— Может быть.
— Что же из этого следует, позвольте спросить?
— Очень простое следствие, что вы командовали исправно.
— Это-с вздор, а следует то, что с вас придачи рублевиков двести пятьдесят не худо было бы.
— Что? Придачи? Какой придачи? Я вас не понимаю.
— Полноте простаком-то прикидываться; а коли в самом деле не понимаете, объяснить нетрудно. Если бы я, положим, например, роту бы вам с грешком сдал, потребовали бы небось от меня негласного.
— Как вы смеете говорить это, не зная человека? — сказал я, вспыхнув, но вспомнив с кем имею дело, и добавил, стараясь придать голосу своему как можно более спокойствия. — Я бы от вас просто-напросто не принял роты в таком случае.
— Как не приняли бы, когда приказано принять?
— Ну, не подписал бы бумаги и рапорта.
— Подписали бы; кто денег не любит? Знаем мы этих честняков, — случись забрать, не поморщившись бы взяли, а вот как отдавать пришлось, так и на попятный; это, батенька, уж вовсе не по-товарищески. Посудите: я вас от всяких неприятностей при приемке избавил, так не бессовестно ли с вашей стороны будет не вознаграждать меня за хлопоты. Хоть полтораста рубликов, а все надо; оно, батенька, вернее будет, коли мы с вами таким образом покончим.
— Да мы уже кончили.
— Нет-с, уж коли на то пошло, так далеко не кончили; извольте вы каждое ружье по нумеру проверить, все неисправности, имеющиеся в них и на них, означенные в описи, доставленной из артиллерийского ведомства, точно ли существуют, и точно ли у всякого рядового свой нумер ружья, своя ли амуниция на людях надета, состоит ли последняя полностью в роте постоянно или только на случай сдачи из другой роты позаимствовали.
— Да вам какое дело? Я подписываю рапорт, я и отвечаю.
— Что рапорт — плевое дело, только для формы; нас ведь не надуешь, я старый воробей, после с меня же потянете, коли какая недодача окажется; а теперь бы решили со всею откровенностью, оно бы и покойнее и для вас и для меня было.
— Я вам говорю со всею откровенностью, что не заплачу ни гроша.
— И ста рублей не дадите?
— Ста полушек не дам, понимаете ли?
— Понимать-то понимаю, да вы какой-то непонятный, все думаете, что я прижимать вас хочу; я не из таких, у вас, может быть, теперь денег в наличности нет, я подождать могу. Покомандуете ротой, отдадите, вот эти господа и свидетелями будут. — Он указал на молодых офицеров.
— А что, и мы пригодились, — заметил один из их.
— Так я за вами сто рубликов считать буду, — сказал Сбруев, не обращая внимания на замечание офицера.
— Можете считать хоть тысячи, этого никто вам запретить не сможет, — сказал я.
— Так вы рапорт подпишете?
— Подпишу.
— И отошлете?
— И отошлю.
— Так мое почтение.
— Куда же вы, разве не с нами обедаете?
— Нет, иду к Творжицкому, он меня звал; нельзя не идти, я к нему в роту перевожусь.
— Не смею удерживать в таком случае.
По сдаче роты Сбруев избавил меня от своего приятного сообщества, и я продолжал поход с двумя молодыми ротными офицерами, прекрасными во всех отношениях, достойными юношами. Но испытания, предназначенные мне свыше (по выражению Сбруева), далеко не кончились. Однажды, после довольно утомительного перехода, расположился я с ротой на привале близ деревни, у которой отдыхало уже несколько рот. Люди составили ружья, сняли амуницию и принялись за свой солдатский завтрак; я подошел к группе офицеров, в грациозных и очень неграциозных позах лежавших на траве.
— А, добро пожаловать, только вас и поджидали! — сказал командир 1-й роты, подавая мне руку.
— Мое почтение, господа, — сказал я, усаживаясь возле них. — Что нового?
— Новости неотрадные, — заметил командир 8-й роты, маленький сухощавый штабс-капитан. — Какого вы мнения насчет вчерашней выходки нашего почтенного полкового командира?
— Какой выходки? Я ничего не знаю.
— Как, разве вы не получали предписания от квартермистра? — недоверчиво спросил тот же штабс-капитан.
— Да разве квартермистр имеет право писать предписание? — заметил я.
— Не о том речь, — сказал командир 2-й роты. — Израсходовали ли вы ваш одиннадцатидневный сухарный провиант? Взяли ли вы его из полкового вагенбурга?[56]
— Нет, не брал, не имел в нем необходимости; у меня и четырехдневный еще на людях; когда надо будет, тогда возьму.
— Ну, уж тогда поздно будет, — заметило несколько голосов. — Его уж и теперь там нет. — И вслед за этим, непонятным для меня, почти общим возгласом последовал взрыв хохота.
— Как же нет, кто же смел взять его оттуда? — недоверчиво и обидясь неуместным смехом, спросил я.
— Вчерашний день во время перехода, — начал командир 1-й роты, едва удерживаясь от смеха, — полковому вагенбургу пришлось подыматься на высокую песчаную гору; вы, проходя, вероятно, ее заметили, — сказал он, обращаясь ко мне. — На этой-то анафемской горе лошади полкового обоза пристали и, как ни бились, ни с места. Зыскин, — знаете, что фурштатской-то командой заведует, уже не то что лошадей, самих возниц бить принимался — ничто не берет; вдруг, откуда ни возьмись, полковник. Лучшее, видит, его достояние, хлеб насущный, стоит и ни с места. «Что такое?» — завопил он. «Да вот, — говорят, — так и так, гора высока, песку много, лошади пристали». — «Что, лошади?! — завопил он пуще прежнего, да как выскочит из коляски, а у самого пена у рта, и прямо к Зыскину. — Чтоб сейчас шли, не то уничтожу, в землю зарою, кулаками, — говорит, — будешь всю жизнь слезы утирать». Перепугался бедный Зыскин; да и согласитесь, пренеприятное положение, никто бы, я думаю, не желал быть на его месте; он и говорит: «Помилуйте, полковник, лошади не виноваты, песок, да и провиантские фуры, полные ротными сухарями, тащили, тащили, да и сил просто не хватает». — «Как сухарями?! — задыхаясь от гнева, закричал полковник. — А отчего они его до сих пор не израсходовали? Ведь уж скоро две недели будет, как мы в походе! Под суд всех без изъятия, под суд! А пока, — добавил он Зыскину, успокоившись немного, — извольте распречь лошадей, повытаскивайте из фур сухари, размочите их в этом озере, — при этом он указал рукой на то болото, что, помните, если заметили, влево от горы было, — и вытравите все эти сухари на корм лошадям. Я им, — говорит, — покажу себя!» Не знаю, кому — нам или лошадям хотел он показать себя, но что хотел показать, это верно.
— Полководец вдали показался! — перебил пылкую речь оратора запыхавшийся фельдфебель.
Как бы по магическому знаку волшебного жезла все вскочили со своих мест, оправились и выбежали на дорогу. Вдали виднелся экипаж. Все смолкло и обратилось в слух и зрение. Когда же экипаж поравнялся с нами и дружное: «Здравия желаем, ваше высокоблагородие!» — огласило окрестный воздух, полковник в сопровождении квартермистра вышел из коляски.
— Ложись, люди! — закричал он. — Мое почтение, господа, опустите руки, — добавил он, обращаясь к офицерам. — Очень рад, что вижу здесь многих ротных командиров. Что вы скажете, господа, насчет того, что вчерашний день заметил? Как же это вы, несмотря на все подтверждения и приказания, не выбрали до сих пор провиант из фур? Да что я, извозчик, что ли, с позволения сказать, вам достался!
— Помилуйте, полковник, — возразил командир 1-й роты, — не на своих же плечах таскать нам его?
— Это уж не мое дело; он у вас должен быть израсходован; вспомните, сколько дней мы в походе.
— Да мы все время шли на продовольствии жителей, — осмелился произнести я, — и не нуждались в провианте.
— До этого мне тоже дела нет; и разве вам не известно, капитан, что жители довольствуют только приварком, а хлеб люди должны иметь свой?
— А если жители добровольно и хлеб предлагают, — заметил командир 8-й роты, — не выбрасывать же нам свой?
— Знаем мы это «добровольно», — наступя на горло; впрочем, мне все равно; вчерашний день я вытравил лошадям более половины провианта вашего, и если не вынесете сегодня, то вытравлю и остальное, понимаете?
— Помилуйте, полковник, — снова возразил командир 1-й роты. — А если нам понадобится хлеб, где мы его возьмем?
— Это опять не мое дело, извольте исполнить приказание, а если действуете самовластно, то и действуйте, как знаете, — я не могу. Посудите сами: послезавтра мы вступим в пункт хлебопечения, и, будь у вас провиант цел (на что вы и рассчитывали), вам и заботушки мало, вы бы чистоганчиком за него получили, да и правы, а я — тащи да тащи. Так вот и ошиблись. Дайте моим лошадям хоть денек вздохнуть; не затем же, в самом деле, правительство их содержит, чтобы таскать вашу экономию.
— Не нашу, а солдатскую, — сказал я с сильным ударением на последнем слове.
Все недоверчиво взглянули на меня.
Полковник улыбнулся и вместо ответа обратился к квартермистру:
— Пойдемте, Тухолмин, пора. Мое почтение, господа.
— Сию минуту, полковник, — сказал квартермистр, — вот только надо слова два сказать капитану. — Он подошел ко мне, отвел меня в сторону и вкрадчивым голосом, почти на ухо, произнес с расстановкой: — Хитры вы, батюшка, что твой агнец на заклании: мы ведь вашу ротную-то фуру видели, — оттуда и вытаскивать нечего было, там ветер ходит; ловко, должно быть, вы устроили Сбруева; видно, нашла коса на камень.
— Как ветер? Что такое? Говорите яснее.
— Полно Лазаря-то строить, я ведь тертый калач, нас не проведете. Да и хорошо, если вы этого маклака устроили да поприжали, ему так и надо.
— Ну, пойдемте, пойдемте! — закричал полковник из экипажа. — После договорите.
Квартермистр подбежал к коляске, сел, и они уехали.
— Ай да гусь, — сказал командир 8-й роты, — он же и прав.
— Жаль, что Творжицкого нет, — заметил командир 1-й роты. — Воображаю, как он беснуется.
Все захохотали.
«Что за чертовщина, — думал я, припоминая слова и тон квартермистра, — один твердит: вытравил лошадям, другой о каком-то ветре толкует!» Чтоб разъяснить скорей недоразумение, я подозвал ротного каптенармуса:
— Федулов, где у нас находится одиннадцатидневный сухарный провиант?
— Не могу знать, ваше благородие, — простодушно отвечал каптенармус.
— Как не можешь знать, кто же знает? Его нет в полковом обозе.
— Никак нет, ваше благородие.
— Отчего же его нет там?
— Не могим знать, поручик не заготовили, так и вашему благородию сдали.
— Отчего же ты не сказал мне этого, когда я принимал роту?
— Поручик не приказали докладывать вашему благородию, они изволили объяснить, что за эту недодачу достойно ублаготворили деньгами ваше благородие.
Вся внутренность перевернулась во мне от подобного неожиданного ответа.
— Пошел вон, дурак! — закричал я, вспыхнув. — И не смей никогда не только говорить, но и думать об этом.
— Слушаю, ваше благородие, — совершенно хладнокровно отвечал каптенармус и, ударив рукой по тому месту, где должна находиться сума, сделал совершенно правильный поворот налево кругом.
Я велел ударить подъем, собрал роту и, полный тревожных мыслей, пошел далее. Но, вероятно, в Книге Судеб день этот был отмечен для меня днем испытаний.
Сделав переход более двадцати пяти верст, усталый, измученный, едва в шестом часу дотащился я до ночлега. Допивая последний стакан чаю и с любовью посматривая на приготовленную постель, я готов был примириться с обстоятельствами и с жизнью, начинавшею надоедать мне, как вдруг дверь с шумом растворилась и в избу влетел растрепанный жид.
— Ай-зи бида, васе благородзие! — завопил он отчаянным голосом. — Васи насих, наси васих…
— Что тебе надо? — закричал я.
— Ай-зи, гевалт! — крикнул он и выбежал.
— Панкратий, узнай, что там такое, — сказал я, обращаясь к денщику.
Но в эту минуту вбежал в избу не менее растрепанный, чем жид, дежурный унтер-офицер и объявил, что в деревне неприятности, солдаты бьют жителей за то, что жители не хотели дать им соломы.
Одевшись на скорою руку, выскочил я на улицу. Дело было жаркое, солдаты остервенились, жители валялись там и сям, совершенно избитые. Я велел ударить сбор, и этого было довольно; в одно мгновение побоище стихло, и только жалостные вопли побиенных долетали до моего слуха. Собрав роту, начал я производить следствие. Оказалось, что дело завязалось таким образом: в одной из изб, где помещался капральный унтер-офицер, на постели хозяина лежала перина, а на перине — владелец ее. Унтер-офицер, видя перед глазами частые примеры присвоения чужой собственности, не считал нисколько делом противозаконным сбросить дремавшего уже хозяина на пол, а самому уместиться на постели. Хозяин поднял крик, солдаты, бывшие в избе, начали доказывать ему, что неприлично унтер-офицеру валяться на полу, когда он, Израиль, лежит на постели, и что тот проспит только ночь и уйдет, тогда как он будет валяться на ней всю жизнь, пока не окочурится. Но столь резонные доводы, сопровождаемые, вероятно, какими-нибудь сильными убеждениями, мало подействовали на несчастного, и он завопил «караул». На звук родного голоса прибежали соседи, завязалась баталия; весть о перине мигом разнеслась по всем избам, люди повскакивали со своих мест и, недовольные соломой, стали отнимать у хозяев перины, тюфяки и подушки; началась поголовная потасовка, и, не поспей я вовремя, не знаю, к какому плачевному результату привела бы она. Сказав роте несколько поучительных фраз, взыскав с виновных, я распустил роту и собрал мир. Лениво и неохотно собирался мир по моему зову, и единогласно потребовал мировой пятьдесят целковых, в противном случае грозил не выдать квитанции и жаловаться высшему начальству.
Очень довольный тем, что деньгами мог купить себе спокойствие, я без всяких разговоров вынул из бумажника требуемую сумму и быстрым исполнением общего желания до того поразил мир, что некоторые бросились целовать мои руки, некоторые взглянули на меня глазами, в которых ясно можно было прочесть: «Отчего мы, олухи, больше с него не попросили, он бы и больше дал». Но они горько ошибались: при всем моем желании больше я дать не мог — я отдал все, что у меня было в наличности, на что рассчитывал прожить еще более месяца, то есть до получения жалованья.
Наутро я с квитанцией в руках, к общему удовольствию, в виду всех жителей, с песнями и плясками выступал из много стоившей мне деревни, а на следующий за тем день вступил в пункт хлебопечения.
Не буду говорить подробно о том, что я здесь видел и слышал. Лежавший нетронутым почти до последнего дня и случайно вытравленный лошадям одиннадцатидневный сухарный провиант говорит за меня и объясняет все. Скажу одно, что офицер, заведовавший хлебопечением, должен быть если не волшебник, то непременно что-нибудь в этом роде. Его счеты, расчеты и учеты, сложные в высочайшей степени, но устраивающие в то же время общее согласие и довольство, — вещь чисто гениальная.
По окончании расчета, где я также, по общему мнению, нагрел себе руки и тут же, не сходя с места, купил у квартермистра оказавшийся излишним полный запас сухарей хлеба, не заготовленного хлебопеками по общезаведенному порядку, приказал уложить его тут же при себе в провиантскую фуру, отправился обедать к полковому командиру.
Полковник, по обыкновению, встретил меня приветливо.
— Ну, что, батюшка, как идут делишки наши? — спросил он, усаживая меня.
— Слава Богу, все благополучно, полковник.
— И прекрасно, А правда ли, — до меня дошли слухи, но я не хочу верить, — что вы на ночлеге третьяго дни заплатили за квитанцию пятьдесят целковых?
— Откуда вам это известно? — сказал я, совершенно растерявшись от неожиданного вопроса.
— Неужели это правда? — сказал полковник, вскочив со своего места, как бы испугавшись чего-нибудь.
— К несчастью, совершенная истина.
Полковник грустно покачал головой.
— Извините, полковник, но смею вас уверить, что это произошло не от моей беспечности, не от нерадения к службе, а так, несчастный случай выпал.
— Верю, верю, но не о том речь; зачем вы заплатили?
Вопрос этот смутил меня окончательно.
— Я заплатил затем, чтоб избавить вас и себя от неприятностей, а роту от нарекания; не мог же я уйти без квитанции.
Полковник захохотал.
— Вот что выдумали! — сказал он, едва удерживаясь от смеху. — Знаете что, у меня был ротный командир, который, сделав, заметьте, в мирное время восемнадцать переходов, представил всего три квитанции в благополучном квартировании.
— Но здесь жители хотели жаловаться.
— И пусть бы их жаловались, негодяи! Сами потом не рады были бы; завязалось бы дело, тянулось бы года два и кончилось бы тем, что вам сделали бы выговор по корпусу, мне бы поставили это обстоятельство на вид, а мы видали виды. А теперь что? — заключил полковник после некоторого молчания. — Правда, выговора нет, да зато и пятидесяти целковых не хватает, а они, батюшка, не выговора стоят, на улице не валяются.
— Для меня, полковник, спокойствие дороже денег.
— Положим, что так, и я бы ничего не сказал, меня бы это обстоятельство не так тронуло, если б вы эти деньги отдали из экономических, а то ведь небось свои заплатили.
— А какие же?
— Не хотели мне верить, что, командуя ротой, нельзя не иметь благоразумной экономии, вот она теперь бы и пригодилась. Я не проповедую вам, что надо наживаться на службе, но ведь и разоряться безрассудно.
— Бог поможет прожить и не обременяя совесть воровством.
— Правда; а знаете русскую поговорку: «На Бога надейся, а сам не плошай»?
Приход адъютанта и квартермистра прекратил нашу дальнейшую беседу об этом обстоятельстве.
Две недели после этого происшествия продолжал я командовать ротою и в это короткое время видел много, очень много. Так, например, на одном ночлеге солдаты разнесли деревенскую баню, чтобы устроить плот для рыбной ловли на озере; на другом солдат украл у мужика курицу, и когда я потребовал его к себе и спросил, как он осмелился это сделать, то он очень спокойно отвечал, что воровал по приказанию фельдфебеля для моего стола; на третьем барабанщик ободрал теленка, чтобы натянуть кожу его на лопнувший барабан свой; на четвертом капральные унтер-офицеры обирали моим именем и как бы в мою пользу по рублю серебром с людей, представленных мною на старший оклад жалованья; и много, много подобных случаев, называемых в армии «мелочами», видел я в эти две недели.
Все эти грустные, но, к несчастью, истинные факты я привожу здесь не в обвинение солдата, храброго защитника родины, засланного, безмолвного существа, а в подтверждение правдивой поговорки русской: «Каковы пастухи, таково и стадо».
По прошествии двух недель я по распоряжению начальства был откомандирован от полка; роту пришлось мне сдавать тому же самому поручику Сбруеву, от которого месяц тому назад я ее принял; и хотя все находилось в наличности, многое было дополнено и исправлено, но я не мог сдать роты иначе как при посредстве других ротных командиров, принявших мою сторону и заставивших Сбруева подписать рапорт и бумаги без всяких прилагательных. Сбруев был опытнее и осторожнее меня; принимая в полковом штабе денежные суммы, он не пропустил случая заглянуть в фуру с одиннадцатидневным сухарным запасом.