IX НЕ РЕБЕНОК. НО И НЕ ЮНОША

Я и не подозревал до окончания колледжа Тафтс, как много сил я потратил на эти три года обучения. Я был изнурен, но остановиться и передохнуть не мог.

В то лето мне не удалось физически окрепнуть. Каждая царапина вызывала легкое нагноение, и у меня постоянно была небольшая температура. Мое эмоциональное состояние соответствовало физическому. Я понимал, что детство для меня заканчивалось, поскольку я подходил к тому возрасту, когда на человека возлагается определенная ответственность, и это не радовало меня. Когда закончились последние дни в колледже, и я встал перед необходимостью сделать первые шаги в неизвестное будущее, я ощутил себя в полной растерянности.

Я получил некоторое удовлетворение от чествования в день окончания колледжа; но за этим счастливым событием вставал целый ряд вопросов: чем мне следует заниматься в будущем, и какие надежды на успех я могу возлагать?

На первый вопрос я частично ответил, решив заниматься в Гарварде, чтобы получить степень бакалавра. Но вопрос о моем успехе оставался мучительным. Хотя я закончил колледж cum laude[17], я не был избран в «Фи Бета Каппа»[18]. Мои результаты можно было интерпретировать двояко, и потому мое избрание в общество, как и неизбрание могли быть оправданы в одинаковой мере. Но мне дали понять, что основной причиной того, что я не был избран, было сомнение в том, оправдает ли в будущем чудо-ребенок оказанную ему честь. И тогда впервые я осознал тот факт, что меня считали капризом природы, и я начал подозревать, что некоторые из тех, что окружали меня, должно быть, ожидали моего провала.

Пятнадцать лет спустя, когда мне все же была оказана та честь, в которой было отказано после окончания колледжа, я уже стал довольно заметной фигурой в научном мире. Позволить мне быть избранным в общество в то время — это все равно, что поставить на лошадь, когда скачки уже закончились. Избрание же меня в момент выпуска из колледжа означало бы выражение веры в меня и в мое будущее, и эта вера могла стать для меня источником силы. Во мне слились воедино большая доля самомнения с еще большей долей неуверенности в себе.

Надо сказать, что я не ждал ничего хорошего от всех этих почетных обществ. Конечно же, это результат моего собственного опыта в колледже Тафтс, но и мои последующие контакты с такими обществами только усилили это мое отношение к ним. Основная трудность заключается в том, что признание, оказываемое такими обществами, а на самом деле, университетами, когда присуждаются почетные степени, — это вторичное. Они не ищут молодых людей, заслуживающих признания, а признают тех, кто был признан ранее. Таким образом, возникает пирамида почестей, оказываемых тем, кому они уже были оказаны, и напротив, недооценка тех, кто имеет в прошлом всего лишь определенные достижения, но никак не признание.

Существует некоторое нравственное обязательство, которое я ощущаю, когда речь заходит обо всем этом. Я всегда думал лишь о мостике, который мне надо было пересечь, чтобы получить какое бы то ни было признание, и меня возмущали плотные, сомкнутые ряды тех, кто старше меня, выступавшие в качестве препятствия на моем пути к успеху и достижению уверенности в себе. Вот почему, когда позже я получил признание, я почувствовал нежелание стать бенефициарием процесса вторичного признания, который так возмущал меня, когда я был молодым. Таким образом, то, что меня не приняли в «Фи Бета Каппа», укрепило мое мнение, на основе которого я ушел в отставку из Государственной Академии Наук, и я настаивал, чтобы друзья оставили свои попытки найти для меня где-либо подобное почетное место. Нельзя сказать, что я был абсолютно последователен в этом вопросе, поскольку в ряде случаев такой отказ от почестей рассматривается не просто как стойкое стремление к независимости со стороны человека, которому оказывается честь, а как нелюбезность в отношении заслуженных научных групп, которые сознательно или неосознанно ищут поддержки собственных имен. И как бы то ни было, но и сегодня моя реакция осталась той же самой, какой она была почти в течение сорока лет, а именно: академические отличия не являются чем-то хорошим, и если есть еще что-то, подобное им, я выбираю не иметь со всем этим дела.

Следовательно, мое окончание Тафтса вынудило меня столкнуться лицом к лицу с величайшим осознанием того, что должен осознавать чудо-ребенок: он нежелателен для общества. Он не отвергается явно своими сверстниками. Все дети ссорятся, и только когда они достигают возраста, в котором необходимо нести ответственность за свои поступки, они приобретают нечто, что дает им возможность быть выше общественных нравов зоопарка. Но когда вундеркинд начинает понимать, что старшие в обществе с подозрением относятся к нему, в нем появляется страх встретить такое же подозрение со стороны своих сверстников.

Существует поверье, и оно характерно не только для Соединенных Штатов, что ребенок, начинающий рано развиваться, расходует весь интеллектуальный жизненный запас энергии и обречен на то, чтобы рано стать неудачником и заурядной личностью, или даже может стать нищим и закончит свои дни в сумасшедшем доме.

Мой жизненный опыт убеждает меня в том, что вундеркинд отчаянно неуверен в себе и недооценивает себя. Каждый ребенок в процессе приобретения эмоциональной защищенности верит в ценности мира, который его окружает, и, следовательно, начинает жить не с того, что становится революционером, а напротив, законченным консерватором. Он хочет верить, что те, кто его старше, и от кого он зависим в том, чтобы в мире, где он живет, все было правильно организовано и под контролем, являются мудрыми и добрыми. Когда же он обнаруживает, что они не такие, он встает перед проблемой вынужденного одиночества и необходимостью формирования собственных суждений в отношении мира, которому он более не может полностью доверять. Эти переживания вундеркинда присущи каждому ребенку, но к переживаниям вундеркинда добавляется страдание, возникающее из того факта, что наполовину он принадлежит миру взрослых, а наполовину миру детей, окружающих его. Отсюда следует, что он проходит через стадию развития, когда масса его конфликтов намного превышает массу конфликтов других детей, и редко, в силу этого, он являет собою отрадное зрелище.

В свои ранние годы я не понимал, что я вундеркинд. Лишь в дни учебы в старших классах средней школы я едва начал сознавать это, а во время обучения в колледже я уже не мог отрицать этот факт. Одним из наименее приятных следствий было то, что мне докучала толпа репортеров, которые горели желанием продать мое право первородства[19] за один пенс за строку. Вскоре я познакомился с тем умоляющим тоном, которым репортер, настойчиво вторгаясь в чью-то личную жизнь, обычно говорил: «Буду я иметь эту работу или нет, зависит от этого интервью!» В конце концов, я узнал и то, что репортеров вообще необходимо избегать, и я выработал достаточную скорость и изворотливость в том, чтобы ускользать от преследования репортера по территории колледжа, а затем сквозь заднюю аллею Гарвардской площади, не давая его напарнику шанса качественно сфотографировать меня.

Большая часть этих статей появлялась в приложениях к воскресным газетам. Они принадлежали к классу недолговечной литературы, которая, появляясь на один день, возвращалась туда, откуда возникала. Они потакали моему детскому желанию быть в центре внимания, однако и мои родители, и я сам считали это нарциссизмом, развитым до болезненности, чем это и было на самом деле; было неприятно обнаружить себя, покрытым десятидневной славой, между статьями о двухголовом теленке и более или менее правдивой истории о любовной связи Графа X со стареющей женой миллионера У.

Но наибольший вред приносили более серьезные статьи. Учтивые и льстивые статьи Г. Аддингтона Брюса[20] предоставили моему отцу шанс выступить с совсем нелестными теориями по поводу моего образования, в то время как случайная статья в журналах для широкой публики, написанная теоретиками педагогики[21], продемонстрировала мне во всей полноте мою неуклюжесть и непринятие меня обществом.

Боюсь, что у отца не было иммунитета против соблазна давать интервью журналам обо мне и моем обучении. В этих интервью он подчеркивал, что я, в сущности, являюсь ребенком со средним уровнем способностей, но мне выпал шанс пройти через курс превосходного обучения. Я полагаю, что он так говорил отчасти, чтобы я не стал тщеславным, а наполовину это было истинным убеждением отца. Тем не менее, это скорее вызывало во мне неуверенность в себе, нежели активизировало мои способности, словно я вновь подвергался брани со стороны отца. Короче, из двух миров, к которым я принадлежал, на мою долю приходилось все самое худшее.

Нанося мне непосредственный вред, эти статьи также подчеркивали тот факт, что чувство изолированности навязывалось вундеркинду скрытой враждебностью общества, окружающего его.

Конец учебы в колледже заставил меня критически оценить самого себя и то положение в окружающем мире, которое я занимал. В моем изнуренном состоянии эта оценка приняла весьма унылый оттенок. Впервые в жизни я остро осознал факт смерти. Я пересчитал те четырнадцать с половиной лет, что прожил, и попытался примерно прикинуть, какой может стать моя жизнь в будущем, и что я могу ожидать от своей будущей жизни. Читая роман, я всегда пытался выяснить возраст персонажей, и сколько лет им еще осталось прожить, я также постоянно читал о жизни авторов замечательных книг, пытаясь выяснить, в каком возрасте они написали данное сочинение, и сколько лет им еще удалось прожить. Эта одержимость, конечно же, коснулась и моих отношений с родителями и бабушками и дедушками, и на какое-то время сделала мою жизнь невыносимой.

Страх смерти переживался параллельно со страхом греха и усиливался за счет него. Мое злоключение с вивисекцией привело к ужасающему осознанию того, что я могу быть жестоким и получать удовольствие от проявления жестокости, которое ощущается в полной мере лишь при причинении боли и страдания. Мои годы в колледже почти полностью совпали с периодом, когда я из мальчика стал превращаться в очень молодого и неопытного молодого человека. Осознание мужского начала в себе самом без соответствующего опыта и житейской мудрости, с помощью которой я мог бы управлять им, привело меня в состояние страшной паники, и временами, находясь в этом паническом состоянии, я пытался прорваться сквозь заблокированный вход обратно в детство. Я вырос в окружении, являвшемся вдвойне пуританским, поскольку оно сочетало в себе изначальный присущий евреям пуританизм с пуританизмом жителя Новой Англии. И самые элементарные фазы моей самооценки от детских лет до юношеского возраста казались мне или греховными, или чреватыми возможностями греха. Эти возможности представляли собою вещи, которые я не мог свободно обсуждать даже с моими родителями. Отношение моего отца было бы, в целом, сочувственным, однако это было бы лишь выражением сочувствия без всякого намерения вдаваться в подробности, и которое, в итоге, похоже, не было бы откликом на мои несуразные попытки поделиться беспокоящими меня не совсем приятными вещами, а также его сочувствие не было бы наполнено желанием выслушать и попытаться понять, что же в действительности беспокоило меня. С другой стороны, моя мать сочетала в себе буквальное принятие до мельчайших деталей принципов пуританизма с несокрушимым нежеланием допустить, что ее ребенок может быть способным сделать нечто, что было бы нарушением этих принципов.

Другими словами, в этих вопросах, которые сильно тревожили меня, я столкнулся не столько с обличающей неприязнью, сколько с нежеланием их обсуждать, и в итоге, я был совершенно один со своими проблемами. Эта проблема не является проблемой лишь вундеркинда; она общая для многих юношей, вероятно, для большинства из них. И все же в сочетании со множеством других проблем, обременяющих жизнь вундеркинда, она естественно становится заметной.

Если мой ребенок или мой внук будет переживать такие же треволнения, которые переживал я, я отведу его к психоаналитику, и не потому что я уверен, что это лечение даст какой-то определенный успех, а потому, что надеюсь, что он, по крайней мере, получит какое-то понимание и какое-то облегчение. Но в 1909 году в Америке не было психоаналитиков; а если и были один или два рисковых, сбившихся с пути истинного последователей Фрейда, они были оторванными от общества практиционерами. И не было традиции обращаться к ним за помощью, и они едва ли были доступны для скромного кармана профессора колледжа. Более того, даже спустя двадцать лет, для моих родителей было бы богохульством и признанием поражения допустить, что член их семьи может нуждаться в таком лечении.

Однако все эти замечания уже о давно прошедшем. Факт же заключается в том, что в то время не было возможности облегчить агонизирующее состояние ребенка, покидающего детство, или чувство вины, которое почти нераздельно связано с юношеской сексуальностью. Подобно многим другим юношам, я бродил по темному тоннелю, выхода из которого я видеть не мог, и даже не знал, существует ли он вообще. Я не мог выбраться из этого тоннеля до тех пор, пока мне не исполнилось почти девятнадцать лет, когда я начал учиться в Кембриджском университете. Моя депрессия летом 1909 года закончилась не внезапно, скорее она медленно улетучивалась.

Мои отношения с отцом претерпевали постепенные изменения, которые я осознавал весьма нечетко. Благодаря Тафтсу я получил частичное освобождение от его прежней неослабной власти, поскольку я пробовал себя в таких вещах, как биология, где он не мог направлять меня, и где я мог надеяться превзойти его. На самом деле, мое изучение математики получило его одобрение, и в то же самое время это дало мне такое поле деятельности, где по мере моего развития для него стало невозможным угнаться за мной и покуситься на мою независимость. Мои занятия математикой дали мне возможность ощутить собственную силу в этой трудной области, и именно это так привлекало меня. Мои математические способности в то время были моим мечом, и с ним в руках я мог штурмовать врата успеха. Это было не просто нравственной установкой, это была реальность, реальность, имеющая оправдание.

С того времени, как я начал посещать Тафтс, отец часто рассказывал мне о своей работе в сфере филологии. Некоторые из его работ были посвящены ранней истории цыган; некоторые касались таких спорных вопросов филологии, как происхождение итальянского слова andare и французского слова aller, в нескольких работах он исследовал поклонение Гекате[22] и влияние этого поклонения на средневековую Европу, также он изучал влияние арабских языков на европейские языки. Среди прочих были весьма интересные исследования взаимоотношений между установившимися группами языков такими, как индо-европейская, семитская, дравидийская, и т. д.; позже это сравнительное исследование включило в себя языки обеих Америк, а также изучение проблемы влияния африканских языков на эти языки.

Во всех этих исследованиях отец объединил на редкость широкий объем лингвистической информации с историко-филологическим подходом, не применявшимся до него в такого рода исследованиях, испытывая недоверие, характерное для современной филологической науки, к чисто формальной фонетической филологии, отдавая предпочтение более исторической и эмпирической точке зрения, ставшей доминирующей среди современных филологов. Отец был поклонником Джесперсена и его работы; и когда наступит время для объективного и беспристрастного выяснения источников современных филологических идей, я не сомневаюсь, что имя отца будет стоять рядом с Джесперсеном наряду с прочими великими учеными в лингвистике.

Тем не менее, благодаря своей интуиции, поддерживаемой почти сверхчеловеческой способностью прочитывать и изучать огромную массу материалов, отец работал слишком быстро для процессов формальной логики. Для него филология была дедуктивной работой, великолепным кроссвордом; но боюсь, что он часто не дописывал свои статьи, хоть и оставалось дописать половину страницы. Он в значительной части случаев знал, что именно надо дописать, но он просто совершенно не учитывал возможности своих читателей, чтобы расставлять все точки над «i». Тем не менее, я уверен, что в некоторых (достаточно редких случаях) он сам был неуверен, как довести свою работу до логического конца.

Отец стал заниматься филологией после тщательного обучения лингвистике, но без поддержи мастеров, принадлежавших этой гильдии. Он был человеком, любившим популярность и одобрение, но, по сути, он был ученым-одиночкой. Появление в филологии иностранных имен рассматривалось им как покушение на чужие права, и его собственные способности делали его одновременно опасным и непопулярным. В Гарварде отделение славянских языков представляло собой маленькую автономную замкнутую группу на факультете современных языков, и хотя к отцу все обращались за советом, сам он был одинок. Спрятавшись за собственную популярность, что само по себе было великолепно, он сталкивался неизбежно с недоверием работяги к гению. Нам всем хорошо известен немецкий афоризм, приписываемый Людвигу Берну: когда Пифагор открыл теорему равностороннего прямоугольника, он принес в жертву сто быков; с тех пор, когда делается новое открытие, все быки дрожат от страха.

В этих обстоятельствах, будучи отшельником, живущим в самой гуще огромного города, отец естественным образом обратился в мою сторону в поисках компании для научных бесед и за поддержкой. Я глубоко интересовался его работой, но его аргументы не всегда казались мне убедительными. Когда я обнаруживал свое недоверие, задав какой-либо вопрос, отец приходил в негодование. С моей стороны было своего рода изменой подвергать малейшему сомнению любое из его слов. Кроме того, я не имел права на то, чтобы иметь мнение по целому ряду вопросов, которые он предлагал мне на рассмотрение, я мог лишь отвечать в свете того небольшого суждения, которое имел, и отец требовал, чтобы я не говорил «да», когда я по-настоящему не был согласен. Конечно, я должен был бы сознавать то, что в этих беседах с отцом я был лишь вроде манекена, выполняющего роль ученой публики, в диалоге с которой он просто разрешал свои сомнения. Тем не менее, и несмотря на мои протесты по поводу того, что я незнаком достаточно с предметом, о котором он рассуждал, чтобы выразить обоснованное мнение, отец требовал от меня прямого ответа на какой-либо конкретный вопрос. И я стоял перед выбором, либо лгать, что я согласен, либо проявлять демонстративно неповиновение. Я предпочитал неповиновение; отец всегда распознавал фальшь, когда я соглашался, и он ругал меня за нерешительность. Это было несправедливо, и я знал, что это было несправедливо; но я также знал, что отец поднимал все эти вопросы в разговорах со мной, поскольку ощущал вынуждающую его к этому внутреннюю потребность, и что он не был счастлив.

Загрузка...