III ПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

То, что фрейдисты (я не имею в виду самого Фрейда) ввели ограничение в отношении ребенка, утверждая, что он обладает чрезвычайно малой ментальной жизнью за пределами элементарной сексуальности, является плохой услугой. Многие фрейдисты с подозрением смотрят на все другие воспоминания, вынесенные из младенческого возраста и очень раннего детства. Я абсолютно не склонен отрицать того факта, что существует детская сексуальность, и что она имеет важное значение. Но это все слишком далеко от исчерпывающего описания ранней ментальной жизни ребенка, как эмоциональной, так и интеллектуальной.

В моей памяти живут вполне сознательные воспоминания о времени, когда мне было два года, и мы жили в двухэтажном доме на Леонард Авеню, довольно мрачном и непривлекательном районе между Кембриджем и Сомервиллем. Я помню лестницу, ведущую в нашу квартиру; мне казалось, что она ведет вверх до бесконечности. Даже в то далекое время у нас, похоже, была няня, так как я вспоминаю, как ходил с нею делать покупки в одном из маленьких магазинчиков, о котором мне говорили, что он находился в Сомервилле. Весь район представляется смешением улиц, принадлежащих несогласованным между собой системам двух городов, и я отчетливо помню острый угол, на котором эти улицы пересекались перед нашим бакалейным магазином.

За углом находилось зловещее и наводящее ужас здание, бывшее, как я узнал, больницей для неизлечимых больных. Оно стоит до сих пор, и сейчас это Больница Святого Духа. Я совершенно уверен, что в то время я не имел четкого понятия о том, что такое больница, но достаточно было слышать тот тон, каким упоминала моя мать или няня об этом месте, чтобы душа моя наполнялась унынием и дурными предчувствиями.

Это все, что я могу действительно вспомнить о Леонард Авеню. Позже мне говорили, что когда мы жили там, у моей матери родился еще один ребенок, который умер в день своего рождения. Мне было тринадцать лет, когда мне об этом сказали; это известие потрясло меня до крайности, поскольку я боялся смерти и придерживался успокаивающей веры в то, что наш семейный круг никогда не будет разорван смертью. У меня нет непосредственных воспоминаний об этом ребенке, и я так и не знаю, был ли это мальчик или девочка.

Мы провели лето 1897 года, когда мне исполнилось два с половиной года, в отеле Джеффри, в Нью-Гемпшире. Там было озеро с гребными шлюпками, а рядом была тропинка, ведущая к горе, название которой запомнилось мне как Монаднок. Мои родители взбирались на эту гору, естественно без меня, а меня они брали в близлежащую деревню, где они по какой-то причине заходили к кузнецу. У кузнеца палец ноги был раздавлен лошадью, наступившей ему на ногу, и мне было страшно слушать рассказ об этом, так как уже в то время я испытывал непереносимый страх перед увечьями.

Учебный год 1897-98 застал нас на улице Хиллиард в Кембридже. У меня сохранилось смутное воспоминание о фургоне, перевозившем наши вещи с Леонард Авеню. С этого момента мои воспоминания становятся более яркими и более точными. Я помню свой день рождения, когда мне исполнилось три года, и друзей моих юных лет, Германна Горварда и Дору Киттредж, детей профессоров Гарвардского университета, живших на той же улице. Стыдно признаться, но мое первое воспоминание о Германне связано с нашей с ним ссорой на его собственном дне рождения, когда ему исполнилось пять, а мне было три года.

Родители рассказывали мне, что, когда мы жили на улице Хиллиард, у меня была учительница французского языка Жозефин, девушка-француженка, работавшая у нас. О самой Жозефин я ничего не помню, но я помню учебник для детей, который она использовала, и в нем были написаны названия и даны рисунки ложки, вилки, ножа и кольца для салфеток. Французский, выученный мною тогда, я, должно быть, забыл очень скоро и основательно, поскольку, к тому времени, как я снова стал изучать французский язык в колледже в двенадцать лет, в моей голове не осталось и следа каких-то былых знаний по этому языку.

По всей вероятности, именно Жозефин водила меня на прогулки на улицу Брэттл и вокруг Радклиффских высот. Темнота, которая теперь вспоминается как приятная тень от деревьев на улице Брэттл, в то время меня пугала; я абсолютно не помню расположение близлежащих улиц. На углу, где пересекались улицы Хиллиард и Брэттл, стоял дом с наглухо заколоченным окном, которое страшно пугало меня, потому что было похоже на слепой глаз. У меня было такое же чувство страха и клаустрофобии, когда плотник по просьбе моих родителей закрыл коридор, соединяющий столовую в нашем доме с кладовой дворецкого.

Недалеко от нашего дома стояло старое школьное здание, но я не помню, было ли это заброшенное здание или же в нем шли занятия. Улица Маунт Оберн была всего через несколько домов от нас, а за углом размещалась кузница, к которой вела дорожка, выложенная по краям булыжником, окрашенным в белый цвет. Однажды я попытался поднять один из них и унести, за что получил хороший нагоняй. Аллея, прилегавшая сбоку к нашему дому, вела в маленький сад, где старый джентльмен по имени мистер Роуз, по крайней мере, мне он казался старым — выходил подышать воздухом и выкурить свою трубку. Позади сада был еще один дом, в котором жили два мальчика, взявшие меня под свое крыло. Я помню, что они были католиками, и в их доме висело распятие Христа, на теле которого были раны, а на голове — терновый венец; я воспринимал распятие как изображение жертвы жестокости и несправедливости. У них также в горшке стояло растение, которое они называли Вечным Жидом, и чтобы мне было понятно это название, они рассказали легенду, которую я не понял, но которую воспринял крайне болезненно.

У меня очень мало сохранилось воспоминаний об отце, связанных с этим ранним периодом моей жизни. Мать занимала огромное место в моих ранних воспоминаниях, отец же представлялся необщительным и строгим человеком, которого я лишь иногда видел в библиотеке, работающим за своим огромным столом. У меня нет воспоминаний о том, чтобы он проявлял какую-то холодность или же суровость, и все же низкий тембр мужского голоса уже сам по себе в достаточной мере пугал меня. Для очень маленького ребенка мать — это единственно родной человек, поскольку именно она проявляет заботу и нежность.

Обычно мать читала мне в саду. Теперь я знаю, что дворик этот представлял собой клочок земли перед нашим домом, покрытый травой, но тогда он казался мне огромным. Книга, которую она любила читать, была «Книга Джунглей» («Jungle Book») Р. Киплинга, а ее любимым рассказом — «Рикки-Тикки-Тави» («Rikki-Tikki-Tavi»). В то время я уже и сам начал читать, но мне было всего три с половиной года, и поэтому многие слова были трудны для понимания. Мои книги не были специально адаптированы для моего возраста. У моего отца был старый друг, адвокат по имени Холл; один его глаз был слеп, и он был глух на одно ухо; он отрешился от человеческого общества, и ему неведомы были потребности маленького ребенка. В мой день рождения он подарил мне том из «Естественной Истории» Вуда (Wood’s «Natural History»), посвященный млекопитающим. Книга была перепечатана с энной копии мелким шрифтом, и буквы и ксилографии местами были размыты или заляпаны чернилами. Мои родители потеряли подаренный мне экземпляр, и чтобы не огорчать старого джентльмена очень скоро достали еще один, и я любил прикасаться пальцами к картинкам еще до того, как научился с легкостью читать эту книгу.

Мне никак не удается вспомнить еще одну книгу, полученную мною в качестве подарка примерно в это же время. Я знаю, что это была детская книга по элементарной науке, и я знаю, что наряду с многими прочими вещами в ней рассказывалось о солнечной системе и о природе света. Я знаю также, что это был перевод с французского, по крайней мере, на некоторых из ксилографий были представлены виды Парижа. Тем не менее, название книги мне неизвестно, и я полагаю, что увидел ее уже после того, как мне исполнилось пять лет. Возможно, это был перевод книги Камиля Фламмариона. Может, кто-либо из моих читателей узнал эту книгу, и если бы я имел возможность взглянуть на нее, сравнив с картинками, сохранившимися в моей памяти, я несомненно смог бы узнать, та ли это книга, на которую я ссылаюсь. Поскольку я сделал свою карьеру именно в науке, и поскольку эта книга была моим первым знакомством с наукой, то мне бы очень хотелось взглянуть на то, с чего я начал.

Я не могу вспомнить большую часть своих игрушек того времени. И все же есть одна, сохранившаяся совершенно четко в моей памяти, — это маленькая модель боевого судна, которую я волочил на веревочке. В тот период была испано-американская война, и игрушечные боевые корабли были повальным увлечением среди мальчишек. Даже сейчас я припоминаю белую краску и прямые мачты кораблей того периода перед появлением дредноутов, с их маленькими башенными палубами второй батареи, и лишь на нескольких из башенных палуб находились орудия более крупного калибра.

Моя детская располагалась в задней части дома и отделялась одной или двумя ступеньками от остальных комнат на втором этаже. Однажды я споткнулся и пролетел через этот небольшой пролет ступенек, сильно разбив при этом подбородок; шрам заметен и сейчас, и это одна из причин, почему я ношу бороду. Я также порезал руки о металлические ребра моей маленькой детской кроватки, на которой спал. Я все еще помню, каким неприятным было это ощущение.

Я помню те песни, которые пели мне родители перед сном. Моя мать была страстной поклонницей оперы «Микадо» («The Mikado»), и арии из этой оперы являются одними из самых моих ранних воспоминаний. В моем детстве определенную роль играли и песенки из различных водевилей, среди них такие как «Ta-rа-rа — boom-de-ay» и «Ш-ш-ш! Привидение идет». Мой отец предпочитал «Лорелею» и русскую революционную песню, которую я совсем не понимал, но звуки ее сохранились в моей памяти и по сей день.

Моя сестра Констанс родилась ранней весной 1898 года. Повитуха, добродушная ирландка, Роуз Даффи, была моим особенным другом, и в честь нее я назвал свою тряпичную куклу. Она жила на Конкорд Авеню вместе со своей сестрой, мисс Мэри Даффи, занимающейся их домашним хозяйством. Когда я навещал их, мне предоставлялась возможность полакомиться имбирным печеньем и печеньем из мелассы.

Мне рассказывали, что появление моей сестры вызвало во мне сильное неудовольствие. И, конечно же, спустя несколько лет, когда она подросла достаточно, чтобы проявлять себя как личность, я начал ссориться с ней, и ссоры эти были достойны осуждения, однако впоследствии все это было компенсировано годами дружбы и доброго отношения. Появление маленького ребенка в доме многому научило меня. И я так и не смог забыть ощущения некоего налета таинственности вокруг этих бутылочек и пеленок.

В то лето отец путешествовал по Европе. Для меня было особенным удовольствием получать его открытки из городов с чужими названиями; он писал текст на этих открытках печатными буквами, принимая во внимание то, что я был еще мал, чтобы понять его почерк. Также в то лето я начал читать некий журнал по естественной истории, в котором были картинки различных птиц. Я даже припоминаю забавные, старомодные рекламные объявления на страницах того журнала, но его название стерлось в моей памяти.

В то время отец знал многих из тех, кто работал в публичной библиотеке Бостона. У одного из них, мистера Ли, была жена, создававшая иллюстрации к детским книгам, а также сама писавшая для детей, и маленькая дочь моего возраста. Они жили на Джамайка Плейн, в двух шагах от парка Франклина. Я помню, как читал книги миссис Ли и играл с их маленькой девочкой в каменных гротах парка. Я помню поездку по дороге от Центральной площади и по мосту Коттедж Фарм, по той части Бостона, которая полностью изменила свой облик с того времени. Я часто читал книгу «Арабские ночи» («The Arabian Nights»), принадлежавшую дочке мистера Ли. Несколькими годами позже она заболела диабетом, что было смертным приговором для молодых в те годы, когда еще не было инсулина. Мистер Ли отдал мне ее книгу, а также кое-что еще из ее вещей, однако всякий раз, когда я читал эту книгу, меня охватывала грусть.

Еще одна из тех книг, которые я читал в то время, была «Алиса в стране Чудес» («Alice in Wonderland»), но понадобились годы, чтобы в полной мере ощутить прелесть юмора Льюиса Кэрролла, а тогда все эти метаморфозы, происходящие с Алисой, вызывали во мне нечто, похожее на ужас. Более того, когда я прочел «В Зазеркалье» («Through the Looking Glass»), я потерял всякое чувство юмора и решительно отнес ее к разряду суеверных.

Я был ребенком, которого легко было напугать. Однажды, когда родители взяли меня с собой в старый Театр Водевиля Кейта, поскольку меня не с кем было оставить дома, я увидел, как два клоуна колотили друг друга. После одного из ударов, на одном из актеров внезапно появился ослепительно яркий рыжий парик, и это так напугало меня, что я разрыдался, и меня пришлось увести из театра.

На следующий год, когда отец вернулся из Европы, мы продолжали жить в том же самом доме на улице Хиллиард. Меня отправили в детский сад на Конкорд Авеню, располагавшийся напротив Гарвардской Обсерватории. Я так и не забыл ни грубых вязаных свитеров, ни длинных детских рейтузов, которые я носил, ни игр с другими детьми, ни тех бумажных сеточек, которые нам приходилось плести. Там я встретил свою первую любовь, милую маленькую девочку, чей голосок очаровал меня, и рядом с кем мне было очень хорошо. Я припоминаю радостное посещение нами, детьми из детского сада, близлежащего сада, где под густыми кронами деревьев росли крокусы, тюльпаны и ландыши.

Мы провели лето 1899 года в Александрии, штат Нью-Гемпшир. В четыре с половиной года я был достаточно взрослым, чтобы выглядывать из окна поезда и наблюдать за быстро пробегающим мимо ландшафтом. Тогда техника, связанная с железными дорогами, уже представляла для меня интерес. И у меня, похоже, был собственный игрушечный паровозик к тому времени, что усиливало мой интерес.

С того времени до 1933 года у меня не было случая посетить еще раз Александрию. Когда я все же вернулся туда, то обнаружил, что все, сохранившееся в моей памяти об этом месте, совершенно точно совпадает с тем, что я увидел: Бристоль с его памятником, посвященном Гражданской Войне, и старой мортирой, стоящей в центре деревенской площади; озеро Ньюфаунд, пансион, где мы останавливались, домик напротив пансиона, где жил коллега моего отца, с чьим сыном я играл. Все было таким, каким запомнилось мне. Я обнаружил, что деревня Александрия не изменилась совершенно, как не изменился и Медвежий Холм, куда водили меня мои родители через сосновый лес, и откуда отцу пришлось нести меня на плечах, как неизменны остались и индейские трубки его обитателей. Все оставалось почти таким же, как рисовалось в моих воспоминаниях. Я хорошо помню текстильную фабрику в Бристоле с ее шумными станками, куда отец водил меня мальчиком.

Следующую зиму, то есть 1899-1900, мы провели в доме на две семьи на улице Оксфорд в Кембридже. Мои родители уже планировали отдать меня в школу, и однажды мы отправились с визитом к мисс Болдуин, директору школы Агассиз, жившей через два дома от нас. Тогда не было принято окончательное решение отправить меня в школу. Мисс Болдуин, чрезвычайно выдающийся педагог и весьма достойная женщина, была негритянского происхождения. Она начала работать в школьной системе Кембриджа в 1880 году, в то время, когда еще не вымерли полностью гуманистические тенденции в отношении отмены рабства, и снобизм Новой Англии еще не приобрел аристократический лоск Запада, как это случилось в начале двадцатого столетия.

Когда мы жили на улице Оксфорд, я получил в подарок на день рождения журнал «Св. Николас» («St. Nicholas Magazine»). Я очень хорошо помню тот день, когда почтальон принес мне один старый номер и один свежий номер, датированный 1899 годом, и с того момента наступил новый век, шел 1900 год. Журнал «Св. Николас» стал для меня откровением, и большей частью он состоял из материалов, от чтения которых я, будучи ребенком, получал удовольствие. Мне сложно понять, как новое поколение детей обходится без этого журнала или равного ему. Журнал «Св. Николас» всегда признавал за ребенком право считаться по большому счету цивилизованной личностью, не взирая на то небольшое количество лет, что им прожиты, и почитал ниже своего достоинства предлагать ребенку пищу для ума, которая по своей сути не была бы достойна ума взрослого. Каким образом современное поколение детей может довольствоваться вульгарными и бессодержательными комиксами, с одной стороны, и, с другой стороны, великолепно художественно оформленными, но литературно бездарными книгами, для меня остается великой тайной. Дети моих дней решили бы, что современные дети позволяют себя обманывать.

Осень отмечала триумфальное возвращение адмирала Дьюи в Бостон после испано-американской войны. Мои родители повели меня на парад в честь этого события; однако я не ощутил и не был способен ощутить историческую важность этого события, поскольку война ассоциировалась скорее с определенными военными игрушками, которые «бабахают», а не с чем-то, что ведет к потере реальных человеческих жизней.

Еще одним четким воспоминанием о той зиме является воспоминание о рождестве. Я проснулся утром задолго до рассвета, чтобы проверить свой чулок и узнать, что же Санта Клаус положил в него. В то время я не знал, что мой отец был Санта Клаусом, но я был признателен за те конфеты и игрушки, и маленькие шутки, написанные на листочках бумаги, которые я находил вместе с мандарином, и орехами, и леденцом в моем чулке. Более крупные подарки находились под елкой, и моей сестре и мне необходимо было подождать до утра, чтобы взглянуть на них, но мы вкладывали в слово «утро» весьма широкий смысл, и спускались вниз, где стояла елка, около четырех утра.

Есть в моей памяти некоторые крайне отрывочные воспоминания. Наша соседка, боевая ирландка, жена полицейского, отважно выдворяет каких-то мальчишек-проказников, вторгшихся в ее крепость. Кажется, она выгоняла их метлой. Я часто катался по тротуару на своем трехколесном велосипеде и во время моих ежедневных катаний встречал скучных друзей моего отца. В нашей округе жил одноногий мальчик, всегда приводивший меня в недоумение тем, что появлялся то с искусственной ногой, то без нее; он обычно ездил в школу на велосипеде мимо нашего дома.

Картины страданий и увечий странным образом вплетаются в мои ранние впечатления. Я сомневаюсь, что большая часть моего интереса к этим вещам проистекала из каких-то гуманных соображений или же из истинного сострадания к страданию. Часть моего интереса представляла собой жестокое любопытство ребенка, а другая часть его была подлинным страхом перед несчастным случаем, уже коснувшимся людей, знакомых мне, и который, вполне вероятно, мог произойти и со мной. Где-то в это время мне пришлось пережить небольшую операцию по поводу тонзилита и аденоидов, и я уже познал ужас того частичного затемнения сознания, последовавшего за введением анестезирующего средства. Но я не чувствовал связи между этой маленькой хирургической операцией и моим ужасом перед увечьем. Это все повторение наблюдения, вполне знакомого фрейдистам и достаточно хорошо объясненного ими.

Мой отец гордился своими прежними фермерскими успехами, и он стремился стать землевладельцем. Это его желание было замешано на его приверженности к толстовству и его гордости за то, что ему удалось преодолеть традиционные ограничения еврейского народа. Весной 1900 года он купил ферму своей мечты в Фоксборо. Дом стоял довольно далеко от дороги, окруженный рядом катальповых деревьев, в честь которых была названа эта ферма: ферма Катальпа.

Я не помню, что отец выращивал на том месте, хотя представить его, не занимающимся работой на ферме, я не могу. Я уверен, что то лето расширило мои знания о деревенской жизни, а также о деревьях и растениях Новой Англии. Деревенские дети, живущие на соседней ферме, стали верховодить мной, полагая, что это их право верховодить городским мальчиком, и как-то накормили меня дорожной грязью. Тогда я нашел более подходящих товарищей для своих игр в деревне, по крайней мере, желающих принять меня в свою компанию. Они познакомили меня с существованием дождевых червей и поразили мое воображение, продемонстрировав мне, насколько малые неудобства терпят эти черви, если их разрезать на две части. Жестокость этого процесса вызвала у меня лишь едва ощутимые угрызения совести.

Я очень мало помню о Фоксборо, но полагаю, что самой значительной вещью, касающейся этого места, для нас всех была сплетня о церкви, недавно основанной там Святым Роллерзом. Я также помню мальчика, старше меня по возрасту, взявшего меня на бейсбольный матч между Фоксборо и Аттлборо. Секреты бейсбола мне были непонятны, и лишь намного позже я начал проявлять интерес к этой игре.

Начало лета ознаменовалось приездом моей бабушки Винер из Нью-Йорка в сопровождении моей кузины Ольги. Тогда бабушка казалась мне старой женщиной, хотя в то время ей не могло быть намного больше лет, чем мне теперь. Она всегда была одета в темную одежду, как пожилая женщина из Европы, и у нее определенно были иностранные манеры, что проявлялось в том, как она жестикулировала своим указательным пальцем и как качала головой. Она была маленькой, активной женщиной, на которой лежала печать страдания; и из того, что я слышал о своем дедушке, я знаю, что с этим человеком невозможно было прожить жизнь без страданий, хотя бы из-за его характера и расточительности. В Европе бабушка была вынуждена сама зарабатывать на жизнь; и теперь, когда все остальные Винеры, следуя примеру моего отца, переехали в Америку, она переезжала от одного ребенка к другому, в соответствии с их финансовыми возможностями.

Бабушка всегда говорила с сильным иностранным акцентом и никогда не могла различить такие слова, как «kitchen» и «kitten»[8]. Она читала собственную газету, издаваемую на иностранном языке, как я узнал позже, на идиш. Приезжая к нам из Нью-Йорка, она всегда привозила сладости и игрушки, но мы любили бы ее, если бы она этого и не делала. Моя мать, всегда с подозрением относившаяся к нью-йоркским родственникам отца, как человек, представлявший собою второе поколение семьи, жившей в этой стране, не могла не любить бабушку или Grossmutter[9], как мы ее называли, чтобы не путать с бабушкой Кан.

Кузина Ольга была умной девочкой девяти лет, на четыре года старше меня. Ее мать, тетю Шарлотту, покинул муж, и было важно, чтобы у Ольги была возможность провести здоровые летние каникулы в деревне. Она и ее мать вечно не ладили между собой. Жизнь нью-йоркских улиц заставляла взрослеть раньше времени, и моя мать воспринимала это тяжело.

Мы с Ольгой часто ссорились. Однажды, я не помню почему, мы сильно повздорили. Ольга сказала мне, что Богу известно все, и что он не одобряет моего поведения. Тогда я заявил, что не верю в Бога. Увидев, что вслед за моими словами, не пала молния с небес, чтобы поразить меня на месте, я, упорствуя в своем безбожии, сказал об этом моим родителям. В отношении моего отца к сказанному мной я нашел достаточно понимания, чтобы и дальше придерживаться этой точки зрения.

Я так и не помирился с Иеговой и скептиком остался до настоящего дня, и все же я с недоверием смотрю на скептиков, создающих из своего скептицизма позитивную религию и остающихся Безбожниками в том самом духе, в котором могли бы быть священнослужителями.

Под катальпами росли кусты сирени, и в них я нашел гнездо с голубыми яйцами. Ольга сказала мне, что поскольку я прикоснулся к этим яйцам, их мама-птица покинула гнездо и никогда не вернется, и что птенцы не вылупятся из яиц или же умрут. Поскольку мне было всего пять лет, из-за сказанного ею я предстал перед своим внутренним взором как убийца, и зародившееся в связи с этим чувство вины долгое время не давало мне покоя.

Отец брал меня на экскурсии по окрестностям ради того, чтобы просто побродить или же как-то приобщить меня к своему любимому занятию — собиранию грибов, и некоторые из этих экскурсий оказались полезными для моего образования. Например, он сводил меня в литейный цех и в механическую мастерскую, что располагались по соседству. В доменную печь засыпался скрап, а не руда; и я видел, как металл разливали в формы для чушек и в формы более сложной конфигурации для деталей, которые впоследствии обрабатывали на станках. Механическая мастерская работала как с медью, так и со сталью. Наблюдать за тем, как белые и желтые стружки свивались в завитушки под давлением инструмента было истинным удовольствием.

Отец все это время пытался устроить меня в школу, но часто натыкался на препятствия, хотя я не совсем ясно представляю, в чем заключались эти трудности. Я полагаю, что я просто был слишком мал, чтобы соответствовать нормам, установленным школьным советом. Мне сделали прививки, чтобы я мог посещать деревенскую школу, и я ходил в нее несколько дней, пока отец не перевел меня в маленькое красное школьное здание в деревне, где один учитель обучал детей всех возрастов, собранных в один класс. Все, что я помню об этой школе, так это то, что рядом со школой был пруд, и что была зима, и дети катались по льду на коньках и без них.

Как-то весной 1901 года в Кембридже, когда мне исполнилось шесть лет, мы сняли комнаты в пансионе на Конкорд Авеню напротив Гарвардской Обсерватории. Мы вернулись в Кембриджский пансион, поскольку подумывали о поездке в Европу летом. Мои родители были заняты тем, что покупали необходимые для поездки вещи, а также игрушки и другие забавы, чтобы было чем занять меня и мою сестру на корабле. У меня совсем немного воспоминаний о том времени, но я помню, как я снова встретился со своим другом Германном Говардом, и что девочка, которая была старше меня, Рене Метивье, проживавшая в том же самом пансионе, опекала меня. Она научила меня делать воздушного змея и запускать его, и я помню, как мы вместе ходили на улицу Черч, чтобы раздобыть материалы для змея. В те дни улица Черч в Кембридже имела больше ремесленных мастерских, чем теперь. Когда я ходил в детский сад, наш воспитательница водила нас туда, чтобы посмотреть на замечательные секреты кузниц, мастерских по ремонту колес и столярных мастерских.

Есть еще кое-что, что я хотел бы добавить, говоря о моих ранних воспоминаниях. Вероятно, читателю чрезвычайно интересно узнать, каким образом раннее интеллектуальное развитие вундеркинда отличается от развития обычных детей. И все же, ребенок, вундеркинд он или нет, не может провести сравнение более ранних стадий своего интеллектуального развития с развитием других детей до тех пор, пока он не достигнет уровня общественного сознания, возникающего в более поздний период детства. Если мы говорим, что этот ребенок — вундеркинд, мы делаем заявление, касающееся не только обсуждаемого ребенка. Это заявление касается скорости его интеллектуального развития относительно других детей. И это именно то, что могут наблюдать его родители и учителя намного раньше, чем он сам. На ранних стадиях обучения ребенок является нормой сам для себя, и если он приходит в растерянность, то единственное, что можно сказать в этом случае — это повторить слова индейца: «Я не заблудился, это вигвам заблудился.»

Я все еще был ребенком, может, семи или восьми лет, когда узнал достаточно об интеллектуальном развитии других детей, чтобы как-то в своем разуме прокомментировать относительную скорость обучения других и мою собственную. К этому моменту более ранние стадии процесса обучения чтению или наипростейшим аспектам арифметики отступили в прошлое так же прочно, как и воспоминание ребенка со средним уровнем развития о том, как он учился говорить. По этой причине все, что я должен сказать относительно этих вещей едва ли будет отличаться от истории любого другого ребенка, за исключением лишь года и месяца моей жизни, когда я проходил различные стадии развития.

Итак, отметим: способность любого ребенка обучаться на ранней стадии развития является чудом, даже если потом этот ребенок, по нашему мнению, становится в некотором роде тупоумным. Когда ребенок начинает говорить — это значит, что он овладел первым в своей жизни иностранным языком. Между рождением и двумя годами наблюдается развитие новых умственных навыков, и в более поздней жизни нет развития, равного этому, и вот отсюда-то ребенок и становится либо гением, либо идиотом. Это скорее развитие навыка делания, нежели развитие мысли о делании; спонтанный рост новых талантов, а не работа ребенка в качестве собственного самосознающего школьного учителя. Все дело заключается в том, что в моем случае начальная стадия чтения приходится на возраст, не превышающий и в два раза тот, когда многие дети переживали начальную стадию развития речи, а также в том, что я учился читать, а не думать о процессе чтения. Позже, когда я прочел свои первые учебники (дома под руководством моих родителей), я научился различать заглавные и прописные буквы, а также рукописный шрифт. У меня сохранились воспоминания лишь о препятствиях на этом моем пути, что же касается большей части заданий — они выполнялись спонтанно и бессознательно. Я помню, что сходство между i и j озадачивало меня, и что в старых книгах s выглядела удлиненной и сильно напоминала букву f. Я помню, что письмо вызывало у меня трудность механического порядка, и что мой почерк в самом лучшем его исполнении в течение очень долгого времени оставался намного ниже принятого в классе стандарта. Что же касается арифметики, я считал, используя пальцы, и продолжал делать это даже после того, как такой счет стал недопустимым согласно нормам, принятым в школах. Меня приводили в замешательство вещи, которые считались аксиомами, например, а умноженное на b равно b умноженному на а, и я пытался понять это, рисуя прямоугольник из точек и поворачивая их через прямой угол. Я не особенно быстро выучил таблицу умножения, а также многие другие вещи, которые необходимо было запоминать механически, однако с самого раннего детства мне легко давалось понимание принципов достаточно сложных операций. Я помню старый учебник Уэнтворта «Арифметика» («Arithmetic»), в котором я с легкостью читал рассуждения о простых и десятичных дробях задолго до их изучения в школе. В целом, для меня были характерны две прямо противоположные вещи: отсутствие техники быстрого и точного сложения и умножения и понимание, почему различные законы арифметики — коммутативные, ассоциативные и дистрибутивные — являются истинными. С одной стороны, мое понимание предмета было слишком быстрым, чтобы я тут же мог им манипулировать, а с другой стороны, мое проникновение в природу фундаментальных знаний заходило слишком далеко, чтобы я мог найти объяснения в книге, посвященной манипуляции. Но если мы вновь обратимся к начальной стадии развития в области арифметики, то я скажу, что мне это так же трудно вспомнить, как и начальные стадии развития навыков чтения и развития речи.

Такое отнесение трудной и поистине умственной части моей работы на уровень, где нет полного осознания, не является характерным лишь для моих детских лет, это продолжается и по сей день. Я не имею полного представления, каким образом у меня зарождаются новые идеи или каким образом мне удается разрешать те явные противоречия между идеями, уже существующими в моем разуме. Я не знаю, являются ли мои идеи моими господами или слугами в тот момент, когда я думаю, и если вдруг они решаются как-то сами по себе, приобретая вполне понятную и употребимую форму, они делают это на таком глубоком уровне моего сознания, что большая часть таких решений приходит во время моего сна. Я вынужден говорить об этом повсюду, и все же я не могу найти в истории развития моего собственного разума никакого более или менее сильного отличия между стремлением в детстве к детским знаниям и между силой и стремлением в моей взрослой жизни к познанию нового и непознанного. Сейчас я знаю больше и обладаю более полным набором практических навыков, но зачастую мне сложно ответить на вопрос, когда и как я приобрел эти практические навыки и это новое знание.

То, что я действительно унаследовал от отца, — это великолепная память. Под этим я не имею в виду, что мой отец и я не имеем ничего общего с совершенным образом рассеянного профессора, и что мы не способны забывать о вещах из повседневной жизни. Я имею в виду то, что если нас осенил ряд идей или нам открылся какой-то новый взгляд на вещи, это становится неотъемлемой частью нас самих, и несмотря ни на какие превратности судьбы, мы не способны утратить это. Я помню последние дни жизни моего отца, когда он умирал от апоплексического удара, и когда его замечательный ум отказался служить ему даже в том, чтобы узнавать любимых им людей, что были вокруг него. И я помню, что он разговаривал на английском, немецком, французском, русском, испанском языках, как если он обладал даром говорить на языках. Он уже не понимал того, что видел вокруг себя, и все же, говоря на всех этих языках, он употреблял их правильно как лексически, так и грамматически. Рисунок прочно вошел в ткань, и ни износ ее, ни ветшание не в состоянии его уничтожить.

Загрузка...