813 (?): Основание Карфагена
558–…: Карфаген покоряет Западную Сицилию, Сардинию, Корсику и т. д.
509: Установление в Риме Республики
508: Война с этрусками; Гораций Коклес
500: Ганнон исследует западное побережье Африки
494: Первая сецессия плебса; образование трибуната
492: Кориолан (?)
485: Осуждение Спурия Кассия
458, 439: Цинциннат — диктатор
451: Первый Децемвират
450: Двенадцать Таблиц
449: Вторая сецессия плебса
445: Канулеев закон (lex Canuleia) о браке
443: Установление цензорства
442: Первый закон против подкупа избирателей
396: Римляне захватывают Вейи
390: Разграбление Рима галлами
367: Лициний вносит поправки, смягчающие закон о долгах (lex Licinia)
343–341: Первая Самнитская война
340–338: Война с латинянами; роспуск Латинского союза
339: Законы Публилия (leges Publiliae) отнимают право вето у сената
327–304: Вторая Самнитская война
326: Петелий смягчает закон о долгах (leges Poetelia)
321: Поражение римлян при Кавдии
312: Цензорство Аппия Клавдия; начало строительства Аппиевой дороги
300: Закон Валерия о праве на апелляцию (lex Valeria); Огульниев закон (lex Ogulnia) о выборности жрецов
298–290: Третья Самнитская война
287: Последняя сецессия плебса; законы Гортензия (leges Hortensiae) о полномочиях народного собрания
283: Рим завоевывает большую часть греческой Италии
280–275: Пирр в Италии и Сицилии
280–279: «Пирровы победы» при Гераклее и Аскуле
272: Рим захватывает Тарент
264–241: Первая Пуническая война
248: Гамилькар Барка вторгается на Сицилию
241: Поражение карфагенского флота у островов Эгаты; Сицилия становится римской провинцией
241–236: Война наемников против Карфагена
240: Первая драма Ливия Андроника
239: Карфаген уступает Корсику и Сардинию Риму
237: Гамилькар в Испании
235: Первая драма Невия
230: Война с иллирийскими пиратами
222: Рим завоевывает Цизальпинскую Галлию
221: Ганнибал принимает командование в Испании
219–201: Вторая Пуническая война
218: Ганнибал переходит через Альпы и наносит римлянам поражение у Тицина и Требии
217: Ганнибал наносит поражение римлянам при Тразименском озере; Фабий Максим — диктатор
216: Победа Ганнибала при Каннах
215: Договор между Ганнибалом и Филиппом Пятым
214: Расцвет Плавта
214–205: Первая Македонская война
212: Взятие Сиракуз римлянами
210–209: Сципион Африканский Старший в Испании
207: Разгром Гасдрубала при Метавре
203: Ганнибал отзывается в Африку
202: Сципион побеждает Ганнибала при Заме; Квинт Фабий Пиктор публикует первую римскую историю
201: Испания — римская провинция
200–197: Вторая Македонская война
199: Расцвет Энния
189: Сражение при Магнесии
186: Запрещение культа Вакха
184: Цензорство Катона Старшего
171–168: Третья Македонская война
168: Битва при Пидне
167: Полибий в Риме
160: Постановка «Адельфов» Теренция
155: Карнеад читает лекции в Риме
155–138: Война с лузитанцами
150–146: Третья Пуническая война
147–140: Успехи Вириата в войне против Рима в Испании
146: Сципион Африканский Младший разрушает Карфаген; Муммий разграбляет Коринф; распространение римского господства на Северную Африку и Грецию
КТО ТАКИЕ патриции? Ливий{51} полагал, что Ромул избрал сто вождей бродов своего племени, чтобы они помогли ему обустроить Рим и образовали совет или сенат. Эти люди стали позднее называться отцами (patres), а их потомки патрициями (patricii) — «происходящими от отцов». Современная наука, живущая критикой традиции, любит рассматривать патрициев как чужеземных захватчиков, возможно, сабинян, которые вторглись в Лациум и впоследствии господствовали над римским плебсом или остальным населением, как над низшей кастой. Можно предположить, что они состояли из родов, которые благодаря военному или экономическому превосходству заняли лучшие земли и затем преобразовали свое сельскохозяйственное лидерство в политическую власть. Эти победоносные роды — Манлии, Валерии, Эмилии, Корнелии, Фабии, Горации, Клавдии, Юлии и прочие — на протяжении пяти столетий поставляли Риму военачальников, консулов и юристов. После объединения трех первоначальных племен вожди родов образовали сенат, насчитывавший около трехсот членов. Они отнюдь не были такими неженками и любителями роскоши, как их потомки. Часто они сами брались за топор или плуг, довольствовались очень простой пищей и носили домотканую одежду. Плебс восхищался ими, даже борясь против них, и ко всему, что было с ними связано, прилагал эпитет classicus, «классический», то есть перворазрядный{52}.
Немногим уступали им в богатстве, но обладали значительно меньшим политическим влиянием всадники, или дельцы. Некоторые из них могли благодаря своим средствам пробиться в сенат и образовывали вторую часть составлявшего сенат общества «отцов и мужей, внесенных рядом с ними в списки» (patres (et) conscripti). Два этих класса назывались «сословиями» и получили определение boni, «добрые»; дело в том, что ранние цивилизации рассуждали о добродетели в понятиях ранга, способности и силы; слово virtus для римлян означало «мужественность», совокупность качеств, делающих мужчину мужчиной (vir). Populus, «народ», включал в себя только эти два высших класса; и первоначально знаменитая аббревиатура — SPQR (Senatus Populusque Romanus), которой столь гордо отмечены сотни тысяч памятников{53}, имела именно такой, узкий, смысл. Постепенно, по мере продвижения демократии, слово «народ» стало относиться и к плебсу.
Такова была основная масса римских граждан. Некоторые из них являлись торговцами и ремесленниками, некоторые были вольноотпущенниками, многие занимались крестьянским трудом. Возможно, в самом начале они были коренными жителями завоеванных холмов. Некоторые в качестве клиентов (clientes), или зависимых граждан, были прикреплены к патронам (patronus) из высших классов; в благодарность за землю и покровительство они помогали им в дни мира, служили под их началом на войне и голосовали в народных собраниях так, как те им приказывали.
Ниже всех находились рабы. В царскую эпоху они были редки и дороги, и поэтому с ними обращались уважительно, как с ценными членами семьи. В VI в. до н. э., когда Рим приступил к своим завоеваниям, военнопленных во все больших количествах стали продавать аристократам, деловым людям, даже плебеям; статус раба значительно понизился. Согласно законам с ним можно было обращаться как с любой другой частью имущества; в соответствии с воззрениями и обычаями древних, после поражения его жизнь подлежала конфискации, и обращение в рабство считалось милостивой заменой смерти. Иногда ему доверяли распоряжение имуществом, делами, капиталами господина; иногда он становился учителем, писателем, актером, ремесленником, рабочим, торговцем или художником и отдавал хозяину часть своих заработков. Так или иначе, он вполне мог заработать сумму, достаточную для того, чтобы купить себе свободу и стать членом общины плебеев.
Чувство удовлетворенности столь же редко среди людей, сколь естественно среди животных, и ни одна из форм правления никогда не была одинаково хороша для всех подданных. Дельцов не устраивало в этой системе неучастие в решениях сената, богатых плебеев — исключение из сословия всадников; более бедные плебеи оплакивали свою бедность, политическое бессилие, постоянную угрозу попасть в рабство за долги. Закон ранней Республики позволял кредитору заключить постоянно уклоняющегося от уплаты должника в частную темницу, продать его в рабство, даже убить. Кредиторы могли, как гласил закон, разрубить труп должника на части и разделить его между собой — очевидно, данное предписание так никогда и не вступало в силу{54}. Плебс требовал отмены этих законов и облегчения всевозраставшего бремени долгов; он требовал, чтобы захваченные на войне земли, поступавшие во владение государства, были распределены между бедными гражданами, а не дарованы или проданы по смехотворной цене богатым, чтобы плебеи получили право избираться магистратами и жрецами, вступать в браки с выходцами из «сословий», иметь представителей своего класса среди высших должностных лиц государства. Сенат пытался рассеять недовольство разжиганием войн и был удивлен, обнаружив, что, несмотря на призывы, никто не торопится встать под знамена. В 494 г. до н. э. крупные отряды плебса «отошли» (secessere) на Священную Гору у реки Аниен в трех милях от города и объявили, что не станут ни воевать за Рим, ни работать на него, пока их требованиям не пойдут навстречу. Сенат использовал все дипломатические и религиозные уловки, чтобы выманить повстанцев назад; затем, опасаясь, что к внутренним волнениям вскоре могут присоединиться внешние неприятности, пошел на отмену или облегчение долгов и установление должностей двух трибунов и трех эдилов как выборных представителей плебса. Плебс вернулся в город, но только после того, как ему была дана торжественная клятва, что всякий осмелившийся поднять руку на его представителей в правительстве будет убит{55}.
Так было положено начало открытой битве в той классовой войне, которая завершилась не раньше, чем рухнула подточенная ею Республика. В 486 г. до н. э. консул Спурий Кассий предложил наделить бедняков захваченными землями; патриции обвинили его в том, что он добивается расположения плебса, чтобы захватить царскую власть, и убили; возможно, это был не первый эпизод в долгой череде аграрных законопроектов и инспирированных сенатом убийств, достигшей своей кульминации при Гракхах и Цезаре. В 439 г. Спурий Мелий, который в голодное время распределял пшеницу среди бедняков по низким ценам или даже бесплатно, был заколот в собственном доме рукой убийцы, подосланного сенатом, вновь выдвинувшим обвинение в подготовке к захвату царской власти{56}. В 384 г. Марк Манлий, героически защищавший Рим от галлов, был приговорен к смерти на основании такого же обвинения после того, как растратил свое имущество на помощь неплатежеспособным должникам.
Следующим шагом на пути плебса к власти стало требование определенных, писаных и не зависящих от религиозных культов, законов. Прежде жрецы-патриции и записывали и толковали законы, держа при этом свои записи в секрете и используя свое монопольное положение и ритуальную обусловленность права, чтобы всячески препятствовать социальным переменам. После долгого сопротивления новым требованиям сенат (454 г. до н. э.) послал комиссию, составленную из трех патрициев, в Грецию изучить и описать законодательство Солона и других законодателей. По их возвращении (451 г.) народное собрание избрало десятерых мужей (decemviri) и поручило им сформулировать новый кодекс, наделив их при этом на двухлетний срок чрезвычайными властными полномочиями. Эта комиссия, возглавленная решительным реакционером Аппием Клавдием, преобразовала древнее устное право в знаменитые законы Двенадцати Таблиц и передала их на рассмотрение народному собранию. Они были одобрены с некоторыми поправками и установлены на Форуме для всех, кто хотел — и умел — их прочесть. Это на первый взгляд незначительное событие стало эпохальным с точки зрения истории Рима, и всего остального человечества; было осуществлено первое оформление в письменной форме той правовой структуры, которая явилась самым выдающимся римским достижением и величайшим вкладом в развитие цивилизации.
Когда истек второй год отпущенного комиссии срока, она отказалась возвращать власть консулам и трибунам и продолжала пользоваться высшими — и совершенно неограниченными — полномочиями. Аппий Клавдий, сообщает предание, подозрительно напоминающее рассказ о Лукреции, был объят страстью к прекрасной плебейке Виргинии и, чтобы владеть ею безраздельно, объявил ее рабыней. Ее отец, Луций Виргиний, протестовал, однако Клавдий не стал его слушать. Тогда тот убил свою дочь и бросился к легиону, в котором служил, чтобы просить о помощи в низвержении нового деспота. Разгневанный плебс вновь «удалился» на Священную Гору, подражая, как говорит Ливий, «сдержанности своих предков, отказавшихся от совершения какой бы то ни было несправедливости»{57}. Узнав, что армия поддержала плебс, патриции собрались в здании сената, отстранили от власти децемвиров, отправили в изгнание Клавдия, восстановили консулат, наделили трибунов дополнительными правами, признали неприкосновенность трибунов и подтвердили перед плебсом право апеллировать к собранию центурий против решения любого магистрата{58}. Четырьмя годами позже трибун Гай Канулей выдвинул законопроект о том, что плебс должен получить право вступать в браки с патрициями и что плебеи могут выставлять свои кандидатуры на консульских выборах. Сенат, вновь столкнувшийся с угрозой вторжения мстительных соседей, уступил в первом пункте и отклонил второй, согласившись, однако, что шестеро из трибунов, избранных на собрании центурий, будут с этого времени обладать консульскими полномочиями. Плебс великодушно ответил на это решение, выбрав всех трибунов с консульскими полномочиями (tribuni militum consulari potestate) из класса патрициев.
Длительная война с Вейями (405–396) и нападение галлов на Рим сплотили на время все общество и утишили внутренние раздоры. Но победа и катастрофы стали причиной серьезных лишений для плебса. Пока они сражались за свою страну, их поля были заброшены и опустошались, а проценты по долгам превышали их платежеспособность. Заимодавцы не принимали никаких отговорок, требуя возврата занятого капитала вместе со всеми процентами или заключения и продажи должника в рабство. В 376 г. до н. э. трибуны Лициний и Секстий предложили, чтобы уже выплаченные к тому времени проценты были вычтены из суммы занятого капитала, а в течение трех лет был выплачен остаток; чтобы никому не позволялось владеть более чем пятьюстами югеров земли (iugera — около трехсот акров) или использовать рабов в таком количестве, при котором будет превышено определенное его соотношение с количеством свободных работников; чтобы один из консулов регулярно избирался из плебса. В течение десяти лет патриции противостояли этим предложениям; в это время, по словам Диона Кассия, «они развязывали войну одну за другой, чтобы народ был слишком занят и не поднимал вопроса о земле»{59}. В конце концов, столкнувшись с угрозой третьей сецессии, сенат принял Лициниевы законы, и Камилл, вождь консервативной партии, отпраздновал восстановление классового согласия возведением государственного храма Согласия на Форуме.
Это был очень важный этап в становлении ограниченной римской демократии. Начиная с этого момента, плебс стремительно продвигался по пути уравнивания своих формальных прав с правами «сословий» как в политической жизни, так и в законодательстве. В 356 г. до н. э. плебей был на один год назначен диктатором; в 351 г. до н. э. цензорство, в 337 г. претура, и в 300 г. жреческие должности были открыты для замещения их плебеями. Наконец, в 287 г. до н. э. сенат согласился с тем, чтобы решения собрания триб имели силу закона, даже если они идут вразрез с волей сената. Поскольку в этом собрании плебс мог одерживать легкие победы над патрициями, этот Гортензиев закон (lex Hortensia) стал венцом и триумфом римской демократии.
Как бы то ни было, вскоре после этих поражений власть сената была восстановлена. Требования о распределении земли были удовлетворены отправкой колонистов на захваченные территории. Стоимость предвыборной кампании и отправления должностных обязанностей (выбранные магистраты работали бесплатно) автоматически исключали бедняков из участия в них. Богатые плебеи, обеспечив себе политическое равенство и возможности, теперь сотрудничали с патрициями в сдерживании радикальных законопроектов; беднейшие плебеи, лишенные финансовых средств, на два столетия перестали играть сколько-нибудь значимую роль в римских делах. Дельцы следовали в фарватере патрицианской политики, что обеспечивало их контрактами на общественные работы, открывало доступ к эксплуатации колоний и провинций, в комиссии по сбору государственных налогов. Собрание центурий, в котором установленная процедура голосования ставила его под полный контроль аристократии, продолжало избирать магистратов, а тем самым и сенат. Трибуны, находившиеся в зависимости от поддержки богатых плебеев, использовали свою должность как консервативную силу. Каждый консул, даже избранный плебсом, заражался яростным консерватизмом, ибо по окончании года службы он становился пожизненным сенатором. Законодательная инициатива принадлежала сенату, и его авторитет санкционировался обычаем, далеко выходившим за пределы буквы закона. По мере того как внешняя политика начинала играть все более существенную роль, контроль, осуществлявшийся над ней сенатом, значительно повышал его престиж и власть. Когда в 264 г. до н. э. Рим вступил в столетнюю войну с Карфагеном за владычество над Средиземноморьем, именно сенат вел за собой государство к победе через все испытания, и подвергнувшийся опасности и отчаявшийся народ без возражений уступил его лидерству и господству.
Попробуем представить себе это сложное государство, сложившееся после пяти веков развития. По общему мнению, оно располагало одним из самых способных и удачливых правительств из тех, что когда-либо знало человечество. И действительно, Полибий видел в нем почти буквальное воплощение идеального государственного устройства, описанного Аристотелем. Оно определяло структуру римской истории, а иногда и судьбоносные для нее театры военных действий.
Кто являлся римским гражданином? С технической точки зрения тот, кто был рожден в одном из первоначальных римских племен или принят в их ряды. На практике это означало, что в число граждан входили все лица мужского пола старше пятнадцати лет, которые не были ни рабами, ни чужестранцами, а также все чужестранцы, которым было даровано римское гражданство. Никогда — ни до, ни после — гражданство не охранялось столь ревностно и не ценилось так высоко. Оно означало причастность к небольшому коллективу тех, кто вскоре станет править всем Средиземноморским регионом. Оно гарантировало неприкосновенность от легального применения пыток или телесных наказаний и право апелляции против постановления любого чиновника империи к народному собранию — а позднее к императору — в Риме.
Всем этим привилегиям сопутствовали обязанности. Гражданин, если только он не был слишком беден, мог призываться на военную службу в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет и не имел права занимать политическую должность, не прослужив до этого десять лет в армии. Его политические права столь тесно переплетались с его воинскими обязанностями, что в самых важных голосованиях он принимал участие как член своего полка, или «центурии». В царскую эпоху он голосовал также в куриатных комициях (comitia curiata), то есть он и другие главы семейств сходились (cumire) на собрание тридцати курий (curiae) или округов, на которые были разделены три племени; и именно куриатное собрание в последние дни Республики наделяло магистратов империем (imperium), или властными полномочиями. После падения монархии куриатное собрание вскоре уступило свои права центуриатным комициям (comitia centuriata) — сходкам солдат, разбитых по «центуриям», состоявшим изначально из ста человек. Именно это центуриатное собрание избирало магистратов, принимало или отвергало меры, вынесенные на его рассмотрение должностными лицами или сенатом, принимало апелляции на приговоры магистратов, исследовало обвинения, выдвинутые против римских граждан и угрожавшие смертным приговором, а также решало вопросы, связанные с объявлением войны или провозглашением мира. Оно являлось основой и римской армии, и римского правительства. Тем не менее его права были довольно ограниченными. Оно собиралось только по призыву консула или трибуна и голосовало только по проектам, представленным ему магистратами или сенатом. Центуриатное собрание не могло исправлять или обсуждать эти предложения, оно только голосовало за или против.
Консервативный характер его постановлений обеспечивался классовым распределением его членов. Во главе его стояли восемнадцать центурий патрициев и деловых людей (equites). За ними следовал «первый класс», в который входили владельцы имущества, оценивавшегося в 100 000 ассов[13]; они образовывали восемьдесят центурий (8000 человек). Во второй класс входили граждане, располагавшие имуществом на суммы от 75 000 до 100 000 ассов; в третий — на суммы от 50 000 до 75 000 ассов; в четвертый — от 25 000 до 50 000 ассов; каждый из этих классов состоял из двадцати центурий. Пятый класс включал в себя граждан с имуществом от 11 000 до 25 000 ассов и имел тридцать центурий. Все те, у кого было менее 11 000 ассов, образовывали одну центурию{60}. Каждая центурия располагала одним голосом, определявшимся большинством ее членов; незначительное общество в одной центурии могло уравновесить подавляющее большинство в другой и дать победу тем, кто находился в численном меньшинстве. Поскольку каждая центурия голосовала по порядку ее финансового ранга и ее решение объявлялось сразу же после голосования, договоренность между первыми двумя группами обеспечивала девяносто восемь голосов, или абсолютное большинство, так что классы, находившиеся ниже, редко голосовали вообще. Голосование было прямым; граждане, которые были не в состоянии добраться до Рима, не имели своих представителей в собрании. Все это не являлось обыкновенной уловкой, предназначенной лишить избирательных прав крестьянство и плебс; данная классификация проводилась на основании ценза, введенного, чтобы различать группы налогоплательщиков и военнообязанных. Римляне полагали, что вполне справедливо соизмерять ценность голоса с соответствующим участием в государственных расходах и военных мероприятиях. Граждане, чье имущество оценивалось в 11 000 ассов, располагали только одним центуриатным голосом. Зато они и платили крайне незначительные налоги и в обычное время не принимали участия в военной службе{61}. Вплоть до времени Мария от пролетариата не требовалось ничего, кроме плодовитости. Несмотря на некоторые последующие изменения, центуриатное собрание оставалось достаточно консервативным и аристократическим институтом.
Несомненно, вследствие этого с первых же дней Республики плебс созывал свои собственные собрания concilia plebis. От них, может быть, происходят comitia populi tributa, которые имели законодательные полномочия по меньшей мере с 557 г. до н. э. В трибутном народном собрании избиратели распределялись в соответствии с трибой и местом жительства на базе Сервиевой переписи. Каждая триба имела по одному голосу, и голоса богатых значили столько же, сколько и голоса бедняков. После признания сенатом в 287 г. до н. э. его законодательных прав, значение собрания триб возрастало вплоть до 200 г. до н. э., когда оно стало главным источником римского частного права. Оно избирало народных трибунов (то есть представителей триб tribuni plebis) в отличие от военных трибунов (tribuni militares), избиравшихся центуриями. Однако и здесь не существовало всенародного обсуждения; магистрат выносил законопроект и защищал его, другой магистрат мог агитировать против; собрание внимало им и голосовало за или против. Хотя его устройство было более демократичным, чем у центуриатного собрания, оно не отличалось радикализмом. Тридцать одна из тридцати пяти триб были сельскими, и их члены, в основном землевладельцы, проявляли осторожность. Городской пролетариат, собранный в четыре трибы, был бессилен политически до Мария и после Цезаря.
Сенат оставался высшей инстанцией. Его первоначальный состав, набиравшийся из вождей родов, регулярно пополнялся за счет бывших консулов и цензоров, а цензоры были уполномочены следить за тем, чтобы при включении в сенат граждан патрицианского или всаднического ранга число его членов не превышало трехсот. Сенаторство было пожизненным, однако сенат или цензор могли изгонять любого, кто оказался замешан в преступлении или допустил серьезный моральный проступок. Высокое общество собиралось по призыву любого крупного магистрата в курии (curia), или здании сената, выходившем на Форум. По доброй традиции вместе с сенаторами сюда приходили их сыновья, чтобы, внимательно прислушиваясь к обсуждениям, изучать искусство государственной деятельности и крючкотворство. Теоретически сенат мог обсуждать и принимать решения только по тем вопросам, которые предлагались магистратом; его решения носили совещательный характер (senatus consulta) и не имели силы закона. На деле, его авторитет был столь высок, что магистраты почти всегда принимали его рекомендации и редко передавали в народные собрания проекты, еще не получившие одобрения сената. Любой трибун мог наложить вето на его решения, и побежденное меньшинство в сенате могло обратиться к народу{62}; но такое происходило крайне редко, за исключением смутного времени. Магистраты находились у власти на протяжении только одного года, в то время как сенаторы избирались на всю жизнь; этот бессмертный монарх неизбежно доминировал над носителями краткосрочных полномочий. Проведение внешней политики, заключение союзов и договоров, объявление войны, управление колониями и провинциями, распоряжение общественными землями и их распределением, контроль над казной и государственными расходами — все это находилось в исключительном ведении сената и наделяло его неизмеримой властью. Он совмещал в себе законодательные, исполнительные и судебные функции одновременно. Он рассматривал такие преступления, как измена, заговор или убийство, а также назначал из своих рядов судей для самых крупных гражданских процессов. При наступлении критической ситуации он мог выпустить свой самый грозный декрет, senatus consultum ultimum: «Пусть консулы следят за тем, чтобы государству не было нанесено никакого ущерба», — декрет, означавший установление законов военного времени и предоставлявший консулам безраздельное право распоряжаться жизнью и имуществом граждан.
Сенат Республики[14] часто злоупотреблял своим авторитетом: защищал коррумпированных чиновников, безжалостно развязывал войны, алчно эксплуатировал завоеванные провинции и подавлял надежды народа на более широкое участие в распределении римского благосостояния. Но никогда больше, если не считать эпоху от Траяна до Аврелия, в государственных делах не обнаруживалось столько энергии, мудрости и умения; и никогда больше идея служения государству не владела правительством или народом в такой мере. Эти сенаторы не были сверхчеловеками; они допускали грубые просчеты, иногда проводили слишком непоследовательную политику, часто ослепленные корыстью, забывали о том, что управляют огромной Империей. Но большинство из них были магистратами, администраторами, военачальниками; некоторые из них в качестве проконсулов управляли провинциями размерами в доброе государство; многие из них были выходцами из семейств, дававших Риму государственных деятелей и полководцев на протяжении нескольких столетий; было бы невероятным, если бы собрание, составленное из таких людей, оказалось лишенным известной доли величия. Сенат проявлял свои худшие качества, когда ему доводилось одерживать победы; лучшие — когда терпел поражения. Он мог проводить политику, вовлекавшую в себя века и поколения: он мог начать войну в 264 г. до н. э. и закончить ее в 146 г. до н. э. Когда Киней, философ, посетивший Рим как посол царя Пирра, побывал на заседании сената и хорошо рассмотрел собравшихся в нем людей, он сообщил новому Александру, что застал там не заурядную сходку продажных политиков, не случайное совещание рассуждающих наобум посредственностей, но проникнутый достоинством и государственным духом «совет царей»{63}.
Главные должностные лица избирались центуриатным, рангом пониже — трибутным собранием. Каждая должность замещалась коллегией (collegium) из двух и более сослуживцев, наделенных равными правами. Все должности, за исключением цензорства, занимались в течение одного года. Одну и ту же должность любой гражданин мог замещать раз в десять лет; между оставлением одного поста и занятием другого должно было пройти не меньше года; в этом промежутке бывшее должностное лицо могло быть привлечено к ответственности за злоупотребления на прежнем посту. Претендент на политическую карьеру, если ему удавалось благополучно пережить десятилетнюю службу в армии, мог выставить свою кандидатуру на квесторских выборах; квесторы под надзором консула и сената управляли расходами из государственной казны и помогали преторам в предотвращении и расследовании преступлений. Если выборщики или влиятельные покровители были удовлетворены его деятельностью, он мог впоследствии быть избран в число четырех эдилов, обязанных следить за состоянием здании, акведуков, улиц, рынков, театров, публичных домов, трактиров, за проведением полицейских судов и устройством общественных игр. Если и здесь его ожидала удача, он мог стать одним из четырех преторов, которые в военное время возглавляли армии, а в дни мира действовали в качестве судей и толкователей законов[15].
Приблизительно в этой точке своей карьеры (cursus honorum), или последовательности прохождения должностей, гражданин, прославившийся своей незапятнанной репутацией и разумным суждением, мог быть назначен одним из двух цензоров («оценщиков»), избиравшихся раз в пять лет центуриатным собранием. Один из них должен был осуществлять пятилетнюю перепись граждан и устанавливать размеры их имущества для соответствующего обложения налогами и определения их политического и военного статуса. Цензоры были обязаны изучить нрав и послужной список кандидата на государственный пост; они следили за женской добропорядочностью, воспитанием детей, обращением с рабами, сбором или откупом налогов, строительством общественных зданий, сдачей внаем государственного имущества и заключением сделок, наконец, правильностью обработки земли. Они могли понизить в ранге любого гражданина или убрать из сената любого его члена, которого находили виновным в безнравственности или преступлении; на эту часть цензорских полномочий не распространялось право вето любого другого магистрата или собрания. Они могли попытаться воспрепятствовать распространению расточительных привычек посредством повышения налога на роскошь. Они готовили и обнародовали план расходов из государственного бюджета на пятилетний срок. По истечении восемнадцати месяцев пребывания на своем посту они собирали граждан на торжественную церемонию национального очищения (lustrum), означавшего сохранение сердечных отношений с богами. Аппий Клавдий Цек (Слепой), правнук децемвира, первым сделал цензорство должностью, не уступающей в достоинстве консулату. Во время своего цензорства (312 г. до н. э.) он построил Аппиев акведук и Аппиеву дорогу, выдвинул в сенат богатых плебеев, реформировал земельные законы и государственные финансы, помог сокрушить жреческую и патрицианскую монополию, проявлявшуюся в манипуляциях законодательством, оставил свой след в римской грамматике, поэзии и риторике, наконец, благодаря произнесенной им со смертного одра речи против Пирра предопределил завоевание Римом Италии.
Теоретически, один из двух консулов («советников») должен был происходить из плебеев; на деле, на эту должность плебеи избирались очень редко, потому что даже плебс предпочитал видеть на посту, на котором приходилось иметь дело чуть ли не с каждым аспектом исполнительской деятельности в дни войны и мира на всем пространстве Средиземноморья, — видеть на нем образованного и испытанного человека. Накануне выборов находившийся при исполнении своих обязанностей магистрат исследовал положение звезд, чтобы определить, благоприятствуют ли они выставлению нескольких кандидатур; председательствуя следующим утром на центуриатном собрании, он мог предложить выбор только из тех кандидатов, которые предыдущим вечером получили благоприятные предзнаменования{64}; таким образом аристократия сдерживала «выскочек» и демагогов, и в большинстве случаев народное собрание, устрашенное знамениями или просто запуганное, молча сносило благочестивый обман. Кандидат лично присутствовал при голосовании, облаченный в простую белую (candidus) тогу, чтобы подчеркнуть простоту своего образа жизни и, может быть, сделать более заметными полученные им в боях шрамы. Будучи избран, он вступал в должность 15 марта следующего года. Консул становился особой священной, ибо он руководил самыми торжественными обрядами государства. В мирное время он созывал сенат и народное собрание, выдвигал законопроекты, следил за законностью и в целом являлся исполнителем правовых предписаний. В дни войны он набирал армии, сосредоточивал денежные средства и разделял со своим коллегой по консулату командование легионами. Если оба консула умирали или были захвачены в плен во время исполнения своих полномочий, сенат провозглашал междуцарствие (interregnum) и назначал интеррекса (interrex) сроком на пять дней, пока шла подготовка к новым выборам. Это слово дает понять, что консулы на свой непродолжительный срок становились наследниками царской власти.
Консул был ограничен равенством полномочий своего коллеги, давлением сената и правом вето, которым располагал трибун. После 367 г. до н. э. избирались четырнадцать военных трибунов, призванных стоять во главе своих триб в военное время, и десять народных трибунов — представлять их интересы в дни мира. Эти десять трибунов являлись «неприкосновенными» (sacrosancti): считалось святотатством или уголовным преступлением применить против них насилие, за исключением случаев, когда оно санкционировалось легитимной диктатурой. Их функцией было защищать интересы народа перед правительством и при помощи одного словечка veto (запрещаю) — останавливать весь государственный механизм всякий раз, когда эта мера казалась желательной одному из них. Как молчаливый наблюдатель трибун мог присутствовать на заседаниях сената, разглашать его планы перед народом и своим вето лишать сенатские постановления всякой законной силы. Двери его неприкосновенного жилища оставались открытыми днем и ночью для любого гражданина, ищущего его покровительства или помощи, и право святилища или убежища являлось эквивалентом неприкосновенности личности (habeas corpus). Сидя на своем трибунском возвышении (tribunal), он мог действовать в качестве судьи, и на его решения можно было апеллировать только в трибутное собрание. В его обязанности входило обеспечение обвиняемому справедливого рассмотрения его дела и, когда это было возможно, смягчение приговора.
Как же удавалось аристократии удерживать свое верховенство, несмотря на такие серьезные ограничения? Во-первых, они распространялись только на Рим и действовали только в мирное время; во-вторых, трибутное собрание часто удавалось уговорить избрать трибунов из числа богатых плебеев: престиж богатства и недоверие к бедности побуждали народ выбирать богатых защитниками бедняков. В-третьих, аристократия позволила увеличить число трибунов с четырех до десяти; если даже только один из них будет прислушиваться к голосу разума или позволит себя подкупить, его вето сделает бесплодными усилия всех остальных{65}. С течением времени трибуны попали в такую зависимость, что им можно было безбоязненно доверять посещение сената, участие в прениях, доступ в его ряды по истечении срока отправления должности.
Если все эти ухищрения терпели неудачу, то оставался последний оплот социального порядка — диктатура. Римляне соглашались с тем, что во времена всеобщего хаоса или опасности их свободы и привилегии, все сдержки и противовесы, созданные ими для своей защиты, могли стать препятствием для быстрых и решительных совместных действий, необходимых для спасения государства. В таких ситуациях сенат мог объявить обстоятельства критическими и назначить одного из консулов диктатором. Во всех случаях, кроме одного, диктаторы происходили из высших классов; однако нужно сказать, что аристократия редко злоупотребляла возможностями этого поста. Диктатор получал практически всю полноту власти в отношении жизни и имущества граждан, однако не мог использовать общественные средства иначе, как по договоренности с сенатом, и срок его деятельности ограничивался шестью месяцами или годом. Этим ограничениям подчинялись все диктаторы (кроме двух), воздавая своим поведением должное истории о том, как Цинциннат был призван от сохи спасать государство (458 г. до н. э.) и, выполнив свои задачи, сразу же вернулся к себе на ферму. После того как этот прецедент был нарушен Суллой и Цезарем, Республика превратилась в монархию, из которой она когда-то возникла.
Внутри этого уникального государственного устройства магистраты обеспечивали функционирование правовой системы, основанной на законах Двенадцати Таблиц децемвиров. До этого эпохального свершения римское право представляло собой смесь племенных обычаев, царских постановлений и жреческих повелений. Mos maiorum — обычай предков — оставался до конца существования языческого Рима образцом нравственности и источником права; и хотя воображение и нравоучительство, конечно же, идеализировали не ведавших жалости бюргеров эпохи ранней Республики, на рассказах о них было воспитано не одно поколение, сформировавшее стоический характер римской жизни. В остальном раннее римское право было сводом жреческих правил, частью религии, окруженной священными санкциями и торжественными ритуалами. Право было одновременно lex и ius — приказом и справедливостью; оно определяло не только человеческие взаимоотношения, но и отношения между людьми и богами. Преступление вносило разлад в эти отношения, оно разрушало pax deorum, мир с богами; закон и наказание мыслились тем, что способно восстановить эти мирные отношения. Жрецы провозглашали, чтб является справедливым и несправедливым (fas et nefas), в какие дни можно проводить судебные заседания и устраивать собрания. Все вопросы, касавшиеся брака и развода, безбрачия и кровосмешения, завещаний и передачи имущества, прав детей требовали участия жреца так же, как теперь требуют участия юриста. Только жрецам быди известны формулы, без которых никакое дело не могло считаться законным. Они являлись первыми римскими юрисконсультами (iurisconsulti), или советниками по правовым вопросам; они первыми стали давать responsa, или выносить правовые суждения. Законы были записаны в книгах, и эти свитки столь тщательно оберегались от плебса, что часто возникали подозрения, будто жрецы вносят изменения в их текст, дабы при случае они могли послужить целям священства или аристократии.
Двенадцать Таблиц вызвали двойную юридическую революцию: обнародование и секуляризацию римского права. Как и другие кодексы VI и V веков, например, Харонда, Залевка, Ликурга, Солона, они привели к превращению неустойчивого неписаного обычая в ясное писаное законодательство; они были продуктом роста грамотности и демократии. Ius civile, или гражданское право, освободилось благодаря Таблицам от ius divinum, или права божественного; Рим не стал теократией. Еще сильнее была подорвана жреческая монополия, когда секретарь Аппия Клавдия Слепого опубликовал (304 г. до н. э.) календарь судебных, или присутственных дней (dies fasti), а также список формул, применявшихся в юридических процедурах и бывших известными до того времени почти исключительно жрецам. Секуляризация сделала свой следующий шаг, когда Корунцианий (280 г. до н. э.) впервые принялся давать публичные уроки римского права; начиная с этого времени, юрист вытесняет жреца и безраздельно господствует над римской жизнью и мыслью. Вскоре Таблицы становятся основой воспитания; еще во времена Цицерона школьники должны были заучивать их наизусть; несомненно, они в немалой степени определили строгость и организованность, сутяжничество и законничество римской души. Дополняемые и исправляемые вновь и вновь — посредством законопроектов, преторских эдиктов, постановлений сената (senatusconsulta), императорских декретов — Двенадцать Таблиц на протяжении девяти столетий оставались основой римского законодательства.
Уже в этом кодексе процессуальное право было достаточно изощренным. Чуть ли не каждый магистрат мог исполнять судейские функции; однако обычно судопроизводством ведали преторы, и вносимые ими изменения и интерпретации статей законов позволяли римскому праву оставаться живым и растущим, вместо того чтобы превратиться в мертвое собрание прецедентов. Ежегодно praetor urbanus, или главный городской магистрат, набрасывал список, или «белую табличку» (album), в который заносил имена сенаторов и всадников, могущих быть привлеченными к участию в жюри; судья, возглавлявший рассмотрение данного дела, выбирал из этого списка членов жюри, известная часть которых могла получить отвод со стороны истца и ответчика. Юристам позволялось консультировать заказчиков и защищать их в суде; некоторые сенаторы давали юридические советы в общественных местах или у себя дома. Закон Цинция (204 г. до н. э.) запрещал брать плату за юридические услуги, однако законническая сметка знала, как обойти этот превосходный запрет. Для получения свидетельских показаний раба часто применялись пытки.
Двенадцать Таблиц — один из самых суровых кодексов в истории. Они стояли на защите патриархального всемогущества военно-аграрного общества; они позволяли отцу бичевать, заключать в оковы, в темницу, продавать, убивать любого из своих сыновей, равнодушно оговаривая, что сын, проданный трижды, освобождается из-под власти отца{66}. Классовое разделение закреплялось запрещением браков между патрициями и плебеями. Кредиторы располагали неограниченными правами по отношению к должникам{67}. Собственники могли свободно распоряжаться своим имуществом в завещаниях; права собственности были столь священны, что вор, пойманный на месте преступления, отдавался в рабство потерпевшему. Наказания включали в себя как скромные штрафы, так и ссылку, обращение в рабство, смерть. Некоторые из них принимали форму равного воздаяния (lex talionis); немало было и штрафов, дотошно учитывавших общественный статус жертвы. «Кто сломает кость свободного — штраф 300 ассов; раба–150 ассов»{68}. Смертью карались клевета, взяточничество, лжесвидетельство, кража урожая, ночная потрава полей соседа, обман клиента патроном, магия, поджог, убийство, «мятежные сборища в городе ночью»{69}.
Отцеубийцу зашивали в мешок, иногда помещая туда петуха, собаку, обезьяну или гадюку, а затем бросали в реку{70}. Однако в пределах столицы гражданин мог подать апелляцию на решение любого магистрата, кроме диктатора, центуриатному собранию; и если обвиняемый понимал, что голосование складывается не в его пользу, он мог свободно предпочесть возможному приговору изгнание и покинуть Рим{71}. Вследствие этого, несмотря на суровость Двенадцати Таблиц, в отношении свободных граждан смертная казнь применялась в республиканском Риме довольно редко.
В конечном счете, устройство Рима покоилось на самой удачной в истории военной организации. Граждане и армия были едины; армия, разбитая на центурии, являлась главным законодательным органом государства. Первые восемнадцать центурий выставляли кавалерию; первый класс образовывал тяжеловооруженную пехоту, оснащенную двумя копьями, кинжалом, мечом и защищенную бронзовым шлемом, панцирем, наколенниками, щитом; второй класс был вооружен так же, за исключением панциря; третий и четвертый не имели доспехов; пятый был оснащен только рогатками и камнями.
Легион был смешанным соединением, состоявшим из 4200 пехотинцев, 300 всадников и разнообразных вспомогательных подразделений{72}. Из двух легионов составлялась консульская армия. Каждый легион подразделялся на центурии — первоначально из сотни, позднее из двухсот человек, — во главе которых находились центурионы. Каждый легион имел свое vexillum — знамя или флаг; воинская честь исключала попадание этого знамени во вражеские руки, и находчивые командиры иногда вбрасывали его во вражеские ряды, чтобы побудить своих подчиненных решиться на отчаянную атаку. В сражении первые ряды пехоты обрушивали на врага, находившегося на расстоянии десяти-двадцати шагов, град дротиков — коротких деревянных копий с железными наконечниками; в это же время пращники и лучники, размещенные на флангах, атаковали при помощи стрел и камней, а кавалерия пускала в ход мечи и пики. Рукопашные схватки посредством коротких мечей становились венцом и решающим моментом боя. Во время осады тяжелые деревянные катапульты, действовавшие посредством натяжения или кручения, метали десятифунтовые камни на расстояние свыше трехсот ярдов; огромные разрушительные тараны, подвешенные на тросах, оттягивались, словно качели, назад, чтобы затем врезаться во вражеские стены; возводилась наклонная земляная насыпь, укрепленная строевым лесом, на нее вкатывались башни на колесах, откуда на врага сыпались метательные снаряды{73}. Вместо массивной и неповоротливой фаланги, которая, похоже, была перенята в эпоху ранней Республики у этрусков, около 366 г. до н. э., легионы стали разбиваться на манипулы[16], из двух центурий каждая; между манипулами оставалось свободное пространство, и манипулы, занимавшие следующий ряд, прикрывали эти открытые промежутки. Такая организация позволяла быстро усиливать один ряд при помощи следующего и быстро сосредоточивать манипулы для отражения фланговой атаки, она давала простор искусству индивидуального боя, правилам которого римский солдат был обучен особенно хорошо.
Главным фактором успеха этой армии была дисциплина. Юный римлянин начинал обучение военному искусству еще в детские годы; он изучал его прежде всех остальных и проводил десять формировавших его личность лет на поле боя или в военном лагере. Трусость была в этой армии неискупимым грехом и каралась истязанием до смерти{74}. Командующий имел право обезглавить любого солдата или офицера не только за бегство с поля боя, но и за всякое отклонение от приказа, вне зависимости от того, сколь благополучным оказывался исход событий. Дезертиры и воры наказывались отсечением правой руки{75}. Пища в лагере была скромной: хлеб или каша, немного овощей, кислое вино, изредка мясо; римская армия покорила мир, находясь на вегетарианской диете; воины Цезаря роптали, когда у них выходило все зерно и им приходилось питаться мясом{76}. Труды были столь тяжки и продолжительны, что солдаты просили командиров о битве вместо них; доблесть становилась лучшей частью благоразумия. До 405 г. до н. э. солдат не получал никакого жалованья, а после 405 г — весьма незначительное; однако ему было позволено в соответствии с его рангом принимать участие в разделе трофеев — драгоценных металлов, денег, земель, рабов, движимого имущества. Такое воспитание производило не только храбрых и энергичных солдат, но и способных и бесстрашных полководцев; дисциплина повиновения развивала и командный талант. Армия Республики проигрывала сражения, но ни разу не проиграла войны. Люди, закаленные стоическим воспитанием и жестокими зрелищами и привыкшие к презрительной фамильярности со смертью, добились побед, которые привели к покорению Италии, затем Карфагена и Греции, наконец, всего Средиземноморья.
Такова была в целом та «смешанная конституция», которой как «лучшим из всех существующих режимов» восхищался Полибий: ограниченная демократия проявлялась в законодательной суверенности народных собраний, аристократия — в лидерстве патрицианского сената, спартанская «диархия» — в кратком царствовании консулов, монархия — в деятельности назначавшихся в критических случаях диктаторов. В сущности, это была аристократия, в которой древние и богатые семейства благодаря своим возможностям и привилегиям управляли государством на протяжении столетий и обеспечивали устойчивую преемственность римской политики, преемственность, в которой таился секрет римских свершений.
Но у этого строя были и свои недостатки. Он представлял собой неуклюжую конструкцию из сдержек и противовесов, в которой любой приказ в мирное время мог быть отменен противоположным приказом. Разделение властей способствовало свободе и — до времени — было препятствием для злоупотреблений; с другой стороны, оно приводило к величайшим военным катастрофам наподобие каннской, оно превращало демократию в правление толпы и привело в конечном итоге к перманентной диктатуре принципата. Что поражает нас, так это то, сколь долго просуществовала эта система (508–30 гг. до н. э.) и сколь многого она достигла. Возможно, причина такой устойчивости — умение приспосабливаться к самым неожиданным переменим и гордый патриотизм, воспитывавшийся в семье, школе, храме, армии, народном собрании и сенате. Преданность государству знаменовала собой зенит Республики, как беспрецедентная политическая коррупция — ее падение. Рим оставался великим, пока у него было достаточно врагов, чтобы заставить его хранить единство, проницательность и отвагу. Когда все противники оказались повержены, он расцвел на миг и начал умирать.
Никогда не доводилось Риму попасть в такое плотное кольцо врагов, как после превращения его из монархии в слабый город-государство, контролирующий только 350 квадратных миль территории, что эквивалентно площади квадрата со стороной в девятнадцать миль. Пока Ларс Порсенна вел к нему свои войска, многие из соседних общин, покоренных прежде римскими царями, вернули себе свободу и образовали Латинский Союз, чтобы противостоять притязаниям Рима. Италия представляла собой разношерстную смесь независимых племен или городов, каждый из которых имел собственное правительство и разговаривал на своем языке: на севере жили лигуры, галлы, умбры, этруски, сабиняне; южнее их — латины, вольски, самниты, луканы, бруттии; вдоль западного и южного побережий греческие колонисты населяли Кумы, Неаполь, Помпеи, Пестум, Локры, Регий, Кротону, Метапонт, Тарент. Рим находился в самом центре, стратегически весьма выгодном для экспансии, но в то же время опасно открытом для атаки одновременно со всех сторон. Его спасением стало то, что враги редко объединяли свои действия против него. В 505 г. до н. э., когда Рим был в состоянии войны с сабинянами, могущественный сабинский род Клавдиев перешел на его сторону и получил права римского гражданства на благоприятных условиях. В 449 г. до н. э. сабиняне потерпели поражение; в 290 г. до н. э. все их земли были аннексированы Римом, и в 250 г. они получили полное римское избирательное право.
В 496 г. до н. э. Тарквинии убедили часть латинских городов — Тускул, Ардею, Ланувий, Арицию, Тибур и другие — объединиться в войне против Рима. Столкнувшись с этим, безусловно, слишком мощным альянсом, римляне назначили своего первого диктатора — Авла Постумия; у озера Регилл они одержали спасительную победу, получив помощь, уверяют они, от богов Кастора и Поллукса, покинувших Олимп, чтобы сражаться в римском строю. Через три года Рим заключил договор с Латинским Союзом, по которому стороны торжественно обещали, что «между римлянами и латинскими городами будет мир, покуда стоят земля и небо… Обе стороны будут получать одинаковую долю во всех корыстях, захваченных во время совместных войн»{77}. Рим стал членом Союза, затем его вождем, наконец, господином. В 493 г. до н. э. он вступил в борьбу с вольсками; именно в этой войне Гай Марций удостоился прозвища Кориолана после захвата Кориол, столицы вольсков. Историки добавляют, и, возможно, в их сообщениях присутствует легкий призвук романтики, что Кориолан стал непримиримым реакционером, по настоянию плебса был отправлен в изгнание (491 г.), бежал к вольскам, перестроил их армию и повел ее на осаду Рима. Умирающие от голода римляне, продолжает легенда, отправляли посольство за посольством с целью переубедить его, но все без результата. Наконец к нему вышли жена и мать и принялись уговаривать его изменить свои намерения, угрожая, что иначе они встанут на пути продвижения его войск. После этого он отступил вместе со своей армией и был убит вольсками; или, согласно другой версии, он дожил среди них до глубокой старости{78}. В 405 г. до н. э. Вейи и Рим вступили в смертельный поединок за контроль над Тибром. Рим осаждал враждебный город девять лет — и безуспешно; воодушевленные этим этрусские города объединились в антиримскую коалицию. Подвергнувшись нападениям со всех сторон, когда само его существование оказалось под вопросом, Рим назначил диктатора Камилла, поднявшего на борьбу новую армию, захватившего Вейи и разделившего их земли между римскими гражданами. В 351 г. до н. э. после множества новых войн южная Этрурия была присоединена Римом и получила почти современное название Тускии.
Тем временем в 390 г. возникла новая и еще большая угроза. Начался тот долгий поединок между Римом и Галлией, конец которому положит только Цезарь. Пока Рим и Этрурия сражались друг с другом в следовавших одна за другой четырнадцати войнах, кельтские племена просочились через Альпы из Галлии и Германии и поселились в Италии к северу от реки По. Древние историки называли захватчиков кельтами (Keltai, Celtae), галатами или галлами, (Galatae, Galli). Об их происхождении мало что известно; мы можем лишь видеть в них представителей той же ветви индоевропейцев, которая обитала в Германии, Галлии, Центральной Испании, Бельгии, Уэльсе, Шотландии и Ирландии и приняла участие в формировании там прероманских языков. Полибий рисует их «высокими и статными», обожающими войны, сражающимися обнаженными, если не считать золотых амулетов и цепочек{79}. Когда кельты, жители Южной Галлии, отведали италийского вина, оно так им понравилось, что они решили отправиться в ту страну, где выращиваются столь восхитительные плоды; может быть, еще больше их подгоняла нехватка пахотных территорий и новых пастбищ. Придя в Италию, они жили там некоторое время в неестественном для них мире, возделывая землю и пася скот, перенимая постепенно этрусскую культуру, которую они застали в соседних городах. Около 400 г. до н. э. они вторглись в Этрурию и принялись за ее разграбление; этруски сопротивлялись вяло, так как большая часть их вооруженных сил отправилась на подмогу осажденным Вейям. В 391 г. до н. э. 30 000 галлов вышли к Клюзию; годом позже они встретились с римлянами у реки Аллии, обратили их в бегство и вошли в Рим, не встретив никакого сопротивления. Они разграбили и сожгли большие участки города и семь месяцев осаждали остатки римской армии на гребне Капитолийского холма. В конце концов римляне уступили и заплатили галлам тысячу фунтов золота за то, чтобы те оставили город[17]. Те ушли, но возвратились в 367-м, а затем в 358-м и 350 гг. до н. э.; раз за разом встречая отпор, они наконец довольствовались контролем над Северной Италией, получившей с тех пор название Цизальпинской Галлии.
Пережившие галльское нашествие римляне нашли свой город настолько опустошенным, что многие из них склонялись к мысли о том, чтобы покинуть это место и сделать своей столицей Вейи. Камилл разубедил их, и правительство взяло на себя финансовую помощь тем, кто решил заново отстроить дома. Эта стремительная перестройка перед лицом множества противников явилась в значительной мере причиной хаотичности городской планировки и рискованной изогнутости узких улиц. Покоренные народы, видя, что Рим находится на краю гибели, вновь и вновь поднимали восстания, и потребовалось полвека периодических войн, чтобы излечить их от стремления к свободе. Латины, эквы, герники, вольски нападали по очереди или все вместе; если бы вольскам удалось одержать победу, они отрезали бы Рим от Южной Италии и моря, чем, вполне возможно, положили бы конец римской истории. В 340 г. до н. э. города Латинского Союза были побеждены; два года спустя Рим распустил Союз и присоединил к себе почти весь Лациум[18].
Между тем, победив вольсков, Рим оказался лицом к лицу с сильными племенами самнитов. Они господствовали над большой частью Центральной Италии, где находились такие богатые города, как Нола, Беневент, Кумы, Капуя. Они подчинили своей власти большинство этрусских и греческих поселений западного побережья и были достаточно эллинизированы, чтобы создать самобытное кампанское искусство; возможно, они были более цивилизованны, чем римляне. С ними Рим сражался в трех кровопролитных войнах за контроль над Италией. У Кавдия (321 г, до н. э.) римляне пережили одно из самых сокрушительных поражений, и их разбитая армия прошла «под ярмом» — аркой из вражеских копий — в знак покорности. Консулы, бывшие вместе с армией, заключили постыдный мир, который был отвергнут сенатом. Самниты вступили в союз с этрусками и галлами, и некоторое время Рим противостоял оружию всей Италии. Его легионы одержали решительную победу при Сентине (295 г. до н. э.), и Рим присоединил к своей державе Кампанию и Умбрию. Еще через двенадцать лет он отогнал галлов за По и вновь низвел Этрурию на положение зависимой территории.
Отныне на землях между галльским Севером и греческим Югом Рим оказался господином Италии. Не довольствуясь этим и не чувствуя себя в безопасности, он предлагает городам Великой Греции выбирать между союзом под римской гегемонией и войной. Предпочитая союз с Римом дальнейшему поглощению «варварскими» (т. е. италийскими) племенами, численность которых как вне, так и внутри самих городов неуклонно возрастала, Турин, Локры и Кротона приняли римские условия; возможно, здесь, как и в городах Лация, возникли серьезные трудности в связи с классовой войной и римские гарнизоны размещались ради защиты собственников от набирающего силы плебса{80}. Тарент заупрямился и призвал на помощь эпирского царя Пирра. Этот галантный воитель, распаленный преданиями об Ахилле и Александре, пересек с эпирскими войсками Адриатическое море, разбил римлян при Гераклее (280 г. до н. э.) и подарил европейским языкам новое прилагательное, скорбя о том, сколь дорогой ценой досталась ему победа{81}. Теперь к нему присоединились все греческие города Италии, а луканы, бруттии и самниты объявили себя его союзниками. Он направляет в Рим Кинея с предложением мира и отпускает под честное слово 2000 пленников, обязанных вернуться, если Рим предпочтет войну. Сенат уже было согласился на его условия, коТда старый и слепой Аппий Клавдий, который задолго до этого отошел от всех общественных дел, был внесен в здание сената и заявил, что Рим не станет заключать мира, пока на земле Италии находится вражеская армия. Сенат отослал обратно пленников, освобожденных Пирром, и вступил в войну. Молодой царь одержал еще одну победу; затем, недовольный медлительностью и трусостью союзников, он переправляется со своей поредевшей дружиной на Сицилию. Он снимает с Сиракуз карфагенскую осаду и вытесняет карфагенцев из всех их владений на острове; однако его высокомерное правление стало раздражать сицилийских греков, полагавших, что они способны сохранить свободу, не имея ни порядка, ни смелости. Они лишили Пирра своей поддержки, и тот вернулся в Италию, сказав о Сицилии: «Что за превосходную награду оставляю я для схватки между Карфагеном и Римом!» Его армия встретилась с римской при Беневенте, где ему впервые пришлось испытать поражение (275 г. до н. э.); легковооруженные и мобильные манипулы доказали свое превосходство над неповоротливыми фалангами и открыли новую главу в военной истории. Пирр потребовал от своих италийских союзников подкреплений; те отказали, сомневаясь в его надежности и постоянстве. Он возвратился в Эпир и погиб в Греции смертью искателя приключений. В том же году (272 г. до н. э.) Милон сдал Тарент Риму. Вскоре все греческие города прекратили сопротивление, а самниты нехотя капитулировали. Так после двух столетий войны Рим стал правителем Италии.
Завоевания были быстро закреплены созданием колоний, частью отправлявшихся Латинским Союзом, частью Римом. Эти колонии служили нескольким целям: они облегчали безработицу, давление на средства существования, вызванное ростом населения и, как следствие этого, классовую вражду в Риме; они действовали как воинские гарнизоны и были очагами лояльности среди покоренных народов, аванпостами и рынками сбыта для римской торговли, производили добавочное продовольствие для голодных в столице; завоевания в Италии были доведены до конца при помощи плуга вскоре после того, как они были начаты мечом. Таким-то вот образом и были основаны или романизированы многие италийские города, существующие и поныне. Латинские язык и культура распространились по всему полуострову, в массе своей все еще варварскому и многоязычному, и Италия постепенно продвигалась к единству. Первый шаг по пути к политическому синтезу — жестокому по исполнению, величественному по результату — был сделан.
Но на Корсике, в Сардинии, Сицилии, Африке, закрывая западное Средиземноморье для римской торговли и заключая Италию в темницу омывающих ее морей, встала держава, более древняя и богатая, чем Рим.
ВЕКОВ за одиннадцать до начала нашей эры пронырливые торговцы из Финикии открыли минеральные богатства Испании. Вскоре между Сидоном, Тиром и Библом на одном конце Средиземного моря и расположенным в устье Гвадалкивира Тартессом — на другом стал курсировать целый флот торговых судов. Поскольку в те времена столь далекие путешествия не могли осуществляться без множества стоянок, а южные берега Средиземного моря являлись самым коротким и безопасным маршрутом, финикийцы установили промежуточные посты и торговые гавани на Африканском побережье, такие, как Большая Лепта (ныне Лебда), Гадрумет (Сус), Утика, Гиппон Диарритос (Бизерт), Гиппон Царский (Бон), Лике за самим Гибралтаром (юг Танжера). Семитские поселенцы, обосновавшиеся в этих местах, ассимилировали часть местного населения, купив мир с остальными. Около 813 г. до н. э. новый отряд колонистов — возможно, из Финикии, возможно, из бурно растущей Утики — построил дома на мысе десятью милями к северо-западу от современного Туниса. Узкий полуостров было легко защищать от неприятеля, а почва, орошаемая рекой Баградас (Меджерда), оказалась столь плодородной, что смогла восстанавливаться после повторяющихся разорений. Античная традиция приписывала основание города Элиссе, или Дидоне, дочери тирского царя: после того, как ее муж был убит ее братом, она отплыла вместе с другими, так же жаждущими приключений спутниками в Африку. Ее поселение получило название Картхадашт — Новый Город, — чтобы отличать его от Утики; греки преобразовали это имя в Кархедон, а римляне — в Карфаген (Carthago). Латиняне называли Африкой район между Карфагеном и Утикой и следовали грекам, именуя его семитских обитателей пунийцами (poeni), то есть финикийцами. После осад Тира Салманасаром, Навуходоносором и Александром многие богатые тирийцы бежали в Африку. Большинство из них переселились в Карфаген и превратили его в новый центр финикийской торговли. По мере заката Тира и Сидона множились сила и сияние Карфагена.
Усилившийся город оттеснил африканских туземцев в глубь материка, прекратил выплачивать им дань, стал взимать дань сам, пользуясь ими как рабами и крепостными в доме и на полях. Оформились крупные поместья; на некоторых из них работало до 20 000 человек{82}. Под надзором прагматичных финикийцев сельское хозяйство превратилось в науку и промышленное производство, которым подвел итог карфагенянин Магон в своем знаменитом руководстве по земледелию. Орошаемая при помощи каналов земля расцветала садами, хлебными полями, виноградниками; она изобиловала садами олив, гранатов, персиков, вишен и смокв{83}. Кони и крупный рогатый скот, овцы и козы выкармливались на ее лугах. Ослы и мулы служили для перевозки тяжестей, а слон был одним из многих одомашненных животных. Городская промышленность была относительна неразвита, за исключением металлообработки; карфагеняне, как и их азиатские предки, предпочитали торговать тем, что производилось другими. Они направляли своих тяжело груженных мулов на восток, запад и юг Сахары, чтобы найти там слонов, слоновую кость, золото или рабов. Их огромные галеры перевозили товары между сотнями портов от Азии до Британии, так как они в отличие от многих других моряков не боялись заплывать за Геркулесовы столпы. Предположительно именно они около 490 г. до н. э. субсидировали Ганнона, совершившего исследовательское плавание вдоль Атлантического побережья Африки и преодолевшего в этом путешествии 2600 миль морского пути; похоже, они же снарядили экспедицию Гимилькона, исследовавшего северное побережье Европы. Хотя их монетное производство не представляло собой ничего выдающегося, очевидно, они первыми стали выпускать нечто напоминающее современные бумажные деньги — кожаные полоски, на которых указывалась их ценность и которые были действительны на всей территории карфагенской державы.
Вероятно, именно богатые купцы, а не аристократы-землевладельцы, финансировали те самые армию и флот, которые превратили Карфаген из заурядной торговой гавани в империю. Африканское побережье (за исключением Утики) было завоевано на всем пространстве от Киренаики до Гибралтара и за ним. Тартесс, Гадес (Кадис) и другие испанские города признали свое поражение, и Карфаген богател на золоте и серебре, железе и меди, добываемых в Испании. Он захватил Балеарские острова и продвинул пределы своего влияния вплоть до Мадейры; он покорил Мальту, Сардинию, Корсику, западную половину Сицилии. Он обращался с подвластными ему странами с различной степенью суровости, назначая ежегодную дань, привлекая их население в свою армию и строго контролируя их внешнюю политику и торговлю. Взамен он обеспечивал им военную защиту, местное самоуправление и экономическую стабильность. Мы можем судить о благосостоянии этих зависимых территорий по тому факту, что жители Лепты Малой вносили 365 талантов (1 314 000 долларов) в год в казну Карфагена.
Эксплуатация его державных и торговых преимуществ позволила Карфагену в третьем столетии до н. э. стать самым богатым из городов Средиземноморья. Торговые пошлины и налоги приносили ему ежегодно 12 000 талантов — в двадцать раз больше, чем получали Афины в пору своего расцвета. Высший класс жил во дворцах, носил дорогие одежды, питался изысканными яствами. Город, в котором теснились четверть миллиона жителей, прославился своими знаменитыми храмами, публичными банями, но прежде всего своими безопасными гаванями и вместительными доками. Каждый из 220 доков был украшен двумя мраморными колоннами, так что внутренняя гавань (cothon) представляла собой величественное зрелище круга из 440 колонн. Отсюда широкая улица вела к Форуму — опоясанному колоннадой квадрату, уставленному греческими скульптурами и вмещавшему административные здания, торговые представительства, суды и храмы; к нему примыкали по-азиатски узкие улочки, кишащие тысячами лавок, предлагающих изделия сотен ремесел и оглашаемых криками заключающих сделки купцов. Дома поднимались на шесть этажей, но часто целым семьям приходилось ютиться в единственной комнате. В центре города в качестве одной из многих будущих подсказок римским строителям возвышался холм, или цитадель, — Бирса; здесь располагались сокровищница и монетный двор, святыни и колоннады и прекраснейший из карфагенских храмов, посвященный великому богу Эшмуну. Вокруг обращенной в глубь материка части города была возведена тройная защитная стена высотой в 45 футов, с еще более высокими башнями и бастионами; внутри стен можно было разместить 4000 коней, 300 слонов, 20 000 солдат{84}. Снаружи оставались поместья богачей, а за ними лежали поля бедняков.
Карфагеняне были семитами, родственными по крови и антропологическому типу древним евреям. Их язык то и дело поражал слух отзвуком еврейской речи, как в случае с названием главных магистратов — шофетов (shofetes; евр. shophetim), или судей. Мужчины отращивали бороды, но обычно брили верхнюю губу при помощи бронзовой бритвы. Большинство из них носили фески или тюрбаны, туфли или сандалии, а также длинное просторное платье; верхние слои общества переняли греческий стиль одежды, окрашивали свои одеяния пурпуром и окаймляли их стеклянными бисеринами. Женщины вели преимущественно замкнутый и скрытный образ жизни; они могли достичь высокого положения в качестве жриц, но во всех остальных областях жизни им приходилось довольствоваться лишь верховной властью своего очарования. И мужчины и женщины носили драгоценности и пользовались благовониями, а иногда продевали кольцо через нос. Нам мало известно об их нравах, если не считать сведений, сообщаемых их врагами. Греческие и римские писатели описывают их как обжор и пьяниц, как любителей собираться за обеденным столом, целиком сосредоточенных на поглощении пищи, как людей, столь же распущенных в любви, сколь вероломных в политике. Вероломные римляне употребляли словосочетание fides Punica («карфагенская верность») как синоним коварства. Полибий сообщал, что «в Карфагене не считается постыдным ничто, что приносит прибыль»{85}. Плутарх поносил карфагенян как «жестоких и угрюмых, послушных властителям, тягостных для подчиненных, впадающих в крайнюю трусость, когда они напуганы, и в крайнюю дикость, когда разгневаны, упрямых в своих решениях, суровых и не способных чувствовать радости и прелести жизни»{86}. Но Плутарх, хотя он, как правило, честен в своих свидетельствах, всегда оставался греком; что касается Полибия, то он был близким другом того Сципиона, который сжег Карфаген дотла.
Худшие стороны Карфагена отчетливо проступают в его религии, сведения о которой опять-таки донесены до нас его врагами. Их финикийские пращуры почитали Баала-Молоха и Астарту как персонификации заключенных в природе мужского и женского начал, а также солнца и луны; карфагеняне относились с такой же привязанностью к соответствовавшим им божествам — Баалу-Хаману и Танит. Особенно распаляла их благочестие Танит; они наполняли ее храмы приношениями и призывали ее имя в клятвах. Третьим по значению был бог Мелькарт, «Ключ Града»; затем Эшмун, бог благосостояния и здоровья; наконец, рой младших богов — «ваалов», или господ; в качестве божества почиталась даже Дидона{87}. В больших городах в жертву Баалу-Хаману приносились живые дети — до трехсот в день. Их помещали на наклонно поставленные лапы идола, и они скатывались в разведенный внизу огонь; их крики тонули в шумных звуках труб и кимвалов. От матерей требовали смотреть на это зрелище без слез и стонов; в противном случае они рисковали навлечь на себя обвинение в нечестии и потерять доверие божества. Временами богатые отказывались приносить в жертву своих детей и покупали им замену среди бедняков; но когда Агафокл Сиракузский осаждал Карфаген, высшие классы, испугавшись, что их увертка вызвала раздражение божества, бросили в костер двести отпрысков аристократических семейств{88}. Следует добавить, что эти истории рассказаны нам Диодором, сицилийским греком, который совершенно равнодушно взирал на греческую практику инфантицида. Может быть, карфагенские жертвоприношения делали более приемлемой для благочестивых душ попытку контролировать избыточную человеческую плодовитость.
Когда римляне разрушили Карфаген, они подарили найденные там библиотеки своим африканским союзникам. Ничего из этих собраний не дошло до нас, не считая Ганнонова описания его путешествия и фрагментов из Магона, посвященных земледелию. Святой Августин уклончиво уверяет нас, что «в Карфагене существовало множество вещей, мудро доверенных человеческой памяти»{89}, а Саллюстий и Юба пользовались сочинениями карфагенских историков. Из карфагенских построек не сохранилось ничего — римляне не оставили здесь камня на камне. Рассказывают, что архитектурный стиль Карфагена был смешением финикийского и греческого стилей, что его храмы были обильно и богато украшены, что храм и истукан Баала-Хамана были покрыты золотыми пластинами весом в тысячу талантов{90}, что даже гордые греки считали Карфаген одной из самых красивых столиц мира. Тунисские музеи хранят несколько скульптурных фрагментов, служивших прежде украшением саркофагов и найденных в гробницах неподалеку от места, на котором стоял Карфаген; самая прелестная из них — это сильная и грациозная фигура, возможно, Танит, изготовленная, в сущности, в греческой манере. Меньшие статуи, извлеченные из карфагенских могил в Балеаресе, довольно грубой работы и часто отталкивающе гротескны, словно их назначением было поражать детей или устрашать демонов. Сохранившаяся керамика имеет чисто утилитарный характер; однако нам известно, что карфагенские ремесленники могли делать отличные работы из тканей, драгоценных металлов, слоновой кости, черного дерева, янтаря и стекла.
Дать ясное представление о структуре карфагенского политического режима не входит сейчас в нашу задачу. Аристотель восхвалял государственное устройство Карфагена, говоря, что «во многих отношениях оно превосходит все остальные», ибо «доказано, что государство может быть хорошо упорядочено, когда простые граждане устойчиво лояльны по отношению к конституции, когда нет никаких достойных упоминания внутренних конфликтов и когда никому не удается стать единовластным правителем»{91}. Время от времени граждане встречались в народном собрании, будучи облечены властью принять или отклонить (но не обсуждать или исправлять) предложения, выдвинутые сенатом, состоявшим из трехсот старейшин; впрочем, сенат был не обязан выносить на народное собрание решения, по которым его членам удавалось самим прийти к соглашению{92}. Сенаторов избирал народ, но зачастую открытый подкуп сводил к минимуму достоинства или опасности этой демократической процедуры и ставил на место родовой аристократии олигархию богатства. Из предложенных сенатом кандидатур народное собрание ежегодно выбирало двух шофетов, призванных возглавлять юридическую и административную иерархии. Над коллективными органами, то есть народным собранием и сенатом, стоял суд из 104 судей, которые в нарушение закона занимали свои кресла пожизненно. Поскольку он был уполномочен следить за всеми действиями государственной администрации и требовать отчета от каждого должностного лица по окончании срока его деятельности, этот суд приобрел ко времени Пунических войн контрольную власть над правительством и гражданами.
Кандидат в главнокомандующие выдвигался сенатом и избирался народным собранием. Он находился в лучшем положении, чем римский консул, так как его командование могло длиться столько, сколько считал нужным сенат. Однако римлянин вел против Карфагена легионы патриотически настроенных землевладельцев, в то время как карфагенская армия являла собой наемное войско чужеземного происхождения (главным образом ливийского), не испытывавшее особенных симпатий к Карфагену, лояльное лишь по отношению к тем, кто ее содержал, да изредка к своему военачальнику. Карфагенский военный флот был, несомненно, наиболее мощным морским объединением своего времени; 500 квинкверем, ярко разукрашенных, легких и стремительных, превосходно защищали карфагенские колонии, рынки и торговые маршруты. После того как эта армия покорила Сицилию, а этот флот закрыл западное Средиземноморье для римской торговли, разразилась та столетняя схватка не на жизнь, а на смерть, которая известна нам под именем трех Пунических войн.
Когда-то два эти государства были дружественными — в те времена, когда одно из них было достаточно сильным, чтобы навязать свою волю другому. В 508 г. до н. э. они заключили договор, который признавал римское владычество над побережьем Лация, но требовал от римлян не плавать по Средиземному морю западнее Карфагена и не делать остановок в Ливии или на Сардинии, за исключением тех случаев, когда возникает необходимость пополнить запасы провизии или починить корабли{93}. По словам греческого географа, это была обычная практика карфагенян — топить иностранных мореходов, захваченных между Сардинией и Гибралтаром{94}. Греки из Массалии (совр. Марсель) развивали мирную прибрежную торговлю между Южной Галлией и Северо-Восточной Испанией; Карфаген, сообщают наши источники, подрывал эту торговлю пиратскими рейдами, и Массалия была верным союзником Рима. (Мы не знаем, что здесь пропаганда, а что история.) После того как Рим взял под контроль Италию, он не мог чувствовать себя в безопасности, покуда две враждебные силы — греки и карфагеняне — владели Сицилией, находившейся в миле от Италийского побережья. Кроме того, земля Сицилии была плодородна; она могла обеспечить зерном половину Италии. Захвати Рим Сицилию, Сардиния и Корсика сами перешли бы в его руки. Следующий этап римской экспансии был с очевидностью предопределен этими обстоятельствами.
Как найти casus belli (повод к войне)? Около 264 г. до н. э. шайка самнитских наемников, называвших себя мамертинцами, то есть «людьми Марса», овладела Мессаной (ближайший к Италии город на Сицилийском побережье). Они убили или изгнали греческих граждан, поделили между собой жен, детей и имущество своих жертв и жили набегами на окрестные греческие города. Гиерон Второй, тиран Сиракуз, осадил их логово; карфагенский десант, высадившийся у Мессаны, оттеснил Гиерона назад и взял власть над городом в свои руки. Мамертинцы обратились к Риму с просьбой о помощи в изгнании своих спасителей. Сенат колебался, зная мощь и богатство Карфагена; но богатые плебеи, доминировавшие в центуриатном собрании, призывали к войне и походу на Сицилию. Рим решил, что, какова бы ни была цена, он не может допустить, чтобы Карфаген владел столь близкой и стратегически важной гаванью. Снарядили флот и поручили его командующему Гаю Клавдию идти на выручку мамертинцам. Однако карфагеняне уже убедили тех отказаться от римской помощи. Послание, в котором мамертинцы брали назад свою просьбу, застало Клавдия уже в Регии. Не обратив на него никакого внимания, Клавдий пересек пролив, пригласил карфагенского командующего на переговоры, лишил его свободы и велел передать карфагенской армии, что убьет ее командира, если она окажет сопротивление. Наемники с радостью встретили столь блестящий предлог для отказа от встречи с легионами, и Мессана досталась Риму.
Два героя были вознесены на вершины славы Первой Пунической войной: римлянин Регул, карфагенянин Гамилькар. Возможно, нам следует упомянуть и двух других — сенат и народ Рима. Сенат добился того, чтобы Гиерон встал на сторону Рима и тем самым обеспечил римской армии в Сицилии бесперебойное снабжение всем необходимым; мудро и осмотрительно он подготовил Рим к войне и привел его к победе, несмотря на, казалось бы, неодолимые препятствия. Граждане нашли деньги, материалы, рабочую силу, чтобы построить первый римский флот — 330 судов, почти все из которых — стопятидесятифутовые квинкверемы с тремястами гребцами и ста двадцатью солдатами на борту; большинство кораблей было экипировано новыми железными абордажными крючьями и переносными сходнями для высадки на вражеские галеры. Благодаря этим приспособлениям искусство морского боя, непривычное для римлян, могло быть максимально приближено к условиям рукопашной схватки, в которой легионеры могли проявить все свои умения. «Этот факт, — пишет Полибий, — показывает нам лучше, чем что бы то ни было еще, сколько одушевления и дерзости способны выказать римляне после того, как решились на какое-нибудь предприятие… Они никогда не участвовали в морских битвах; но стоило им схватить замысел, как они столь рьяно принялись за дело, что, не успев даже приобрести необходимых для таких вещей навыков, они сразились с карфагенянами, которые на протяжении многих десятилетий владычествовали на море»{95}. В стороне от Экнома, расположенного на юге Сицилии, два враждебных флота столкнулись в крупнейшей морской битве античности (256 г. до н. э.). В ней приняло участие 300 000 человек. Римляне, предводительствуемые Регулом, одержали решительную победу и беспрепятственно подошли к берегам Африки. Высадившись без проведения надлежащей рекогносцировки, они вскоре встретили превосходящие силы карфагенян, которые практически полностью их уничтожили, пленив опрометчивого консула. Вскоре после этого бедствия римский флот был выброшен штормом на скалистое побережье; 284 корабля потерпели крушение, и около 80 000 моряков утонуло. Худшей морской катастрофы человечество еще не знало. Римляне показали, чего они стоят, построив за три месяца 200 новых квинкверем и обучив 80 000 человек, чтобы снабдить их экипажами.
Продержав Регула у себя пять лет, его пленители разрешили ему сопровождать карфагенское посольство, отправлявшееся в Рим просить мира, но с тем условием, что он вернется назад, если сенат отвергнет предложения Карфагена. Когда Регул познакомился с этими предложениями, он посоветовал сенату отклонить их и, несмотря на уговоры семьи и друзей, вернулся вместе с послами в Карфаген. Там он был замучен — его постигла смерть от бессонницы{96}. Его сыновья в Риме схватили двух высокородных карфагенских пленников, прикрепили им к груди доски с гвоздями и держали без сна, пока те не умерли{97}. Оба рассказа кажутся неправдоподобными до тех пор, пока мы не вспомним зверства нашего времени.
Гамилькаров, Гасдрубалов и Ганнибалов в Карфагене было преизобилие, потому что эти имена давались членам старейших семейств почти в каждом поколении. Это были так называемые теофорные имена, заключавшие в себе имя божества. Имя Гамилькар означало «тот, кого защищает Мелькарт»; Гасдрубал — «тот, кому помогает Баал»; Ганнибал — само «благоволение Ваала». Наш Гамилькар получил прозвище Барка — «молния»; ему было свойственно наносить быстрые, внезапные удары в самых неожиданных местах. Он был еще молод, когда Карфаген доверил ему пост главнокомандующего (247 г. до н. э.). Взяв с собой небольшую часть флота, он изводил Италийское побережье застающими врасплох высадками, разрушал аванпосты Рима и захватывал множество пленных. Затем в виду римской армии, удерживавшей Панорм (Палермо), он высадил свои войска и захватил высоту, главенствовавшую над городом. Его отряд был слишком мал, чтобы ввязываться в серьезное сражение, но всякий раз, когда он выводил солдат в поход, они возвращались с добычей. Он просил карфагенский сенат о подкреплениях и провианте; тот ответил отказом, придерживая свои запасы, и приказал ему кормить и одевать своих солдат за счет лежащих вокруг него поселений.
Тем временем римский флот одержал новую победу и потерпел новое поражение при Дрепане (249 г. до н. э.). Почти одинаково устав от войны, обе державы получили девятилетнюю передышку. Но если Карфаген бездействовал, уповая на военный гений Гамилькара, несколько римских граждан на добровольной основе снарядили флот в двести боевых кораблей, способных нести шестидесятитысячную армию. Эта новая армада, тайно пустившись в плавание, застала карфагенский флот совершенно неподготовленным у Эгатских островов, лежавших в стороне от западного побережья Сицилии, и нанес ему такой урон, что Карфаген взмолился о мире (241 г. до н. э.). Карфагенская часть Сицилии была отдана Риму, ему была обещана ежегодная выплата контрибуции в размере 440 талантов на протяжении десяти лет, были сняты все карфагенские ограничения римской торговли. Война продлилась почти двадцать четыре года и поставила Рим на грань банкротства, так что его деньги обесценились до 23 процентов своей прежней стоимости. Но война показала несокрушимое упорство римского характера и превосходство армии, составленной из свободных людей, над наемным войском, ищущим как можно большей поживы как можно меньшей кровью.
Карфаген чуть было окончательно не погубила его жадность. Он задержал выплату жалованья наемникам, даже тем, которые проявили себя с лучщей стороны под началом Гамилькара. Наемники ворвались в город и потребовали своих денег. Видя, что карфагенское правительство тянет время и пытается рассеять их силы, они подняли бешеный мятеж. Подвластные Карфагену народы, обложенные во время войны непосильными налогами, присоединились к восстанию, а ливийки продали свои драгоценности, чтобы поддержать восстание. Двадцать тысяч наемников и повстанцев, ведомые Матоном, ливийцем и свободным человеком, и Спендием, кампанским рабом, осадили Карфаген в то время, когда в его стенах едва ли нашелся бы хоть один солдат, способный встать на его защиту. Богатые купцы трепетали за свою жизнь и обратились к Гамилькару с мольбой о спасении. Разрываясь между двумя привязанностями — к наемникам и родному городу, — Гамилькар организовал из карфагенян десятитысячную армию, вымуштровал ее, повел в бой и снял осаду. Разбитые наемники отступили в горы, отрубили руки и стопы у Гескона, карфагенского военачальника, и у 700 других пленников, перебили им ноги и бросили еще живыми в общую могилу{98}. Гамилькар загнал 40 000 повстанцев в узкое ущелье и перекрыл все выходы так плотно, что те стали гибнуть от голода. Они съели оставшихся пленников, затем рабов; наконец, они отправили Спендия просить о мире. Гамилькар распял Спендия и растоптал слонами сотни пленников. Наемники попытались вырваться из западни с боем, но были немилосердно перерезаны. Матона, попавшего в плен, заставили бежать по улицам Карфагена, а горожане секли его бичами и мучили, пока он не умер{99}. «Наемническая война» длилась сорок месяцев (241–237 гг.) и, по словам Полибия, «была решительно самой кровопролитной и нечестивой войной в истории»{100}. Когда мятеж был подавлен, Карфаген обнаружил, что Рим занял Сардинию. Карфаген попытался протестовать, и Рим объявил войну. Отчаявшиеся в успехе карфагеняне вынуждены были купить мир, заплатив еще 1200 талантов и отказавшись от притязаний на Сардинию и Корсику.
Можно вообразить себе ярость, охватившую Гамилькара при виде такого обращения с его родиной. Он предложил карфагенскому правительству предоставить ему войска и денежные средства для восстановления карфагенского господства в Испании, откуда открывался путь для вторжения в Италию. Землевладельческая аристократия приняла этот план в штыки, опасаясь возобновления войны; купеческий средний класс, жалея о потере иностранных рынков и портов, его поддержал. Стороны пришли к компромиссу, и Гамилькар получил в свое распоряжение умеренный воинский контингент, с которым переправился в Испанию (238 г. до н. э.). Он привел к покорности города, чья преданность Карфагену не выдержала испытаний войны, пополнил свою армию местными новобранцами, снарядил и обеспечил ее за счет продукции испанских серебряных рудников и умер во время похода против одного из испанских племен (229 г. до н. э.).
После него в военном лагере остались его зять Гасдрубал и сыновья Ганнибал, Гасдрубал и Магон — его «львиный выводок». Зять был выбран главнокомандующим и на протяжении восьми лет проводил мудрую политику — он добился сотрудничества испанцев и построил неподалеку от серебряных рудников большой город, известный римлянам под именем Нова Картаго, или Новый Карфаген (совр. Картахена). После того как он был убит (221 г. до н. э.), армия избрала своим новым командиром старшего сына Гасдрубала — Ганнибала, которому было тогда двадцать шесть лет от роду. Перед тем как оставить Карфаген, отец привел его, девятилетнего мальчика, к алтарю Баала-Хамана и потребовал поклясться, что однажды тот отомстит Риму за несчастья своей страны. Ганнибал поклялся и клятвы своей не забыл.
Почему Рим допустил, чтобы Карфаген восстановил контроль над Испанией? Дело в том, что он был измучен классовой борьбой, распространял свое могущество на Адриатику, воевал с галлами. В 232 г. до н. э. трибун Гай Фламиний, предвосхищая Гракхов, провел через народное собрание вопреки жесточайшему сопротивлению сената решение о распределении между беднейшими гражданами части земель, недавно отвоеванных у галлов. В 230 г. до н. э. Рим сделал первый шаг на пути завоевания Греции — он очистил Адриатическое море от пиратов и захватил часть Иллирийского побережья, чтобы еще надежнее защитить италийскую торговлю. Не страшась теперь угроз с юга и востока, он приступил к вытеснению галлов за Альпы и превращению всей Италии в единое государство. Чтобы обезопасить себя на западе, Рим заключил договор с Гасдрубалом, по которому карфагеняне согласились не подниматься в Испании севернее реки Ибер: в то же самое время был заключен союз с полугреческими городами Сагунтом и Ампорием, расположенными в Испании. На следующий год (225 г. до н. э.) галльская армия из 50 000 пехотинцев и 20 000 конников обрушилась на полуостров. Жители столицы были так напуганы, что сенат вернулся к первобытному обычаю человеческих жертвоприношений и сжег двух галлов на Форуме живьем, дабы умилостивить богов{101}. Легионы столкнулись с захватчиками близ Теламона, уничтожили 40 000, взяли в плен 10 000 галлов и выступили победным маршем, чтобы поработить всю Цизальпинскую Галлию. За три года эта задача была решена; оборонительные колонии были основаны в Плаценции и Кремоне, и от Альп до Сицилии Италия была отныне единым целым.
Победа оказалась несвоевременной. Оставь Рим галлов в покое еще на несколько лет, и они могли бы остановить Ганнибала. Теперь же вся Галлия пылала ненавистью к Риму. Ганнибал понял, что настал тот момент, которого он так ждал: он мог пересечь Галлию, не встретив здесь решительного сопротивления, и наводнить Италию галльскими племенами, действующими в роли его союзников.
Пунийскому вождю исполнилось к этому времени двадцать восемь лет, он был в расцвете умственных и физических сил. В дополнение к традиционному карфагенскому образованию, заключавшемуся в изучении языков, литератур и истории Финикии и Греции{102}, он получил солдатскую закалку, проведя девятнадцать лет в походном лагере. Он приучил свое тело к трудностям, аппетит — к умеренности, язык — к молчанию, ум — к объективности. Он мог бежать или скакать на лошади наравне с самыми быстрыми, охотиться или сражаться наравне с самыми храбрыми; «он первым вступал в бой, — говорит враждебный Ливий, — и последним покидал поле брани»{103}. Ветераны любили его за то, что в его командирской стати и пронизывающем взгляде они видели своего старого вождя Гамилькара, вернувшегося к ним в цвете лет; молодежи он был по душе, потому что носил непритязательную одежду, никогда не успокаивался, прежде чем добыть все необходимое для армии, делил с ними все испытания и удачи. Римляне обвиняли его в жадности, жестокости и коварстве, ибо он не считался ни с чем, когда требовалось обеспечить войско провиантом, строго наказывал неверных, расставил не одну западню своим врагам. И все же мы часто видим его милостивым, почти рыцарственным. «В сообщениях о нем, — утверждает здравомыслящий Моммзен, — мы не найдем ничего, что нельзя было бы оправдать, учитывая обстоятельства, и что противоречило бы международному праву того времени»{104}. Римляне не могли простить ему того, что он выигрывал сражения скорее за счет смекалки, чем за счет солдатских жизней. Военные хитрости, на которых обжигались римляне, ловкость его шпионов, тонкость его стратегии, непредсказуемость тактики — всего этого они просто не могли должным образом оценить до тех пор, пока не пал Карфаген.
В 219 г. до н. э. римские агенты организовали в Сагунте государственный переворот, в результате которого к власти пришла враждебная Карфагену партия. Поскольку сагунтинцы тревожили дружественные ему племена, Ганнибал потребовал прекратить враждебные действия. Получив отказ, он осадил город. Рим заявил Карфагену протест и пригрозил войной; Карфаген ответил, что, так как Сагунт расположен на сто миль южнее Ибера, Рим не имеет права вмешиваться в его дела, а заключив с ним союз, и вовсе нарушает договор с Гасдрубалом. Ганнибал продолжил осаду, и Рим снова взялся за оружие, не представляя себе, что начинающаяся Вторая Пуническая война будет самой страшной в его истории.
Ганнибал потратил восемь месяцев на то, чтобы привести сагунтинцев к повиновению; он не решался двинуться на Италию, оставив в распоряжении римлян столь удобное место для высадки в тылу его армии. В 218 г. до н. э. он переправился через Ибер, бросив вызов судьбе, как Цезарь у Рубикона. Его войско состояло из пятидесяти тысяч пехотинцев и девяти тысяч всадников, среди которых не было наемников; большинство воинов были ливийцами и испанцами. Три тысячи испанцев дезертировали, узнав, что он собирается перейти через Альпы, еще семь тысяч испанцев, считавших все предприятие совершенно безнадежным, были отпущены Ганнибалом{105}. Проложить дорогу через Пиренеи было довольно трудной задачей. Неожиданно оказали яростное сопротивление некоторые галльские племена, дружественные жителям Массалии; чтобы достичь Роны, пришлось сражаться в течение целого лета; чтобы переправиться на другой берег — вступить в жестокий бой.
Когда римляне подошли к устью реки, Ганнибал едва отошел от нее. Он повел войска на север по направлению к Виенне, а затем свернул к востоку, врезавшись в Альпы. Кельтские орды одолели эти горные цепи прежде него, и Ганнибал также не встретил бы здесь никаких непредвиденных трудностей, не столкнись он с враждебностью альпийских племен и с проблемой, как провести слонов узкими и обрывистыми проходами. В начале сентября после девятидневного подъема он достиг вершин и обнаружил их покрытыми снегом; здесь был устроен двухдневный привал, а затем последовал спуск по склонам, еще более крутым, чем те, что пришлось одолевать при подъеме, по дорогам, часто погребенным под обвалами, иногда заснеженным. Солдаты и животные теряли опору и разбивались. Ганнибал воодушевлял свое отчаявшееся воинство, указывая им на видневшиеся далеко на юге зеленеющие поля и сверкающие реки Италии; этот рай, обещал он им, будет вскоре в их власти. После семнадцатидневного альпийского перехода они вышли на равнину и остановились. Армия потеряла столько людей и коней, что насчитывала теперь 26 000 человек — меньше половины тех, кто выступил из Нового Карфагена месяц назад. Если бы цизальпинские галлы оказали такое же сопротивление, как и галлы трансальпийские, продвижение Ганнибала могло бы здесь застопориться окончательно. Но бойи и прочие племена приветствовали его как спасителя и присоединились к нему в качестве союзников, в то время как римские поселенцы бежали на юг, на другой берег По.
Столкнувшись со второй подобной угрозой за последние семь лет, угрозой самому существованию Рима, сенат мобилизовал все свои ресурсы и призвал италийцев объединиться для защиты страны. С их помощью Рим собрал армию из 300 000 пехотинцев, 14 000 всадников и имел в резерве еще 456 000 солдат. Одна армия под командованием первого из многих знаменитых Сципионов встретила Ганнибала у Тичино — небольшого притока По, впадающего в нее близ Павии. Нумидийская конница Ганнибала обратила римлян в бегство, и опасно раненного Сципиона спас, прикрыв грудью, его отважный сын, которому будет суждено вновь встретиться с Ганнибалом шестнадцатью годами позже, в битве при Заме. У Тразименского озера Ганнибал сразился с другой римской армией, насчитывавшей 30 000 бойцов и ведомой трибуном Гаем Фламинием. Римлян сопровождали работорговцы, запасшиеся оковами и кандалами для пленников, которых они намеревались продать. Частью своих сил Ганнибал заманил эту армию в долину, окруженную холмами и лесами, в которых скрывалось большинство его воинов; по его сигналу спрятанные колонны ринулись на римлян со всех сторон и уничтожили почти всех, включая и Фламиния (217 г. до н. э.).
Теперь под контролем Ганнибала находилась вся Северная Италия, но он знал, что ему противостоит заклятый враг, десятикратно превосходящий его числом. Его единственная надежда заключалась в том, чтобы убедить хотя бы часть италийских государств восстать против Рима. Он отпустил всех пленных, взятых у римских союзников, со словами, что он явился не воевать с Италией, но дать ей свободу. Он прошел маршем по наводненной Этрурии, где в течение четырех дней было невозможно найти сухого клочка земли для лагеря. Он пересек Апеннины, вышел к Адриатике и позволил воинам основательно подлечить здесь свои раны и восстановить силы. Сам он страдал жестокой офтальмией, долго не обращал на нее внимания и вот теперь практически ослеп на один глаз. Затем он продолжил поход вдоль восточного побережья к югу и приглашал италийские племена переходить на его сторону. Никто не перешел; наоборот, все города закрывали перед ним ворота и готовились к обороне. Пока он продвигался все дальше на юг, его галльские союзники, которых интересовали только оставленные на севере дома, стали покидать его. Заговоры против него были столь многочисленны, что ему приходилось постоянно менять одежду. Он умолял карфагенское правительство выслать ему подкрепление и провиант в какой-нибудь адриатический порт и встретил отказ. Он просил Младшего брата Гасдрубала, оставленного в Испании, собрать армию и, перейдя через Альпы, присоединиться к нему; однако римляне вторглись в Испанию, и Гасдрубал не решился ее покинуть. До его прихода оставалось еще десять лет.
В борьбе с величайшим из своих врагов Рим взял на вооружение его же политику осторожности и истощения сил противника. Квинт Фабий Максим, назначенный диктатором в 217 г. до н. э., своим затягиванием, насколько это было в его силах, прямого столкновения с Ганнибалом произвел на свет новое прилагательное; со временем, думал он, захватчики ослабеют от голода, разногласий и болезней. После года «мастерского бездействия», вызвавшего негодование римского плебса, народное собрание вырвало инициативу из рук сената, позабыв о прецедентах и логике; Минуций Руф был избран диктатором в сотоварищи Фабию. Вопреки совету Фабия Минуций двинулся на врага, угодил в западню, понес жестокие потери и после этого смог понять, почему Ганнибал говорил, что больше боится Фабия, не желающего сражаться, чем рвущегося в бой Марцелла{106}. Через год Фабий был смещен со своего поста, и римские армии были доверены Луцию Эмилию Павлу и Гаю Теренцию Варрону. Аристократ Павел рекомендовал осторожность; плебей Варрон был полон нетерпения; как обычно и случается, осторожность проиграла спор. Варрон искал и нашел карфагенян у Канн в Апулии, приблизительно в десяти милях от Адриатического побережья. В римской армии было 80 тысяч пеших воинов и 6000 всадников; Ганнибал располагал поддержкой 19 000 ретеранов, 16 000 ненадежных галлов и десятитысячной конницы. Он завлек Варрона на широкую равнину, идеально подходившую для кавалерии. В центре он разместил галлов, ожидая, что те вряд ли устоят в битве. Галлы не устояли, и, когда римляне, преследуя их, очутились в котле, искусный карфагенянин, находившийся в гуще сражения, велел ветеранам врезаться в римские фланги, а коннице прорваться через отряды римских всадников и ударить по легионам с тыла. Римская армия попала в окружение, потеряла маневренность и была почти полностью уничтожена; пало 44 000 римских солдат, среди которых были Павел и восемьдесят сенаторов, сражавшихся в битве как простые воины; 10 000 римлян бежали в Канузий, включая Варрона и Сципиона, который впоследствии получит прозвище Африканского Старшего (216 г. до н. э.). Ганнибал потерял 6000 бойцов, две трети которых составляли галлы. Это был выдающийся образец полководческого искусства, которое никем не было превзойдено. Это сражение положило конец римской уверенности в пехотных войсках и наметило линии, по которым военная тактика развивалась в течение двух последующих тысячелетий.
Катастрофа вдребезги разбила гегемонию Рима в Южной Италии. Самниты, бруттии, луканы, жители Метапонта, Турий, Кротоны, Локр и Капуи пошли по следам цизальпинских галлов, примкнув к Ганнибалу; лишь Умбрия, Лаций и Этрурия оставались тверды. Гиерон Сиракузский был лоялен к Риму до самой смерти, но его преемники предпочли встать на сторону Карфагена. Филипп Пятый, царь Македонии, опасаясь римской экспансии через Иллирию на восток, стал союзником Ганнибала и объявил Риму войну. Заинтересовался развитием событий и сам Карфаген, отправивший теперь к Ганнибалу жидкие подкрепления и небогатые продовольственные припасы. Некоторые благородные римские юноши, спасшиеся в Канузии, помышляли о бегстве в Грецию, считая свое положение безнадежным; но Сципион устыдил их и вселил в них храбрость. Рим на месяц погрузился в пучину страха: только маленький гарнизон оставался в городе для защиты его от Ганнибала. Матроны из знатных семейств бежали, рыдая, в храмы и своими волосами вытирали статуи богов; некоторые, чьи мужья и сыновья пали в битве, сходились с чужестранцами и рабами, чтобы не пресекся их род. Дабы вернуть благоволение очевидно раздраженных божеств, сенат снова санкционировал человеческое жертвоприношение; двое галлов и двое греков были погребены заживо{107}.
Но римляне, говорит Полибий, «опаснее всего именно тогда, когда оказываются перед серьезной угрозой… Хотя только что они потерпели столь сокрушительный разгром и их воинская слава была уничтожена, все же благодаря превосходным особенностям своей конституции и мудрому совету они не только вернули себе первенство в Италии… но спустя несколько лет стали господами всего мира»{108}. Классовая борьба прекратилась, и все группы населения бросились спасать государство. Казалось, что налоги уже и раньше были непомерно высоки; но теперь граждане, даже вдовы и дети, добровольно вносили свои тайные сбережения в государственную казну. Под знамена были призваны все мужчины, способные носить оружие; в войска стали брать даже рабов, обещая им свободу в случае победы. Ни один солдат не согласился бы взять деньги за свою службу. Рим готовился отстаивать каждую пядь своей земли от нового карфагенского льва.
Но Ганнибал не пришел. Его сорокатысячная армия была слишком незначительной силой, думал он, чтобы приступить к осаде города, на защиту которого могли сойтись многие отряды из все еще хранивших верность Риму государств. Даже если бы ему удалось захватить город, то как он смог бы его удержать? Его италийские союзники, вместо того чтобы усиливать, ослабляли его; Рим со своими друзьями собирал силы, чтобы напасть на них, и без помощи Ганнибала им было не устоять. Помощники упрекали его в излишней осмотрительности, и один из них печально заметил: «Боги никогда не одаряют одного человека сразу всеми своими дарами. Ты умеешь побеждать, Ганнибал, но ты не знаешь, как пользоваться плодами победы»{109}. Ганнибал решил дожидаться того времени, когда Карфаген, Македония и Сиракузы объединят свои силы в мощном наступлении, в результате которого Рим лишился бы Сицилии, Сардинии, Корсики и Иллирии и довольствовался бы своей властью над Италией. Он отпустил всех пленников, кроме римлян, предложив Риму заплатить за последних незначительный выкуп. После отказа сената он отослал большинство пленных в Карфаген в качестве рабов, заставив остальных развлекать его воинство на римский манер — в гладиаторских поединках до смертного исхода. Он осадил и взял несколько городков, а затем повел армию на зимние квартиры в Капую.
Это было самое приятное и опасное место из всех, какие он мог избрать. Этот второй по величине город Италии — в двенадцати милях к северу от Неаполя — узнал от этрусков и греков не только привлекательные стороны, но и пороки цивилизации. Воины Ганнибала решили, что имеют полное право доставить удовольствие телу, перенесшему столько тягот и лишений. Они больше никогда уже не станут теми непобедимыми бойцами, которые, пройдя через множество военных кампаний, напоминали своей несгибаемостью спартанскую закалку своего предводителя. В следующие пять лет Ганнибал добился при их помощи нескольких незначительных успехов; но пока они растрачивали силы в этих сражениях, римляне обложили Капую осадой. Ганнибал попытался снять ее, подойдя на расстояние нескольких миль к Риму; римляне подняли двадцать пять новых легионов — 200 000 человек, — и Ганнибал, чьи силы по-прежнему ограничивались сорока тысячами воинов, отступил на юг. В 211 г. до н. э. Капуя пала; ее правители, по почину которых в городе произошло избиение римских граждан, были обезглавлены или покончили с собой. Население Капуи, преданно поддерживавшее Ганнибала, было рассеяно по всей Италии. Годом раньше Марцелл взял Сиракузы; годом позже сдался римлянам Агригент.
Тем временем римская армия под командованием двух старших Сципионов отправилась в Испанию, чтобы отвлечь на себя силы Гасдрубала. Они победили его при Ибере (215 г. до н. э.), но вскоре оба пали в бою, а их подвиги казались напрасными до тех пор, пока руководить боевыми действиями в Испании не был направлен их сын и племянник Сципион Африканский. Ему было всего двадцать четыре года, гораздо меньше, чем требовалось по закону для занятия столь ответственной должности; но сенат предпочел «растянуть» конституцию, лишь бы спасти государство, а народное собрание в это время добровольно подчинялось авторитету сената. Народ восхищался Сципионом не только за то, что он был статен и красноречив, рассудителен и отважен, но и за его благочестие, учтивость и справедливость. Перед тем как затеять какое-нибудь предприятие, он имел обыкновение навещать богов в их капитолийских храмах, а после своих побед — воздавать им благодарственные гекатомбы. Он верил, что является любимцем Неба, и был им; его успехи способствовали распространению этой веры и придавали его спутникам уверенность в своих силах. Он быстро восстановил в войсках дисциплину. После продолжительной осады он взял Новый Карфаген и щепетильно передал в государственную казну драгоценные металлы и камни, попавшие в его руки. Большинство испанских городов капитулировали перед ним, и в 205 г. до н. э. Испания превратилась в римскую провинцию.
Тем не менее главная часть Гасдрубалова войска ушла от разгрома и теперь через Галлию и Альпы переправилась в Италию. Послание молодого полководца Ганнибалу было перехвачено, и его военные планы стали известны Риму. Римская армия встретилась с его скромным отрядом у реки Метавр (207 г. до н. э.) и победила, несмотря на проявленное им тактическое искусство. Видя, что битва проиграна и надежды на соединение с братом рухнули, Гасдрубал ринулся в гущу легионов и погиб, пытаясь прорубить себе путь среди врагов. Римские историки, возможно, фантазируют, рассказывая о том, будто победитель отрубил голову юноши и послал ее через Апулию, чтобы бросить ее за вал, окружающий Ганнибалов лагерь. Надломленный смертью брата, которого он горячо любил, Ганнибал оттянул свои истаявшие силы к Бруттию. «Больше в этот год сражений с ним не было, — говорит Ливий, — и римляне не стремились беспокоить его; столь высока была репутация этого военачальника даже в те дни, когда все вокруг него рушилось и рассыпалось»{110}. Карфаген направил ему сто кораблей с продовольствием и пополнениями, но шторм прибил эти суда к берегам Сардинии, где римский флот потопил или захватил восемьдесят из них; остатки бежали назад в Карфаген.
В 205 г. до н. э. молодой Сципион, недавно победоносно завершивший испанскую кампанию, был избран консулом, собрал новую армию и отплыл в Африку. Карфагенское правительство обратилось к Ганнибалу с просьбой о помощи городу, который так долго отказывал ему в поддержке. Что чувствовал полуслепой воин, оттесненный в угол Италии бесчисленной вражеской лавой, видя, что все труды и тяготы пятнадцати лет пошли насмарку и все триумфы заканчиваются бессилием и бегством? Половина его армии отказалась грузиться на корабли, отходящие в Карфаген; согласно враждебным ему историкам Ганнибал уничтожил двадцать тысяч из них за неповиновение, боясь, что иначе они вольются в римские легионы{111}. Коснувшись родной земли после двадцатишестилетнего отсутствия, он спешно сформировал новую армию и вышел, чтобы встретить Сципиона у Замы, пятьюдесятью милями южнее Карфагена (202 г. до н. э.). Два военачальника провели вежливые переговоры, нашли, что соглашение невозможно, и вступили в битву. Впервые в жизни Ганнибал потерпел поражение; карфагеняне, большей частью наемники, бежали от римской пехоты и отважной конницы нумидийского царя Масиниссы; 20 000 карфагенских бойцов остались лежать на поле боя. Ганнибал, которому было теперь сорок пять, боролся с энергией юноши, бился со Сципионом в поединке один на один и ранил его, атаковал Масиниссу, перестраивал свои расстроенные силы вновь и вновь и вел их в отчаянные контратаки. Когда не осталось никаких надежд, он избежал пленения, прискакал в Карфаген, объявил, что проиграл не только сражение, но и войну, и предложил сенату просить мира. Сципион оказался великодушным победителем. Он позволил Карфагену сохранить все свои африканские владения, но потребовал выдачи всех военных судов, за исключением десяти трирем. Карфагену запрещалось вести войну за пределами Африки или внутри ее, не испросив разрешения Рима; он должен был выплачивать Риму по двести талантов (720 000 долларов) ежегодно на протяжении пятидесяти лет. Ганнибал признал условия справедливыми и убедил правительство их принять.
Вторая Пуническая война преобразила облик Западного Средиземноморья. Испания со всеми ее богатствами отошла к Риму, обеспечив его необходимыми средствами для завоевания Греции. Италия окончательно объединилась под непререкаемым римским господством, все морские пути и рынки открылись для римских кораблей и товаров. Но эта война оказалась и самой дорогой среди войн древности. Она разорила или нанесла вред половине италийских крестьянских хозяйств, разрушила 400 городов, унесла 300 000 жизней{112}. (Южная Италия не оправилась от ее последствий и по сей день.) Она ослабила демократию, показав неспособность народного собрания мудро выбирать полководцев или руководить войной. Она способствовала преобразованию римского быта и нравов, навредив сельскому хозяйству и стимулировав торговлю, научив сельских жителей насилию в битве и неразборчивости в лагере, привезя с собой из Испании драгоценные металлы, которыми оплачивались новые предметы роскоши. Дальнейшая империалистическая экспансия приучила Италию жить за счет хлеба, вымогавшегося у Сицилии, Испании и Африки. Это было стержневое событие для практически каждой фазы римской истории.
Для Карфагена война стала началом конца. Поскольку ему были оставлены значительные доли довоенной коммерции и территорий, он мог рассчитывать на восстановление своих сил. Но олигархическая верхушка была настолько прогнившей, что свалила бремя ежегодных выплат Риму на беднейшие слои населения и к тому же присваивала себе их часть. Народная партия призвала Ганнибала вернуться из своего уединения и спасти государство. В 196 г. до н. э. он был избран суффетом. Он поразил олигархов предложением избирать судей Суда 104-х сроком на один год, при этом повторно избираться на ту же должность они могли бы только после годичного перерыва. Когда сенат отверг этот проект, он вынес его на народное собрание и добился там одобрения. Этим законом и этой процедурой он одним ударом утвердил в Карфагене ту же степень демократии, которая существовала в Риме. Он преследовал взяточников и положил конец продажности администрации, докопавшись до самого ее источника. Он освободил граждан от дополнительных налогов, установленных до него, и так умело распоряжался финансами, что к 188 г. до н. э. Карфаген смог заплатить свой долг Риму целиком.
Чтобы избавиться от него, олигархия тайно послала донесение в Рим, сообщая, будто Ганнибал замышляет возобновление войны. Сципион использовал все свое влияние, чтобы защитить бывшего противника, но был побежден; сенат порадовал богатых карфагенян требованием о выдаче Ганнибала. Старый воитель бежал под покровом ночи, проскакал 150 миль к Талсу и там сел на корабль, отправлявшийся в Антиохию (195 г. до н. э.). Он застал Антиоха III колеблющимся между войной и миром с римлянами; он посоветовал предпочесть войну и вошел в штаб царя. Римляне, победив Антиоха при Магнесии (189 г. до н. э.), обусловили заключение мира выдачей Ганнибала. Он бежал сначала на Крит, затем в Вифинию. Рим устроил за ним охоту, и место, где он скрывался, было окружено солдатами. Ганнибал предпочел плену смерть. «Освободим же римлян от столь долго томящей их заботы, ибо они считают, что им не по силам дождаться смерти одного старика»{113}. Он выпил яд, который носил с собой, и умер шестидесяти семи лет в год 184-й до Рождества Христова. Несколько месяцев спустя его победитель и почитатель Сципион ушел вслед за ним.
ЧТО ЖЕ представляли собой эти неудержимые римляне «с точки зрения человечности»? Какие институты наделили их этой безжалостной силой, проступающей и в характерах, и в политике? В каких домах они жили, в каких учились школах, каковы были их религия и нравственные императивы? Как удалось им добыть из земли, при помощи какого экономического устройства и каких умений обратить себе на пользу те богатства, что обеспечили рост этих городов и поддерживали эти никогда не знавшие покоя армии? Как выглядели они на своих улицах и в своих лавках, в храмах и театрах, чего добились в науке и философии, как переносили старость и умирали? Пока мы не охватим мысленным взором — сцену за сценой — этот Рим эпохи ранней Республики, нам никогда не удастся понять эту обширную эволюцию обычаев, нравов и идей, которыми в одну эпоху был вскормлен стоик Катон, а в другую эпикуреец Нерон и которые в конце концов превратили Римскую империю в Римскую Церковь.
Уже само рождение в Риме было приключением. Если дитя рождалось уродливым или на свет появлялась девочка, обычаи позволяли отцу бросить его на верную смерть{114}. В остальных случаях появление ребенка на свет встречали с радостью; хотя римляне даже этой эпохи практиковали некоторые меры по ограничению рождаемости, все они стремились иметь сыновей. Условия деревенского быта делали детей ценным приобретением, общественное мнение порицало бездетность, религия поощряла плодовитость, убеждая римлян в том, что, если те не оставят после себя сыновей, которые ухаживали бы за их могилами, их души будут обречены на вечные страдания. Через восемь дней после рождения ребенок официально становился членом семьи и рода, что достигалось совершением торжественного обряда у домашнего очага. Род (gens) являлся группой семей свободных граждан, ведущих свое происхождение от общего прародителя, носящих его имя, объединенных общностью культа и обязательствами взаимопомощи в дни мира и войны. Мальчик получал личное имя (praenomen), находившееся на первом месте, скажем, Публий, Марк, Гай; родовое имя (nomen), например Корнелий, Туллий, Юлий; наконец, семейное имя (cognomen), такое, как Сципион, Цицерон, Цезарь. Женщины чаще всего довольствовались родовыми именами — Корнелия, Туллия, Клавдия, Юлия. Так как в классическую эпоху было распространено лишь около пятнадцати мужских личных имен, которые, приводя к путанице, повторялись из поколения в поколение в пределах одной семьи, они, как правило, обозначались начальной буквой, а для различения одноименных родственников вводилось четвертое или даже пятое имя. Так, П. Корнелий Сципион Африканский Старший, победитель Ганнибала, благодаря этой системе мог быть отличён от П. Корнелия Сципиона Эмилиана Африканского Младшего, разрушителя Карфагена.
Ребенок сразу же оказывался внутри самого фундаментального и характерного из римских институтов — в патриархальной семье. Власть отца была здесь почти абсолютной, словно семья являлась армейским подразделением военного времени. Единственный из всех членов семьи, он имел все юридические права перед лицом суда раннереспубликанского Рима; он единственный мог покупать, иметь, продавать собственность или заключать сделки; даже приданое жены принадлежало в этот период ему. Если жену обвиняли в преступлении, судить и наказывать ее поручали ему; он мог приговорить ее к смерти за измену или кражу ключа от винного погреба. Жизнь и смерть детей были полностью в его власти, он также мог продавать их в рабство. По закону все, что приобреталось сыном, считалось собственностью отца; нельзя было жениться без его согласия. Дочь, не вышедшая замуж, оставалась во власти отца, если только тот не выдавал ее замуж cum manu, то есть не передавал ее в руки или под власть мужа. По отношению к рабам он обладал неограниченными правами. Рабы, а также жена и дети являлись его манципиями (mancipia) — буквально тем, что «взято в руку»; и неважно было, каков их возраст или общественное положение, они оставались в его власти до тех пор, пока он не предпочитал эмансипировать их — «выпустить из руки». Эти права отца семейства в известной мере ограничивались авторитетом обычая, общественного мнения, советом рода или преторским законодательством. Во всем прочем они были пожизненными и не могли быть отменены ни по причине его безумия, ни даже по его собственному желанию. Их назначением было цементировать единство семьи как фундамента римской морали и политического режима и поддерживать такую дисциплину, которая могла бы придать римскому характеру стоическую твердость. Их буква была куда более сурова, чем реальная практика; к самым крайним мерам прибегали редко, остальными редко злоупотребляли. Они не стали препятствием для глубокой и естественной pietas, или почтительной привязанности, между родителями и детьми. Погребальные стелы Рима столь же нежны, как греческие или наши.
Поскольку мужская настойчивость наделяет женщину чарами, более могущественными, чем любой закон, нельзя судить о ее месте в римской жизни, основываясь только на ее юридическом бесправии. Она не могла появляться в суде даже в качестве свидетеля. Овдовев, не могла претендовать на свою часть в наследстве мужа; при желании он мог вообще ничего ей не оставить. В любом возрасте она была под мужской опекой — опекой отца, брата, мужа, сына, попечителя. Без их согласия она не могла ни выйти замуж, ни распоряжаться имуществом. С другой стороны, она обладала правом наследования, хотя и не более 100 000 сестерциев (15 000 долларов), и могла владеть неограниченно большим имуществом. Во многих случаях, по мере того, как ранняя Республика уступала место поздней, женщины становились весьма состоятельными, так как мужья переписывали имущество на их имя, чтобы избежать исполнения банкротских обязательств, исков за убытки, налогов на наследство и прочих вечно актуальных опасностей. Женщина играла известную роль в культе — как жрица; почти каждый жрец был обязан иметь жену и терял свой пост по ее смерти. Внутри дома (domus) она была почтенной хозяйкой, mea domina — мадам. В отличие от греческих женщин римлянка не замыкалась в гинекее, или женской части дома; она ела рядом с мужем, хотя в то время, как он полулежал, она сидела. Она не выполняла почти никакой трудной работы, потому что чуть ли не каждый гражданин имел в своем распоряжении раба. Она могла прясть — в знак родовитости, но ее главной экономической функцией был надзор над действиями слуг; однако она считала для себя обязательным выкормить детей самостоятельно. Те воздавали своим терпеливым матерям глубокой любовью и уважением, а мужья редко допускали, чтобы их юридические привилегии взяли верх над преданностью жене.
Отец и мать, их дом, земля и собственность, дети, женатые сыновья, внуки от этих сыновей, невестки, рабы и клиенты — все это составляло римскую семью (familia): это была не столько даже семья, сколько домашнее хозяйство; не группа родственников, но собрание лиц и вещей, подвластных и принадлежащих старшему родственнику по восходящей линии. Именно в этом малом обществе, в котором объединялись функции семьи, религии, школы, производства и правительства, именно в нем вырастал маленький римлянин, почитая родителей и покорствуя им, чтобы стать надежным гражданином непобедимого государства.
Римская семья представляла собой не только объединение лиц и вещей, но также сообщество лиц, вещей и богов. Она была средоточием и источником религии, как и морали, экономики, государства; каждая доля ее имущества и каждый аспект ее существования были интимно переплетены с духовным миром. Благодаря красноречию молчаливого примера, дети научались узнавать в неумирающем огне домашнего очага примету и субстанцию богини Весты, священного пламени, символизировавшего непрерывность жизни семьи; это пламя никогда не должно было погаснуть, с ним надлежало обращаться с благоговейной заботой и подпитывать его долей пищи с каждого застолья. Над очагом ребенок видел небольшие изображения, увенчанные цветами, представлявшие божества или духов семьи: Лара, охранявшего ее поля и строения, ее судьбу и счастье, и Пенатов, или богов внутренней части дома, которые охраняли семейные приобретения в кладовых, шкафах и амбарах. Невидимый, но могущественный, витал над порогом бог Янус — двуликий, но не лжец, а страж, который следит за всеми входами и выходами. Мальчик узнавал также и то, что его отец являлся подопечным и воплощением некоего внутреннего гения, или производительной силы, которая не умирала вместе со смертью тела и которую должно вечно кормить на отеческой могиле. Мать также была носителем божества, и ее также следовало почитать как божественное существо; она несла в себе дух Юноны, который наделял ее способностью к деторождению, как отец заключал в себе дух гения, или способность оплодотворять. У ребенка также существовал свой гений или своя Юнона, которые выполняли одновременно функции его покровителя и души, — божественное зерно в смертной оболочке. Объятый благоговейным страхом, он узнавал, что повсюду вокруг него несут стражу Di Manes, или Благие Тени тех самых предков, чьи мрачные посмертные маски висели на стенах семейного гнезда, предостерегая его от забвения путей пращуров и напоминая ему, что семья состоит не только из тех немногих индивидуумов, которые живут в настоящее время, но также и из тех, которые некогда были или когда-нибудь будут ее воплощенными членами, образуя благодаря этой воплощенности часть ее духовного многообразия и вневременного единства.
Ребенок рос, и по мере взросления ему на помощь приходили другие духи: Куба стерегла его сон, Абеона направляла его первые шаги, Фабулина обучала речи. Стоило ему покинуть дом, и он вновь оказывался в окружении богов, куда бы он ни пошел. Земля и сама была божеством: иногда ее ипостасью была Теллус, или Терра Матер — Мать-Земля; иногда — Марс как олицетворение той самой почвы, по которой он ступал, и ее божественной плодородности; иногда — Бона Деа — Благая Богиня, отягощавшая лоно женщины и пахотного поля. На ферме существовали боги-помощники в каждом деле и на каждом участке работ: Помона — для возделывания фруктовых садов, Фавн — для ухода за стадом, Палее надзирала за пастбищем, Стеркул — за навозными кучами, Сатурн — за севом, Церера — за урожаем, Форнакс — за тем, как печется хлеб, Вулкан — за разведением огня. Оберегать границы хозяйства было поручено великому богу Термину, изображавшемуся и почитавшемуся в облике камней и деревьев, обозначавших пределы фермы. Другие религии всматривались в небо, и римляне допускали, что и там существуют боги; однако глубочайшее почтение и искреннейшие умилостивления обращали они к земле как к источнику и матери своего существования, жилищу своих мертвецов и магической кормилице пускающего ростки семени. В декабре на веселом празднике Перекрестков, или Компиталиях, римляне поклонялись Ларам земли; в январе они богатыми дарами пытались умилостивить Теллус, которая обладала властью над всеми посевами; в мае жрецы арвальского (или «плужного») братства выступали во главе поющего шествия вдоль границ прилегающих ферм, украшали камни венками, окропляли их кровью жертвенных животных и умоляли Марса (землю) щедро одарить земледельцев плодами. Таким образом, религия освящала собственность, утишала раздоры, облагораживала труд на земле при помощи поэзии и драмы, укрепляя тело и душу верой и надеждой.
В отличие от греков римляне представляли своих богов лишенными антропоморфных черт; они называли их просто numina, или «воли»; иногда это были абстракции наподобие Здоровья, Молодости, Памяти, Счастья, Чести, Надежды, Страха, Доблести, Чистоты, Согласия, Победы или Рима. Некоторые из них, как Лемуры, или Привидения, были духами болезни, трудно поддающимися увещеваниям. Некоторые были духами времен года, как Майя — душа месяца мая; другие — водными богами, как Нептун, или лесными эльфами, как Сильван, или богами, жившими в деревьях. Некоторые обитали в таких священных животных, как жертвенный конь или бык, или в священных гусях, которых озорное благочестие берегло от греха подальше на Капитолии. Некоторые были богами порождения потомства: Тутум отвечал за зачатие, Люцина охраняла рожениц и следила за менструацией. Приап был греческим богом плодородия, быстро прижившимся в Риме: девицы и матроны (если верить негодующему блаженному Августину) усаживались на фаллос его статуи, чтобы тем самым обеспечить себе беременность{115}; множество садов были украшены его вызывающими фигурами; простонародье носило при себе его небольшие фаллические изображения, дабы снискать удачу, сохранить производительную силу или отвратить «дурной глаз»{116}. Ни одна из религий не знала столько божеств. Варрон насчитывал их 30 000, а Петроний жаловался на то, что в некоторых италийских городках богов больше, чем людей. Но deus для римлянина означал не только бога, но и святого.
За всеми этими основными понятиями таилась полиморфная масса народных верований и представлений, таких, как анимизм, фетишизм, тотемизм, магия, чудеса, заклинания, суеверия, табу, большинство из которых восходят к доисторическим обитателям Италии и, возможно, к их индоевропейским предкам, когда они еще находились на своей азиатской прародине. Множество предметов, мест, лиц были посвященными (sacer) какому-нибудь божеству, а потому табуированными. К ним нельзя было прикасаться или осквернять их: например, к новорожденным, женщинам в период месячных, осужденным преступникам. Сотни словесных формул или механических приспособлений использовались для достижения естественных целей при помощи сверхъестественных сил. Амулеты были распространены повсеместно; почти каждый ребенок носил на шее буллу (bulla), или золотой талисман. Маленькие образки подвешивались к дверям или деревьям, чтобы отпугнуть злых духов. Заговоры и заклинания применялись для предотвращения несчастных случаев, лечения болезней, вызывания дождя, сокрушения враждебной армии, наведения порчи на урожай недруга или на него самого. «Мы все страшимся, — говорил Плиний, — оказаться пригвожденными к месту проклятиями или заклинаниями»{117}. Колдуний мы встретим у Горация, Вергилия, Тибулла, Лукиана. О них рассказывали (и этим рассказам верили), будто они поедают змей, летают ночами по воздуху, варят яды из экзотических трав, убивают детей и выводят покойников из могил. Пожалуй, все, кроме немногих скептиков, верили в чудеса и знамения, в то, что статуи могут говорить или покрываться потом{118}, что боги сходят с Олимпа сражаться за римлян, в счастливые нечетные и несчастливые четные дни, в предсказание будущего по необычным событиям. «История» Ливия содержит несколько сотен таких предзнаменований, о которых нам сообщается с философической серьезностью; тома, написанные Плинием Старшим, столь изобилуют знамениями и магическими средствами, что их с успехом можно было бы озаглавить «Сверхъестественная история». Самые ответственные предприятия в торговле, управлении государством, на войне могли быть перенесены или вообще отменены из-за того, что жрец объявлял знамения неблагоприятными (таковыми считались необычно крупные внутренности жертвенного животного или раскат грома в небесах).
Государство делало все, что могло, для предотвращения подобных эксцессов, называя их суевериями (superstitio). Однако оно усердно использовало народное благочестие, чтобы укреплять стабильность общества и правительства. Оно приспособило деревенские божества к городской жизни, построило государственный очаг богини Весты и назначило коллегию весталок поддерживать священный огонь. Наряду с богами семьи, домашнего хозяйства, сельской местности оно развивало культ di indigetes — отечественных богов — и обустроило их почитание торжественными и картинными обрядами, совершавшимися от имени всех граждан.
Среди изначальных национальных богов Юпитер был самым любимым, хотя в отличие от Зевса и не являлся их царем. В первые столетия существования Рима он все еще оставался наполовину безличной силой — ярким простором неба, солнечным и лунным светом, раскатом грома или (как Юпитер Плувий) оплодотворяющим ливнем; еще Вергилий и Гораций изредка используют его имя в качестве синонима дождя или неба{119}. Во время засухи самые богатые жительницы Рима шествовали босиком на Капитолийский холм к храму Юпитера Тонанта — Юпитера Громовержца — вознести мольбы о дожде. Возможно, его имя представляет собой испорченное Диуспатер, или Диеспатер, Отец Неба. Вероятно, изначально он был тождествен Янусу, называвшемуся некогда Дианусом (Dianus): сперва то был двуликий дух дверей, затем городских ворот, затем любого открытого пространства или начала, скажем, начала дня или года. Порталы его храма открывались только во время войны, чтобы он мог сопровождать римскую армию и победить богов врага. Старинным народным богом был наряду с Юпитером Марс: первоначально бог пашни, затем войны, наконец, едва ли не символ Рима; все италийские племена отводили ему целый месяц в своих календарях. Культ Сатурна уходил корнями в столь же седую древность; это был народный бог свежепосеянного семени (sata). Легенда изображает его доисторическим царем, который установил единый закон для всех племен, научил их земледелию и стал опорой мира и коммунизма в золотой век Сатурнова царствования (Saturnia regna).
Римские богини были не столь могущественны, зато они пользовались более глубокой любовью. Юнона Регина являлась богиней неба, гением-хранителем женщин, брака и материнства; посвященный ей июнь{120} считался наилучшим временем для свадеб. Минерва была богиней мудрости (mens), или памяти, ремесел и ремесленных гильдий актеров, музыкантов, писцов; Палладий, от которого, согласно преданию, зависела безопасность Рима и который являлся изображением Минервы Паллады в полном вооружении, был якобы перевезен Энеем — сквозь любовь и войну — из Трои в Рим. Венера олицетворяла желание, соитие, плодородие; ей был посвящен апрель — месяц, когда раскрываются почки (aperire); такие поэты, как Лукреций и Овидий, видели в ней пронизанное любовью начало всего живого. Диана была богиней луны, женщин и деторождения, охоты, лесов и их диких обитателей, древесным духом, завезенным из Ариции, когда эта часть Лация подпала под власть Рима. Неподалеку от Ариции располагались озеро и роща Неми; в роще находилось богатое святилище Дианы, прибежище паломников, которые верили, что богиня некогда сошлась на этом месте с Вирбием, первым Царем Леса. Чтобы плодородие Дианы и земли не иссякало, преемники Вирбия — жрецы и мужья богини-охотницы — смещались поочередно смелыми и сильными рабами, которые, взяв в качестве талисмана веточку омелы (Золотая Ветвь) со священного дуба, нападали и убивали царей, чтобы занять их место, — ритуал, просуществовавший до второго века нашей эры{121}.
Таковы были главные боги официального римского культа. Существовали и менее значительные, однако не менее любимые национальные божества: Геркулес, бог вина и веселья, не гнушавшийся играть на куртизанку с ризничим своего храма{122}; Меркурий, покровитель торговцев, ораторов, воров; Опс, богиня богатства; Беллона, богиня войны, и много-много других. Город распространял свое господство на новые страны и вбирал в себя новых богов — di novensiles. Иногда бог побежденного города включался в римский пантеон в знак незыблемости завоевания, как в случае с Вейской Юноной, пленницей, доставленной в Рим. Если граждане какой-либо неримской общины обосновывались в столице, вместе с ними в Рим приходили и новые божества, иначе духовные и нравственные корни новых жителей Рима могли погибнуть от слишком внезапной перемены условий; так иммигранты привозят сегодня своих богов с собой в Америку. Римляне не оспаривали существование этих иноземных божеств. Большинство из них считали, что стоит увезти статую, и божеству не останется ничего другого, как последовать за ней. Многие верили в то, что статуя и есть сам бог{123}.
Но некоторые из этих новых богов были не побежденными, а победителями; они просачивались в римский культ благодаря торговым, военным и культурным контактам с греческой цивилизацией — сначала в Кампании, затем в Южной Италии, на Сицилии, наконец, в самой Греции. В богах государственной религии были некая холодность и обезличенность; их можно было подкупить дарами или жертвоприношениями, но они редко дарили своих почитателей утешением или индивидуальным вдохновением; в противоположность им боги Греции казались глубоко человечными, полными азарта, юмора и поэзии. Население Рима с радостью встретило их появление, выстроило для них храмы и охотно изучило их обряды. Официальное жречество, которое было радо включить новых блюстителей общественного порядка и спокойствия в уже имевшиеся списки, приняло греческих богов в божественное семейство Рима и, насколько это было возможно, сплавило их с аналогичными им туземными богами. Еще в 496 г. до н. э. пришли Деметра и Дионис, которых отождествили с Церерой и Либером (богом винограда); через двенадцать лет были приняты Кастор и Поллукс — как защитники Рима; в 431 г. до н. э. был возведен храм Аполлону Целителю: римляне надеялись, что ему будет под силу усмирить моровую язву; в 294 г. до н. э. Асклепия, греческого бога врачебного искусства, привезли из Эпидавра в Рим в виде огромного змея{124}, и в честь него на одном из тибрских островов был построен храм-госпиталь. Крон воспринимался как фактический двойник Сатурна, Посейдон был объединен с Нептуном, Артемида — с Дианой, Гефест — с Вулканом, Геракл — с Геркулесом, Аид — с Плутоном, Гермес — с Меркурием. При помощи поэтов Юпитер возвысился, чтобы стать вторым Зевсом, строгим свидетелем и стражем клятв, брадатым судьей нравов, хранителем законов, богом богов; постепенно образованный римлянин становился все более готов к принятию монотеистических вероучений стоицизма, иудаизма и христианства.
Чтобы умиротворить этих богов или заручиться их поддержкой, Италия задействовала разработанную до тонкостей систему священнослужения. В своем доме жрецом был отец; общественные культы обслуживались несколькими коллегиями, или сообществами жрецов, каждая из которых сама заполняла свои вакансии. Во главе их стоял великий понтифик (pontifex maximus), избиравшийся на центуриатном собрании. Чтобы вступить в эти священные коллегии, не требовалось никакого специального обучения; любой гражданин мог вносить себя в их списки или оставлять их; они не образовывали отдельного сословия или касты и были политически бессильны, пока не становились орудием в руках государства. Они содержались за счет доходов от государственных земель, на которых трудились рабы; их делали богаче из поколения в поколение благочестивые завещания частных лиц.
В третьем веке до Рождества Христова главная понтификальная коллегия состояла из девяти членов. Они вели анналы, записывали законы, следили за предзнаменованиями, устраивали жертвоприношения и очищали Рим на проводившихся раз в пять лет люстрациях. При отправлении официальных обрядов понтификам помогали пятнадцать фламинов (flamines) — возжигателей жертвенного огня. Менее значительные понтификальные коллегии имели свои особые функции: салии (salii), или прыгуны, возвещали приход Нового года ритуальным танцем, посвященным Марсу; фециалы (fetiales) давали санкцию на утверждение договоров или объявление войны; луперки (Luperci), или братство волка, отправляли странные обряды Луперкалий (Lupercalia). Коллегия весталок ухаживала за государственным очагом и ежедневно окропляла его святой водой из источника священной нимфы Эгерии. Эти одетые в белые платья, покрытые белыми покрывалами монахини выбирались среди девочек в возрасте между шестью и десятью годами; они приносили обет девственности и служили богине на протяжении тридцати лет, но взамен получали немало общественных почестей и привилегий. Если какая-нибудь из них бывала уличена в любовных связях, ее истязали розгами, а затем погребали заживо; римские историки зафиксировали двенадцать случаев подобного наказания. По истечении тридцати лет они были вольны оставить служение и выйти замуж, но такой возможностью{125} пользовались немногие.
Самой влиятельной среди жреческих коллегий была коллегия девяти авгуров, которые изучали намерения или волю богов — в более ранние времена посредством слежения за полетами птиц[19], позднее — рассматривая внутренности жертвенных животных. Любой сколько-нибудь значительный политический, правительственный или военный акт предваряло проведение магистратами ауспиций, результаты которых толковались авгурами и гаруспиками — гадателями по печени, чье искусство восходило к этрускам, халдеям и их предшественникам. Поскольку жрецы время от времени оказывались послушны убеждению денег, их вердикты могли прилаживаться к нуждам покупателя: так, например, неудобный законопроект мог быть остановлен объявлением о том, что данный день, согласно ауспициям, неблагоприятен для занятий важными делами; или народное собрание могли соблазнить проголосовать за войну «благоприятные» ауспиции{126}. В самых трудных ситуациях правительство заявляло о своем желании узнать о воле небес при помощи Книг Сивиллы, в которых были записаны оракулы кумской Сивиллы, жрицы Аполлона. Посредством вышеуказанных мероприятий и направлявшихся от случая к случаю посольств к дельфийскому оракулу аристократия имела возможность воздействовать на практически любое решение народа, добиваясь угодных для себя результатов{127}.
Культовые обряды сводились фактически к простому приношению даров или жертв богам, чтобы заручиться их поддержкой или отвратить от себя их гнев. Жрецы утверждали, что, для того чтобы быть действенным, ритуал должен исполняться с такой точностью в словах и движениях, которая могла быть обеспечена только жречеством. Если допускалась какая-либо ошибка, обряд следовало повторить, даже до тридцати раз. Слово «религия» (religio) означало выполнение ритуала с благоговейной осторожностью{128}. Центральным моментом церемонии было жертвоприношение (sacrificium) — буквально, претворение обыкновенной вещи в священную, посвященную (sacer), то есть принадлежащую божеству. В дому приношениями были обычно кусочек пирога или немного вина, помещенные над очагом или опущенные в огонь; в деревне — первины урожая, баран, собака или поросенок; в торжественных случаях — конь, свинья, овца или бык; в самых значительных — три последних животных закалывались вместе в обряде суоветаурилий (su-ove-taur-ilia). Священные формулы, произносимые над жертвой, превращали ее в божество, которое должно было ее принять; в этом смысле в жертву приносился сам бог{129}; а так как на алтаре сжигались только внутренности, в то время как жрецы и народ поедали остальное, мощь и сила божества (надеялись люди) переливались в его пирующих почитателей. Иногда в жертву приносились люди; важно отметить, что закон, запрещающий человеческие жертвы, был принят только в 97 г. до н. э. Отголоски этих представлений об искуплении чужой вины мы находим в поступках людей, жертвовавших жизнью во благо государства, как это сделали Деции или Марк Курций, который, чтобы умилостивить раздраженных подземных демонов, прыгнул в разверзшуюся во время землетрясения щель на Форуме, после чего, сообщает предание, щель сомкнулась, и все пришло в норму{130}.
Более приятной была церемония очищения. Очищению могли подвергаться поля или стада, армия или город. Процессия обходила по кругу объекты, которые должны были быть очищены, возносились молитвы, и приносились жертвы, благодаря им изгонялись дурные силы и отвращались несчастья. Молитва еще не полностью выделилась из магических заклинаний; слово, которым она обозначалась — carmen, — значило не только «песня», но и «чара», а Плиний искренне полагал, что молитва представляет собой одну из форм магического заклинания{131}. Если формула произносилась в соответствии с правилами и была адресована правильному божеству согласно индигитаментам (indigitamenta), или упорядоченному списку богов, составленному и хранившемуся жрецами, исполнение просьбы было гарантировано; если что-то оказывалось не так, значит, в ритуале была допущена ошибка. Близки магии были также обеты (vota) или совершавшиеся по обету дары, посредством которых люди искали помощи богов; иногда во исполнение таких обетов возводились огромные храмы. Множество вотивных приношений, которые находят в римских погребениях, наводят на мысль о том, что религия простого народа была согрета и смягчена благочестием и благодарностью, чувством породненности с тайными силами природы и страстным стремлением быть в гармонии с ними. В противоположность ей государственная религия была до неудобства формальной, своего рода юридическими и договорными отношениями между правительством и богами. Когда новые культы побежденного Востока затопили Рим, первой пришла в упадок именно официальная религия, в то время как колоритные и интимные верования деревни упорно и терпеливо сопротивлялись новым веяниям. Победоносное христианство, пойдя на уступки, мудро переняло значительную часть этих верований и обрядов; облеченные в новые формы и фразы, они живы в латинском мире и сегодня.
Суровость и строгость официального культа искупались его праздниками, когда люди и боги показывали себя с менее мрачной стороны. Год был украшен более чем сотней освященных дней (feriae), включая первые дни каждого месяца, а иногда девятое и пятнадцатое числа. Некоторые из этих ферий были посвящены мертвым или духам нижнего мира; церемонии, справлявшиеся в эти дни, были «апотропеическими» по своему характеру, то есть имели целью умилостивить покойников и отвратить их гнев. С одиннадцатого по тринадцатое мая римские семейства праздновали со священным трепетом дни лемуров, или душ умерших; отец семейства выплевывал изо рта черные бобы и восклицал: «Этими бобами я искупаю свою вину и вины моих ближних… Тени предков, удалитесь!»{132}. Паренталии (Parentalia) и Фералии (Feralia), отмечавшиеся в феврале, были похожими попытками смягчить ужасных мертвецов. Но в большинстве случаев празднества были поводом для веселья и радостных застолий, а часто, среди плебеев, и для сексуальной вседозволенности. В такие дни, говорит один из плавтовских персонажей, «вы можете есть все, что вам заблагорассудится, ходить… куда вам угодно… любить кого хотите при условии, что вы воздержитесь от чужих жен, вдов, девственниц и свободных мальчиков»{133}; очевидно, он чувствовал, что в его распоряжении останется богатый выбор и при таких ограничениях.
15 февраля наступал странный праздник Луперкалий, посвященный богу Фавну, защитнику от волков (lupercus): в жертву приносились козлы и бараны; луперки — жрецы, облаченные в одни только повязки из шкуры козла, — бегали вокруг Палатинского холма, моля Фавна отогнать злых духов, и хлопали женщин, которые встречались им на пути, ремнями из кожи жертвенных животных, чтобы очистить их и сделать плодоносными; затем соломенные куклы сбрасывались в Тибр, чтобы умиротворить или обмануть речного бога, который, вполне возможно, во времена более дикие требовал человеческих жертв. 15 марта беднота выходила из своих лачуг и, как евреи во время празднества кущей, строили себе шатры на Марсовом поле, празднуя приход Нового года и молясь богине Анне Перенне (Кольцо Времен), чтобы она даровала им столько лет жизни, сколько ими осушено чаш вина{134}. В одном только апреле было шесть праздников, кульминацией которых становились Флоралии (Floralia); этот праздник Флоры, богини цветов и родников, длился в течение шести дней, которые были ознаменованы буйными и распущенными пирушками. Первое мая было днем Благой Богини (Bona Dea), 9, 11 и 13 мая на Либералиях (Liberalia) чествовались Либер и Либера — бог и богиня винограда; символизировавший плодородие фаллос открыто прославлялся радостными толпами мужчин и женщин{135}. В конце мая арвальские братья предводительствовали народом на торжественных и все же полных веселья Амбарвалиях (Ambarvalia). В осенние месяцы о богах не особенно заботились, потому что урожай был уже собран и находился в безопасности, но декабрь вновь изобиловал празднествами. Сатурналии (Saturnalia) продолжались с семнадцатого по двадцать третье число; на них праздновали посев урожая на будущий год и поминали счастливое бесклассовое царство Сатурна; люди обменивались подарками, и в эти дни допускались многие вольности; на время стирались различия между свободными и рабами, иногда их отношения даже выворачивались наизнанку: рабы могли восседать рядом с хозяевами, отдавать им приказания, бранить их; господа прислуживали своим рабам и не приступали к еде до тех пор, пока те не насытятся{136}.
Эти праздники, пусть и аграрные по своему происхождению, продолжали пользоваться популярностью и в городах, пережив все перипетии, связанные со сменой вер в четвертом-пятом столетиях нашей эры. Их было столь много, что возникала настоящая путаница, и одним из главных результатов упорядочения римского календаря было составление такого списка праздников, которым при расчете времени мог бы руководствоваться простой народ. По древнему италийскому обычаю первосвященник собирал в начале каждого месяца народную сходку и называл праздники, которые должны отмечаться в следующие тридцать дней; это провозглашение (calatio) дало название (calendae) первому дню каждого месяца. Для римлян, как в известной мере и для современных католиков или ортодоксальных иудаистов, календарь являлся жреческим списком выходных и рабочих дней, усеянным крупицами религиозной, юридической, исторической и астрономической информации. Предание приписывало создание календаря, определявшего римскую хронологию и быт до Цезаря, Нуме Помпилию. Он делил год на двенадцать лунных месяцев, используя довольно сложную систему вставных дней; при этом в одном году насчитывалось 366 дней. Чтобы избавиться от все возрастающего числа избыточных дней, понтификам было поручено в 191 г. до н. э. пересмотреть систему вставок; однако те пользовались своей властью для того, чтобы продлить или сократить магистратуры нравящихся или неугодных им политиков, так что в конце республиканского периода календарь, в котором недоставало трех месяцев, являл собой чудовищное зрелище — результат хаоса и крючкотворства.
В эпоху ранней Республики время измерялось в соответствии с положением солнца в небе. В 263 г. до н. э. из Катаны (Сицилия) были привезены солнечные часы, установленные затем на Форуме. Но так как Катана находилась на четыре градуса южнее Рима, часы показывали время неправильно, и жрецы на протяжении столетия не могли внести в них необходимые изменения. В 158 г. до н. э. Сципион Назика установил общественную клепсидру, или водяные часы. Месяц делился на три отрезка календами (первое число), нонами (пятое или седьмое), идами (тринадцатое или пятнадцатое); остальные дни довольно неуклюже именовались в зависимости от того, на каком расстоянии от этих точек они находились; так, 12 марта было «четвертым днем перед мартовскими идами». Пределы рабочей недели были отмечены нундинами (nundinae), или каждым девятым днем, когда крестьяне приезжали на рынки в близлежащие города. Год начинался с приходом весны, и первый месяц, Марций, носил имя бога сеяния; за ним следовал Априлис (Aprilis), месяц пускания ростков; Май, месяц Майи, или, может быть, роста; Юний, месяц Юноны, или, возможно, цветения; затем Квинктилис, Секстилис, Сентябрь, Октябрь, Ноябрь, Декабрь, названные в соответствии с их порядковым номером; затем Январь — месяц Януса; Февраль получил свое название от februa, или магических предметов, при помощи которых можно было получить очищение. Год назывался annus, «кольцо»; можно было предположить, что в действительности у него нет ни начала, ни конца.
Оказывали ли эти культы благотворное влияние на римскую мораль? В некотором смысле, они имели мало общего с моралью: их сосредоточенность на обряде могла привести к выводу о том, что боги воздают не за праведность, но за дары и формулы; молитвы почти всегда касались материальных приобретений или военных побед. Церемонии придавали драматический характер существованию людей и земли, но их было так много, будто именно они, а не преданность части целому, составляли суть религии. Боги, за немногими исключениями, являли собой жутких демонов, в которых не было ни моральности, ни благородства.
И тем не менее древняя религия внесла в нравственность весьма значительный вклад: именно она упорядочивала и укрепляла индивидуума, семью, государство. До того как ребенок мог познакомиться с сомнениями, вера отливала его характер в формы послушания, обязательности и благопристойности. Семью религия наделяла божественными санкциями и поддержкой; она исподволь внушала родителям и детям непреходящие взаимное уважение и почтительность, она придавала сакраментальное значение рождению и смерти, поощряла верность брачному обету, способствовала рождаемости, указывая на необходимость отцовства для покоя души умершего. Прилежно исполняя церемонии перед началом всякой военной кампании или битвы, она возбуждала воинский дух и давала солдату веру в то, что на его стороне сражаются сверхъестественные силы. Она укрепляла право, возводя его к небесным истокам и облекая его в религиозные формы, называя преступлением нарушение небесного порядка и покоя, подкрепляя клятвы авторитетом Юпитера. Благодаря ей все стороны общественной жизни приобретали благоговейную торжественность, она предваряла каждое действие правительства молитвой и ритуалом, приводя государство к такому нерасторжимому и тесному единству с богами, в котором благочестие и патриотизм становились нерасторжимым целым, а любовь к отечеству возвысилась до такой исступленной преданности, примеров которой не знает история человечества. Религия разделяла вместе с семьей почет и ответственность за формирование железного характера, в котором и заключалась тайна римского мирового господства.
Какой тип нравственности вырастал из римского семейного быта и жизни среди римских богов? Римская литература от Энния до Ювенала идеализировала ранние поколения и оплакивала гибель старинной простоты и старинного мужества. На этих страницах я тоже постараюсь указать на различия между стоическим Римом Фабия и эпикурейским Римом Нерона. Но не следует преувеличивать эти различия, тенденциозно подбирая источники. И в дни Фабия существовали эпикурейцы, и в дни Нерона — стоики.
От начала и до конца римской истории половая мораль простого человека в существеннейших чертах оставалась неизменной — грубой и весьма вольной, хотя и не препятствовавшей благополучной семейной жизни. Во всех свободных классах от молодых женщин требовали сохранять девственность, которая превозносилась в обдающих ужасом сказаниях; римлянин всегда обладал сильным чувством собственности и желал иметь супругу, отличавшуюся постоянством, чтобы быть уверенным в том, что его имущество не достанется потомкам соперника. Однако в Риме, как и в Греции, добрачная половая жизнь юноши не являлась предметом строгого надзора, если только она не выходила за рамки, очерченные неистребимым человеческим притворством. От Катона Старшего и до Цицерона{137} мы находим открытые оправдания такого образа жизни. По мере роста цивилизации возрастает не столько безнравственность намерения, сколько возможность его открытого проявления. В раннем Риме проститутки были немногочисленны. Им запрещалось носить одежды матрон, которые служили признаком незапятнанности женской репутации, и они были заперты в темных углах Рима и римского общества. В то время еще не существовало ни специально воспитанных куртизанок наподобие афинских гетер, ни изысканных шлюх, которых выставлял напоказ стих Овидия.
Мужчины женились рано — обычно к двадцати годам; причиной женитьбы являлась не романтическая любовь, но трезвый расчет. Римлянин нуждался в помощнице, детях, которых можно было бы использовать в домашнем хозяйстве, здоровой половой жизни. Если воспользоваться словами римского свадебного обряда, брак заключался liberum quaerendorum causa — ради получения потомства. На ферме дети, как и жены, были экономическим подспорьем, а не живыми игрушками. Браки зачастую заключались родителями, и будущих жениха и невесту сговаривали еще в младенчестве. В любом случае, требовалось согласие обоих отцов. Помолвка была мероприятием официальным и устанавливала юридические обязательства сторон. На торжества собирались родственники, чтобы засвидетельствовать контракт; между договаривающимися сторонами преломлялась соломинка (stipula) в знак их согласия; условия — особенно те, что оговаривали судьбу приданого, — фиксировались письменно; мужчина надевал железное кольцо на безымянный палец левой руки суженой, потому что именно отсюда, полагали римляне, отходила к сердцу некая жилка{138}. По закону, девушки имели право выходить замуж с двенадцати лет, юноше разрешалось жениться начиная с четырнадцати. Раннее римское право сделало брак принудительным{139}; однако, надо думать, к 413 г. до н. э. это установление стало мертвой буквой, ибо именно тогда Камилл в качестве цензора ввел налог на холостяков.
Брак заключался или cum manu, или sine manu, то есть с передачей или без передачи невесты и всего ее имущества в руки мужа или свекра. Брак sine manu не нуждался в религиозных церемониях, и для него требовалось только согласие жениха и невесты. Брак cum manu заключался после года совместной жизни (usus); или посредством купли (coemptio); или при помощи конфарреации (confarreatio) — буквально, совместного съедения пирога, — для которой требовалось проведение обряда и которая имела место только при бракосочетаниях патрициев. Брак, заключавшийся посредством настоящей купли, вышел из употребления довольно рано или на деле превратился в свою противоположность: приданое невесты часто покупало ей мужа. Как правило, это приданое попадало в распоряжение мужа, однако равноценная замена возвращалась жене при разводе или по смерти мужа. Свадьбы изобиловали народными обрядами и песнями. Оба семейства пировали в доме невесты; затем они устраивали яркое и озорное шествие к дому отца жениха. Их сопровождала игра на флейтах, пение Гименеев и раблезианское веселье. Возле убранных цветами дверей новобрачный спрашивал девушку: «Кто ты такая?» На что она отвечала простой формулой изъявления преданности, равенства и единства: «Где ты Гай, там я Гайа». Он переносил ее через порог, отдавал ей ключи от дома и вместе с ней подставлял шею под ярмо, которым символизировалось заключение между ними союза. Отсюда брак получил название coniugium — «совместная запряжка». В знак того, что она стала членом новой семьи, невеста вместе с остальными принимала участие в чествовании домашних богов.
В браках по конфарреации развод был трудным и редким предприятием. Браки cum manu могли расторгаться только по воле мужа. В браках sine manu развод мог произойти по инициативе любой из сторон и на него не нужно было испрашивать согласия государства. Первый зафиксированный в римской истории развод датируется 268 г. до н. э.; вызывающая сомнения традиция утверждает, что прежде этого случая не было ни одного развода со дня основания города{140}. Родовые обычаи требовали, чтобы муж разводился с женой, которая была ему неверна или оказалась бездетной. «Если ты застанешь жену за прелюбодеянием, — говорил Катон Старший, — закон позволяет тебе убить ее без суда. Если она застигнет тебя в той же ситуации, она не может коснуться тебя и пальцем; это запрещено законом»{141}. Несмотря на эти различия в правах, многие браки, очевидно, были счастливыми. Надгробные камни несут на себе печать посмертной привязанности. Некто трогательно почтил женщину, которая хорошо послужила двум мужьям, написав на ее надгробии такие слова:
Ты была прекрасна превыше всякой меры, Стацилия, и как верна своим мужьям!.. Первый из них, если бы ему удалось одолеть судьбу, положил бы над тобой эту плиту, не я; но увы мне, несчастному, который был благословлен твоим чистым сердцем эти шестнадцать лет и теперь тебя потерял{142}.
Молодые женщины, жившие во времена ранней Республики, вероятно, не были столь же милы, как дамы более позднего времени, которых опытный Катулл наделил «стройными бедрами, нежными, как шерсть, и мягкими ручками» (laneum latusculum manusque mollicellas){143}. Надо полагать, в эту преимущественно деревенскую эпоху труды и заботы быстро лишали их девичьей прелести. Черты лица были у женщин классически правильными, нос — небольшим и тонким, волосы и глаза обычно темными. Блондинки пользовались большим успехом, как и германские красители, которыми они выкрашивали свои волосы в белый цвет. Что касается римского мужчины, то он скорее был чрезвычайно выразительном типом, чем статным и бравым молодцем. Строгое воспитание и годы воинской службы закаляли его лицо, как — позднее — потакание прихотям делало лицо римлянина дряблым. Клеопатра должна была полюбить Антония за что-то еще, кроме его дышащих кровью с молоком щек, а Цезаря не только за орлиный профиль, но и за какое-то иное очарование. Римской нос был подобен римскому характеру — острым и коварным. Носить бороды и длинные волосы было принято примерно до 300 г. до н. э., когда в Риме развернули свою деятельность цирюльники. Одежда в основном напоминала греческую. Мальчики, девочки, магистраты и высшие священнослужители носили тоги-претексты (toga praetexta) или платья, окаймленные пурпуром; по достижении шестнадцатилетнего возраста юноша надевал на себя мужскую тогу (toga virilis) — белое одеяние мужчины, — которое символизировало его право голосовать в собраниях и обязанность служить в армии. В стенах своего дома женщины носили столу (stola) — ниспадавшее до пят платье с поясом, подвязывавшимся под грудью; выйдя на улицу, они набрасывали на столу плащ (palla). Дома мужчины носили простую тунику, или рубашку; за его пределами они добавляли к ней тогу и иногда плащ. Тога (tegere — «покрывать») представляла собой цельный отрез шерстяного материала, ширина которого равнялась двум, а длина трем ростам ее владельца. Она оборачивалась вокруг тела, и остаток ткани загибался над левым плечом назад, затем заворачивался вперед под правым и снова загибался над левым. Складки на груди служили карманами; правая рука оставалась свободной.
Римские мужчины развивали в себе манеры, отмеченные суровым достоинством (gravitas), что было пусть и малоприятной, но жизненной необходимостью для аристократии, которая руководила сначала городом, затем полуостровом, наконец, империей. Мягкость и чувствительность были достоянием частной жизни; в обществе мужи из высших сословий должны были оставаться столь же строгими, как и их статуи, пряча за маской суховатой умиротворенности возбудимость и юмор, которыми брызжут не только комедии Плавта, но и речи Цицерона. Даже в своем быту римлянам этой эпохи полагалось вести спартанский образ жизни. Роскошные платья или застольные излишества встречали порицание цензоров; даже неаккуратная обработка земли могла накликать на голову крестьянина какого-нибудь Катона. Во время Первой Пунической войны посланцы Карфагена, возвращаясь из Рима, забавляли богатых купцов рассказами о том, что, в какой бы из домов их ни пригласили, всюду они сталкивались с одним и тем же набором серебряной посуды; одного набора, тайком передававшегося из дома в дом, хватало на всех патрициев. В эту эпоху сенаторы заседали на грубых деревянных скамьях в курии, или зале, которая не отапливалась даже в зимние холода.
И все же между Первой и Второй Пуническими войнами богатство и роскошь получили широкое распространение в Риме. Ганнибал снял множество золотых колец с убитых при Каннах римлян{144}; законы, регулирующие расходы граждан, постоянно — а стало быть, впустую — запрещали ношение ювелирных изделий, экстравагантных нарядов и расточительные застолья. В третьем веке до н. э. меню среднего римлянина оставалось простым: завтрак (ientaculum), состоявший из хлеба с медом, оливками или сыром; полдник (prandium) и обед (cena) — из каши, овощей и фруктов; только состоятельные люди могли позволить себе рыбу или мясо{145}. Вино, как правило разведенное, украшало, пожалуй, каждый стол; пить неразбавленное вино считалось проявлением необузданности. Праздники и пиршества были необходимой отдушиной в эту стоическую эпоху; те, кто не умел расслабляться на них, страдали от перенапряжения, и мы видим их нервное переутомление на статуях, оставленных ими потомкам.
Милосердию оставалось мало места в этой рассудительной жизни. Обычаи гостеприимства сохранились как средство взаимного облегчения тягот путешественников, потому что постоялые дворы были немногочисленны и находились на значительном расстоянии друг от друга. Однако симпатизирующий римлянам Полибий сообщает, что «в Риме никто ничего никому не отдает, если у него есть возможность этого избежать»{146}. Несомненно, это все же преувеличение. Молодежь была вежлива по отношению к старикам, но в общем вежливость и изящество стали частью римского быта только на закате Республики. Нравы и манеры определялись войной и завоеваниями; люди часто оставались невежами, с которыми трудно было общаться; зато они были готовы убивать без угрызений совести и принять смерть без жалоб. Военнопленные продавались в рабство тысячами, если они не были царями или военачальниками; последних обычно казнили во время триумфа победителя или на досуге умаривали голодом. В деловом мире эти качества проявлялись с более привлекательной стороны. Римляне любили деньги, но Полибий (около 160 г. до н. э.) описывает их как деятельных и порядочных людей; обычный грек, пишет греческий автор, редко удержался бы от присвоения общественных денег, и не имеет значения, сколько чиновников было бы поставлено следить за ним; в то же время римляне расходовали огромные суммы общественных средств, а случаи доказанной нечистоплотности были весьма редки{147}. Отметим, однако, что закон, призванный положить конец предвыборным злоупотреблениям, был принят в 432 г. до н. э. Римские историки сообщают, что политическая чистота была особенно характерна для трех первых столетий существования Республики{148}, но вызывает законные подозрения тот факт, что они столь усердно расхваливают Валерия Корва, который после отправления двадцати одной магистратуры вернулся на свои поля таким же бедняком, каким уходил когда-то; столь же подозрительны похвалы Курию Дентату, который не принял участия в дележе добычи, достававшейся его войску от врага, как и похвалы Фабию Пиктору и его спутникам, которые передали государству все дары, полученные ими во время своего пребывания в качестве послов в Египте. Друзья одалживали друг другу значительные суммы, отказываясь от процентов. Римское правительство неоднократно вело себя вероломно в отношении других государств, и во внешней политике Империя была более честна, чем Республика. Но сенат отверг предложение посмотреть сквозь пальцы на отравителей Пирра и предупредил царя о готовящемся покушении. Когда после каннского сражения Ганнибал отправил в Рим десятерых пленников, чтобы те обсудили вопрос о выкупе 8000 своих оставшихся в плену товарищей, взяв с них слово вернуться, все, кроме одного римлянина, сдержали свое обещание; сенат приказал схватить десятого, заковал его в железа и вернул к Ганнибалу, который, говорит Полибий, «не столько был рад своей победе, сколько впал в уныние при виде стойкости и величия духа римлян»{149}.
Если подвести итог сказанному, нужно будет сказать, что римлянин, получивший обычное для того времени воспитание, был благонравен, консервативен, предан государству, трезвомыслящ, почтителен, упорен, практичен, строг. Подчинение дисциплине доставляло ему радость, и он не был склонен фетишизировать свободу. Он повиновался приказам умело и беспрекословно. Он воспринимал как должное то обстоятельство, что правительство могло потребовать от него отчета не только о доходах, но и о личной жизни и ценило его лишь в меру полезности государству. Он не доверял индивидуальности и исключительным способностям. В нем не было ни обаяния, ни живости, ни текучей плавности аттического грека. Он преклонялся перед характером и волей, как грек — перед свободой и интеллектом; организованность была его коньком. Он был настолько лишен воображения, что даже не сумел создать своей мифологии. Совершив над собой некоторое усилие, он мог полюбить прекрасное, но редко был способен его созидать. Он не нуждался в чистой науке и с подозрением смотрел на философию, которая казалась ему разрушительницей древних верований и образа жизни. Его жизнь не требовала от него понимания ни Платона, ни Архимеда, ни Христа. Он умел только одно — править миром.
В формировании личности римского гражданина принимали участие не только семья, религия и моральные заповеди, но и, пусть и в меньшей степени, школа, язык и литература. Плутарх датирует первую римскую школу 250 г. до н. э.{150}; но Ливий, возможно, задействовав воображение, пишет, будто Виргиния, возлюбленная Децемвира, посещала грамматическую школу на Форуме, что позволяет думать о времени не позднее 450 г. до н. э.{151}. Требование письменной фиксации законов и обнародование Двенадцати Таблиц подтверждает предположение, что к этому времени большинство граждан умели читать.
В роли учителя выступал, как правило, раб или вольноотпущенник, нанимаемый несколькими семействами для занятий с детьми; иногда им основывалась частная школа, в которую принимались все пришедшие к нему ученики. Он обучал чтению, письму, грамматике, арифметике, истории, послушанию; нравственное воспитание было основополагающим и непрестанным; ученик (discipulus) и дисциплина (disciplina) — это чуть ли не одно и то же слово. Заучивая наизусть законы Двенадцати Таблиц, ученик тренировал не только память, но и характер. Гейне однажды заметил, что «у римлян едва ли хватило бы времени на завоевание мира, если бы им пришлось сначала изучать латынь»{152}, однако и им приходилось биться над спряжением неправильных латинских глаголов, а вскоре они приступали к греческому. Мальчик близко знакомился — благодаря поэзии и прозе — со свершениями своей страны и ее героев и получал множество уроков патриотизма, внимая рассказам о том, чего на самом деле никогда не было. Атлетике внимания практически не уделялось; римляне считали, что следует закалять тело целесообразной работой на сельскохозяйственном участке, а не схватками в палестрах и гимнасиях.
Язык, как и разговаривавший на нем народ, был практичен и экономен, по-военному резок и краток; фразы и предложения маршировали ровным и слаженным строем к заранее намеченной цели. Множество схожих черт роднили его в рамках индоевропейской семьи с санскритом и греческим, с кельтскими наречиями древней Галлии, Уэльса и Ирландии. Латынь уступала греческому в образности, гибкости, способности к созданию сложных слов; Лукреций и Цицерон жаловались на скудность словаря, недостаток в нем выражений, способных передавать тончайшие оттенки мысли. И тем не менее этот язык был звучен и великолепен, его мужественная крепость идеально подходила для создания на нем образцовых ораторских произведений, а его сжатость и логически выверенная форма сделали латынь надежным проводником установлений римского права. Латинский алфавит происходит от алфавита Эвбейской Халкиды через посредничество Кум и Этрурии{153}. Древнейшие, из известных нам латинских надписей, датируемые VI в. до н. э., сделаны буквами, чисто греческими по начертанию. С произносилось как наше К, J как Й, V как Y или W, гласные так же, как в итальянском. Современники Цезаря произносили его имя «Юлеус Кейсар», а имя Цицерона — «Кикеро».
Римляне писали, окуная в чернила узкую металлическую палочку (calamus, stilus), сначала на листьях (folium), откуда происходят английские слова folio (фолио, фолиант) и leaf (две страницы); затем на внутренней стороне полосок из коры (liber); часто — на белых (album) табличках из дерева, покрытых воском; позднее — на коже, льняной бумаге и пергаменте. Поскольку на письме формы латинских слов были не столь подвержены изменениям, как устная речь, язык литературы все больше и больше отдалялся от народного языка, как это происходит в Америке и Франции в наши дни. Мелодичные романские языки — итальянский, испанский, португальский, французский и румынский — развились из этой грубой народной латыни, принесенной в провинции не поэтами и грамматиками, но солдатами, купцами и авантюристами. Так, слова, обозначающие в романских языках лошадь — caballo, cavallo, cheval, cal, — происходят из просторечного латинского caballus, а не из литературного equus. В народной латыни слово ille (он) произносилось в один слог, как итальянское или французское il; конечные –s и –m, как и в этих языках, отпадали или не произносились. К наилучшему привела порча наихудшего.
Какие книги читал молодой римлянин в первые три века Республики? Существовали религиозные гимны и песни, такие, как песня арвальских братьев, а также народные баллады, воспевавшие историческое или легендарное прошлое Рима. Существовали официальные — обычно жреческие — записи результатов выборов, списки магистратов, событий, предзнаменований и праздников[20]. На основании этих архивов Квинт Фабий Пиктор составил (202 г. до н. э.) вполне достойную «Историю Рима» — правда, на греческом; латынь не представлялась еще пригодным инструментом для создания литературной прозы и до Катона не употреблялась при написании исторических сочинений. Существовали прозаические «смеси», называвшиеся сатурами — собрания забавных бессмыслиц и эротических шуток, — из которых Луцилий выкует новую литературную форму для Горация и Ювенала. Существовали неистовые и непристойные бурлески, или мимы, обычно исполнявшиеся этрусскими актерами; некоторые из этих актеров, происходившие из городка Истрия, назывались istriones и подарили латыни слово histrio (актер), производные от которого присутствуют во многих европейских языках. По праздничным или ярмарочным дням ставились также грубые, наполовину импровизированные фарсы, традиционные герои которых встретятся нам в тысячах итальянских комедий, античных и созданных в Новое время: богатый и глупый отец, сумасбродный, запутавшийся в любовных перипетиях юноша, оклеветанная девушка, ловкий интриган слуга, обжора, вечно суетящийся в поисках еды, бесшабашный клоун-акробат. Последний щеголял в пестром одеянии из ярких заплат, просторных длинных штанах, камзоле с широкими рукавами и носил прическу, до сих пор известную нашей молодежи. Точное подобие Панча, или Пульчинелло, было обнаружено на помпейских фресках{154}.
С формальной точки зрения, литература пришла в Рим около 272 г. до н. э., и принес ее греческий раб. В этом году пал Тарент; многие из его греческих обитателей были убиты, но Ливию Андронику улыбнулось счастье: он отделался продажей в рабство. Доставленный в Рим, он учил детей своего хозяина и некоторых других латыни и греческому и перевел для них «Одиссею» латинским «сатурнийским» стихом — его ритм был неправилен и «распущен» и определялся скорее ударением, чем долготой слога. Освобожденный за свои заслуги, он получил от эдилов задание написать трагедию и комедию для игр (ludi) 240 г. до н. э. Он создал их, опираясь на греческие образцы, поставил на сцене, исполнял главные роли и пел под аккомпанемент флейты, пока не сорвал голос; с тех пор он играл своих героев молча, в то время как кто-то другой пел стихи трагедии. Этот метод получил распространение во многих римских пьесах более позднего времени и повлиял на зарождение пантомимы. Правительственным кругам так понравилась введенная Андроником литературная драма, что в его честь поэтам было дано право объединиться в профессиональный цех и проводить свои встречи в храме Минервы на Авентинском холме. После этого постановка таких сценических пьес (ludi scenici) вошла в моду, и их стали давать на общественных празднествах{155}.
Через пять лет после этой исторической премьеры бывший солдат, плебей, выходец из Кампании Гней Невий поразил консерваторов обнародованием комедии, в которой с аристофановской смелостью высмеял политические злоупотребления, расцветавшие в столице махровым цветом. Древние семейства выразили свое недовольство, и Невий был арестован. Он попросил прощения и был выпущен на волю, но написал другую сатиру, столь же острую, как и первая, и был изгнан из Рима. Оказавшись на старости лет в изгнании, он ничуть не утратил своего горячего патриотизма и создал эпическую поэму, посвященную Первой Пунической войне, в которой довелось сражаться и ему самому: поэма начиналась с основания Рима троянскими беглецами и снабдила Вергилия темой и несколькими сценами «Энеиды». Осуждение Невия явилось двойным несчастьем: жизненные силы и самобытность римской комедии пострадали от цензуры, объявившей диффамацию уголовным преступлением, а римская политика не могла отныне очищаться от своих недостатков под воздействием общественной критики. Невий написал также стихотворную драму, основанную на римской истории; этот эксперимент умер вместе с ним, и впоследствии римская трагедия вотще обреталась на скошенных лугах греческой мифологии. До нас дошли лишь несколько фрагментов, по которым мы можем судить о поэтической силе Невия. Один из них описывает кокетку:
Словно мяч в игре, гетера отдается в руки всем:
Здесь кивнула, там мигнула, здесь любовник, там дружок;
Этого рукою держит, а того ногой толкнет;
Этому коленку кажет, а тому шепнет привет,
Здесь поет с одним, другому письмецо перстом чертит{156}.
Приятно сознавать, что тогда женщины были так же очаровательны, как и сейчас, что не все римляне были Катонами и что под сенью Портика даже доблесть могла праздновать отдохновение от трудов.
Если не считать основ арифметики и собрания геометрических сведений, достаточных для разбивки фермы или разметки храма, наука еще не принимала сколько-нибудь заметного участия в воспитании или культуре римского гражданина. Мальчик учился считать на пальцах (digiti), и цифры, которыми он пользовался при счете, представляли собой подражание вытянутому пальцу (I), ладони (V) или двум ладоням, соединенным своими вершинами (X); ему было достаточно при образовании других чисел прибегать к повторению этих символов (II, III) или ставить пальцы до или после V и X (IV, IX; VI, XI), чтобы увеличить или уменьшить данное количество. От этой «ручной» арифметики ведет свое начало десятичная система счисления, основанная на числах, меньших или кратных десяти, то есть десяти пальцам. Римляне отлично использовали свои геометрические познания в строительстве или инженерном искусстве, но не добавили ни единой теоремы к законченной геометрической системе — созданию греческого разума. Мы не знаем ничего о римской астрономии этой эпохи, за исключением ее отрывочных следов в неловком римском календаре да сведении о ее преуспевающей сестре (или матери) — астрологии.
Медицина вплоть до III в. до н. э. сводилась главным образом к пользованию больных семейными травами, магическим процедурам и молитвам; дар исцеления принадлежал одним богам. Чтобы добиться исцеления наверняка, следовало обращаться к божеству, в чьем исключительном ведении находилось лечение данной болезни{157}, как теперь на помощь зовут врача-специалиста. Против москитов, роившихся на римских полях, на помощь призывалась богиня Фебрис или Мефитис, так же как вплоть до начала нынешнего столетия римляне ходатайствовали перед Мадонной делла Фебре, Нашей Госпожой Лихорадки{158}. Целительные мощи и святая вода были столь же распространенным явлением, как и в наши дни. Храм Эскулапа являлся оживленным центром религиозного врачевания, где диета и водные процедуры, покойное окружение и мирная рутина, молитва и успокаивающие боль обряды, помощь практикующих врачей и заботы их умелых помощников совместными усилиями возвращали больному надежду и иногда приводили к чудесным на первый взгляд случаям исцеления{159}. Как бы то ни было, рабы-врачи и знахари существовали в Риме еще за пять веков до Рождества Христова, и некоторые из них специализировались на зуболечении. Двенадцать Таблиц запрещали погребать золотые предметы вместе с умершим, делая исключение для тех случаев, когда золото использовалось для укрепления зубов{160}. В 219 г. до н. э. в Риме появляется первый врач из свободных — Архагат Пелопоннесский. Его хирургические операции так понравились патрициям, что сенат отвел ему отдельную резиденцию и дал права римского гражданина. Позднее его страсть «к надрезам и прижиганиям» завоевала ему прозвище Карнуфекс («мясник»){161}. Начиная с этого времени греческие врачи стекаются в Рим во все больших количествах и медицинская практика становится греческой монополией.
Римлянин, живший в эти века, не слишком нуждался в медицине, потому что деятельный образ жизни — то в роли солдата, то фермера — позволял сохранять здоровье и силу. Его тянуло к земле, как грека к морю: его существование было укоренено в родной почве, он возводил города как центры, в которых могли встречаться крестьяне и плоды их труда, собирал армии и создавал государство, всегда пребывая в готовности отстоять или расширить свои владения, и считал своих богов духами живой земли и питающего ее неба.
В самых отдаленных глубинах римского прошлого мы уже встречаем частную собственность{162}. Однако часть земли оставалась общественным достоянием (ager publicus); обычно это были захваченные территории, которыми владело государство. Крестьянское семейство в раннереспубликанскую эпоху владело двумя или тремя акрами земли, обрабатывало их всеми имевшимися в наличии рабочими руками (иногда в ее распоряжении находился раб) и бережливо жило плодами своего хозяйства{163}. Они спали на соломе, рано вставали, обнажались до пояса и пахали или боронили, идя вслед за ленивыми быками, экскременты которых служили удобрением, а мясо — религиозным приношением и праздничной пищей. Отходы человеческой жизнедеятельности также использовались для обогащения почвы, но до времен Империи химические удобрения были в Италии редкостью{164}. Пособия по научному ведению хозяйства импортировались из Карфагена и Греции. Поля засевались поочередно зерновыми и бобовыми культурами, а часть земель периодически отводилась под пастбища, чтобы предотвратить истощение почвы. Овощи и фрукты выращивались в изобилии и наряду с зерновыми являлись основной частью рациона. Излюбленной приправой был чеснок. Некоторые аристократические фамилии производили свои имена от названий овощей, традиционно занимавших особое место среди культивировавшихся ими растений: Лентулы — от lens (чечевица), Цепионы — от caepa (лук), Фабии — от faba (боб). Такие культуры, как фиги, оливы и виноград, начали постепенно вытеснять злаковые и овощи{165}. В римском рационе оливковое масло занимало место сливочного, а также служило в качестве моющего средства в банях; оно являлось горючим для факелов и ламп и главным ингредиентом всевозможных мазей, которые были необходимы для волос и кожи, иссушаемых ветром и жарким солнцем средиземноморского лета. Италийцы Цредпочитали носить шерстяную одежду, и поэтому овечьи стада были здесь особенно многочисленны. На крестьянском дворе разводили свиней и домашнюю птицу, и почти каждая семья выращивала в своем саду цветы{166}.
Крестьянский труд претерпел коренные изменения в результате войн. Множество фермеров, взявшихся вместо плуга за оружие, были побеждены противником или очарованием города и никогда уже не вернулись к своим полям. Многие другие находили свои владения столь разоренными и запустевшими, что у них не хватало мужества начинать все заново; иные были раздавлены бременем долгов. Такие люди продавали свою землю по бросовым ценам аристократам и сельским капиталистам, которые превратили свои небольшие усадьбы в латифундии (latifundia), буквально, «широкие фермы», принялись культивировать на этих громадных площадях фруктовые сады и виноградники, устраивать пастбища для крупного рогатого скота и овец вместо выращивавшихся здесь искони зерновых, используя для обработки земли захваченных на войне рабов, трудившихся под надзором управляющего, который и сам был зачастую рабом. Владельцы посещали свои поместья наездами; им больше не приходилось работать своими руками, и они жили как «отсутствующие помещики» на своих пригородных виллах или в Риме. Этот процесс, понемногу разворачивавшийся в IV в. до н. э., к концу третьего привел к возникновению на селе класса опутанных долгами собственников, а в столице — неимущего, неприкаянного пролетариата, чье глухое недовольство положит конец Республике, созданной крестьянским трудом.
Италийская земля была бедна полезными ископаемыми — этот факт во многом определил экономическую и политическую историю Италии. Здесь отсутствовало золото и было немного серебра; существовал изрядный запас железа, известное количество меди, свинца, олова и цинка, но всего этого было явно недостаточно, чтобы обеспечить промышленное развитие. Рудники во всех уголках Империи принадлежали государству, которое, однако, сдавало их в аренду частным лицам, обеспечивавшим их прибыльность посредством выжимания соков из тысяч рабов. Металлургия и технология не добились особых успехов. Бронза по-прежнему была распространена значительно шире, чем железо, и только лучшие и самые поздние рудники были оборудованы лебедками, воротами и цепными ковшами, которые были разработаны Архимедом и другими учеными на Сицилии и в Египте. Основным видом топлива была древесина; дерево использовалось также в строительстве домов и кораблей и изготовлении мебели. Миля за милей, десятилетие за десятилетием лес отступал к горам, подходя постепенно к пределу своего распространения над уровнем моря. Самой преуспевающей отраслью промышленности было изготовление оружия и орудий труда в Кампании. Фабричной системы еще не существовало, за исключением отраслей, занимавшихся изготовлением вооружений и керамики. Гончары делали не только посуду, но также кирпичи и черепицу, водопроводные трубы и бочки; в Арреции и других местах они копировали греческие образцы и учились создавать художественные вещи. По крайней мере с VI в. до н. э. текстильная промышленность переросла в обработке, приготовлении и окрашивании шерсти и льна чисто домашнюю стадию своего развития, хотя дочери, жены и рабы римлян продолжали заниматься прядением; свободные и несвободные ткачи концентрировались на небольших заводиках, работавших не только на внутренний рынок, но и на экспорт.
Трудности с транспортом были серьезной помехой производству товаров для потребителей, живущих за пределами данной местности. Дорог было мало, мосты ненадежны, запряженные волами повозки двигались медленно, постоялые дворы были редки, грабители многочисленны. Поэтому главными путями сообщения стали реки и каналы, в то время как города на морском побережье завозили скорее заморские товары, чем изделия, изготовленные в глубине страны. Впрочем, к 202 г. до н. э. римляне уже построили три из своих знаменитых «консульских дорог» («консульских» потому, что они обычно получали имя консулов или цензоров, при которых было начато их строительство). Вскоре эти магистрали далеко превзойдут долговечностью и протяженностью персидские и карфагенские дороги, служившие им образцами. Самой древней из них была via Latina (Латинская дорога), которая в 370 г. до н. э. открыла римлянам выход к Альбанским холмам. В 312 г. до н. э. Аппий Клавдий Слепой, задействовав тысячи преступников{167}, открыл строительство via Appia, или Аппиевой дороги, между Римом и Капуей; позднее она протянулась к Беневенту, Венузии, Брундизию и Таренту. Ее 333 английские мили связали два побережья, облегчили торговлю с Грецией и Востоком и вместе с другими дорогами работали на то, чтобы превратить Италию в единое государство. В 241 г. цензор Аврелий Котта начал строительство Аврелиевой дороги из Рима через Пизу и Геную к Антибам. Гай Фламиний в 220 г. начал прокладывать Фламиниеву дорогу к Ариминию. Приблизительно тогда же Валериева дорога соединила Тибур с Корфинием. Постепенно величественная сеть росла: Эмилиева дорога взбиралась на север, отходя от Ариминия к Плаценции через Бононию и Мутину (187 г. до н. э.); Постумиева дорога соединила Геную и Верону (148 г. до н. э.); наконец via Popilia была проведена от Ариминия через Равенну к Падуе (132 г. до н. э.). В следующем столетии дороги выйдут за пределы Италии и протянутся к Йорку, Вене, Фессалоникам и Дамаску, опояшут побережье Северной Африки. Они защищали, объединяли, насыщали Империю жизненными соками: благодаря им стало возможным быстрое перемещение войск, интеллекта, обычаев и идей; они стали мощными торговыми артериями и играли при этом весьма существенную роль в заселении и обогащении италийских и европейских земель.
Несмотря на эти магистрали, торговля никогда не достигала в Италии такого расцвета, как в Восточном Средиземноморье. Высшие классы всегда презирали деятельность, сводившуюся к тому, чтобы купить подешевле, а продать подороже, и предоставили заниматься торговлей греческим и восточным вольноотпущенникам; деревенским же обитателям хватало устраивавшихся время от времени ярмарок и бывавших по девятым дням рынков в близлежащих городах. Торговля с внешним миром также была довольно скромной. Морские средства передвижения были не слишком надежны; корабли были небольшого размера, делали не более шести миль в час на веслах или под парусом, держась при этом береговой линии, и в большинстве случаев робко стояли на приколе в порту с ноября по март. Карфаген контролировал западную часть Средиземного моря, эллинистические монархии — восточную, а пираты периодически покидали свои логова, чтобы наброситься на купцов, немногим более порядочных, чем они сами. Устье Тибра постоянно заиливалось, и Рим оказывался отрезанным от своей гавани в Остии. Однажды шторм пустил здесь ко дну сразу двести судов. Кроме того, течение Тибра было столь мощным, что путешествие вверх по течению к Риму не стоило ни затрачиваемого на него труда, ни материальных издержек. Около 200 г. до н. э. суда стали заходить в Путеолы — порт, расположенный 150 милями южнее Рима, — и отсюда товары доставлялись в столицу уже посуху.
Чтобы облегчить внутреннюю и внешнюю торговлю, потребовалось установить контролируемую государством систему мер и весов, единую монетную систему[21]. Вплоть до IV в. до н. э. скот по-прежнему являлся средством обмена, поскольку он ценился повсюду и легко перемещался. С развитием торговли в роли денег стали выступать необработанные куски меди (aes) — это произошло около 330 г. до н. э.; оценивать (aestimare) означало первоначально aes tumare, определять вес меди. Мельчайшей денежной единицей был асе (as), то есть медь весом в один фунт; тратить (expendere) означало «отвешивать». Когда около 338 г. до н. э. государство выпустило в обращение медные монеты, на них нередко изображались вол, овца или свинья, и поэтому они получили название pecunia (pecus — скот). В Первую Пуническую войну, говорит Плиний, «Республика, испытывая недостаток средств для удовлетворения своих нужд, уменьшило вес асса до двух унций меди; благодаря этому ухищрению государство добилось сокращения пяти шестых своих расходов, и была ликвидирована государственная задолженность»{168}. К 202 г. до н. э. асе упал до одной унции; а в 87 г. до н. э. его вес был уменьшен до половины унции, чтобы помочь справиться с затратами на гражданскую войну. В 269 г. до н. э. были отчеканены две серебряные монеты: денарий, равный десяти ассам и соответствовавший афинской драхме в ее обесцененном эллинистическом варианте, и сестерций, эквивалентный двум с половиной ассам, или четверти денария. В 217 г. до н. э. появились первые римские золотые монеты — aurei — с номиналами в двадцать, сорок и шестьдесят сестерциев. В металлическом эквиваленте асе равнялся бы двум, сестерций — пяти, денарий — двадцати американским центам. Однако драгоценные металлы были тогда большей редкостью, чем сейчас, и поэтому их покупательная способность в несколько раз превосходила нынешнюю{169}. Следовательно, мы можем, не принимая во внимание ценовые колебания в донеронову эпоху, считать асc, сестерций, денарий и талант Римской Республики приблизительно эквивалентными соответственно шести, 15 и 60 центам и 3600 долларам по курсу 1942 года[22].
Выпуск этой обеспеченной государством валюты стимулировал рост числа финансистов и финансовых операций. В старину римляне использовали в качестве банков храмы, как для нас сегодня роль храмов играют банки; государство тоже до самого конца продолжало использовать свои надежно укрепленные святилища как места хранения общественных средств, возможно, руководствуясь мыслью о том, что религиозные соображения поколеблют решимость возможных грабителей. Ростовщичество являлось древним занятием. Уже законы Двенадцати Таблиц запрещают взимать с должника более восьми и одной трети процента в год{170}. В 347 г. до н. э. процентная ставка была понижена законодателями до пяти процентов в год и сведена до нуля в 342 г. до н. э., но сия рекомендация Аристотеля оставляла для заинтересованных лиц такое количество лазеек, что действительная минимальная ставка равнялась двенадцати процентам. Лихоимство (ставка выше двенадцати процентов) было широко распространено, так что должники были вынуждены время от времени избавляться от этого бремени, поддерживая соответствующие законопроекты или объявляя себя банкротами. В 352 г. до н. э. правительство прибегло к вполне современным мерам по облегчению положения должников: оно приняло на себя обязательства по тем закладным, которые позволяли рассчитывать на то, что эти долги будут возвращены, и в то же время убедило кредиторов понизить процентные ставки по другим закладным{171}. Одна из примыкавших к Форуму улиц стала банкирским рядом. Здесь находилось множество лавок ростовщиков (argentarii) и менял (trapezitae). Деньги могли даваться под залог земли, урожая, при наличии ценных бумаг или государственных контрактов, для финансирования коммерческих предприятий или путешествий. Долевое участие в кредитовании занимало место производственного страхования; вместо того чтобы подвергаться коммерческому риску в одиночку, несколько банкиров объединяли свои средства для финансирования одного проекта. Акционерные компании существовали преимущественно для выполнения правительственных контрактов, арендовавшихся по предложенной цензором стоимости; они повышали свой капитал за счет открытой продажи акций или облигаций, называвшихся partes или particulae — «частички», доли. Эти компании «мытарей» (публиканов), то есть лиц, участвующих в общественных или государственных предприятиях, сыграли активную роль в снабжении армии необходимыми ей материалами во время Второй Пунической войны; не обошлось и без обычных в таких случаях попыток надуть государство{172}. Дельцы (equites) руководили большинством таких компаний, меньшая их часть сосредоточилась в руках вольноотпущенников. Неправительственное предпринимательство находилось в ведении негоциантов (negotiatores), которые, как правило, вкладывали в дело свои собственные деньги.
Производство было уделом независимых ремесленников, трудившихся в своих отдельных мастерских. Большинство из них были свободнорожденными, но с течением времени возрастало относительное количество вольноотпущенников и рабов. Разделение труда было очень значительным, и производители ориентировались больше на рынок; чем на индивидуального заказчика. Конкуренция со стороны рабов крайне отрицательно сказывалась на заработке свободных тружеников и заставляла пролетариев влачить жалкое существование в римских трущобах. Забастовки среди них были явлением крайне необычным и редким{173}, но восстания рабов случались довольно часто; так называемое Первое Восстание рабов (139 г. до н. э.) в действительности было далеко не первым. Когда общественное недовольство становилось особенно острым, всегда находилась какая-нибудь причина для войны, которая могла бы обеспечить всеобщую занятость, способствовать росту обесцененной денежной массы и направить народный гнев против чужеземного врага, чьи земли могли бы накормить римский народ в случае победы или навеки упокоить в случае поражения{174}. Свободные работники создавали союзы или гильдии (collegia), однако последние редко принимали к рассмотрению вопросы о заработной плате, продолжительности рабочего дня или условиях труда. Согласно преданию, они были основаны или узаконены Нумой; в любом случае, уже VII в. до н. э. знал организации флейтистов, золотых дел мастеров, медников, сукновалов, сапожников, гончаров, красильщиков и плотников{175}. Ассоциация «Ремесленники Диониса» — актеры и музыканты — была одним из самых распространенных профессиональных объединений античности. Ко II в. до н. э. в Риме складываются цехи поваров, дубильщиков, строителей, литейщиков бронзы, мастеров по металлу, канатных мастеров, ткачей; впрочем, может оказаться, что эти цехи столь же древние, как и остальные. Главной задачей таких объединений было не что иное, как простое налаживание социального общения; многие из них были одновременно и товариществами взаимопомощи, покрывавшими расходьмвна похороны.
Государство регулировало не только деятельность гильдий, но и многие другие аспекты экономической жизни Рима. Оно инспектировало рудники, следило за выполнением государственных контрактов и концессий. Оно усмиряло волнения плебса, импортируя продовольствие и распространяя его по номинальной цене среди бедняков или всех желающих; оно облагало монополистов повышенными налогами и национализировало соляную промышленность, когда монополия настолько повысила цены на соль, что она стала недоступна трудящимся. Его коммерческая политика была довольно либеральна: победив Карфаген, оно допустило в Западное Средиземноморье всех желающих там торговать. Оно также взяло на себя защиту Утики, а позднее Делоса, поставив перед ними условие оставаться свободными портами, открытыми для беспошлинного ввоза и вывоза товаров. Однако в зависимости от обстоятельств оно могло запретить экспорт оружия, железа, вина, масла, хлеба; оно ввело таможенную пошлину, обычно составляющую два с половиной процента, на практически все ввозившиеся в Рим товары, а впоследствии распространило эту практику и на другие города. До 147 г. до н. э. оно собирало tributum, или налог на собственность, по всей Италии. В общем, его доходные статьи были умеренными, и, как всякое другое цивилизованное государство, оно расходовало свои средства главным образом на войну{176}.
Благодаря налогам, военной добыче, контрибуциям и интенсивному притоку населения к 202 г. до н. э. Рим стал одним из крупнейших городов всего Средиземноморья. Согласно переписи 234 г. до н. э. в нем проживало 270 713 граждан, то есть свободнорожденных мужского пола; это число резко уменьшается в течение великой войны, но поднимается до 258 318 граждан в 189 г. до н. э. и 322 000 — в 147 г. до н. э. Мы можем оценить численность всего римского населения приблизительно в 1 100 000 человек в 189 г. до н. э., из которых около 275 тысяч человек жили внутри городских стен. Италию к югу от Рубикона населяли 5 000 000 жителей{177}. Иммиграция, ассимиляция порабощенных народов, приток, эмансипация и наделение гражданскими правами рабов положили начало тем этническим переменам, благодаря которым во времена Нерона Рим стал своего рода Нью-Йорком античности, наполовину населенным коренными жителями, наполовину выходцами изо всех частей ойкумены.
Две главные улицы, пересекаясь, делили город на кварталы, или четверти, каждая из которых имела свою администрацию и своих богов-хранителей. На больших перекрестках возводились часовни, на перекрестках поменьше — статуи, посвященные Ларам перекрестков, — милый обычай, и по сей день сохраняющийся в Италии. Большинство улиц представляли собой ровные земляные поверхности; некоторые улицы вымащивались небольшими гладкими камушками, добывавшимися в речных руслах, как это делается во многих средиземноморских городках и в наше время; около 174 г. до н. э. цензор положил начало покрытию главных транспортных магистралей плитами вулканического происхождения. В 312 г. до н. э. Аппий Клавдий Слепой построил первый акведук, наладив подачу свежей воды в город, прежде зависевший от родников и колодцев и илистой воды Тибра. Получая по трубам воду из наполненных благодаря акведуку резервуаров, аристократия стала мыться чаще чем раз в неделю, а вскоре после победы над Ганнибалом в Риме были открыты первые городские бани. Остается невыясненным время постройки Большого Сточного Канала (Cloaca Maxima), спроектированного этрусскими или римскими инженерами; массивные каменные арки Канала были столь широки, что под ними свободно проезжала телега, доверху груженная сеном{178}. Каналы меньших размеров использовались при осушении болот, которые окружали Рим и даже вторгались в него. Городские стоки и дождевая вода просачивались через отверстия в эти канавы, откуда попадали в Тибр, загрязнение которого было вечной проблемой для городского хозяйства Рима{179}.
Главным и, пожалуй, единственным украшением города были его храмы. Жилые дома строились здесь в непритязательном этрусском стиле, о котором уже шла речь выше, если не считать того, что наружная сторона жилища стала чаще обкладываться кирпичом или покрываться штукатуркой и (как знак роста грамотности) испещряться граффити («царапинами»), или озорной прозой и легкомысленными стишками. Храмы были преимущественно деревянными, облицованными обожженной глиной и украшенными терракотовыми статуэтками, их планировка следовала этрусским образцам. Храм Юпитера, Юноны и Минервы стоял на Капитолийском холме; храм Дианы — на Авентинском; до 201 г. до н. э. были возведены храмы Марса, Януса, Венеры, Победы, Надежды, Фортуны, Юноны и т. д. В 303 г. до н. э. Гай Фабий добавил к «бобовой» фамилии своего рода когномен Пиктор, «художник», написав фрески в храме Здоровья на Капитолийском холме. Греческие скульпторы делали изображения римских богов и героев из терракоты, мрамора и бронзы. В 293 г. до н. э. они установили на Капитолии бронзового Юпитера таких поистине олимпийских размеров, что он был виден с альбанских холмов, находившихся на расстоянии двадцати миль. Около 296 г. до н. э. эдилы поставили бронзовую статую волчицы, к которой художниками более позднего времени были добавлены Ромул и Рем. Мы не знаем, эта ли скульптурная композиция была в свое время описана Цицероном, а если нет, то была ли одна из этих групп идентична дошедшей до наших дней Капитолийской волчице. В любом случае, последняя работа — это, безусловно, шедевр высочайшего уровня: каждый мускул и нерв мертвого металла полон жизни{180}.
В то время как живопись и скульптура были для аристократии средством увековечения ее побед и прославления ее родословной, простой народ тешился музыкой и танцами, комедиями и играми. На дорогах и в домах Италии раздавались индивидуальные и хоровые песни; люди пели на пирах, мальчики и девочки распевали хором гимны во время религиозных шествий, жених и невеста провожались Гименеями, и с песней погребали римляне своих мертвецов. Самым популярным музыкальным инструментом была флейта, однако и лира имела своих приверженцев, став излюбленным аккомпанементом лирических стихов. Когда наступали большие праздники, римляне толпились в амфитеатре или на стадионе, и кишащая людская масса жарилась на солнцепеке, наблюдая за тем, как профессиональные атлеты, пленники, преступники и рабы соревновались в прыжках и беге или сражались и погибали. Два больших амфитеатра — Большой Цирк, строительство которого приписывалось первому Тарквинию, и Фламиниев Цирк (Circus Flaminius), построенный в 221 г. до н. э., — свободно могли вместить всех полноправных мужчин и женщин, пожелай они однажды посетить игры и найти незанятные места. Расходы поначалу брало на себя государство, затем их оплачивали из собственного кармана эдилы, а во времена поздней Республики это часто делали кандидаты в консулы; от поколения к поколению стоимость этих мероприятий все возрастала, так что в результате путь к занятию государственных постов стал для бедняков закрыт.
Возможно, в один ряд с этими зрелищами мы должны были бы поставить «триумфы» возвращавшихся с полей сражений полководцев. На них могли рассчитывать лишь те военачальники, которые выиграли военную кампанию, в ходе которой были уничтожены не менее пяти тысяч врагов; неудачник, которому удалось победить, обойдясь без такой резни, довольствовался овацией — в его честь приносили в жертву не быка, но овцу (ovis). Процессия выстраивалась за пределами города, при подходе к которому командир и его солдаты должны были сложить оружие; отсюда через Триумфальную арку они вступали в город; до нас дошли тысячи памятников, построенных по образцу такой арки. Трубачи шли впереди колонны, за ними несли башни или плоты, которые символизировали покоренные города, и картины, на которых были изображены подвиги триумфатора; затем катились телеги, тяжело нагруженные золотом, серебром, произведениями искусства и прочими трофеями. В 212 г. до н. э., во время триумфа Марцелла везли статуи, похищенные из Сиракуз; Сципион Африканский выставил на всеобщее обозрение 14 тысяч фунтов серебра, захваченного в Испании, во время триумфа 207 г. до н. э. и 123 000 фунтов карфагенского серебра в 202 г. до н. э. За ними следовали семьдесят быков, шедших на заклание с поистине философским равнодушием; далее — плененные вожди, затем ликторы, арфисты, волынщики и воскурители фимиама; наконец, на пышно убранной колеснице — сам полководец, облаченный в пурпурную тогу и увенчанный золотой короной, держа в руках скипетр из слоновой кости и лавровую ветвь — символы победы — и эмблему Юпитера. С ним в колеснице могли находиться дети; рядом гарцевали его родственники, а позади них секретари и помощники. Замыкали шествие солдаты: некоторые несли свои награды, на каждом был венок; кто-то восхвалял вождей воинства, другие потешались над ними. Традиция, позволявшая воинам в такие моменты говорить вольно и безнаказанно, оставалась неколебимой; эти речи напоминали победителям о том, что и они небезгрешны и смертны. Военачальник всходил на Капитолий к храмам Юпитера, Юноны и Минервы, складывая у ног богов свою добычу, приносил в жертву какое-нибудь животное и обычно приказывал казнить плененных военачальников, которые становились дополнительным благодарственным приношением богу. Эта церемония была превосходно продумана и служила пробуждению воинских амбиций и воздаянием за военные достижения; человеческое тщеславие «одной любви и гладу уступает».
Война была самым драматическим событием римской жизни, но она не имела столь всепоглощающего значения, каким склонны наделять ее римские историки. Возможно, существование обычного римлянина еще теснее, чем наше, концентрировалось вокруг семьи и дома. Новости, пока они доходили до него, успевали основательно устареть, так что страсти не могли ежедневно подогреваться известиями о царящей в мире суматохе. Главными событиями его жизни были не политика и не война, но рождение долгожданного ребенка, веселые свадьбы и тревожившие душу смерти.
Старость не знала тогда той заброшенности и покинутости, которые так часто омрачают ее в нашу индивидуалистическую эпоху. Молодые никогда не ставили под сомнение свой долг заботиться о стариках. До самого конца старик был в центре внимания и оставался непререкаемым авторитетом, а после смерти его могила была окружена почетом, пока жив был хоть один из его потомков-мужчин. Похороны были столь же изощренными, как и свадьбы. Впереди процессии шел хор профессиональных плакальщиц, чьи отрепетированные истерики были введены в некоторые разумные рамки одним из законов Двенадцати Таблиц{181}, который запрещал им рвать на себе волосы. За ними следовали флейтисты, число которых — десять музыкантов — ограничивал закон, схожий с Солоновым; далее — танцоры, один из которых олицетворял умершего. Затем двигались актеры, надевшие на себя посмертные маски, или восковые личины, тех предков покойного, которые отправляли какую-нибудь магистратуру. Следующим несли умершего — в блеске это шествие не уступало триумфу, — облаченного во все регалии высшего из государственных постов, которые он когда-либо занимал; усопший покоился на носилках, убранных расшитыми золотом и пурпуром покрывалами, а рядом с ним лежали оружие и доспехи убитых им врагов. Позади него шли одетые в черное сыновья, пряча под покровами свои лица, дочери без покровов, родственники, сородичи, друзья, клиенты и вольноотпущенники. На Форуме процессия делала остановку, и сын или кровный родственник произносил надгробную речь. Стоило жить, пусть только для того, чтобы сподобиться в конце пути таких похорон.
В первые века Рима усопшие подвергались кремации; позднее было принято предавать их земле, хотя иные упрямые консерваторы предпочитали сожжение. И в том и в другом случаях останки помещались в могилу, а надгробный памятник становился алтарем, на который благочестивые потомки периодически приносили цветы и немного еды. Здесь, как и в Греции и на Дальнем Востоке, стабильность и нравственность общества оберегались почитанием предков и верой в то, что их духи где-то продолжают существование и наблюдают за живущими. Если покойный был велик и беспорочен, то согласно эллинизированной римской мифологии он уходил на поля Элизия, или Острова Блаженных; однако почти всем было суждено сойти под землю в мрачное царство Орка и Плутона. Плутон, римский двойник греческого бога Аида, который был вооружен колотушкой, оглушал ею умершего; затем Орк (англ, ogre, орк) — безобразное чудовище — пожирал труп. Так как Плутон был самым почитаемым из подземных богов и так как земля была первоисточником благосостояния, а зачастую хранилищем запасов еды и вещей, ему поклонялись и как божеству богачей и плутократов; его жена Прозерпина — заблудившаяся дочь Цереры — стала богиней дающего ростки зерна. Иногда римский загробный мир рассматривался как место наказания{182}; в большинстве случаев он изображался погруженной в мрак обителью полубесформенных теней, которые прежде были людьми; тени не были отличены одна от другой ни воздаянием, ни карой, все они равно страдали от вечной темноты и окончательной безымянности. Только здесь, по выражению Лукиана, человек находил истинную демократию{183}.
КОГДА царь Македонии Филипп V заключил с Ганнибалом союз, направленный против Рима (214 г. до н. э.), он надеялся на то, что вся Греция поднимется вслед за ним поразить молодого гиганта, встающего во весь рост на западе. Однако распространились слухи, будто, в случае победы Карфагена он замышляет покорить всю Грецию с карфагенской помощью. В результате Этолийский Союз подписал договор о помощи Риму в его борьбе против Филиппа, а мудрый сенат воспользовался упадком духа в стане Филиппа и заключил с ним сепаратный мир (205 г. до н. э.) перед тем, как направить Сципиона в Африку. Победа при Заме едва ли была бы одержана, если бы сенат, никогда не прощавший обид, принялся строить планы возмездия Македонии. Сенат понимал, что Рим никогда не будет чувствовать себя достаточно уверенно, пока его и столь могущественную державу разделяет лишь узкая полоска Адриатического моря. Когда сенат склонился к объявлению войны, народное собрание было объято сомнениями, а один из трибунов обвинил патрициев в том, что они ищут предлогов отвлечь внимание от внутренних неурядиц{184}. Противников войны вскоре заставили замолчать упреки в трусости и отсутствии патриотизма; в 200 г. до н. э. Тит Квинкций Фламинин отплыл в поход против Македонии.
Это был молодой человек тридцати лет от роду, один из членов того эллинофильского кружка, который собирался в Риме вокруг Сципионов. Осторожно маневрируя, он встретил Филиппа при Киноскефалах и одолел его (197 г. до н. э.). Затем он вверг в изумление все средиземноморские народы, а возможно, и Рим, восстановив наказанного Филиппа на несостоятельном и пошатнувшемся троне и даровав свободу всей Греции. Сенатские империалисты были возмущены, но в тот момент верх взяла либеральная партия, и в 196 г. до н. э. глашатай Фламинина объявил перед огромным собранием съехавшихся на Истмийские игры греков, что Греция отныне свободна от Рима, от Македонии, от податей, даже от иноземных гарнизонов. Поднявшееся ликование было столь мощным, что, как говорит Плутарх, вороны, пролетавшие над стадионом, падали замертво{185}. Когда циничный мир усомнился в искренности римского генерала, в ответ он вывел свою армию в Италию. Это была ярчайшая страница в военной истории.
Но одна война всегда создает поводы для другой. Этолийский Союз не был удовлетворен тем, что Рим дал свободу греческим городам, прежде подвластным Союзу, и обратился к Антиоху III, монарху державы Селевкидов, с просьбой вторично освободить освобожденную Грецию. Антиох, возгордившийся после ряда легких побед на Востоке, помышлял о том, чтобы распространить свою власть на всю Западную Азию. Пергам, опасавшийся его усиления, воззвал к Риму о помощи. Сенат отправил Сципиона Африканского и его брата Луция предводительствовать первой римской армией, вступившей на землю Азии; противники встретились при Магнесии (189 г. до н. э.), и победа римлян положила начало завоеванию эллинистического Востока. Римляне выступили походным порядком на север, оттеснили назад в Галатию (Анатолия) галлов, угрожавших Пергаму, и снискали благодарность ионийских греков.
Европейские греки были не столь довольны. Римские войска щадили Грецию, но теперь они охватывали ее с востока и запада. Рим освободил Грецию, но под тем условием, что будет положен конец войнам и классовым усобицам. Для городов-государств, из которых состояла Греция, свобода без войн была чем-то новым и утомительным; высшие классы тосковали по политике с позиции силы в отношении соседних городов, а беднота жаловалась на то, что Рим повсюду принимал сторону богатых против бедных. В 171 г. до н. э. Персей, сын и преемник Филиппа V на македонском троне, придя к соглашению с Селевком IV и Родосом, призвал Грецию встать вместе с ним на борьбу против Рима. Через три года Луций Эмилий Павел, сын консула, павшего при Каннах, разбил Персея близ Пидны, разрушил до основания семьдесят македонских городов и провел пленного Персея по улицам Рима во время пышного триумфального шествия[23]. Родос был наказан тем, что из сферы его влияния были выведены платившие ему подати города на побережье Азии, а на Делосе был создан конкурирующий с ним порт. Тысяча греческих вождей была взята в Италию в качестве заложников, где за шестнадцать лет 700 из них умерло.
В течение следующего десятилетия отношения между Грецией и Римом еще ближе подошли к открытой вражде. Соперничающие города, партии и классы Эллады обращались к сенату за поддержкой и дали повод для вмешательства во внутренние дела страны, которая, будучи номинально свободной, в действительности лишилась независимости. Сторонники Сципионов в сенате уступили первенство реалистам, которые сознавали, что в Греции не будет ни устойчивого мира, ни порядка до тех пор, пока она не окажется в безраздельной власти Рима. В 146 г. до н. э. города Ахейского Союза, воспользовавшись тем, что Рим был занят конфликтами с Карфагеном и Испанией, объявили освободительную войну. Во главе этого движения оказались вожаки бедноты, которые освободили и вооружили рабов, объявили мораторий на выплату долгов, пообещали перераспределить землю и добавили к войне революцию. Когда под командованием Муммия римляне вторглись в Грецию, они застали там расколотый народ и легко разгромили недисциплинированные греческие войска. Муммий сжег Коринф, перебил в нем всех мужчин, продал женщин и детей в рабство и перевез практически все движимое имущество и произведения искусства отсюда в Рим. Грецця и Македония были превращены в римскую провинцию, во главе которой стоял римский губернатор; только Афинам и Спарте было позволено сохранить свои законы. На два тысячелетия Греция исчезла из политической истории.
Шаг за шагом Римская империя росла, и причиной тому был не столько заранее намеченный план, сколько давление обстоятельств и все дальше отступающие рубежи безопасности. В кровопролитных сражениях у Кремоны (200 г. до н. э.) и Мутины (193 г. до н. э.) легионы снова подчинили Цизальпинскую Галлию и придвинули границы Италии к подножию Альп. Испания, отвоеванная у Карфагена, должна была находиться под неусыпным контролем, чтобы вновь не подпасть под власть Карфагена, тем более что она была богата железом, серебром и золотом. Сенат взимал с нее тяжелую ежегодную подать в виде слитков и монеты, а римские губернаторы стремились компенсировать себе год вдали от дома поборами с местных жителей; так, Квинт Минуций после непродолжительного проконсульства в Испании вернулся в Рим с 34 800 фунтами серебра и 35 000 серебряных денариев. Испанцев призывали на службу в римскую армию; Сципион Эмилиан при осаде Нуманции имел в своем войске сорокатысячный отряд испанцев. В 195 г. до н. э. местные племена подняли яростное восстание, которое было подавлено Марком Катоном, действовавшим жестко и честно, напомнив гордые доблести исчезающей римской породы. Тиберий Семпроний Гракх (179 г. до н. э.) правил, сообразуясь с нравами и установлениями местных жителей, завязал дружеские отношения с главами племен и наделил бедняков землей. Но один из его преемников, Луций Лукулл (151 г. до н. э.), нарушил соглашения, заключенные Гракхом, нападал безо всяких поводов на любое племя, способное принести ему крупную добычу, и убил или обратил в рабство тысячи испанцев, не беспокоясь о подыскании благовидных предлогов. Сульпиций Гальба (150 г. до н. э.) заманил в свой лагерь 7000 туземцев, обещая заключить с ними договор о пожаловании им новых земель; когда они собрались, он окружил их солдатами и обратил в рабство или уничтожил. В 154 г. до н. э. племена, населявшие Лузитанию (Португалия), вступили в войну с Римом, которая продолжалась шестнадцать лет. Среди них выделился талантливый вождь Вириат — настоящий герой обликом, выносливостью, мужеством и благородством. Восемь лет он наносил поражения всем армиям, высылавшимся против него, пока наконец римляне не подкупили его убийц. Мятежные кельтиберы Центральной Испании выдержали пятнадцатимесячную осаду в Нуманции, питаясь под конец мертвецами; наконец в 133 г. до н. э. Сципион Эмилиан измором вынудил их капитулировать. В целом политика Римской Республики по отношению к Испании отличалась такой жестокостью и непорядочностью, что издержки значительно превышали достигнутые здесь выгоды. «Никогда еще, — писал Моммзен, — войны не велись с таким вероломством, свирепостью и алчностью»{186}.
Добыча из разграбляемых провинций подпитывала ту вакханалию развращенного и эгоистического богатства, которому было суждено навлечь на Республику ужасы революции. Контрибуции, взимаемые с Карфагена, Македонии и Сирии, рабы, которые текли в Рим после каждого успеха на полях брани, драгоценные металлы, захваченные во время покорения Цизальпинской Галлии и Испании, 400 000 000 сестерциев (60 000 000 долларов), взятые у Персея и Антиоха, 4503 фунта золота и 220 000 фунтов серебра, награбленные Манлием Вульсоном в его азиатских походах{187} — эти и другие неожиданные стяжания за по л столетия (202–146 гг. до н. э.) превратили имущие классы Рима из людей состоятельных в таких баснословных богачей, какими были прежде только монархи. Солдаты возвращались из этих исполинских набегов с подсумками, под завязку набитыми деньгами и трофеями. Поскольку количество денег в Италии росло быстрее, чем строительство, столичные владельцы недвижимости утраивали свои состояния, не пошевелив и пальцем. Промышленность отставала от коммерции; Риму было не обязательно производить товары; он собирал деньги со всего мира, чтобы оплачивать ими товары, свозившиеся в него со всего мира. Общественные работы развернулись с невиданным доселе размахом и обогатили не одного «мытаря», жившего за счет государственных контрактов; любой римлянин, у которого было хоть немного денег, покупал акции публиканских корпораций{188}. Банки множились и процветали; они платили проценты по вкладам, получали деньги по чекам (praescriptiones), платили по счетам своих клиентов, ссужали или занимали деньги, распоряжались ими или делали инвестиции и жирели на таком безжалостном лихоимстве, что головорез (sector) и ростовщик назывались одним и тем же словом{189}. Рим становился не промышленным или коммерческим, но политическим и финансовым центром белой расы.
Получив в свое распоряжение такие средства, римский патрициат и верхушка среднего класса с впечатляющей стремительностью отошли от стоической простоты и предались не знающей ограничений роскоши. При жизни Катона (234–149 гг. до н. э.) эта трансформация завершилась практически полностью. В то время как семьи становились малочисленнее, дома возводились все более просторными; в гонке показных расходов римляне обзаводились все более изысканной утварью; огромные деньги тратились на вавилонские ковры, ложа отделывалась слоновой костью, серебром и золотом; драгоценные камни и металлы сверкали на столах и стульях, в нарядах женщин, конской сбруе. Так как физическое напряжение уменьшилось, а богатство возросло, старинная простая диета уступила место долгим и тяжелым трапезам с мясом, развлечениями, деликатесами и кондитерскими изделиями. Экзотические блюда стали неотъемлемым атрибутом застолий римлян с определенным общественным положением и амбициями; некий магнат заплатил тысячу сестерциев за поданные к столу устрицы; другой выписывал анчоусы по цене 1600 сестерциев бочонок; третий выложил 1200 сестерциев за сосуд икры{190}. На невольничьих рынках хорошие кулинары продавались за умопомрачительные деньги. Пьянство росло; кубки стали делать внушительных размеров, предпочитая изготовлять их из золота, вино разбавляли все меньше, а часто пили и вовсе неразбавленным. Сенат принимал законы о расходах, ограничивая траты на пиры и одежды, но так как сами сенаторы не обращали на эти предписания никакого внимания, остальные не слишком волновались об их соблюдении. «Граждане, — скорбел Катон, — больше не прислушиваются к хорошим советам, потому что у брюха нет ушей»{191}. Индивидуум все более ревниво осознавал свои права перед лицом государства, сын — перед лицом отца, жена — перед лицом мужа.
Власть женщин растет обычно вместе с благосостоянием общества, потому что, когда желудок полон, голод уступает место любви. Проституция процветала. Контакты с Грецией и Азией стимулировали распространение гомосексуализма; многие богачи платили за фаворита до таланта (3600 долларов); Катон жаловался, что смазливый мальчик стоит дороже, чем ферма{192}. Однако и женщины не собирались сдавать поле боя этим греческим и сирийским захватчикам. Они энергично взяли на вооружение все то, что стало доступно им благодаря богатству. Косметика стала предметом первой необходимости, а привозимое из Галлии едкое мыло превращало седеющие волосы в ярко-рыжие локоны{193}. Богатый буржуа горделиво наряжал жену и дочь в дорогие уборы и драгоценности, делая из них глашатаев своего благополучия. Роль женщин возросла даже в правительстве. Катон кричал, что «все остальные мужи правят своими женщинами, и только мы, римляне, правящие всем миром, находимся в подчинении у своих женщин»{194}. В 195 г. до н. э. свободные римлянки ворвались на Форум и потребовали отмены Оппиева закона (215 г. до н. э.), который запрещал женщинам пользоваться золотыми украшениями, пестрыми платьями и повозками. Катон предсказывал, что Рим рухнет, если закон будет отменен. Ливий вкладывает в его уста речь, которая раздавалась в ушах всех поколений:
Если бы мы, каждый из нас, сумели отстоять права и авторитет мужа среди наших собственных домочадцев, нам не пришлось бы сегодня столкнуться с таким поведением женщин. Положение вещей сейчас таково, что наша свобода принимать решения, которая была прежде уничтожена женским деспотизмом в наших же домах, попирается и топчется уже и здесь, на Форуме!.. Припомните все те предписания, касавшиеся женщин, благодаря которым наши предки укротили их своеволие и сделали их послушными мужу; однако и такими ограничениями, как видно, мы едва можем удерживать их в узде. Если же вы теперь позволите им избавиться от этих препятствий… и добиться равных прав с их мужьями… неужели вы воображаете, что сможете тогда переносить их гнет? Как только они станут вам равными, они тотчас же превратятся в ваших господ{195}.
Женщины осмеяли его и стояли на своем, пока закон не был отменен. Катон отомстил за свое поражение тем, что, став цензором, десятикратно увеличил налоги по тем статьям, которые были запрещены Оппием. Но лавина уже сорвалась, и обратить ее вспять было невозможно. Другие законы, неблагоприятные для женщин, были отменены, перекроены или забыты. Женщины добились свободы распоряжаться своим приданым, принялись разводиться с мужьями или при случае давать им яд и задумались, а стоит ли вообще рожать детей в условиях перенаселенности и империалистических войн.
Уже около 160 г. до н. э. Полибий и Катон отмечали, что численность населения падает и государство уже не может собирать такие армии, как те, что поднимались навстречу Ганнибалу. Новое поколение, получив господство над миром по наследству, не имело ни времени, ни желания бороться за его удержание; та готовность к войне, которая характеризовала римского землевладельца, теперь, когда собственность сконцентрировалась в руках нескольких семейств, а пролетариат без кола и двора заполнил трущобы Рима, — эта готовность была уже в прошлом. Мужчины передавали теперь свою храбрость особым уполномоченным; они толпились в амфитеатрах, глазея на кровавые представления, и нанимали гладиаторов сражаться перед ними на пирах. Получить школьное образование могли теперь оба пола; в школах юноши и девушки учились петь, играть на лире, плавно двигаться{196}. В высших классах общества вместе с упадком нравов все больше обращали внимание на утонченные манеры. Низшие классы оставались невежественными и грубыми, их развлечения были часто замешаны на насилии, а язык — на сознательной непристойности; мы можем почувствовать дух этой вульгарной толпы (profanum vulgus) в комедиях Плавта, и нам понятно, почему ей был так скучен Теренций. Когда команда флейтистов попыталась дать концерт на триумфе 167 г. до н. э., слушатели заставили музыкантов превратить свое представление в боксерский матч{197}.
В среднем классе, значительно пополнившем свои ряды, царил дух меркантилизма. Его богатство не основывалось более на недвижимости, но поддерживалось выгодными инвестициями и управлением. Существовавший моральный кодекс и редкие Катоны не могли воспрепятствовать тому, чтобы тон римской жизни задавался отныне этим новым режимом мобильного капитала. Подрядчики мошенничали настолько по-крупному, что многие правительственные владения (например, македонские рудники) пришлось забросить, так как арендаторы замордовали рабочих и обжулили государство до такой степени, что предприятие приносило больше хлопот, чем прибыли{198}. Та аристократия (если можно верить историкам; правда, нам не следует этого делать), что когда-то ценила честь превыше жизни, приняла новую мораль и взяла свою долю в новых богатствах; она не думала более о стране, но заботилась о привилегиях и доходах отдельных людей и классов. Она принимала подарки и щедрые взятки за то, что отмечала своей благосклонностью индивидуумов или целые страны, и всегда имела наготове доводы за войну с государствами, у которых было больше денег, чем сил. Обычным делом стали растраты и присвоения общественных средств магистратами и необычным — наказание за это. Да и кто мог покарать грабителя, если половина сенаторов приложила руку и к нарушению договоров, и к ограблению союзников, и к обдиранию провинций? «Тот, кто ограбит гражданина, оканчивает свои дни в кандалах и оковах, — говорил Катон, — но тот, кто крадет у общества, умирает в пурпуре и золоте»{199}.
И все же престиж сената был высок как никогда прежде. Сенат с успехом провел Рим через две Пунические и три Македонские войны; он бросил вызов всем соперникам Рима и одолел их, добился угодливой дружбы Египта и овладел таким количеством мировых богатств, что в 146 г. до н. э. Италия была освобождена от прямого налогообложения. В моменты военных и политических кризисов он узурпировал множество полномочий народных собраний и магистратов, но победы служили оправданием его действий. Механика комиций сделалась просто смешной, когда Рим стал Империей; мятежные народы, что покорились теперь воле сената, который состоял по большей части из закаленных государственных деятелей и полководцев-триумфаторов, наверняка не согласились бы на то, чтобы их судьбы определялись несколькими тысячами италийцев, имевших право на участие в римских собраниях. Главный принцип демократии — это свобода, главный принцип войны — повиновение; одно исключает другое. Для войны нужны разум и храбрость, умение быстро принимать решения, объединять усилия, беспрекословно повиноваться; если войны ведутся слишком часто, демократия обречена. По закону, только центуриатное собрание было вправе объявлять войну или заключать мир; однако благодаря своей власти вести внешнюю политику сенат легко мог устроить дело таким образом, что у собрания практически не оставалось возможности выбирать{200}. Сенат контролировал казну и все расходы общественных фондов; он контролировал также судейство, так как по неписаному закону все судейские коллегии составлялись по списку, предложенному сенатом. Формулировать и толковать законы по-прежнему было привилегией класса патрициев.
Внутри этой аристократии существовала олигархия наиболее влиятельных семейств. До Суллы римская история представляла собой скорее летопись деяний семей, чем индивидуумов; ни один из выдающихся политиков не выбивается из строя, но из поколения в поколение одни и те же имена занимают важнейшие государственные посты. Из двухсот консулов, избранных в промежутке между 233 и 133 гг. до н. э. сто пятьдесят девять — выходцы из двадцати шести семей; соотношение сто к десяти. Самой могущественной семьей этого времени были Корнелии. От Публия Корнелия Сципиона, проигравшего битву при Требии (218 г. до н. э.), через его сына Сципиона Африканского, который победил Ганнибала, к приемному внуку последнего, Сципиону Эмилиану, разрушившему Карфаген в 146 г. до н. э., протянута непрерывная нить. Римская политика и римские войны были в этот период в основном историей этой семьи, а революция, начатая Гракхами, внуками Сципиона Африканского, сокрушила аристократию. Спасительная победа при Заме принесла Сципиону такую популярность во всех слоях общества, что какое-то время римляне были готовы назначить его на любой пост, которого он пожелает. Однако после того, как он и его брат Луций вернулись из азиатского похода (187 г. до н. э.), партия Катона потребовала от Луция отчета о деньгах, заплаченных ему Антиохом в качестве принадлежащей Риму контрибуции. Сципион не позволил брату отвечать. Напротив, перед сенатом он разорвал записи на клочки. Луций был привлечен к суду народного собрания и признан виновным в присвоении денег; его спасло от наказания вето, наложенное зятем Сципиона, трибуном Тиберием Семпронием Гракхом. Вызванный на суд, в свою очередь, Сципион сорвал слушание дела, собрав своих сторонников и приведя их к храму Юпитера праздновать годовщину сражения при Заме. Вызванный вновь, он отказался повиноваться требованию явиться на суд, удалился в свое поместье в Литерне и оставался там, вдали от дел до самой смерти. Проявление такого индивидуализма в политической деятельности шло в ногу с ростом индивидуализма в коммерции и морали. Римская Республика вскоре будет разрушена высвободившейся энергией своих великих сыновей.
Отчасти искупала недостатки этой аристократии и этого века проснувшаяся в них страсть к прекрасному. Встречи с греческой культурой в Италии, на Сицилии, в Азии познакомили римлян не только с атрибутами «красивой» жизни, но и с высочайшими произведениями классического искусства. Завоеватели привозили с собой всемирно знаменитые картины и статуи, украшенные чеканкой металлические зеркала и чаши, дорогие образцы ткацкого и столярного искусства. Старшие поколения были шокированы тем, что Марцелл украсил римские площади похищенными из Сиракуз скульптурами; они были поражены не грабежом, но «досужими и пустыми разговорами» среди бывших некогда столь деятельными граждан, которые теперь останавливались, чтобы «рассмотреть и обсудить какие-то совершенно ничтожные вещи»{201}. Фульвий перевез в Рим 1015 статуй из амбракийской коллекции Пирра; Эмилий Павел нагрузил во время своего триумфа пятьдесят повозок художественными сокровищами, которые достались ему как часть уплаты за освобождение Греции. Сулла, Веррес, Нерон и тысячи других римлян поступали точно так же на протяжении двух столетий. Грецию раздевали, чтобы в ее одежды облачился римский дух.
Побежденное этим нашествием, италийское искусство отказалось от своего исконного стиля и качества и, за одним исключением, капитулировало перед греческими мастерами, темами и формами. Греческие живописцы, скульпторы и архитекторы, устремившись вслед за золотом, переселялись в Рим и понемногу эллинизировали столицу своих захватчиков. Богатые римляне начинали строить свои особняки на греческий манер — вокруг открытого двора — и украшать их греческими колоннами, статуями, картинами и утварью. Изменения в облике храмов происходили медленнее, чтобы не раздражать богов; здесь нормой оставались короткая целла и высокий подиум этрусского стиля; но поскольку приют в Риме находили все новые олимпийцы, казалось вполне уместным проектировать их жилища, ориентируясь на более стройные эллинские пропорции. Однако в одном жизненно важном отношении римское искусство, по-прежнему воспринимая греческие импульсы, продолжало с необычайной искусностью и мощью по-своему выражать особенности монолитной римской души. Триумфальные и декоративные монументы, базилики и акведуки — во всех этих архитектурных конструкциях римляне заменяли архитрав аркой. В 184 г. до н. э. Катон возвел каменную базилику Порция; пять лет спустя Эмилий Павел придал первоначальную форму той самой Эмилиевой базилике, которая на протяжении поколений отделывалась, и украшалась его потомками[24]. Типичная римская базилика, предназначавшаяся для деловых или юридических контактов, являла собой длинный прямоугольник, разделенный на неф и притворы двумя внутренними рядами колонн, и обычно покрывалась кессонным цилиндрическим сводом — черта, заимствованная из Александрии{202}. Поскольку неф был выше притворов, над каждым из них можно было высечь в камне сквозные решетки, через которые в здание проникали бы свет и воздух. Именно эта форма интерьера послужила образцом для строителей средневековых соборов. Благодаря этим огромным строениям Рим приобрел те черты величия и силы, которые отличали его от всех других городов даже после того, как он перестал быть столицей мира.
Как поживали древние боги в эту эпоху безудержных перемен? Очевидно, ручейки безверия просачивались из аристократических слоев в народную массу. Иначе трудно понять, как мог народ, все еще верный старинному пантеону, принимать с таким неистовым восторгом те комедии Плавта, которые, даже со ссылкой на греческие образцы, делали предметом насмешки Юпитеровы мучения с Алкменой и превращали Меркурия в шута. Даже Катон, столь ревностный поборник древних форм, дивился способности авгуров удерживаться от улыбки, когда они сталкивались друг с другом лицом к лицу{203}. Слишком долго эти устроители ауспиций подкупались, чтобы потворствовать политическим махинациям, знамения и чудеса стряпались для того, чтобы повлиять на общественное мнение, результаты народных голосований аннулировались при помощи благочестивого надувательства, и религия силилась превратить эксплуатацию в священнодействие. Дурным знаком было то, что Полибий, прожив семнадцать лет среди высшей римской знати, мог писать около 150 г. до н. э. так, словно был убежден: римская религия — не что иное, как орудие правительства.
Качество, которое делает Римское государство наиболее совершенным, есть, по моему мнению, характер его религии. То, что является среди других народов предметом осуждения, а именно суеверие, служит главным сплачивающим фактором Римского государства. Эти вещи рядят здесь в такие торжественные одежды и они настолько глубоко пронизывают все стороны общественной и частной жизни… что я не знаю ни одной другой религии, которую можно было бы сравнить в этом отношении с римской… Я полагаю, что правительство прибегает к этим мерам для блага простых людей. Возможно, в них не было бы необходимости, окажись возможным создать государство из одних мудрецов; однако поскольку всякая толпа переменчива, полна беззаконных вожделений, неразумной страсти и горячего гнева, ее следует держать в повиновении при помощи незримых ужасов и религиозной пышности{204}.
Полибий, может быть, находился под впечатлением недавних происшествий, которые ясно давали понять, что, несмотря на Плавта и философию, суеверие по-прежнему царило над умами. Когда казалось, что каннская катастрофа оставила Рим беззащитным перед армиями Ганнибала, легко возбуждавшееся население ударилось в панику и кричало: «Кому из богов должны мы молиться о спасении Рима?» Сенат попытался утихомирить волнения, приказав устроить человеческое жертвоприношение; затем он попробовал вознести мольбы к греческим богам; затем устроил поклонение всем, и греческим и римским, богам по греческому обряду. Наконец сенат решил, что если ему не под силу совладать с суеверием, то лучше уж упорядочить и взять его под контроль. В 205 г. до н. э. было объявлено, что, согласно предсказаниям Сивиллиных книг, Ганнибал лишь тогда покинет Италию, если Великая Матерь (Magna Mater) — одна из ипостасей богини Кибелы — будет перевезена из фригийского Пессинунта в Рим. Аттал, царь Пергама, выразил согласие; черный камень, являвшийся якобы воплощением Великой Матери, был доставлен по морю в Остию, где его встретили с впечатляющей помпезностью Сципион Африканский и группа добродетельных матрон. После того, как судно, на котором он был привезен, застряло в тибрском иле, весталка Клавдия освободила его и подняла вверх по течению к Риму благодаря магическому действию своей чистоты. Затем матроны, бережно передавая камень друг Другу, торжественной процессией приблизились к храму Победы, а благоговейные граждане, когда мимо них проходила Великая Матерь, воскуряли у ворот своих домов фимиам. Сенат был неприятно поражен, узнав, что служить новому божеству должны оскопившие себя жрецы; такие люди были найдены, но римлянам запретили пополнять их ряды. С этого времени каждый апрель проводились Мегалесии (праздник Великой Богини), которые были посвящены скорби и унынию, переходившим в дикое ликование. Дело в том, что Кибела была вегетационным божеством, и миф повествовал о том, как ее сын Аттис, символ лета и весны, умирал и спускался в Аид, а затем восставал из мертвых.
В том же году (205 г. до н. э.) Ганнибал оставил Италию, и сенат мог поздравить себя с превосходным выходом из религиозного кризиса. Однако война с Македонией открыла ворота для Греции и Востока. По следам солдат, возвращавшихся с восточными трофеями, идеями, мифами, в Рим хлынул поток греческих и азиатских пленных, рабов, беженцев, торговцев, путешественников, атлетов, музыкантов, художников, актеров, учителей и лекторов. Люди, отправляющиеся на чужбину, несут туда и своих богов. Низшие классы римлян с радостью познакомились с Дионисом-Вакхом, услышали об Орфее и Эвридике, о таинственных ритуалах, которые одаряют божественными вдохновением и опьянением, о посвятительных обрядах, которые открывают адептам воскресающее божество и обещают ему вечную жизнь. В 186 г. до н. э. сенат с замешательством узнал о том, что значительная часть народа приняла культ Диониса и что новому богу воздавали почести на ночных вакханалиях, секретность которых дала повод для слухов о безудержном пьянстве и неслыханном распутстве. «Мужчины выделялись по сравнению с женщинами своим безнравственным поведением, — говорит Ливий и добавляет, возможно, придавая молве статус исторического факта: — Тот, кто отказывался осквернить себя на этих сборищах, закалывался как жертва»{205}. Сенат подавил дионисийский культ, арестовал 7000 его приверженцев и приговорил к смерти сотни людей. Это была лишь временная победа в той затяжной войне, которую Рим провозгласил верованиям Востока.
Порабощение Рима Грецией приняло форму заимствования греческой религии и комедии плебсом, греческой морали, философии и искусства — высшими классами. Эти греческие дары вместе с богатством и властью над миром истощили римскую веру и характер, и это была лишь часть того затянувшегося отмщения, которым Эллада воздала своим завоевателям. Порабощение Рима ярче всего сказалось в римской философии, в стоическом эпикуреизме Лукреция и эпикурействующем стоицизме Сенеки. В христианской теологии греческая метафизика окончательно взяла верх над божествами Италии. Греческая культура праздновала триумф, когда во весь рост поднялся Константинополь — сначала соперник, а затем и наследник Рима; а когда Константинополь пал, греческая литература, философия и искусство вновь пронеслись победным маршем по землям Италии и Европы в эпоху Возрождения. Это — главное течение европейской истории, все остальное — его притоки. «Из Греции в Рим впадал не ручеек, но бурный поток культуры и учености», — говорил Цицерон{206}. Таким образом, умственная, художественная и религиозная жизнь Рима была лишь частью эллинистической цивилизации[25].
Греческие захватчики прорвались на стратегически ослабленных участках: они хлынули в школы и лекционные залы Рима. Вздувающийся поток «гречишек» (Graeculi), как называли их римляне, последовал за войсками, возвращавшимися с Востока. Многие из них в качестве рабов становились воспитателями в римских семьях; некоторые, а именно grammatici, стоят у истоков римского высшего образования: ими было открыто немало школ, где изучались греческие язык и литература; другие, rhetores, организовали частное обучение ораторскому мастерству и давали публичные лекции, посвященные красноречию, литературной композиции и философии. Римские ораторы, даже греконенавистник Катон, составляли свои выступления по образцу речей Лисия, Эсхина и Демосфена.
Не многие из этих греческих преподавателей имели хоть какие-нибудь религиозные убеждения. Еще меньшим было число тех, которые стремились передавать ученикам свои соображения по этому поводу. Незначительное меньшинство последних составляли последователи Эпикура и предшественники Лукреция, учившие, что религия является главным злом человеческой жизни. Патриции понимали, откуда ветер дует, и пытались положить этому конец; в 173 г. до н. э. сенат изгнал двух эпикурейцев, а в 161 г. до н. э. постановил, что «ни философы, ни риторы не будут допускаться в Рим». Но ветру нет преград. В 159 г. до н. э. Кратес Маллотский, стоик, находившийся во главе царской библиотеки в Пергаме, посетил Рим в составе официального посольства. Сломав ногу, он вынужден был остаться, и, выздоравливая, стал читать лекции по литературе и философии. В 155 г. до н. э. Афины послали в Рим в качестве своих представителей руководителей трех великих философских школ: академика, или платоника, Карнеада, перипатетика, или аристотелика, Критолая и стоика Диогена Селевкийского. Их приезд был почти таким же мощным стимулом, как и появление в 1435 г. в Италии Хрисолора. Карнеад рассуждал о красноречии так красноречиво, что молодые римляне приходили слушать его каждый день{207}. Он был законченным скептиком, сомневался в существовании богов и доказывал, что имеются столь же основательные доводы в пользу несправедливости, сколь и в пользу справедливой жизни — запоздалая капитуляция Платона перед Трасимахом{208}. Когда престарелый Катон услышал такие речи, он предложил сенату отправить этих послов восвояси. Так и сделали. Однако молодое поколение отведало вина философии, и с этого времени состоятельная молодежь рвалась в Афины и на Родос, чтобы менять там свои древние верования на современные сомнения.
Да и сами завоеватели Греции были покровителями эллинистической культуры и философии. Фламинин, полюбивший греческую литературу еще до вторжения в Македонию и освобождения Греции, был глубоко потрясен, увидев произведения изобразительного и драматического искусства на земле Эллады. Мы должны поставить Риму в заслугу и та, что некоторые его военачальники были способны понимать Поликлета и Фидия, Скопаса и Праксителя, пусть даже они и доходили в своем энтузиазме до прямого грабежа. Из всей добычи, привезенной Эмилием Павлом после победы над Персеем, он оставил себе только царскую библиотеку, чтобы передать ее потом своим детям. Его сыновья были знакомы с греческой литературой и философией, как и с римскими искусствами охоты и войны; и насколько ему позволяли его общественные обязанности, он участвовал в этих занятиях вместе с детьми.
Перед тем, как Павел умер, его младший сын был усыновлен их другом Публием Корнелием Сципионом, сыном Сципиона Африканского. Следуя римскому обычаю, мальчик взял имя неродного отца и добавил к нему свое родовое имя; таким образом, он стал называться Публием Корнелием Сципионом Эмилианом, которого мы ниже будет называть просто Сципионом. Это был статный и крепкий юноша, непритязательный в привычках и немногословный, страстный и щедрый, настолько порядочный, что после его смерти у него, человека, через руки которого прошла вся добыча, захваченная в Карфагене, нашли только тридцать три фунта серебра и два фунта золота; он вел скорее жизнь ученого, чем преуспевающего человека. В юности он повстречался с греческим изгнанником Полибием, который заслужил его благодарность и дружбу на всю жизнь, давая ему добрые советы и снабжая хорошими книгами. Юноша составил себя имя, сражаясь под началом своего отца при Пидне; в Испании он принял вызов врага на единоборство и победил{209}.
В частной жизни он собрал вокруг себя группу выдающихся римлян, интересовавшихся греческой мыслью. Среди них выделялся Гай Лелий, благодушный мудрец и верный друг, справедливый в суждениях и безупречного образа жизни, уступавший только Эмилиану в красноречии и чистоте стиля. Цицерон спустя сто лет буквально влюбился в Лелия, назвал его именем диалог о дружбе, и вздыхал, что ему довелось жить в свою бурную эпоху, а не вращаться в том возвышенном кружке молодых римских интеллектуалов, из которого выдвинулся Лелий. Влияние этих молодых людей на литературу было весьма ощутимым; общаясь с ними, Теренций сумел развить изящный и меткий стиль своих произведений; и Гай Луцилий (180–103 гг. до н. э.), возможно, именно у него научился придавать своим сатирам социальную остроту и бичевать пороки и наслаждения своего времени.
Греческими менторами этого кружка были Полибий и Панетий. Полибий на протяжении многих лет жил в доме Сципиона. Он был трезвомыслящим человеком и рационалистом, у которого оставалось мало иллюзий относительно людей и государств. Панетий приехал с Родоса и, как и Полибий, принадлежал к греческой аристократии. Долгие годы его связывали со Сципионом отношения сердечной привязанности и взаимного влияния: он взволновал Сципиона, открыв ему все благородство и глубину стоицизма, и, возможно, именно Сципион убедил его видоизменить крайний этический абсолютизм, присущий стоическим учениям, и придать ему побольше практичности. В книге «Об обязанностях» Панетий изложил центральные идеи стоицизма. Человек, писал он, есть часть целого и должен сотрудничать с ним — со своей семьей, страной и божественной мировой Душой; он находится в этом мире не для чувственных наслаждений, но чтобы без страха и упрека выполнить свой долг. Панетий, в отличие от ранних стоиков, не требовал достижения совершенной добродетели или полного равнодушия к благам и радостям жизни. Образованные римляне ухватились за эту философию в надежде на то, что она сможет достойно заменить им те верования, которым больше не было веры, и в ее этике увидели моральный кодекс, который идеально соответствовал их традициям и убеждениям. Стоицизм вдохновлял Сципиона, питал честолюбие Цицерона и лучшее «я» Сенеки, вел Траяна, утешал Аврелия и был совестью Рима.
Одно из главных намерений Сципионова кружка заключалось как раз в том, чтобы поощрять развитие литературы и философии, чтобы выковать из латинской речи утонченное и гибкое орудие, чтобы увлечь римских муз к питающим родникам греческой поэзии и взрастить аудиторию для подающих надежды писателей и поэтов. В 204 г. до н. э. Сципион Африканский доказал силу своего характера, радушно приняв в Риме поэта, доставленного туда Катоном, самым непримиримым противником всего, что было связано со Сципионом или его друзьями. Квинт Энний происходил от греческих и италийских предков и родился близ Брундизии (239 г. до н. э.). Он получил образование в Таренте, и его увлекающийся дух находился под сильным впечатлением греческой драмы, ставившейся на тарентских подмостках. Его воинская доблесть, проявленная в Сардинии, пришлась по душе Катону, который находился там в качестве квестора. Прибыв в Рим, он зарабатывал на жизнь преподаванием греческого и латыни, читал друзьям свои стихи и стал вхож в кружок Сципиона.
Едва ли существовал хоть один поэтический жанр, в котором он не пробовал свои силы. Он написал несколько комедий и не менее двадцати трагедий. Он был поклонником Еврипида, заигрывал, как и тот, с радикальными идеями и досаждал благочестивым гражданам такими эпикурейскими остротами, как, например, следующая:
Есть над нами боги в небе, гак всегда я говорил,
Но до нашей смертной доли тем богам и дела нет.
Добрым доля, злым недоля, — вот их цель, а где она?{210}
Согласно Цицерону, слушатели наградили эти строки аплодисментами{211}. Энний перевел или переложил «Священную историю» Эвгемера, который доказывал, что боги были просто умершими героями, обожествленными народным чувством. Он также не устоял и перед определенного рода теологией, потому что объявлял, что душа Гомера, пройдя через многие воплощения, в том числе побывав Пифагором и павлином, теперь поселилась в теле Энния. Он написал яркую эпическую историю Рима от Энея до Пирра, и эти Анналы были вплоть до Вергилия национальной поэмой Италии. От нее дошло лишь несколько фрагментов, самый знаменитый из которых — это строка, которую не уставали повторять римские консерваторы:
Moribus antiquis res stat Romana virisque.
Нравами предков сильна и могуча республика римлян.
С точки зрения метрики эта поэма произвела настоящую революцию: она заменила «распущенный» сатурнийский стих Невия струящимся и гибким гекзаметром — размером греческой эпической поэзии. Энний отлил латинский язык в новые мощные формы, насытил свои строки плотью мысли и в методе, словаре, тематике и идеях стал прямым предшественником Лукреция, Горация и Вергилия. Чтобы увенчать свой творческий путь, он написал трактат о вкусной пище и умер от подагры в возрасте семидесяти лет, успев написать гордую автоэпитафию:
Да не оплачет слезами никто ни меня, ни надгробье
Плачем. Зачем? По устам рею живых — я, живой!{212}
Энний преуспел во всех формах, кроме комедии. Возможно, он относился к философии слишком серьезно, забывая свой собственный совет: «Человек должен заниматься философией, но не перехватывать через край»{213}. Народ справедливо предпочитал смех философии и сделал Плавта богачом, оставив Энния в бедняках. На том же основании он не слишком поощрял римских трагиков. Трагедии Пакувия и Акция встретили одобрение аристократии, равнодушие народа и со временем были забыты.
В Риме, как и в Афинах, пьесы представлялись вниманию публики государственными должностными лицами и давались либо на религиозных праздниках, либо на похоронах выдающихся граждан. Театр Плавта и Теренция представлял собой деревянные подмостки, на которых находились декорации (scaena), а перед ними округлая орхестра, или платформа для танцев; задняя половина этого круга образовывала проскений, или сцену. Эта непрочная конструкция разбиралась по окончании праздника, как и эстрады ревю сегодня. Зрители стояли или сидели под открытым небом на стульчиках, которые принесли с собой, или на корточках. До 145 г. до н. э. в Риме не было ни одного постоянного театра, пусть даже деревянного и без крыши, но с расположенными полукругом сиденьями в греческом стиле. Никаких входных билетов не существовало; на спектакли могли приходить рабы, но садиться им не позволялось; женщины должны были оставаться в задних рядах. Аудитория этого времени была, наверное, самой грубой и невосприимчивой в истории драмы — это была толкающаяся, шумная толпа олухов; грустно видеть, как часто прологи просят зрителей сидеть потише и вести себя поприличнее и как часто приходится повторять грубые шутки и банальные мысли, чтобы они были поняты. В некоторых прологах авторы просят матерей оставить детей дома, или грозят шумной ребятне взбучкой, или напоминают женщинам, что не следует так много болтать; такие обращения встречаются даже в середине опубликованных пьес{214}. Если в ходе представления неподалеку устраивался кулачный бой или появлялись канатоходцы, то хочешь не хочешь, а пьесу приходилось прерывать до тех пор, пока более захватывающее зрелище не подходило к концу. В финале римской комедии слова Nunc plaudite omnes («А теперь похлопайте») или что-нибудь в том же роде давали понять, что пьеса закончилась и настал черед аплодисментов.
Самой сильной стороной римской сцены была игра актеров. Обычно главную роль исполнял постановщик, свободнорожденный; остальные артисты были по большей части греческими рабами. Всякий гражданин, который становился актером, автоматически терял свои гражданские права — обычай, доживший до времен Вольтера. Женские роли игрались мужчинами. Так как в эту эпоху публика была не слишком многочисленна, актеры не носили масок, но довольствовались румянами и париками. Около 100 г. до н. э., когда зрителей стало значительно больше, выяснилось, что для различения персонажей маска совершенно необходима. Она называлась персона (persona), очевидно, от этрусского слова, обозначавшего маску, — phersu. Персонажи стали называться dramatis personae — «драматическими масками». Трагедийные актеры носили высокие башмаки, или котурны (cothurnus), комики — низкие сандалии (soccus). Драматические партии пелись под флейту, иногда специальными певцами, в то время как актеры исполняли пантомиму.
Комедии Плавта написаны жестким и быстрым ямбическим стихом и подражают метру, как и содержанию, своих греческих образцов. Большинство латинских комедий, дошедших до нас, были прямой или контаминированной перелицовкой одной или более греческих драм. Обычно предметом подражания становились пьесы Филемона, Менандра или других авторов афинской Новой Комедии. Имя греческого драматурга и название комедии обычно указывались в начале списка. Переделки произведений Аристофана и других авторов Древней Комедии римским драматургам были заказаны, так как один из законов Двенадцати Таблиц определял карой за политическую сатиру смертную казнь{215}. Возможно, именно страх перед этим смертоносным законодательством вынуждал латинского сочинителя крепко держаться греческой обстановки, характеров, обычаев, имен, даже названий монет, которые он находил в оригиналах; если бы не Плавт, римские правовые установления окончательно изгнали бы реалии римской жизни из римского театра. Этот, полицейский надзор не препятствовал пошлости и непристойностям; эдилы хотели позабавить толпу, а не улучшить их нравы; римские правящие круги никогда не испытывали смущения от того, что большинство сограждан невежественны. Зрители предпочитали остроумию площадной юмор, тонкости — буффонаду, поэзии — общедоступность, Теренцию — Плавта.
Тит Макций Плавт — буквально Тит «Плоскостопый Клоун» — появился на свет в 254 г. до н. э. в Умбрии. Приехав в Рим, он устроился трудиться рабочим сцены, накопил денег, нетерпеливо вложил их в какое-то дело и все потерял. Чтобы прокормиться, он стал писать пьесы; его переработки греческих комедий нравились тем, что они были приправлены намеками на римскую действительность. Он вернул свои деньги и получил римское гражданство. Это был человек, кровно связанный с землей и народом, полный кипучего веселья, по-раблезиански дюжий. Он смеялся со всеми и надо всеми, однако был сердечно и искренне расположен ко всему на свете. Он написал или переделал 130 пьес, из которых сохранилось двадцать. «Хвастливый воин» («Miles gloriosus») — это веселое изображение солдата-бахвала, который простодушно внимает льстивым речам прислужника:
Артотрог (парасит). Вот, например, вчера меня
За плащ остановили… (женщины)
Пиргополиник (воин). Ну и что ж они?
Артотрог. Одна из них спросила, не Ахилл ли ты.
«Нет, брат его». Другая же: «Как он красив, Как он изящен!» — «Кудри как идут к нему!» — …С мольбой ко мне пристали обе, чтобы я Провел тебя, как чудо, нынче мимо них.
Пиргополиник. Ужасное несчастие красивым быть!{216}
«Амфитрион» обращает зрительский смех на Юпитера, который, приняв облик мужа Алкмены, призывает себя же быть свидетелем своей собственной клятвы и приносит благочестивые жертвы самому себе{217}. На следующее утро ему удалось соблазнить Алкмену, и та понесла двойню. Эта история была так же популярна в Риме времен Плавта, как и в Париже времен Мольера или современном Нью-Йорке. «Клад», или «Кубышка» («Aulularia») — это рассказ о некоем скупце; в этой комедии скупец изображен более мягкими красками, чем в мольеровском «Скупом»: герой Плавта собирает обрезки ногтей и горестно восклицает, что, пролив слезы, напрасно перевел жидкость. «Менехмы» обыгрывают старинный сюжет о двух близнецах и о том, как в критической ситуации им удается узнать друг друга. Именно отсюда Шекспир заимствует фабулу своей «Комедии ошибок». Лессинг считал «Пленников» лучшей из когда-либо поставленных пьес{218}. Плавту она тоже была по душе, и в прологе он говорит:
Она не то что прочие комедии;
Словечка в ней не будет непристойного;
Не выпустим ни сводни, ни распутницы
На сцену мы, ни воина хвастливого.
И это правда; однако она столь запутанна и так зависит от неправдоподобных совпадений и открытий, что тот, кому не по нраву интрига, лишенная жизни, вправе не обратить на нее внимания. То, что делало эти комедии столь популярными, это не их истершиеся сюжеты, но изобилие смешных ситуаций и шальных шуток, столь же едких, как и шекспировские, это множество шумливых непристойностей, это целая галерея падших женщин и время от времени прорывающаяся чувствительность; публика могла рассчитывать на то, что в каждой пьесе она найдет любовь, соблазнение, статного и доблестного героя и раба, гораздо более смышленого, чем все остальные персонажи, вместе взятые. Уже здесь, почти у самых своих истоков, римская литература соприкасается с миром простого человека и благодаря греческим приемам достигает такого реализма в изображении повседневности, какого латинская поэзия больше никогда не знала.
Возможно, именно в год смерти Плавта (184 г. до н. э.) в Карфагене родился Публий Теренций Афр. Его родители были, вероятно, финикийцами с примесью африканской крови. Нам не известно ничего о его жизни вплоть до того момента, когда он появляется в Риме как раб Теренция Лукана. Этот сенатор заметил талант робкого мальчика, дал ему образование и отпустил на волю. В благодарность юноша взял себе имя бывшего хозяина. Нас трогают римские манеры того времени, когда мы узнаем о том, как «бедно и плохо одетый» Теренций пришел домой к Цецилию Стацию, чьи комедии, ныне утраченные, доминировали тогда на римской сцене, и прочитал ему первую сцену «Девушки с Андроса». Цецилию стихи так понравились, что он пригласил поэта отобедать вместе с ним и с восхищением дослушал комедию до конца{219}. Вскоре о Теренции узнали Эмилиан и Лелий, которые стремились придать его стилю те черты отшлифованной латыни, которые были так дороги их сердцу. Из-за этого возникли слухи, будто пьесы Теренция пишет за него Лелий, — слухи, которые сам автор тактично и благоразумно ни опровергал, ни подтверждал{220}. Подвигнутый на это, видимо, уважительным эллино-фильством Сципионова кружка, Теренций старался более близко придерживаться греческих подлинников, давал своим пьесам греческие названия, избегал римских аллюзий и считал себя скромным переводчиком{221}, явно недооценивая свои действительные заслуги.
Мы не знаем, как была принята публикой пьеса, так понравившаяся Цецилию. «Свекровь» (Hecyra), написанная Теренцием следующей, провалилась, потому что зрители сбежали с нее смотреть медвежьи бои. Фортуна улыбнулась ему в 162 г. до н. э., когда он написал свою самую знаменитую пьесу — «Сам себя наказывающий» («Heauton Timoroumenos»). В ней рассказывалась история отца, запретившего сыну жениться на возлюбленной; сын, несмотря на запрет, поступил по-своему; отец лишил его наследства и прогнал из дома, а затем в порыве раскаяния отказался притрагиваться к своему богатству и жил в бедности и заботах. Сосед предлагает ему выступить в роли примирителя; отец спрашивает того, почему он принимает так близко к сердцу чужие печали; сосед произносит в ответ ту всемирно известную максиму, которая была встречена дружными аплодисментами:
Homo sum; humani nihil a me alienum puto —
Я человек, и считаю, что ничто человеческое мне не чуждо.
На следующий год «Евнух» был встречен так хорошо, что был сыгран в один день дважды (крайне редкое по тем временам явление) и принес Теренцию 8000 сестерциев (1200 долларов) за несколько часов{222}. Спустя несколько месяцев появилась новая комедия «Формион», названная по имени остроумного слуги, который спасает своего хозяина от родительского гнева и послужит Бомарше моделью крепыша Фигаро. В 160 г. до н. э. на играх, устроенных по случаю погребения Эмилия Павла, была сыграна последняя пьеса Теренция «Adelphoe», или «Братья». Вскоре после этой постановки автор отплывает в Грецию. На обратном пути он заболел и умер в Аркадии двадцати пяти лет от роду.
Его поздние пьесы были не слишком популярны, так как эллинизм полностью овладел его сердцем. Ему недоставало живости и искрометного юмора Плавта; он никогда не стремился затрагивать в своих произведениях римский быт и нравы. В его комедиях не было ни черных злодеев, ни отчаянных шлюх; свои женские персонажи он изображал с нежностью, и даже его проститутки не чужды добродетели. В его комедиях было немало изящных, энергичных строк и запоминающихся фраз: hinc illae lacrimae («вот откуда эти слезы»), fortes fortuna adiuvat («смелым судьба помогает»), quot homines tot sententiae («сколько людей, столько мнений») и сотни других; однако для того, чтобы их оценить, требовалось обладать склонным к философии разумом или литературным чутьем, которые, как обнаружил этот африканский раб, начисто отсутствовали в среде римского плебса. Тому не было дела до этих комедий, оказывавшихся на поверку чуть ли не трагедиями, до этих прекрасно выстроенных, но несколько медлительных сюжетов; ему были неинтересны необычные персонажи Теренция, их неторопливые беседы и слишком правильная речь. Особенно отталкивали именно правильность языка и чистота стиля. Кажется, будто зрители почувствовали, что между римской литературой и римским народом произошел непоправимый разрыв. Цицерон, который был слишком близок по времени Катуллу, чтобы разглядеть его, и слишком разумен, чтобы не получить удовольствие от Лукреция, находил Теренция самым тонким поэтом Республики. Цезарь был более справедлив в своем приговоре, когда он восхвалял «любителя чистой речи», но в то же время сожалел об отсутствии у Теренция vis comica — «мощи смеха», называя его dimidiatus Menander — «половинным Менандром». И тем не менее Теренций добился по крайней мере одного: этот семитический инородец, вдохновленный Лелием и Грецией, сделал из латинского языка такой совершенный инструмент, благодаря которому в следующем столетии окажется возможной проза Цицерона и поэзия Вергилия.
Это греческое нашествие в литературе, философии, религии, науке и искусстве, эта революция в манерах, нравах и составе римского населения не могла не наполнить старомодных римлян чувствами недовольства и страха. Удалившегося в свое сабинское поместье сенатора Валерия Флакка беспокоили упадок римского характера, испорченность политических нравов, замена mos maiorum греческими идеями и образом жизни. Он был уже слишком стар, чтобы лично вступить в единоборство с этим приливом. Однако на расположенной неподалеку ферме, как раз за пределами Реаты, жил молодой крестьянин из плебеев, в котором проявлялись все традиционные римские качества: он любил землю, трудился до седьмого пота, понемногу копил деньги, был по-консервативному прост и непритязателен и при всем при том был таким же блестящим оратором, как и радикалы. Он звался Марком Порцием Катоном: Порцием, потому что его семья на протяжении многих поколений разводила свиней (porcus); Катоном, потому что его предки были, как и он, людьми ловкими и проницательными (catus). Флакк настоятельно порекомендовал ему заняться изучением права; Катон последовал совету и стал выигрывать дела своих соседей в местных судах. Флакк предложил ему отправиться в Рим; Катон действительно отправился и в тридцатилетием возрасте получил квестуру (204 г. до н. э.). К 199 г. до н. э. он побывал уже эдилом. К 198 — консулом. В 191 г. до н. э. он стал трибуном, а в 184 — цензором. Тем временем он успел отслужить двадцать шесть лет в армии как не ведающий страха солдат, способный и не знающий снисхождения военачальник. Он видел в дисциплине мать характера и свободы; он презирал солдата, «который усиленно работает руками на марше и ногами в битве и чей храп громче воинственного крика, издаваемого На поле брани». Он заслужил уважение воинов, идя на марше пешком рядом с ними, наделяя каждого из них фунтом серебра из добычи, ничего при этом не оставляя себе{223}.
В промежутки мира он осуждал риторов и риторику, но стал самым сильным оратором своего времени. Римляне внимали ему и нехотя и зачарованно, потому что никто прежде не говорил перед ними с такой очевидной честностью и жалящим остроумием; хлесткость его языка могла поразить любого из присутствующих, но как сладко было видеть, что ее мишенью становится твой сосед. Катон отважно сражался с коррупцией, и дни, в которые он не нажил себе новых врагов, были редкостью. Немногие любили его, потому что римлян смущали его лицо, усеянное шрамами, и ярко-рыжие волосы; его крупные зубы пугали их, аскетизм заставлял их стыдиться самих себя, трудолюбие оставляло их далеко позади, зеленые глаза проницали сквозь их слова, обнаруживая за ними эгоизм и себялюбие. Сорок четыре раза враги из патрициата пытались сокрушить его, выдвигая против него публичные обвинения; сорок четыре раза его спасали голоса фермеров, которым были так же противны продажность и необузданные наслаждения, как и ему{224}. Когда их голоса доставили ему должность цензора, содрогнулся весь Рим. Он привел в исполнение те угрозы, благодаря которым выиграл предвыборную кампанию: он установил высокие налоги на предметы роскоши, оштрафовал одного из сенаторов за расточительство, исключил из сената шесть его членов, которые, как оказалось, попали туда незаконно. Он изгнал Манилия за то, что тот поцеловал жену при людях; что касается его самого, заявил он, то он обнимал свою жену только тогда, когда раздавались раскаты грома, хотя он и не может отрицать, что не был доволен бурей. Он закончил постройку городской дренажной системы, обрезал трубы, которые скрытно отводили воду из общественных акведуков, или водопроводов, заставил домовладельцев разрушить незаконные пристройки, которые вторгались на общественные дороги, понизил плату, выделявшуюся государством, за проведение общественных работ и до того запугал сборщиков налогов, что вынудил их большую долю выручки отдавать в государственную казну{225}. После пяти лет героической борьбы против человеческой природы он оставил свой пост, сделал удачные капиталовложения, обеспечил свою теперь уже огромную усадьбу необходимым количеством рабов, стал ссужать деньги под немыслимые проценты, по дешевке покупал рабов, которых после обучения какому-нибудь ремеслу продавал за большие деньги, и настолько разбогател, что мог позволить себе заняться писанием книг — занятием, которое презирал.
Катон был первым великим прозаиком, писавшим на латыни. Начал он с того, что обнародовал свои речи. Затем он выпустил учебник по ораторскому искусству, в котором выдвинул требование суровости, присущей римскому стилю, взамен исократовского гладкописания риторов и задал тему, которую позднее будет обсуждать Квинтилиан, определив оратора как «доброго человека, искушенного в речах» (vir bonus, dicendi peritus){226}; но разве найдется другое сочетание, столь же редкое, как это? Он изложил свой фермерский опыт, сделав его тем самым полезным для будущих поколений. Трактат «О сельском хозяйстве» (De agri cultura) — единственный памятник Катонова стиля и древнейшей прозаической латыни, который пощадило время. Он написан простым и строгим слогом, энергично сжатым; Катон не тратит слов даром и редко снисходит до того, чтобы воспользоваться услугами союза. Он дает в этой книге подробные советы, как следует покупать и продавать рабов (старые рабы должны быть проданы до того, как станут обузой для хозяина), сдавать землю внаем арендаторам; его наставления касаются виноградарства и лесоводства, управления челядью и домашнего производства, приготовления цемента и стряпанья лакомств, лечения запоров и поноса, исцеления от змеиного укуса посредством свиного навоза, наконец, приношения жертвы богам. Задав себе вопрос, как разумнее всего использовать сельские земли, он отвечает: «Прибыльным разведением скота». А что лишь немногим уступает скотоводству? «Разведение скота, приносящее умеренную прибыль». А вслед за этим? «Крайне малоприбыльное разведение скота». Ну а потом? «Землепашество». Благодаря аргументам такого рода, Италия становилась страной латифундий.
Самой важной из его книг были, вероятно, потерянные для нас Origines («Начала»), смелая попытка рассмотреть вопросы, касающиеся древностей, этнологии, установлений и истории Италии от самых истоков вплоть до года смерти Катона. Наши сведения об этом труде практически ограничиваются сообщением о том, что автор, стремясь досадить аристократии со всеми ее навязчивыми рассказами о доблести своих предков, не назвал по имени ни одного из полководцев, сражавшихся против Пирра, но прославил одного из слонов, отличившегося в этой войне, указав его кличку{227}. Катон рассчитывал, что это произведение вместе с его работами, посвященными ораторскому искусству, сельскому хозяйству, улучшению санитарных условий, военной науке и праву, образуют энциклопедию, по которой будет учиться его сын. Написав эти книги на латыни, он надеялся предложить достойную замену тем греческим пособиям, которые, по его мнению, наносили вред умам римского юношества. Хотя он и сам изучал греческий, складывается ощущение, что он искренне верил в то, будто греческие литература и философия способны столь быстро посеять в молодых римлянах недоверие к старинным отечественным религиозным воззрениям, что их нравственность сделается легкой добычей инстинктов стяжательства, неуживчивости и секса. Как и Ницше, он видел источник всех бед в Сократе; эта болтливая старая повитуха, думал Катон, заслужила быть отравленной за подрыв афинской нравственности и афинских законов{228}. Его раздражали даже греческие врачи; он предпочитал пользоваться старинными доморощенными средствами и не доверял всегда готовым предложить свои услуги хирургам.
Греки (писал он сыну) — это неподатливое и беспокойное племя. Поверь моему слову, что стоит этому народу наградить Рим своей литературой, и она разрушит здесь все до основания… И это произойдет еще раньше, если он пошлет сюда своих врачей. Они сговорились уничтожить всех «варваров»… Я запрещаю тебе иметь дело с врачами{229}.
С таким мировоззрением он был, естественно, прямым противником кружка Сципионов, участники которого полагали, что распространение греческой литературы в Риме должно послужить той закваской, которая позволит латинской литературе и римскому, духу подняться в полном величии. Катон приложил руку к преследованию Сципиона Африканского и его брата; законы против растратчиков государственных средств должны исполняться, считал он, невзирая на лица. По отношению к зарубежным странам он, за одним исключением, проповедовал политику, основывающуюся на справедливости и невмешательстве. Презирая греков, он уважал Грецию. Когда империалистические грабители в сенате выступили за объявление войны богатому Родосу, он произнес решительную речь, призывая сенат к примирению. Единственным исключением, как всем известно, был Карфаген. Посланный туда с официальной миссией в 175 г. до н. э., Катон был поражен стремительным возрождением города из руин Ганнибаловой войны, полными плодов садами и виноградниками, богатством, которое стекалось сюда благодаря оживлению коммерции, оружием, сложенным в арсеналах. Вернувшись в Рим, он поднял перед сенатом связку свежих смокв, сорванных три дня назад в Карфагене, как зловещий символ его процветания и близости от Рима. Он предсказал, что Карфаген вскоре наберется достаточно сил и будет достаточно богат, чтобы возобновить борьбу за господство над Средиземным морем, если ему не помешать. С этого дня все свои речи перед сенатом он заканчивал выражением своего политического кредо, и неважно, какова была тема слушаний, он твердил с характерным для него упорством: Ceterum censeo Carthaginem delendam esse — «А кроме того, я считаю, что Карфаген следует разрушить». Империалистическая партия в сенате соглашалась с ним не столько потому, что завидовала карфагенской торговле, сколько потому, что прекрасно орошаемые поля северной Африки казались им тем местом, в которое можно вложить свои капиталы, где можно разбить новые латифундии, обрабатываемые новыми рабами. Они нетерпеливо поджидали повода для Третьей Пунической войны.
Подсказка пришла к ним от Масиниссы, самого выдающегося среди правителей того времени. Он был царем Нумидии, прожил девяносто лет, зачал сына в возрасте восьмидесяти шести лет{230}, а благодаря здоровому и бодрому образу жизни сохранял силы почти до самой смерти. Он преобразовал свои кочевнические племена в оседлое земледельческое общество и отлаженное государство, умело управлял им на протяжении шестидесяти лет, украсил Цирту, свою столицу, пышной архитектурой и построил себе усыпальницу в виде большой пирамиды, которая и по сей день стоит неподалеку от города Константина в Тунисе. Завоевав расположение Рима и зная политическую слабость Карфагена, он постоянно совершал вылазки и захватывал часть карфагенских территорий, овладел Большой Лептой и другими городами, взяв под свой контроль в конце концов все подступы к измученной его набегами метрополии. Связанный статьей договора, запрещавшей ему вести войну без согласия Рима, Карфаген направил в Рим своих послов с жалобами на вторжения Масиниссы. Сенат напомнил им, что все финикийцы находились в Африке на положении контрабандистов и не имели там никаких особых прав, которые любая хорошо вооруженная армия должна была бы уважать. Когда Карфаген совершил последнюю из пятидесяти ежегодных выплат в 200 талантов, он почувствовал себя свободным от условий, подписанных после Замы. В 151 г. до н. э. он объявил войну Нумидии, а через год Рим объявил войну ему.
Объявление войны и весть о том, что римский флот находится на пути к Карфагену, пришли одновременно. Древний город, сколь бы ни изобиловал он богатствами и населением, был совершенно не готов к серьезной войне. Карфаген располагал незначительной армией, еще более незначительным военным флотом, у него не было ни наемников, ни союзников. Рим взял под свой контроль море. Поэтому Утика перешла на сторону Рима, а Масинисса блокировал все выходы из Карфагена в глубь материка; В Рим было спешно отправлено посольство, уполномоченное принять любые условия. Сенат пообещал, что если Карфаген передаст римским консулам, находящимся на Сицилии, 300 отпрысков знатнейших семейств в качестве заложников и подчинится всем приказам, которые будут исходить от консулов, свобода и территориальная целостность Карфагена будут сохранены. Тайно сенат передал консулам приказание руководствоваться инструкциями, полученными еще до прибытия карфагенских послов. С тяжелыми предчувствиями и плачем отдавали карфагеняне своих детей; толпа родственников в унынии собралась на берегу; в последний момент матери попытались силой воспрепятствовать отплытию кораблей, а некоторые из них заплывали далеко в море, чтобы напоследок еще раз бросить взгляд на своих детей. Консулы отправили заложников в Рим, переправились в Утику с армией и флотом, вызвали карфагенских представителей и потребовали от Карфагена выдать оставшиеся корабли, огромное количество зерна и все военные машины и вооружение. По выполнении этих требований консулы потребовали от жителей удалиться от Карфагена на расстояние в десять миль, после чего город следовало сжечь дотла. Послы напрасно теряли время, пытаясь доказать, что разрушение города, который перед этим выдал заложников и оружие, не нанеся им ни одного удара, было бы самым жестоким вероломством, которое знала история. Они были готовы принести свои жизни в качестве искупительной жертвы; они бросались на землю и бились о нее головами. На это консулы отвечали, что условия выдвинуты сенатом и не подлежат пересмотру.
Когда народу Карфагена стали известны эти условия, он вышел из себя. Обезумевшие от горя родители разорвали на части тех лидеров, которые советовали отдать детей в заложники. Другие убили тех, кто рекомендовал отдать оружие. Одни потащили вернувшихся послов по улицам и забросали их камнями. Вторые бросились убивать всех италийцев, которые присутствовали в городе. Третьи стояли у пустых арсеналов и рыдали. Карфагенский сенат объявил Риму войну и призвал всех взрослых — мужчин и женщин, рабов и свободных — в новую армию, приказав ковать оружие для защиты. Ярость придавала ему решимости. Общественные здания были разрушены, чтобы обеспечить армию металлом и древесиной; статуи любимых богов были расплавлены на мечи, а женщины остриглись, чтобы изготовить из волос канаты. За два месяца осажденный город произвел 18 000 мечей, 8000 щитов, 30 000 копий, 60 000 снарядов для катапульт и выстроил в своей внутренней гавани 120 кораблей{231}.
Три года город осаждался с суши и моря. Вновь и вновь вели консулы свои армии на штурм городских стен, но всякий раз были отброшены; только Сципион Эмилиан, один из военных трибунов, выказал себя находчивым и храбрым. Довольно поздно, лишь в 147 г. до н. э., римские сенат и народное собрание назначили его консулом и командиром армии при всеобщем одобрении. Вскоре после этого Лелий добился успеха, взойдя на стены. Карфагеняне, ослабленные и принесшие дань голоду, сражались за свой город, отстаивая улицу за улицей, на протяжении шести дней кровопролитного боя и не просили пощады. Неся серьезные потери под стрелами метких лучников, Сципион приказал поджечь дома и сровнять их с землей. Сотни спрятавшихся карфагенян погибли в огне. Наконец население, уменьшившееся с 500 000 до 55 000 человек, сдалось. Их главнокомандующий просил сохранить ему жизнь, на что Сципион согласился; однако его жена, упрекая Гасдрубала в трусости, бросилась вместе с сыновьями в огонь. Выжившие были проданы в рабство, а город отдан на разграбление легионам. Не желая стирать его до основания, Сципион обратился за окончательными разъяснениями к сенату; ему ответили, что не только Карфаген, но и все прилегающие к нему зависимые поселения должны быть полностью разрушены, а земля должна быть вспахана и засеяна солью; на любого, кто попытается строить впоследствии на этом месте, должно быть наложено заклятие. Город горел семнадцать дней.
Мирного договора не заключали, так как Карфагенского государства более не существовало. Утика и другие африканские города, поддержавшие Рим, сохранили свободу под римским протекторатом; остаток карфагенской территории превратили в провинцию Африка. Римские капиталисты вторглись сюда, чтобы разбить эту страну на латифундии, а римские купцы стали преемниками карфагенской торговли. Империализм стал отныне открытым и осознанным мотивом римской политики. Сиракузы были включены в провинцию Сицилия; южная Галлия была завоевана, так как именно по ней пролегал сухопутный маршрут в Испанию, к этому времени окончательно покоренную, а эллинистические монархии, такие, как Египет и Сирия, были постепенно заставлены — как Попилий заставил Антиоха IV — покориться воле Рима. С точки зрения морали, которая есть не что иное, как умение показать свою внешнюю политику с наилучшей стороны, разрушение Карфагена и Коринфа в 146 г. до н. э. должно быть причислено к самым жестоким завоеваниям в истории; с точки зрения империи, а именно, безопасности и благосостояния, эти захваты заложили одновременно два краеугольных камня римского коммерческого и морского могущества. С этого момента политическая история Средиземноморья протекает под знаком Рима.
В разгар войны умирают два ее главных вдохновителя, упоенные осуществлением своих замыслов, — Катон в 149 г. до н. э., Масинисса в 148 г. Старик цензор оставил неизгладимый след в римской истории. На протяжении многих столетий люди будут оглядываться на него как на типичного римлянина эпохи Республики: Цицерон создаст его идеализированный образ в диалоге «О старости» (De senectute); его праправнук станет воплощением его философии, однако ему будет не хватать юмора своего великого предка; Марк Аврелий попытается строить свою жизнь по образцу, заданному Катоном; Фронтон призовет латинскую литературу вернуться к простоте и прямоте его стиля. И тем не менее его единственным успехом было разрушение Карфагена. Его борьба с эллинизмом потерпела полное поражение: каждый раздел римской литературы, философии, ораторского искусства, науки, изобразительных искусств, религии, нравственности, манер и моды уступил греческому влиянию. Он ненавидел греческих философов, а его знаменитый потомок окружит себя ими. Религиозность, которая была им утрачена, продолжала приходить в упадок, несмотря на все его попытки придать ей новый импульс. Но прежде всего та политическая развращенность, с которой он сражался в молодости, пускала все более глубокие корни по мере того, как стоимость должности повышалась вместе с расширением пределов Империи; каждый новый захват делал Рим еще богаче, еще испорченнее, еще безжалостнее. Рим выиграл все войны, кроме войны классов; разрушение Карфагена сняло последнее препятствие перед гражданским расколом и враждой. Теперь горьким столетием революции Рим должен будет заплатить за то, что покорил весь мир.