Революция поневоле

“НА НЕБЕСАХ” ИЛИ “ПО ТУ СТОРОНУ”?

Библия говорит о Боге “Всевышнем”, живущем “на небесах”. Несомненно, когда-то библейскую картину трехэтажной Вселенной с небесами наверху, землею внизу и водами, которые ниже земли (ср.: Исх. 20:4), воспринимали вполне буквально. Несомненно также, что, если бы наиболее умудренных библейских писателей подтолкнули к этому, они сами признали бы в этих образах символический язык, который должен передать духовные реальности. Но никто их не подталкивал. Во всяком случае, никаких затруднений этот язык им не доставлял. Даже столь образованный и светский человек, как апостол Лука, мог выражать уверенность в вознесении Христовом (т.е. в том, что Он не просто жив, но и владычествует одесную величества Божия) в самых примитивных выражениях: Он-де поднялся на небо, а там сел по правую руку Всевышнего (Деян. 1:9-11). И никакой нужды оправдываться за такие выражения он не испытывал, хотя из всех новозаветных писателей именно он проповедовал христианство по преимуществу “образованным людям, его презирающим”, как сказал бы Шлейермахер[6]. Всё это выглядит особенно странно, если вспомнить, как решительно тот же Лука убеждал своих читателей, что христианство полностью отменяет представления о Боге (вряд ли более примитивные), которых придерживались афиняне,— а именно, что божество обитает в рукотворенных храмах и требует служения рук человеческих (Деян. 17:22-31).

Более того, об этом “восхождении” и “нисхождении” пространнее прочих пишут как раз два наиболее зрелых теолога Нового Завета — апостол Иоанн и поздний Павел.

“Никто не восходил на небо, как только сшедший с небес Сын Человеческий” (Ин. 3:13).

“Это ли соблазняет вас? Что ж, если увидите Сына Человеческого восходящего туда, где был прежде?” (Ин. 6:61-62).

“А “восшел” что означает, как не то, что Он и нисходил прежде в преисподние места земли? Нисшедший, Он же есть и восшедший превыше всех небес, дабы наполнить все” (Еф. 4: 9—10).

Они могли пользоваться этим языком без всякого стеснения — он еще не вызывал у них затруднений. Всем было понятно, что имеется в виду, когда говорят о Боге, Который “на небе”, даже если люди попроще и воспринимали эти выражения более вульгарно, чем мудрецы. Конечно, выражение “восхищен до третьего неба” (2Кор. 12:2) было для Павла метафорой, как и для нас, хотя ему эта метафора, наверное, казалась более точной. Но во всяком случае он мог пользоваться ею, обращаясь к духовно изощренной коринфской аудитории, и не испытывал потребности сделать ее более приемлемой посредством демифологизации.

У новозаветных писателей идея Бога “на небесах” не вызывала лишних затруднений — она тогда еще не стала проблемой. У нас она тоже не вызывает особенных трудностей — для большей части наших современников она уже перестала быть проблемой. Мы уже перестаем замечать, что особую степень качества мы обычно всё еще выражаем словами, обозначающими высоту, хотя, как заметил Эдвин Беван, “представление, что нравственные и духовные ценности возрастают или убывают пропорционально удаленности от земной поверхности, определенно показалось бы очень странным, если выразить его в таком обнаженном виде”[7]. Но оправдываться, объяснять, что мы имеем в виду, давно уже не приходится. Правда, всё-таки остается нужда объяснять нашим детям, что “небеса” — это на самом деле не совсем то, что находится у нас над головами, а Бог не восседает в буквальном смысле слов “над лазурным небосводом”. Да и у большинства из нас где-то в глубине души всё еще живет образ “небесного старца”, хотя бы наши сознательные представления были совсем иными. И всё же сегодня традиционная символика трехэтажной Вселенной мало для кого представляет серьезное препятствие. Она не беспокоит наш интеллект и не становится соблазном для веры, потому что мы давно уже совершили удивительную подстановку, которую едва ли, впрочем, сознаем. На самом деле грубо пространственный характер библейской терминологии не мешает нам просто потому, что мы перестали воспринимать ее как пространственную. Это похоже на транспозицию в музыке: если партию нужно перевести в другую тональность, то опытный музыкант мгновенно и без усилий ума совершает мысленную подстановку, глядя в текст печатной партитуры. Можно сказать в духе этой аналогии, что хотя в библейской партитуре есть некоторые трудные пассажи, которые требуют от нас сознательных усилий (например, рассказ о Вознесении), но в целом мы без труда транспонируем ее “с листа”.

Ибо место буквально или физически “Всевышнего” Бога в нашем сознании занял Бог, духовно или метафизически “потусторонний”. Для некоторых, конечно, Он “потусторонний” почти в буквальном смысле. Если они и признали коперниковскую революцию в науке, то все же могли еще до самого последнего времени думать, что Бог находится где-то за пределами окружающего нас пространства. Действительно, число людей, которые бессознательно посчитали, что верить в Бога в космический век невозможно, показывает, насколько грубо-физическим было для многих это представление о “потусторонности” Бога. Пока еще оставались глубины космоса, недоступные исследованию, можно было мысленно помещать Бога в некую terra incognita[8]; но теперь, когда и туда можно заглянуть если не с ракеты, то хотя бы при помощи радиотелескопа, для Бога, кажется, не осталось места — уже не только в гостинице[9], но и во всей Вселенной. Конечно, на самом-то деле наши новые знания о Вселенной ничего не меняют. Ведь “пространство” не стало менее ограниченным, чем прежде, только теперь эта ограниченность связана со скоростью света. Далее определенного расстояния, уже почти достигнутого нами, все меркнет за горизонтом видимости. И никто не помешает нам, если очень захочется, поместить Бога за этот горизонт. Там, в области, навсегда закрытой для научных изысканий, наш Бог окажется в полной безопасности. Но всё же столь вульгарное “проецирование” Бога куда подальше стало немыслимым с наступлением космической эры — и нам следовало бы приветствовать это. Ибо если и говорить о “запредельности” Бога, то уж не в буквальном же смысле!

Однако идея духовно или метафизически “потустороннего” Бога гораздо устойчивей. Большинство людей было бы всерьез обеспокоено мыслью, что с этой идеей придется расстаться. Ибо их Бог именно таков, и заменить его им нечем. А теперь давайте на место слов “они”, “их” подставим “мы” и “наш”, это будет честнее. Ибо под угрозой оказывается Бог нашего детства, Бог, о Котором нам говорили и о Котором мы рассказывали другим, Бог наших отцов и нашей религии. У каждого из нас есть некий мысленный образ “потустороннего” Бога, Который “существует” над созданным Им миром, где-то за пределами Вселенной. Это Бог, к Которому мы “обращаемся”, когда молимся, к Которому “идем”, когда умираем. В традиционной христианской теологии учение о Троице свидетельствует о самодостаточности божественного Бытия вне нас и независимо от нас. Учение о творении утверждает, что некогда этот Бог призвал в бытие “мир”, существующий перед лицом Его. Библейские повествования рассказывают, как Он принимается устанавливать контакты с теми, кого Он создал, как заключает “завет” с ними, как “посылает” к ним Своих пророков и как, когда пришла полнота времен, “посещает” их в лице Своего Сына, Который некогда должен “прийти” вновь, чтобы собрать верных Ему.

Именно этот образ “потустороннего” Бога, Который посещает землю “оттуда”, стоит за всеми популярными изложениями христианской драмы спасения как в проповедях, так и в книгах. Можно даже отметить, что те, кто в наши дни с наибольшим успехом справлялись с этой задачей — Дороти Сейерз, К.С. Льюис, Дж.Б. Филлипс[10], — меньше всего смущались откровенным антропоморфизмом подобных высказываний. Конечно, они не принимали эти выражения буквально, как и новозаветные писатели не принимали буквально Бога “на небесах”, но никакого препятствия для проповеди Евангелия они здесь явно не усматривали. Одно это уже свидетельствует о существовании готового круга читателей и слушателей, у которых такая манера выражений пока не вызывает никаких трудностей. Поэтому прежде чем изгонять ее или ставить под вопрос, следует хорошенько подумать — самый успех этих проповедников наводит на такую мысль.

Я на самом деле меньше всего хочу стать в позу человека, который их свысока критикует. Мне бы тоже хотелось думать, что можно спокойно пользоваться этими мифологическими выражениями о “потустороннем” Боге и делать при этом столь же естественную и бессознательную подстановку, которую, как я уже указывал, мы делаем с выражениями о “всевышнем” и “небесном” Боге. Ведь если мы такой подстановке не научимся, если не начнем без особых усилий “читать” эту, так сказать, теологическую нотацию, мы перестанем понимать классические выражения христианской веры — как не смогли бы мы читать Библию, если бы нас продолжали соблазнять библейские представления о Боге. Думаю, однако, что всё это станет возможным лишь по прошествии переходного периода, который продлится не менее столетия, и лишь тогда старый язык перестанет быть соблазном для веры многих. Можно от всего сердца пожелать обойтись без этого переходного периода: кому хочется жить в такое трудное время! Но всё говорит скорее о том, что мы подходим к кризисной точке, когда вся концепция “потустороннего” Бога, служившая нам верой и правдой с тех пор, как рассыпалось представление о трехэтажной Вселенной, сама уже больше мешает, чем помогает.

В предшествующую эпоху тоже был такой момент, когда представление о трехэтажной Вселенной, даже в качестве элемента сознания, стало вызывать затруднения. Но тогда прошло довольно много времени между моментом, когда это представление перестали воспринимать буквально, как модель мироздания, моментом, когда оно перестало быть подходящей метафорой. Иллюстрацией может служить учение об аде. В шекспировские времена никто уже не думал, что ад находится буквально по землей, но в “Гамлете” эта метафора выглядит еще живо убедительно. Однако локализованный ад постепенно все больше и больше утрачивал власть над воображением, и все попытки новых ревнителей раздуть его пламя так и не восстановили его могущество. Беда в данном случае состоит в том, что для диавола и его бесов, для преисподней и “озера огненного”[11] не нашлось столь же удачного “потустороннего” перевода, как для Бога. А результате этот адский элемент стал вовсе выпадать из популярного христианства — к ущербу для глубины Евангелия.

Но здесь я хочу подчеркнуть, что преодоление старой схемы было постепенным. Научно она уже была дискредитирована, но теологически еще оставалась приемлемой манерой выражения. Образ Бога “на небесах” перестал восприниматься как буквальное описание действительности, но и после этого веками сохранял свою ценность. Однако сегодня, мне кажется, мы столкнулись с двойным кризисом. Современная наука и техника нанесли окончательный психологический, если не логический, удар идее буквально “потустороннего” существования Бога, и это совпало с осознанием того, что мысленный образ такого Бога скорее мешает чем помогает вере в Евангелие. Под двойным ударом рушится вся конструкция, а вместе с ней и вообще всякая вера в Бога.

Дело, конечно, не просто в скорости приспособления. Отказ от “потустороннего” Бога означает намного более радикальный скачок, чем переход к этой концепции от Бога “на небесах”. Ведь та перестановка, которая произошла раньше, в значительной степени сводилась к новому словесному выражению, к замене одной пространственной метафоры на другую. Это было важно, поскольку сделало христианство независимым от устаревших представлений о плоской земле. Но когда говорят, что нужно вообще отказаться от идеи “потустороннего” Существа, это кажется полным отрицанием Бога. Ибо многие думают, что верить в Бога — это и значит признавать существование такого высшего и особенного Существа. “Теисты” верят, что такое Существо есть, а “атеисты” его отрицают.

Но что, если такое “потустороннее” сверх-Существо на самом деле представляет просто утонченный вариант небесного Старца? Что, если вера в Бога вовсе не означает и даже не может означать убежденности в “существовании” некой сущности, пусть даже высшей сущности, которая где-то там то ли есть, то ли нет, вроде жизни на Марсе? Что, если атеисты правы, но на самом деле это вовсе не означает конца христианства или отказа от христианства, как не означал того отход от представлений о Боге “наверху” (хотя в свое время и он должен был казаться разрывом со всем учением Библии)? Что, если такой “атеизм” всего лишь разрушает идола, если мы можем и должны обойтись вообще без “потустороннего” Бога? Задумывались ли мы всерьез над тем, что отказ от этого идола может оказаться в будущем единственным способом сохранить значимость христианства не только для немногих ретроградов? Ведь если бы мы прежде уцепились за то, что Бог непременно “на небе”, в современном мире никто, кроме первобытных народов, не смог бы верить в Евангелие. Может быть, фрейдисты всё же правы, и такой Бог, Бог традиционного народного богословия, действительно является проекцией?[12] Может быть, теперь мы призваны расстаться с такой проекцией?

Это предположение не слишком привлекательно: приняв его, чувствуешь себя будто осиротевшим. К тому же его обязательно поймут неправильно и станут сопротивляться ему, видя в нём отказ от Евангелия, отречение от всего, чему учит Библия (хотя на самом деле Библия, если понимать ее выражения буквально, учит о таком Боге, от какого мы давно уже отказались). Поэтому оно столкнется с сопротивлением не только фундаменталистов, но и девяти десятых церковного народа. Причем большинство тех, кто не ходит в церковь, возмутится в не меньшей степени — ведь люди, не склонные думать, готовы ревниво оберегать заброшенные ими самими верования и могут быть глубоко шокированы отказом от них. А самое главное, даже сторонник такого предположения чувствует, что и в нём самом многое противится этой революции. Как бы хотелось, чтоб она оказалась ненужной!

Всё это снова выдвигает настоятельный вопрос: ЗАЧЕМ? Разве нельзя обойтись без этой коперниковской революции? Нужно ли расстраивать всё то, во что счастливо верует большинство (или столь же счастливо предпочитает не веровать)? И есть ли у нас что-нибудь взамен?


НЕКОТОРЫЕ ХРИСТИАНСКИЕ ВОПРОШАТЕЛИ

Признаться, иногда я и сам сомневаюсь. Но вместе с тем я ясно понимаю, что от этих вопросов никуда не денешься. Ими надо заниматься, вернее, ими уже занимаются с самых разных сторон, потому что обойти их невозможно. Спорить можно только о том, возникают ли эти вопросы лишь в дебрях интеллектуальных дебатов или они уже выплыли наружу и очевидны для всех. Я-то, как епископ, прекрасно мог бы справляться с большей частью моей работы, вовсе не вдаваясь в подобные обсуждения. Я и без того мог бы поддерживать плавное круговращение церковной машины — без всех этих вопросов оно было бы даже более плавным. Характер проповедей, которые мне обычно приходится произносить, совсем не предполагает вхождения в круг этих проблем. Обилие моих повседневных обязанностей не только не побуждало, но даже и не позволяло мне заниматься такими вопросами достаточно долго, чтобы написать книгу, если бы мне не пришлось слечь на три месяца. Но эти мысли давно меня преследовали, и я сразу почувствовал, что на меня возложено духовное обязательство использовать время болезни, чтобы дать им созреть.

Я могу выразить всё это только так: разные вещи на протяжении многих лет вызывают смутное чувство тревоги; накапливаются и складываются вместе различные и поначалу не соотнесенные аспекты прочитанного и пережитого. Возникает безотчетное предчувствие чего-то очень важного и верного. Что это означает и почему это так — трудно пока осознать до конца. Иногда хочется прогнать эти мысли. Но тут же начинаешь понимать, что если хочешь сохранить искренность, остаться собою, надо в этих вопросах разобраться. Ибо если чувствуешь их важность и все же не уделяешь им внимания, потихоньку начинают терять силу все другие твои убеждения: ты их продолжаешь демонстрировать, говоришь, что веришь в них (и действительно веришь), но почему-то оказывается, что они уже не столь глубоки, как прежде. Это лишний раз подтверждает, что сколь бы субъективным ни было убеждение в подлинности собственных догадок, скрыть их от себя самого нельзя без серьезных последствий.

С другой стороны, нечто иное, наоборот, перестает волновать: какие-то области традиционного выражения христианского благочестия и практики, явно столь важные для большинства, просто оставляют тебя равнодушным. Обычно люди делают из этого вывод о собственной духовной несостоятельности. И в этом, конечно, заключена немалая доля истины. Но я не могу забыть то чувство облегчения, которое я испытал двадцать лет назад, во время учебы в богословском колледже, от одного полуночного разговора с нежданно обретенной родственной душою. Оказывается, все, чему нас учили о молитве, не меня одного оставляло безучастным. Нельзя сказать, чтобы в этом учении было что-нибудь неверно. Оно предлагало некий впечатляющий путь — просто мы не могли на него стать. И что еще хуже, нам не очень-то и хотелось. Когда я понял, что, быть может, не стоит из-за этого считать себя предводителем грешников и единственным, кто шагает не в ногу, — у меня с души свалилось бремя тайной вины, которую всегда так не хотелось признавать. А потом мне попадались и другие (их всегда было поразительное меньшинство), кто признавался в такой же неспособности. Всё, что обычно говорится на эти темы, верно, бесспорно, и ты чувствуешь, что должен откликнуться, но почему-то сердце молчит и все эти правильные слова внутрь тебя не проникают. А попытаться открыто усомниться в традиционном учении — значит сдать позиции, расписаться в безнадёжной бездуховности и стать соблазном для окружающих.

И это лишь один частный пример. А потом оказывается, что неверие — когда вдруг поймешь, что в это верить ты и не у обязан, — бывает столь же освобождающим, как и вера в то, во что веришь. Джеймс Пайк, епископ Калифорнийский[13], пришел к такому же выводу. В своей интересной, пробуждающей мысль и вполне конструктивной статье[14], которая вызвала в Американской Епископальной Церкви[15] изрядное потрясение (и даже удостоилась обвинения в ереси со стороны духовенства одного диоцеза), он пишет: “Религиозная традиция, к которой я принадлежу... на самом деле не слишком много знает о религии. Римо-католики, и южные баптисты[16] знают о религии куда больше нашего. И... мне кажется, что и в моей собственной церкви многим людям — некоторые из них пишут трактаты, что разложены на полочках у входа, — известно слишком много ответов. Я не оспариваю их верность. Просто я знаю не так много, как авторы этих брошюрок”.

Но вернемся к главному. Постепенно я осознал следующее: некоторые из этих волнующих и, наоборот, более не волнующих меня тем как-то связаны друг с другом. Я начал понимать, что я оспариваю целый комплекс предпосылок и пытаюсь заместить его каким-то иным. Единственная цель этой книги — попытаться продумать вслух этот процесс и помочь другим назвать вещи своими именами. Так как я думаю, что в наше время в этот процесс так или иначе включены многие. Это-то меня и поразило — как много появилось флюгеров, указывающих в одну сторону! Я всего лишь подмечаю это, и мне понятно, что в этой книге, как ни в одной из написанных мною прежде, я повторяю и додумываю мысли других людей. Я не могу утверждать, что понял каждого из них до конца. Отчасти поэтому я предпочитаю пространно их цитировать, чтобы дать им возможность самим высказаться. Но есть и другая причина. Для меня эта книга — попытка осуществить некую связь и посредничество между миром профессиональных богословов, в котором всё, что я буду говорить. Давно известно и перестало быть оригинальным, и совсем иным, широким кругом людей (как внутри Церкви, так и вне Ее), которым всё это совершенно неизвестно и представляется ересью.

Теперь, чтобы стало более ясно, о чём я говорю, позвольте мне указать на три кратких сочинения, идеи которых я воспринял сразу же, с первого прочтения; они оказались плодотворными не только для меня, но и для многих представителей нашего поколения.

Для меня первым из этих трех сочинений (хотя по времени написания оно и не самое раннее) стала проповедь Пауля Тиллиха[17] “Глубина существования”, напечатанная в его сборнике “Потрясение оснований” (издан в Англии в 1949 г.). Она показала мне, сколь сильное изменение претерпевает традиционный религиозный символизм, если понятие высоты в нём заменить глубиною. Бог, говорил Тиллих, это не “потусторонняя” проекция, не Некто Иной за небесами, в существовании которого мы должны убеждать себя, но Основа самого нашего бытия.

“Бог — таково имя этой бесконечной и неисчерпаемой глубины и основы всего бытия. Эта глубина и обозначается словом “Бог”. И если это слово для вас мало что значит, переведите его и говорите о глубинах вашей жизни, об источнике вашего бытия, о том, что для вас важнее всего, что вы принимаете безоговорочно всерьез. Может быть, для этого вам придется забыть все традиционные представления о Боге, с которыми вы знакомы. А может быть, даже и само это слово. Ибо если вы знаете, что Бог — это глубина, то вы уже знаете о Нём немало. Вы уже не можете называться атеистом или неверующим. Ведь вы не можете подумать или сказать: “У жизни нет глубины! Жизнь мелка. Реально лишь то, что лежит на поверхности!” Если вы можете утверждать это вполне серьезно, тогда вы — атеист, в противном же случае — нет. Кто знает о глубине, знает и о Боге”[18].

Я помню, как вдохновили меня тогда эти слова. Я сделал то, чего не бывало со мною ни до, ни после этого: я просто прочел проповедь Тиллиха своим студентам вместо собственной лекции. Кажется, я с тех пор так и не перечитывал этих слов, но они стали для меня одним из подземных родников, слившихся в единый поток с тем, что узнал позднее. Я еще вернусь к его словам, как и к другим влияниям, о которых буду говорить в этой главе. Пока же достаточно сказать, что они открыли мне возможность говорить о Боге на новом языке непреходящего значения; традиционные выражения о Боге, посещающем нас извне, стали казаться мне чуждыми и искусственными.

Далее, я должен отметить сильное влияние знаменитых ныне высказываний о “безрелигиозном христианстве” в “Письмах из тюрьмы”[19] Дитриха Бонхёффера[20]. Выдержки из этих писем впервые попались мне в январском номере “The Ecumenical Review” за 1952 г., вскоре после их первой публикации на немецком языке. Я сразу почувствовал, насколько Церковь еще не готова к тому, чтобы воспринять завещанное Бонхёффером перед тем, как его повесили эсэсовцы. Может быть, эти слова будут правильно поняты лишь через столетия. Но это одна из тех капель, которые точат камень. До сих пор, говорил Бонхёффер, Церковь основывала свою проповедь Евангелия на апелляции к религиозному опыту, к потребности в какой-либо форме религии, которую в глубине души чувствует каждый человек; на апелляции к потребности в Боге, Которому можно отдаться и с помощью Которого можно объяснить мир. Ну а если люди почувствуют, что прекрасно могут обойтись без “религии”, без жажды личного спасения, без чувства греховности, вообще без всякой нужды в “этой гипотезе”? Должно ли христианство в таком случае стать уделом тех, кто всё еще наделен этим чувством недостаточности, этим свободным местом для Бога, или кому подобное чувство можно внушить? Бонхёффер отвечает на свой вопрос, что Бог намеренно призывает нас в нашем двадцатом веке к такой форме христианства, которая не зависит от отношения к религии, как апостол Павел призывал людей первого века к форме христианства, не зависящей от отношения к обрезанию.

Тогда я едва начинал понимать, что это значит. Но я уже сознавал, что здесь — нечто, что нам надлежит усвоить; нашей религиозной системе не удастся просто отмахнуться от этих мыслей. С тех пор минуло каких-нибудь лет десять, а кажется, что прошло времени намного больше, что мы давно уже живем с этим сознанием.

В-третьих, надо назвать статью, которая вызвала почти немедленную взрывную реакцию при своем появлении в 1941 г. (впрочем, я детально познакомился с ней лишь после того, как она была переведена на английский в 1953 г.). Это манифест Рудольфа Бультмана[21], озаглавленный “Новый Завет и мифология”[22].

Бультман, судя по всему, задел чуть ли не самое уязвимое место евангельского возвещения. Ведь “мифологическим” элементом Нового Завета он называет как раз всё то, что характеризует евангельскую историю как нечто большее, чем просто история (одна из многих). Именно эта “мифологическая добавка” делает события двухтысячелетней давности проповедью или Евангелием для нынешнего дня. А Бультман заявляет, что современному человеку весь этот элемент представляется каким-то непонятным жаргоном. Чтобы выразить “трансисторический” характер исторического события, каким была жизнь и смерть Иисуса из Назарета, новозаветные авторы пользовались “мифологическим” языком, говоря о предсуществовании, воплощении, восхождении и нисхождении, чудесном вмешательстве, космической катастрофе и тому подобном. Но все эти понятия, согласно Бультману, имеют смысл лишь в рамках той картины мира, которая теперь полностью устарела. Поэтому получается, что соблазном для современного человека становится не подлинный камень преткновения (соблазн, “скандалон”[23] креста); его отталкивает то самое, что должно было претворить это историческое происшествие в Божие деяние для него, но вместо этого сделало просто неправдоподобным само событие. Связь бультмановского анализа и его программы “демифологизации”[24] с нашим изначальным вопросом о “потустороннем” Боге в целом достаточно очевидна. Если он прав, то должна быть отвергнута вся концепция сверхъестественного порядка, который вторгается в здешний и “прорывает”[25] его. Но если так, что же нам понимать под Богом, под откровением, и во что превращается христианство?


ТЕОЛОГИЯ И МИР

Может показаться, что теологические проблемы, выдвигаемые этими тремя авторами, весьма далеки от повседневной жизни простого человека. Но в важности этих вопросов меня убеждает не только тот живой отклик, который они вызывают во мне самом, но и то, что при всей своей очевидной сложности и укорененности в немецком складе ума они явно обращены не просто к более широкому образованному кругу, чем круг профессиональных теологов. Эти проблемы затрагивают и нецерковные массы нынешней урбанизированной и индустриальной цивилизации. Тиллих — один из немногих теологов, которым удалось вырваться за пределы того, что сам он в другой связи называет “теологическим кругом”. О Бонхёффере говорят даже там, куда не проникает “религия”; идеи, которые он развивал, были восприняты епископом Мидлтонским[26] и д-ром Джорджем Маклаудом[27][28] — а они как никто другой из наших современников озабочены именно вопросом об отношении теологии к реальному миру. Более того, я с удивлением обнаружил, что идеи Бультмана, несмотря на всю тяжеловесность их выражения, оказались чем-то вроде глотка свежего воздуха для людей, достаточно далеких от теологии по образованию и профессии. Ведь самого Бультмана к его раздумьям впервые привела практическая невозможность проповедовать Евангелие солдатам на фронте. И одно из самых дорогих мне приобретений — копия письма Бультмана, адресованного Шеффилдской промышленной миссии, где с глубокой простотой излагается Евангелие в демифологизированной форме, как он проповедовал бы его рабочим-сталелитейщикам.

Подобные раздумья, как я уже говорил, с негодованием отвергаются теми, кто на самом деле давно отвернулся от христианства; однако для многих, кому не от чего было отказываться, они оказались долгожданным словом. Их совершенно нерелигиозному сознанию они, судя по всему, говорят куда больше, чем традиционная “популярная” апологетика.

Но пока эти идеи, при всем их практическом значении, не известны ни рядовым прихожанам, ни, по большей части, их проповедникам или духовным писателям. Я уверен, что придет время, когда они так или иначе будут усвоены, и тогда наши повседневные представления о Боге так же незаметно преобразуются ими, как это случилось с более ранней транспозицией, о которой сказано выше. Но, вероятно, это должно случиться не с нашим поколением. Первоочередная задача заключается в том, чтобы вытянуть эти идеи из узкого мирка профессиональных теологов в более широкий круг думающих церковных людей. Например, они могли бы серьезно повлиять на способ преподавания вероучения в наших теологических колледжах и в программах обучения мирян. Для развития подлинно светской теологии, мне кажется, эти идеи могли бы иметь особенно ощутимое значение.

Вопрос в том, как скоро эти идеи перестанут быть чужеродными и усвоятся на английской почве. Ибо пока что они не оказали серьезного влияния на основное направление английской теологии и английского церковного сознания[29]. Это, конечно, крайний пример (хотя и не бессмысленный), но думаю, что сколько ни перелистывай “Хронику Кентерберийской конвокации”[30], там не найдешь и следа подобных раздумий. Только не ищите в моих словах интриганских намеков. Я вообще пишу эту книгу не в качестве профессионального теолога — область моей академической специализации совсем другая. Я решил написать всё это просто как один из членов Церкви, который смотрит на ее жизнь изнутри.

Я потому подчеркиваю эту мою отправную точку, что, оказывается, во многом к таким же выводам пришел совсем с другой стороны мой собрат-англиканин доктор Джон Рен-Льюис[31], молодой ученый-технолог и светский богослов. Его статьи и выступления по радио с язвительной критикой нынешней религиозной среды привлекли в последние годы определенное внимание. Путь своего духовного становления он описал в статье, которая вошла в сборник под названием “Они стали англиканами”[32]. Если не считать того, что оба мы, с разницей в несколько лет, родились в графстве Кент, то вряд ли можно подыскать более несходные пути в жизни. Я родился в самом сердце церковного “истэблишмента” — на подворье Кентерберийского собора; он же — сын водопроводчика, выросший в стороне от церкви со всем ее буржуазным этосом. Он — химик, мирянин, “обращенец”. Я же не занимался всерьез естественными науками и никогда в жизни не предполагал для себя иного пути, кроме пути священника; и сколь бы я ни тяготел к радикализму в теологических вопросах, по природе я все же отношусь к разряду “однажды”, а не “дважды рожденных”. Я никогда всерьез не сомневался в основополагающей истине христианской веры, хотя ее выражения я постоянно ставил под вопрос.

Однако, мне кажется, именно поэтому я скорее способен убедить обыкновенного “человека с улицы”, который без особых затруднений может признать то же, что и я: что мы действительно призваны совершить “коперниковскую революцию”. Никто из нас этому особенно не радуется, и я в самом себе очень даже сознаю всю силу инерции. Для меня это революция поневоле, пугающий масштаб которой я только-только начинаю понимать. Я хорошо знаю и то, что многие из моих слов будут поняты весьма превратно — и это естественно. Но у меня нет выбора: я не могу иначе. Я не претендую на то, чтобы знать все ответы наперед. Я пробираюсь вперед большей частью на ощупь и даже как бы повинуясь толчкам в спину. И всё, что я могу, — это постараться быть честным, честным перед Богом, честным, говоря о Боге и следовать своим убеждениям, к чему бы это ни привело.


Загрузка...