КНИГА II РЕВОЛЮЦИЯ 145–30 гг. до н. э.

ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
(Все даты до нашей эры)

139: Первое Сицилийское восстание рабов

133: Трибунат и убийство Тиберия Гракха

132: Расцвет Луцилия; Панетий в Риме

124–123: Гай Гракх — трибун

122: Гай Гракх устанавливает государственную раздачу зерна

121: Самоубийство Гая Гракха

119: Марий — трибун; 116: претор

113–101: Войны с кимбрами и тевтонами

112–105: Югуртинская война

107, 104–100, 87: Марий — консул

106: Рождение Цицерона и Помпея

105: Кимбры побеждают римлян под Аравсионом

103–99: Второе Сицилийское восстание рабов

103–100: Сатурнин — трибун

102: Марий побеждает кимбров при Секстиевых Водах

100: Марий подавляет Сатурнина; родился Юлий Цезарь

91: Реформы и убийство Марка Ливия Друза 91–89: Союзническая война в Италии

88: Сулла — консул; бегство Мария

88–84: Первая Митридатова война

87: Мятеж Цинны и Мария; правление радикалов и террора

86: Сулла захватывает Афины и побеждает Архелая при Херонее

86: Марий и Цинна низлагают Суллу; смерть Мария

85–84: Третий и четвертый консулат и смерть Цинны

83–81: Вторая Митридатова война

83: Сулла высаживается в Брундизии

82: Сулла захватывает Рим; правление реакционеров и террора

81: Корнелиевы законы (leges Corneliae) Суллы 80–72: Восстание Сертория в Испании

79: Отречение и (78 г.) смерть Суллы

76: Расцвет Варрона

75–63: Третья Митридатова война; победы Лукулла и Помпея

75: Цицерон — квестор на Сицилии

73–71: Третье восстание рабов; Спартак

70: Первый консулат Красса и Помпея; процесс над Верресом; родился Вергилий

69: Тит Помпоний Аттик

68: Цезарь — квестор в Испании

67: Помпей покоряет пиратов

66: Цицерон выступает с речью «В защиту Манилиева закона» (Pro lege Manilia)

63: Цицерон разоблачает Каталину; родился Октавий

63–12: Марк В. Агриппа, инженер

62: Цезарь — претор; прелюбодеяние Клодия

61: Цезарь управляет Дальней Испанией; возвращение и триумф Помпея

60: Первый триумвират: Цезарь, Красс, Помпей

60–54: Стихотворения Катулла; Корнелий Непот

59: Цезарь — консул; «О природе вещей» (De rerum natura) Лукреция

58: Клодий, трибун, изгоняет Цицерона; Цезарь побеждает гельветов и Ариовиста в Галлии

57: Возвращение Цицерона; Цезарь побеждает бельгов

56: Встреча триумвиров в Лукке

55: Помпей и Красс — консулы; театр Помпея; Цезарь в Германии и Британии

54: Вторая экспедиция Цезаря в Британию

53: Столкновения между сторонниками Клодия и Милона в Риме; поражение Красса при Каррах

52: Убийство Клодия; суд над Милоном; Помпей — единственный консул; мятеж Верцингеторикса

51: Цицерон — губернатор Киликии; «О государстве» Цицерона; «О Галльской войне» Цезаря

49: Цезарь переходит Рубикон и захватывает Рим

48: Битвы при Диррахии и при Фарсале

48–47: Цезарь в Египте и Сирии; Витрувий, архитектор; Колумелла, ботаник

47: Победы Цезаря при Зеле и Талсе; самоубийство Катона Младшего

46: Назначение Цезаря диктатором на десять лет; пересмотр календаря; Саллюстий, историк; речь Цицерона «В защиту Марцелла»

45: Цезарь побеждает помпеянцев в Испании; «Академика» и «О пределах…» (Academica; De finibus) Цицерона

44: Убийство Цезаря; Цицерон пишет «Тускуланские беседы» (Tusculanae disputationes). «О природе богов» (De natura deorum), «Об обязанностях» (De officiis)

43: Второй триумвират: Антоний, Октавиан, Лепид; убийство Цицерона

42: Брут и Кассий погибают при Филиппах

41: Антоний и Клеопатра в Тарсе

40: Повторное примирение между Антонием и Октавианом в Брундизии; Четвертая Эклога Вергилия

36: Антоний вторгается в Парфию

32: Антоний берет в жены Клеопатру

31: Октавиан побеждает Антония в битве при Акции

30: Самоубийство Антония и Клеопатры: присоединение Египта к Империи; Октавиан — единственный властитель Рима

ГЛАВА 6 Аграрная революция 145–78 гг. до н. э.

I. ПРЕДПОСЫЛКИ РЕВОЛЮЦИИ

ПРИЧНИН для революции было много, последствий — неисчислимое множество; личности, вброшенные в круговорот событий разразившимся кризисом, были — от Гракхов до Августа — одними из самых ярких и мощных в истории. Никогда раньше и никогда впоследствии, если не принимать во внимание настоящей эпохи, ставки не поднимались так высоко, никогда мировая драма не была столь напряженной. Первой причиной был приток выращенного рабами хлеба из Сицилии, Сардинии, Испании и Африки, который разорил многих италийских фермеров, так как цены на зерно упали настолько, что отечественное зерно приходилось продавать по ценам, не покрывавшим расходы на его производство и доставку на рынки. Второй — приток рабов, которые пришли на смену крестьянам в деревне и свободнорожденным работникам в городе. Третьей — укрупнение больших поместий. Закон, принятый в 220 г. до н. э., запрещал сенаторам брать контракты или вкладывать деньги в торговлю; располагая крупными капиталами благодаря военным трофеям, они покупали обширные участки сельскохозяйственных угодий. Завоеванная земля иногда продавалась небольшими участками колонистам, чем отчасти снималось напряжение развязавшейся в городе борьбы; большая ее часть поступала к капиталистам в качестве частичного возмещения взятых у них государством во время войны займов; еще большая часть продавалась или сдавалась в аренду сенаторам или дельцам на условиях, определенных сенатом. Чтобы конкурировать с этими латифундиями, маленький человек был вынужден занимать деньги под сверхвысокие проценты, которые становились надежнейшими гарантами того, что долг никогда не будет выплачен. Понемногу такие хозяева погружались в нищету или терпели банкротство, переселяясь в наемные дома или трущобы. В конце концов, и сам крестьянин после того, как он в качестве солдата повидал и пограбил мир, не слишком стремился к уединенному труду и лишенной романтики ежедневной работе на ферме; он предпочитал присоединиться к беспокойному городскому пролетариату, бесплатно посещать волнующие игры амфитеатра, получать дешевый хлеб от правительства, продавать свой голос тому, кто лучше попросит или больше пообещает, и раствориться в беспорядочной и бессильной толпе.

Римское общество, бывшее некогда общиной свободных фермеров, все больше и больше зависело от поступающей извне военной добычи и используемого внутри Империи рабского труда. В городе все домашние службы, многие ремесла, большая часть торговых операций, значительная часть банковских услуг, чуть ли не весь фабричный труд и почти все общественные работы осуществлялись рабами. В силу этого заработки свободных работников упали настолько, что сидеть сложа руки было ничуть не менее выгодно, чем трудиться в поте лица. В латифундиях труд рабов ценился выше по той причине, что те не призывались на воинскую службу, а их количество можно было поддерживать на одном уровне из поколения в поколение, что являлось побочным продуктом единственного доступного рабу удовольствия или порочности его хозяина. Во все уголки Средиземноморья проникали отряды охотников за живыми машинами для этих индустриализованных хозяйств; к военнопленным, пополнявшим ряды рабов после каждой победной кампании, прибавлялись жертвы пиратов, которые захватывали рабов или свободнорожденных на берегах Азии или неподалеку от нее, или жертвы римских должностных лиц, которые устраивали охоты на человека и обращали в рабство любого, кого не решались взять под свою защиту местные вожди{232}. Каждую неделю работорговцы доставляли свою человеческую добычу из Африки, Испании, Галлии, Германии, придунайского региона, России, Азии и Греции в порты Средиземного и Черного морей. Не было ничего необычного в том, что в один день На Делосе могли быть выставлены на аукцион 10 000 рабов. В 177 г. до н. э. 40 000 сардинцев, а в 167 г. до н. э. 150 000 эпиротов были захвачены римскими армиями и проданы в рабство; в последнем случае приблизительно по доллару за голову{233}. В городе участь раба смягчалась тем, что он мог завязать человеческие отношения со своим господином и рассчитывать на эмансипацию; но на больших фермах эксплуатация не встречала таких помех. Здесь раб уже не являлся одним из домочадцев, как это было в Греции или раннем Риме; он редко видел своего хозяина; а вознаграждение управляющего зависело от того, насколько ему удастся выжать всю возможную прибыль из «движимости», понукаемой ударами его бича. Заработки раба в латифундии позволяли ему питаться и одеваться лишь в той мере, чтобы быть в состоянии трудиться от восхода и до заката каждый день — не считая случавшихся время от времени праздников — до старости. Если он пытался жаловаться или не подчинялся приказаниям, ему приходилось трудиться со скованными лодыжками, а ночи он проводил в эргастуле (ergastulum) — подземной темнице, являвшейся атрибутом практически каждого крупного поместья. Эта система была столь же жестока, сколь и расточительна, потому что благодаря ей поддерживалась только двадцатая часть тех семей, которые некогда жили на землях той же общей площадью, обрабатывая ее своими руками.

Если мы вспомним, что по крайней мере половина этих рабов были некогда свободными (ибо рабы редко участвовали в войнах), мы можем представить себе всю горечь этих сломанных жизней и лишь удивляться тому, как редко они восставали. В 196 г. до н. э. деревенские рабы и наемные рабочие подняли мятеж в Этрурии. Они были разгромлены римскими легионами и, по словам Ливия, «многие из них были убиты или взяты в плен; других подвергли бичеванию и распяли»{234}. В 185 г. до н. э. похожее выступление случилось в Апулии; 7000 рабов были схвачены и сосланы на рудники{235}. В рудниках одного только Нового Карфагена трудились 4000 испанских рабов. В 139 г. до н. э. разразилось Первое Сицилийское восстание рабов. Четыреста рабов вняли призыву Эвнуса и перерезали свободных жителей города Энна; рабы убегали из поместий и частных тюрем, чтобы влиться в ряды восставших, которых со временем стало 70 000. Они заняли Агригент, разбили войско римского претора и удерживали почти весь полуостров вплоть до 131 г. до н. э., когда консульская армия заперла их в Энне и измором заставила капитулировать. Эвнус был привезен в Рим и брошен в подземную камеру, где его оставили умирать от голода и вшей{236}. В 133 г. до н. э. менее масштабные волнения привели к казни 150 рабов в Риме, 450 в Минтурнах, 4000 в Синуессе. В этом же году Тиберием Гракхом был проведен аграрный закон, открывший эру римской Революции.

II. ТИБЕРИЙ ГРАКХ

Он был сыном Тиберия Семпрония Гракха, который заслужил благодарность Испании своим великодушным правлением, дважды избирался консулом и один раз цензором, спас брата и женился на дочери Сципиона Африканского. Корнелия родила ему двенадцать детей; за исключением троих, все они умерли в детстве. Смерть мужа оставила ее с двумя сыновьями, Тиберием и Гаем, и дочерью, также звавшейся Корнелией, которых необходимо было поставить на ноги. Дочь впоследствии выйдет замуж за Сципиона Эмилиана. Оба родителя разделяли эллинофильство кружка Сципионов и были прекрасно знакомы с эллинистической культурой. Корнелия собирала вокруг себя литературный «салон» и писала свои письма таким чистым и изящным слогом, что они считались серьезным вкладом в развитие латинской словесности. Плутарх пишет, что ей предлагал свою руку и трон египетский царь, узнавший о том, что она овдовела, однако Корнелия ответила отказом; она предпочла остаться дочерью одного из Сципионов, тещей другого и матерью Гракхов.

Воспитанные в атмосфере государственной деятельности и философии, Тиберий и Гай Гракхи знали как проблемы римского правительства, так и спекуляции греческой мысли. Отчасти на их становление оказал влияние Блоссий, греческий философ из Кум, который преуспел в том, чтобы вдохнуть в них тот страстный либерализм, которому было суждено недооценить власть консерваторов над Римом. Братья были почти равно честолюбивы, горды, искренни, чрезвычайно красноречивы и бестрепетно мужественны. Гай рассказывает, что Тиберий непосредственно столкнулся с аграрной трагедией тогда, когда, проезжая через Этрурию, «обратил внимание на малочисленность населения и заметил, что обрабатывали землю и пасли стада рабы, привезенные из-за моря»{237}. Зная, что, согласно тогдашнему законодательству, в армии могли служить только те, кто располагал какой-нибудь собственностью, Тиберий задал себе вопрос, как Рим собирается сохранить свое лидерство или независимость, если могучие крестьяне, некогда вливавшиеся в его легионы, уступили теперь свое место несчастным чужеземным рабам. Как могут римский быт и римская демократия сохранить свое здоровье тогда, когда они тесно связаны с городским пролетариатом, измученным бедностью, а не с гордыми имущими земледельцами, обрабатывающими свои поля? Распределение земли между беднейшими из граждан представлялось очевидным и необходимым решением сразу трех проблем: проблемы сельского рабства, перенаселенности Рима и порчи римского быта и нравов, наконец, военного упадка.

В начале 133 года Тиберий Гракх, избранный народным трибуном, объявил о своем решении выдвинуть на рассмотрение трибунского собрания три предложения: 1) ни один из граждан не может владеть более чем 333 — или, если у него есть два сына, 667 акрами земли, купленной или арендуемой у государства; 2) вся остальная общественная земля, ранее проданная или сданная внаем частным лицам, должна быть возвращена государству, которое выплатит за это компенсацию или стоимость ренты плюс некоторую сумму за внесенные бывшими хозяевами усовершенствования; 3) наконец, земли, вернувшиеся таким образом в государственный фонд, должны быть распределены среди беднейших граждан участками в двадцать акров под тем условием, что они согласятся никогда не продавать свои наделы и платить ежегодный налог с них в казну. Эта схема отнюдь не была утопией; это была лишь попытка вернуть силу Лициниевым законам, которые были приняты в 367 г. до н. э., и с тех пор их никто не пробовал ни отменить, ни применить. «Дикие звери и живущие в воздухе птицы, — говорил Тиберий, обращаясь к беднейшим плебеям в одной из эпохальных речей римской истории, —

имеют свои норы и гнезда; но люди, которые сражаются и погибают за Италию, могут наслаждаться лишь светом и воздухом. Наши командиры призывают воинов сражаться за могилы и святыни своих предков. Пустой и лживый призыв! Вы не можете показать, где находится ваш отеческий алтарь. У вас нет могил предков. Вы сражаетесь и умираете ради богатства и роскоши других. Вас называют хозяевами всего мира, но у вас нет и пяди земли, которую вы могли бы считать своею»{238}.

Сенат осудил предложенные меры как конфискационные, обвинил Тиберия в намерении захватить диктатуру и убедил Октавия, другого трибуна, воспользоваться своим правом вето и не допустить того, чтобы эти проекты были вынесены на народное собрание. В ответ на это Гракх заявил, что всякий трибун, который действует вопреки воле своих избирателей, должен немедленно отрешаться от должности. Собрание одобрило предложение Тиберия, и ликторы Гракха насильно увели Октавия со скамьи трибуна. Выдвинутые проекты по итогам голосования получили поддержку и статус закона; собрание, опасаясь за безопасность Гракха, проводило его до дома{239}.

Это противозаконное преодоление трибунского вето, которое задолго до этого было абсолютизировано самим же народным собранием, предоставило противникам Гракха удобный предлог для того, чтобы действовать вопреки его желаниям. Они объявили о своем намерении привлечь его к ответу по окончании его трибунских полномочий в конце года за нарушение конституции и насилие над трибуном. Чтобы защититься от их атаки, он вновь проявил неуважение к конституции, выставив свою кандидатуру на переизбрание на ту же должность в следующем году. Так как Эмилиан, Лелий и другие сенаторы, поддерживавшие раньше его предложения, теперь отказали ему в своей помощи, он посвятил все свое внимание агитации среди плебса. Он обещал, что в случае переизбрания сократит срок службы в армии, уничтожит исключительное право сенаторов выступать в роли судебных заседателей и дарует италийским союзникам права римского гражданства.

Между тем сенат отказался предоставить средства для аграрной комиссии, назначенной на основании законов Тиберия. Когда Аттал III, царь Пергама, завещал свое царство Риму (133 г. до н. э.), Тиберий предложил народному собранию продать личное и движимое имущество Аттала, а полученную прибыль распределить между будущими получателями общественной земли, чтобы те могли снабдить свои усадьбы всем необходимым. Это предложение окончательно разъярило сенат, который видел, как контроль над провинциями и общественными фондами ускользает из его рук и переходит к неуправляемому и никого не представляющему собранию, составленному из тех, в чьих жилах течет кровь рабов и инородцев. Когда наступил день выборов, Гракх появился на Форуме в сопровождении вооруженных телохранителей и в траурной одежде, намекая тем самым, что поражение означало бы для него судебное преследование и смерть. По мере того, как голосование подходило к концу, обе стороны все глубже и глубже погружались в насилие. Сципион Назика, восклицая, что Тиберий метит в цари, повел вооруженных дубинками сенаторов на Форум. Сторонники Гракха, трепеща перед патрицианскими одеждами, расступились; Тиберию размозжили голову, и несколько сотен его последователей погибли вместе с ним. Когда Гай, его младший брат, попросил разрешения похоронить Тиберия, ему ответили отказом, и тела мертвых бунтовщиков были брошены в Тибр, пока Корнелия оплакивала сына.

Сенат попытался смягчить раздражение плебса, согласившись на то, чтобы законы Гракха вступили в силу. Увеличение числа граждан на 76 000 человек между 131 и 125 гг. до н. э. позволяет думать о том, что большое количество земельных наделов действительно было предоставлено беднякам. Однако аграрная комиссия столкнулась со множеством трудностей. Большая часть земли, подлежавшей перераспределению, была получена от государства многие годы или поколения тому назад, и ее владельцы утверждали, что их права утверждены и освящены временем. Многие участки были куплены новыми хозяевами за большие деньги у тех, кто когда-то приобрел эти земли у государства по дешевке. Землевладельцы из союзных италийских государств, чьи права также оказались под вопросом, обратились к Сципиону Эмилиану с просьбой защитить их от произвола земельного комитета; благодаря его вмешательству деятельность комитета была приостановлена. Общественное мнение восстало против него; Сципион был объявлен предателем памяти Гракха, почитавшейся ныне священной; однажды утром в 129 г. до н. э. он был найден мертвым в своей постели, став, очевидно, жертвой убийцы, которого так и не обнаружили.

III. ГАЙ ГРАКХ

Безжалостная молва обвинила Корнелию в том, что она сговорилась со своей дочерью, некрасивой и нелюбимой женой Сципиона, убить зятя. Перед лицом этих несчастий она искала утешения, посвятив себя оставшемуся в живых сыну, последнему из ее «самоцветов». Убийство Тиберия пробудило в Гае не жажду мщения, но твердую решимость довести начатое братом дело до конца. Он служил под началом Эмилиана при Нуманции, проявив там свои рассудительность и отвагу, и заслужил восторженное уважение всех слоев общества, ведя простую жизнь и ничем не запятнав свое имя. Его страстность, тем ярче вспыхнувшая, что столь долго находилась в узде, позволила ему стать величайшим римским оратором из тех, что жили до Цицерона, и открыла перед ним возможность занять любой государственный пост, ибо он жил в обществе, где для совершения успешной карьеры красноречие было необходимейшей предпосылкой, уступая лишь храбрости. Осенью 124 г. до н. э. он был избран трибуном.

Будучи бо́льшим реалистом, чем Тиберий, Гай понимал, что никакая реформа не может быть надежно упрочена, если на противоположной стороне сохраняется устойчивость экономической и политической государственной власти. Он поставил перед собой задачу привлечь на свою сторону четыре класса: крестьянство, армию, пролетариат и всадников (деловых, людей). Поддержку первого он завоевал, обновив аграрное законодательство брата, распространив его действие на государственные земли в провинциях, восстановив земельный комитет и лично участвуя в его деятельности. Он подпитывал амбиции среднего класса, основав новые колонии в Капуе, Таренте, Нарбоне и Карфагене, а также способствуя их процветанию в качестве торговых центров. Он порадовал солдат, добившись принятия закона, согласно которому экипировка солдат производилась на общественные средства. Он снискал благодарность городских масс посредством lex frumentaria, или «хлебного» закона, который гласил, что правительство может распределять пшеницу по цене 16⅓ асса за модий (тридцать девять центов за ¼ бушеля — половина рыночной цены) среди всех, кто попросит об этом. Эта мера нанесла удар по старинному римскому идеалу опоры на собственные силы, и ей было суждено сыграть определяющую роль в римской истории. Гай был убежден в том, что хлеботорговцы заставляли общество платить двойную цену и что его предложение благодаря экономии, достигаемой за счет усилий всего государства, не вызовет дополнительных расходов. В любом случае этот закон позволил свободнорожденным римским беднякам вместо зависимых приверженцев аристократии стать защитниками Гракха, как впоследствии они встанут на поддержку Мария и Цезаря. Это был краеугольный камень того демократического движения, которое достигло своего пика при Клодии и было разгромлено при Акции.

Пятое предложение Гая, направленное на упрочение влияния его партии, сводилось к тому, чтобы пересмотреть традиционный порядок голосования, согласно которому первыми в центуриатном собрании голосовали богатые классы; Гай предложил, чтобы всякий раз центурии голосовали в той последовательности, которая определялась бы жребием. Он успокоил сословие всадников тем, что предоставил им исключительное право выступать в качестве судей на процессах, где рассматривались случаи злоупотреблений должностных лиц в провинциях; таким образом, они становились в значительной мере судьями самим себе. Он возбудил их аппетиты, предложив установить десятипроцентный налог, который поручалось собирать им же, на все, что производилось в Малой Азии. Он обогатил подрядчиков и сократил безработицу, добившись принятия программы дорожного строительства во всех уголках Италии. В общем, несмотря на то, что некоторые из его проектов отдавали политическим надувательством, в целом этот пакет законов был, пожалуй, наиболее конструктивным из всех, выдвигавшихся в Риме до Цезаря.

Заручившись поддержкой столь разных сторонников, Гай мог позволить себе переступить через обычай и быть избранным на второй срок, который, следовало ожидать, будет столь же успешным. Возможно, именно в этот момент он стал подумывать о том, чтобы «уплотнить» сенат, добавив к тремстам его членам еще триста всадников, которые были бы избраны народным собранием. Он предложил также распространить полное избирательное право на всех свободнорожденных жителей Лация и частично на оставшихся свободных италийцев. Этот самый дерзкий из его шагов, нацеленных на расширение демократии, был его первой стратегической ошибкой. Избиратели не выказали никакого энтузиазма при мысли, что им придется поделиться своими привилегиями даже с теми, кто мог позволить себе присутствовать на народных собраниях в Риме только в самых редких случаях. Сенат воспользовался предоставившимся шансом. Игнорируемый Гаем и до поры неспособный переломить ход событий, сенат видел в нем не выдающегося трибуна, а заурядного демагога с тираническими наклонностями, стремящегося укрепить свою власть при помощи безрассудного перераспределения государственных средств и собственности. Неожиданно встретив союзника в лице завистливого римского пролетариата и воспользовавшись отсутствием Гая, который в это время был в Карфагене, где основывалась новая колония, сенатская партия внушила другому трибуну, Марку Ливию Друзу, что ему следует привлечь на свою сторону крестьян, получивших недавно земельные участки, посредством отмены налога, который они должны были вносить по законам Гракхов; в то же время ему предлагалось ослабить и умилостивить пролетариат, внеся законопроект об основании двенадцати новых колоний в Италии, каждая из которых должна была бы состоять из трех тысяч человек. Народное собрание немедленно приняло эти проекты; когда Гай вернулся в Рим, он обнаружил, что его авторитету бросил вызов ставший народным любимцем Друз. Он попробовал баллотироваться на третий срок, но потерпел поражение. Его друзья утверждали, что он непременно был бы избран, не будь результаты голосования фальсифицированы. Он посоветовал своим сторонникам удержаться от насилия и зажил жизнью частного человека.

На следующий год сенат предложил покинуть колонию в Карфагене; все вовлеченные в борьбу стороны расценивали эту меру как первый шаг в кампании по пересмотру Гракхова законодательства. Некоторые из приверженцев Гракха явились в народное собрание вооруженными, и один из них сразил некоего консерватора, грозившего поднять руку на Гая. Наутро сенаторы вышли в полном боевом облачении, и каждого из них сопровождали два вооруженных раба; они напали на популяров (народная партия), засевших на Авентинском холме. Гай приложил все силы, чтобы предотвратить дальнейшее кровопролитие и успокоить волнения. Потерпев неудачу, он переплыл Тибр; преследуемый врагами, Гай приказал слуге убить его; раб повиновался, а затем закололся сам. Некий доброжелатель отрубил голову Гая, залил ее свинцом и принес в сенат, который постановил отвесить тому равную меру золота{240}. 250 сторонников Гая пали в схватке, еще 3000 были казнены по решению сената. Городская толпа, с которой он пытался когда-то завязать дружбу, не протестовала, когда тело Гая и тела его приверженцев были сброшены в реку; в это время она занималась разграблением его дома{241}. Сенат запретил Корнелии носить траур по сыну.

IV. МАРИЙ

Аристократы-трумфаторы посвятили свои тончайшие мыслительные способности тому, чтобы лишить силы скорее конструктивные, чем демагогические элементы законодательства Гая. Они не дерзнули изгнать всадников из судейских коллегий, а подрядчиков и публиканов лишить их охотничьих угодий в Азии; они допустили сохранение хлебного вспомоществования, считая, что оно послужит лучшей гарантией от революции. В закон, который был прежде весьма привлекательным, они включили статью, позволившую получателям новых наделов продавать их; вскоре тысячи мелких хозяев продали свои участки крупным рабовладельцам и латифундии восстановились в своих прежних размерах. В 118 г. до н. э. земельная комиссия была упразднена. Массы в столице не высказали никаких возражений; они решили, что есть государственный хлеб куда лучше, чем потеть на земле или изнурять себя в требующих основательной разработки колониях. Леность заодно с предрассудками (ибо земля Карфагена была проклята) способствовали тому, что вплоть до Цезаря не предпринималось попыток хоть как-то смягчить городскую нищету при помощи эмиграции. Происходило накопление богатства, которое, однако, оседало в одних и тех же руках: в 104 г. до н. э., по подсчетам одного из умеренных демократов, только 2000 римлян владели собственностью{242}. «Положение бедноты, — говорит Аппиан, — стало даже худшим, чем прежде… Плебеи потеряли все… Число граждан и воинов продолжало сокращаться»{243}. В легионы приходилось призывать все новых и новых выходцев из италийских государств; но эти люди не особенно рвались в бой и не слишком любили Рим.

Росло число дезертирств, падала дисциплина, и оборонная мощь Республики упала до последнего предела.

Неудивительно, что вскоре она подверглась нападению почти одновременно с севера и юга. В 113 г. до н. э. два германских племени, кимбры и тевтоны, словно намекая Риму на его будущий конец, прокатились по Германии устрашающей лавиной крытых повозок — 300 000 бойцов с женами, детьми и животными. Возможно, за Альпы донеслась весть о том, что Рим полюбил богатство и устал от войны. Переселенцы были высоки, сильны и бесстрашны; они были белокуры, и италийцы передавали, что их дети седы, словно старики. Они встретили римскую армию у Нореи (ныне Ноймаркт, Каринтия) и разгромили ее. Они переправились через Рейн и победили другую римскую армию; они хлынули на запад, затопили Южную Галлию и одолели третью, четвертую и пятую римские армии; при Аравсионе (Оранж) 80 000 легионеров и 40 000 обозников остались на поле боя{244}. Вся Италия была открыта для вторжения, и жителей Рима охватил такой ужас, какого они не испытывали со времен Ганнибала.

Почти в то же время разразилась война в Нумидии. После того как Югурта, внук Масиниссы, замучил родного брата и попытался отстранить своих двоюродных братьев от причитающейся им доли царства, сенат объявил ему войну (111 г. до н. э.), намереваясь превратить Нумидию в одну из провинций и открыть ее для римской торговли и капитала. Югурта подкупил некоторых патрициев, чтобы те встали на его защиту и оправдали его преступления перед сенатом, а затем взятками соблазнил посланных против него командиров изображать подобие военных действий, не причиняя при этом Югурте никакого вреда, или заключать с ним перемирия на удобных для него условиях. Вызванный в Рим, он еще более щедро распорядился своим поистине царским богатством и смог беспрепятственно вернуться в свою столицу{245}.

Только один командир, выйдя из этих кампаний, сохранил доверие общества. Гай Марий, родившийся, как и Цицерон, в Арпине, сын поденщика, рано вступил в армию, получил при Нуманции свои первые раны, женился на тетке Цезаря и, несмотря на отсутствие образования и хороших манер (а может быть, и благодаря этому), был избран народным трибуном. Осенью 108 г. до н. э. он вернулся, отслужив в качестве помощника под началом бездарного Квинта Метелла, из Африки и выступил на консульских выборах с обещанием, что, заменив Метелла, доведет до победы югуртинскую войну. Он был избран, принял командование и добился капитуляции Югурты (106 г. до н. э.). Народ не знал тогда, что главным «виновником» этого успеха был отважный юный аристократ Луций Сулла; люди услышат о нем позднее. Марий насладился пышным триумфом и настолько полюбился римлянам, что народное собрание, не обращая внимания на умирающую конституцию, год за годом выбирало его консулом (104–100 гг. до н. э.). Деловые классы поддерживали его отчасти потому, что его победы открывали перед ними новые возможности предпринимательства, отчасти потому, что им было совершенно ясно: Марий — единственный, кто способен сдержать натиск кельтских орд. В дяде Цезаря Рим узнал характерные черты цезаризма: диктатура популярного вождя, поддерживаемого преданной армией, казалась для многих уставших римлян единственным выходом из олигархических злоупотреблений свободой.

После победы при Аравсионе кимбры дали Риму передышку, перейдя через Пиренеи и принявшись опустошать Испанию. Но в 102 г. до н. э. они вернулись в Галлию, еще более многочисленные, чем прежде, и заключили с тевтонами соглашение о том, чтобы совершить одновременное нападение в разных местах на богатые италийские равнины. Для отражения этой опасности, Марий прибег к новой форме военного набора, которая революционизировала сначала армию, а затем государство. Он приветствовал приход на военную службу любого гражданина, была у того собственность или нет; предложил высокое жалованье и обещал отпустить после войны всех желающих, наделив их землей. Сформированная таким образом армия состояла главным образом из городского пролетариата; она была настроена враждебно по отношению к патрицианской Республике; она сражалась не за отечество, но за своего начальника и добычу; этими мерами Марий, вероятно, даже не зная об этом, заложил военный фундамент цезарианской революции. Он был солдатом, а не политиком; у него не было времени на то, чтобы взвешивать отдаленные политические последствия. Он перешел вместе со своими новобранцами через Альпы, укрепил их тела маршами и строевой подготовкой и развил в них отвагу, нападая на противников, которых было легко победить; до тех пор, пока они не были обучены как следует, он не хотел рисковать, вступая в схватку. Тевтоны беспрепятственно прошли мимо римского лагеря, спрашивая легионеров в насмешку, не хотят ли те передать с ними записки для своих жен, с которыми тевтоны собирались развлечься в ближайшее время; о количестве тевтонов можно было судить по тому, что они проходили мимо римского лагеря в течение шести дней. Когда последние колонны захватчиков оставили римское войско позади, Марий приказал напасть на врага с тыла. В великой битве, произошедшей у Секстиевых Вод (ныне Экс-ан-Прованс), новые легионы уничтожили или пленили около 100 000 человек (102 г. до н. э.). «Говорили, — сообщает Плутарх, — будто жители Марселя делали из костей изгороди для своих виноградников, и будто почва, после того, как сгнили мертвые тела и прошли зимние дожди, стала настолько плодородна благодаря разложившемуся веществу, что на следующий год здесь был собран невиданный урожай»{246}. Дав своей армии передышку на несколько месяцев, Марий привел ее обратно в Италию и встретил кимбров при Верцеллах, у По (101 г. до н. э.), на том же самом поле, где Ганнибал выиграл свою первую битву с римлянами. Варвары, чтобы показать свою силу и храбрость, нагишом ходили по снегу, вскарабкивались по оледенелым кручам и через глубокие расселины на вершины гор, откуда скатывались, пользуясь щитом как санями{247}. В последовавшей битве они были почти полностью уничтожены.

Марий был встречен в ликующей столице как «второй Камилл», который некогда обратил вспять кельтское нашествие, и «второй Ромул», словно ему принадлежала честь нового основания Рима. Часть трофеев, привезенных им, была пожалована ему в качестве личного вознаграждения; благодаря этому он стал богатым человеком, его поместья были достаточно велики, чтобы «состязаться по площади с иными царствами». В 100 г. до н. э. он был избран консулом в шестой раз. Трибуном был тогда Луций Сатурнин, пламенный радикал, поставивший перед собой задачу воплотить устремления Гракхов, если получится, при помощи законов, а нет — при поддержке силы. Он пошел навстречу Марию, внеся проект о награждении колониальными землями ветеранов, участвовавших в минувшей кампании, и Марий не возражал, когда Сатурнин понизил цену распределяемого государством хлеба с 6⅓ асса (39 центов) до ⅚ асса (5 центов) за модий, или четверть бушеля. Сенат попробовал защитить казну, запретив трибуну выставлять это предложение на голосование, но Сатурнин приступил к нему несмотря ни на что. Обе партии прибегли к насилию. Когда отряды Сатурнина убили Гая Меммия, одного из самых уважаемых аристократов, сенат воспользовался своим последним средством и посредством senatusconsultum de republica defendenda поручил Марию, как консулу, подавить восстание.

Марию предстояло сделать самый горький выбор в своей жизни. Казалось, что венец его карьеры, его службы интересам простых людей Рима будет жалок и унизителен: он должен был расправиться с вожаками народа и своими бывшими друзьями. Но и призыв к насилию, прозвучавший из их рядов, не внушал ему доверия; революция, по его мнению, приносила больше вреда, чем пользы. Он вывел против повстанцев войска, позволил забросать Сатурнина камнями, а затем погрузился в мрачное уединение, презираемый и народом, за который боролся, и аристократией, которую спас.

V. ВОССТАНИЕ В ИТАЛИИ

Революция перешла теперь в гражданскую войну. Когда сенат просил восточных царей о помощи против кимбров, вифинский владыка Никомед отвечал, что все мужчины его царства, способные носить оружие, проданы в рабство, чтобы удовлетворить грабительские требования римских сборщиков налогов. Поставив в этот момент интересы армии превыше всего, сенат объявил, что все мужчины, обращенные в рабство за неуплату налогов, должны быть освобождены. Услышав об этом постановлении, сотни рабов на Сицилии, многие из которых были греками с эллинистического Востока, стали покидать своих хозяев. Собравшись перед дворцом римского претора, они потребовали вернуть им свободу. Их владельцы заявили протест, и претор приостановил действие декрета. Рабы организовались в отряды под руководством религиозного шарлатана Сальвия и напали на город Моргантию. Граждане города заручились поддержкой своих рабов, пообещав им свободу в случае, если атаку удастся отбить. Атака была отбита, но обещание не выполнили. Обманутые рабы примкнули к восставшим. Около того же времени (103 г. до н. э.) приблизительно 6000 рабов в западной части полуострова поднялись на борьбу под началом Афиниона, образованного и решительного человека. Этот отряд побеждал армию за армией, посылаемые против него претором; двинувшись к востоку, он влился в ряды восставших, руководимых Сальвием. Общими усилиями они разбили армию, направленную против них из Италии, но Сальвий погиб в момент победы. Пролив пересекли новые легионы, которыми командовал консул Маний Аквилий (101 г. до н. э.); Афинион вступил с ним в единоборство и погиб; оставшиеся без вождей рабы были разбиты; тысячи из них пали в бою, тысячи были возвращены к своим хозяевам, сотни посажены на корабли и отправлены в Рим, чтобы сражаться с дикими зверями на играх, устроенных по случаю триумфа Аквилия. Вместо того чтобы порадовать зрителей схватками, рабы вонзали короткие мечи в грудь друг другу, пока не погибли все до одного.

Через несколько лет после этого Второго восстания рабов, вся Италия взялась за оружие. На протяжении почти двух столетий Рим — небольшое государство, расположенное между Цере и Кумами, между Апеннинами и морем — управлял остальной Италией как покоренным государством. Даже некоторые города, лежавшие неподалеку от Рима, такие, как Тибур и Пренесте, не имели своих представителей в правительстве, которое ими руководило. Сенат, народные собрания, консулы принимали для италийских общин законы и издавали для них декреты с тем же высокомерием, с каким относились к чужеземным и завоеванным провинциям. Материальные ресурсы и человеческие силы этих «союзников» истощались в войнах, главным результатом которых становилось обогащение нескольких римских семейств. Те государства, которые не оставили Рим в его смертельной борьбе с Ганнибалом, получили слишком скудные награды; те, что тем или иным образом поддержали Ганнибала, были сурово наказаны и перенесли такое рабское унижение, что многие из свободных жителей этих городов присоединялись к восстаниям рабов. Немногим богатым горожанам было даровано римское гражданство; власть Рима везде употреблялась для того, чтобы поддерживать богатых против бедняков. В 126 г. до н. э. народное собрание запретило обитателям италийских городов переселяться в Рим; в 95 г. до н. э. декретом ревнивой столицы из Рима были изгнаны все те, кто имел не римское, а только италийское гражданство.

Один из аристократов заплатил жизнью за то, чтобы исправить это положение. Марк Ливий Друз был сыном того трибуна, который соперничал с Гаем Гракхом; так как его приемный сын стал тестем Августа, эта семья связала начало революции с ее концом. Избранный трибуном в 91 г. до н. э., он выдвинул три законопроекта, предлагавшие: 1) разделить новые государственные земли между бедняками; 2) вернуть сенату его исключительное право на составление судейских коллегий, но в то же время ввести в сенат 300 новых членов из всаднического сословия; 3) распространить римское гражданство на всех свободных италийцев. Народное собрание не без удовольствия одобрило первый проект; второй удалось провести через него без осложнений; сенат отверг оба и объявил их бессмысленными. Третий так и не был поставлен на голосование, ибо неизвестный убийца заколол Друза в его же доме.

Обретя надежду благодаря действиям Друза и убедившись при виде его смерти, что ни сенат, ни народное собрание никогда не согласятся миром поделиться своими привилегиями, италийские государства стали готовиться к восстанию. Была учреждена федеративная республика со столицей в Корфинии, властные полномочия были переданы сенату из 500 человек, выбиравшихся ото всех италийских племен, за исключением этрусков и умбров, которые отказались присоединиться. Рим немедленно объявил войну сепаратистам. Все партии внутри столицы объединились для защиты того, что казалось им «союзом»; каждый римлянин с содроганием думал о том, что его ожидает в том случае, если восставшие государства выиграют эту братоубийственную Союзническую войну. Марий вернулся из своего уединения, принял командование, и одерживал победу за победой, в то время как все римские полководцы, кроме Суллы, терпели поражения. За три года боевых действий было убито 300 тысяч человек, и Центральная Италия подверглась опустошению. Когда Этрурия и Умбрия стали колебаться, думая, не поддержать ли им восставших, Рим умиротворил их, пообещав умбрам и этрускам полные права римского гражданства, а в 90 г. до н. э. римское избирательное право было гарантировано всем свободным жителям и вольноотпущенникам Италии, которые присягнут на верность Риму. Эти запоздалые уступки ослабили союзников; один город за другим предпочитал сложить оружие; в 89 г. до н. э. эта жесточайшая и дорогая война закончилась скорбным миром. Римляне свели на нет избирательные права, которые были предоставлены ими новым гражданам, занесенным в списки десяти новых триб, тем, что новые трибы принимали участие в голосовании лишь после того, как свои голоса уже подали тридцать пять старых триб; иными словами, голоса новых триб, как правило, ничего не решали. Кроме того, лишь немногие из новых граждан имели физическую возможность посещать народные собрания в Риме. Обманутые и отчаявшиеся общины дожидались благоприятного случая. Сорок лет спустя они приветливо откроют свои ворота Цезарю, который сделает их полноправными гражданами демократии, но последняя к тому часу будет уже мертва.

VI. СУЛЛА СЧАСТЛИВЫЙ

По истечении нескольких лет мира война италийцев с италийцами возобновилась с прежней силой, лишь поменяв название с Союзнической на Гражданскую и переместившись из италийских городков в Рим. Луций Корнелий Сулла был в 88 г. до н. э. избран одним из консулов и принял под свое начало армию, отправлявшуюся в поход против Митридата Понтийского. Сульпиций Руф, народный трибун, не хотевший, чтобы столь внушительная сила оказалась в распоряжении такого консерватора, как Сулла, убедил народное собрание передать командование Марию, которого, хотя он несколько обрюзг и достиг шестидесятидевятилетнего возраста, распирало от полководческих амбиций. Сулла отказался упускать свой долгожданный шанс стать вождем государства из-за того, что казалось ему капризом народного собрания, зачарованного речами демагога и подкупленного (он был в этом уверен) торговцами, которым был по душе Марий. Он бежал в Нолу, заручился поддержкой армии и повел ее на Рим.

Происхождение, задатки и судьба Суллы были единственными в своем роде. Родившись в бедности, он стал защитником аристократии, в то время как аристократические Гракхи, Друзы и Цезарь стали вождями бедняков. Он отомстил судьбе за то, что из-за нее он появился на свет патрицием без гроша за душой; стоило ему заполучить деньги, он заставлял их служить своим вожделениям, не терпя сомнений и ограничений. Его внешность не производила на людей благоприятного впечатления: ярко-голубые глаза горели на усеянном отвратительными огненно-красными прыщами бледном лице, напоминавшем «тутовую ягоду, посыпанную мукой»{248}. Его образованность была в противоречии с его внешностью. Он был превосходным знатоком как греческой, так и римской литературы, выдающимся и разборчивым собирателем произведений искусства (обычно он приобретал новые экспонаты при помощи войны), доставил из Афин в Рим труды Аристотеля, оказавшиеся лишь частью захваченной там добычи, и в промежутках между войнами и революцией находил время писать мемуары, направленные на то, чтобы ввести в заблуждение потомков. Он был веселым товарищем и щедрым другом, страстно любившим вино, женщин, битвы и песни. «Он жил чрезвычайно расточительно, — говорит Саллюстий, — однако удовольствия никогда не препятствовали ему исполнять свои обязанности, разве что его поведение как супруга могло быть и более почтенным»{249}. Он быстро проложил себе дорогу, прежде всего благодаря отличной службе в армии — среде, в которой он чувствовал себя лучше всего. Он относился к солдатам как к товарищам, разделял их труды, шел рядом с ними, вместе с ними подвергал свою жизнь опасностям; «он стремился лишь к одному — чтобы никто не смог превзойти его умом или храбростью»{250}. Он не верил в богов, но был суеверен. Во всех остальных отношениях он был самым большим реалистом, как и самым безжалостным из римлян. Его воображение и его чувства всегда находились под контролем его разума. О нем было сказано, что он — наполовину лев и наполовину лис, и что лис в нем гораздо опаснее льва{251}. Проведя полжизни на полях сражений, посвятив свое последнее десятилетие гражданской войне, он все-таки сохранял прекрасное чувство юмора до самого конца, приправлял свои свирепые выходки изящными эпиграммами, наполнил Рим своим смехом, нажил сотни тысяч врагов, добился всего, чего хотел, и умер в своей постели.

Представляется, что человек такого склада должен состоять из химической смеси именно тех доблестей и пороков, которые были необходимы для того, чтобы дома подавить революцию, а за границей — Митридата. Его 35 тысяч вымуштрованных бойцов без труда справились с пестрыми когортами, которые Марий набрал на скорую руку в Риме. Видя безнадежность ситуации, Марий бежал в Африку. Сульпиций был убит, преданный своим слугой; Сулла потребовал прикрепить голову трибуна к ростре, которая еще совсем недавно оглашалась его речами. Он наградил раба свободой за услугу и смертью за предательство. Пока его солдаты доминировали на Форуме, он постановил, что ни один законопроект не может быть вынесен на обсуждение народного собрания, если его предварительно не одобрит сенат, и что порядок голосования должен следовать «сервиевым установлениям», которые давали превосходство и преимущество высшим классам. Он выбрал сам себя проконсулом, позволил Гнею Октавию и Корнелию Цинне стать консулами (87 г. до н. э.), а затем отправился в поход против Митридата Великого.

Не успел он покинуть Италию, как борьба между плебейской партией популяров (populares) и патрицианской и всаднической партией оптиматов (optimates) вспыхнула вновь. Консервативные сторонники Октавия схватились на Форуме с радикалами, стоявшими за Цинну, и в один день погибло 10 тысяч человек. Октавий победил, а Цинна бежал, чтобы готовить восстание в соседних городах. Марий, скрывавшийся всю зиму, вновь прибыл в Италию, провозгласил освобождение рабов и во главе шеститысячного войска выступил сразиться в Риме с Октавием. Восставшие победили, уничтожили тысячи своих противников и украсили ростры головами казненных сенаторов; они прошли парадом по улицам, неся на пиках отрубленные головы аристократов, откуда и пошел этот славный революционный обычай. Октавий принял смерть спокойно: убийцы застали его в подобающем одеянии восседающим в трибунском кресле. Резня продолжалась пять дней и ночей, террор повстанцев не ослабевал на протяжении года. Революционный трибунал вызывал патрициев на свои заседания, приговаривал их к смерти, если они оказывались противниками Мария, и конфисковывал их имущество. Стоило Марию кивнуть, и этого было достаточно, чтобы отправить на смерть любого, причем приговор приводился в исполнение на месте. Были убиты все друзья Суллы; его имущество было захвачено; он был отстранен от командования армией и объявлен врагом общества. Мертвым отказывали в погребении, и трупы лежали прямо на улицах, пожираемые птицами и собаками. Освобожденные рабы грабили, насиловали и убивали всех без разбора. Чтобы навести порядок, Цинна собрал 4000 бывших рабов в одном месте, окружил их галльскими солдатами и приказал засечь до смерти{252}.

Цинна был избран теперь консулом на второй срок, а Марий стал консулом в седьмой раз (86 г. до н. э.). В первый месяц своего нового консульства Марий умирает в возрасте семидесяти одного года, устав от тягот и насилия. Валерий Флакк, избранный на его место, провел законопроект, согласно которому кассировались три четверти всех долгов, после чего отбыл вместе с двенадцатитысячной армией на Восток, намереваясь отстранить Суллу от командования. Наслаждаясь единоличной властью над Римом, Цинна превратил республику в диктатуру, назначал угодных ему кандидатов на главные выборные должности и сам себя избирал консулом четыре года подряд.

Когда Флакк покинул Италию, Сулла осаждал Афины, поддержавшие мятеж Митридата. Не получая от Сената никаких средств на выплату жалованья солдатам, он финансировал свою кампанию, разграбляя храмы и сокровищницы Олимпии, Эпидавра и Дельфов. В марте 86 г. до н. э. его солдаты проломили проход в афинских стенах, ворвались внутрь и принялись мстить защитникам города за то, что те опоздали поприветствовать римскую армию. Наступил разгул насилия и разбоя. Плутарх писал, что «(римляне) убивали без счета… кровь текла по улицам и кровавые потоки достигали пригородов»{253}. В конце концов Сулла приказал прекратить резню, великодушно заметив, «что он прощает живых ради мертвых». Он повел свои отдохнувшие войска на север, разбил большую армию при Херонее и Орхомене, преследовал остатки отрядов противника до Геллеспонта, переправился вслед за ними в Азию и приготовился встретиться с главными силами понтийского царя. Но в это время Флакк со своими легионами также высадился в Азии, и Сулле вновь было указано, что он должен сложить с себя командование. Он убедил Флакка позволить ему завершить кампанию; вслед за этим Флакк был убит своим помощником Фимбрией, который провозгласил себя командующим над всеми римскими армиями и двинулся в северном направлении против Суллы. Столкнувшись с подобной глупостью, Сулла заключил с Митридатом мир (85 г. до н. э.), по которому царь должен был вернуть все завоеванные им во время войны территории, передать Риму восемьдесят галер и выплатить контрибуцию в 2000 талантов. Затем Сулла обратил своих воинов на юг и встретил Фимбрию в Лидии. Воины Фимбрии перешли на сторону Суллы, и Фимбрия покончил с собой. Став теперь владыкой греческого Востока, Сулла собрал 20 тысяч талантов в качестве контрибуций и накопившихся налогов с мятежных городов Ионии. Он переправился с армией в Грецию, прошел с ней к Патрам и достиг Брундизия в 83 г. до н. э. Цинна попытался остановить его, но был убит своими солдатами.

Сулла внес в казну 15 тысяч фунтов золота и 115 тысяч фунтов серебра в дополнение к тем деньгам и произведениям искусства, за которые он намеревался отчитаться лично. Но демократические лидеры, все еще обладавшие значительной властью в Риме, продолжали горячо поносить его как врага общества и называли его договор с Митридатом национальным унижением. Без особенной охоты Сулла подвел свое сорокатысячное воинство к городским воротам. Многие аристократы оставили город, чтобы присоединиться к нему; один из них, Гней Помпей, привел за собой целый легион, набранный целиком среди друзей и клиентов своего отца. Сын Мария вышел из города во главе армии, чтобы сразиться с Суллой, был побежден и бежал в Пренесте, после того как им были отправлены указания претору, представлявшему партию популяров, предать смерти всех патрициев, еще остававшихся в городе. Претор собрал сенат, и указанные люди были убиты прямо на своих местах или при попытке к бегству. После этого демократические силы эвакуировались из Рима, и Сулла вошел в город, не встретив никакого сопротивления. Однако тем временем стотысячная самнитская армия, горевшая желанием отомстить Риму за поражение в Союзнической войне, подошла с юга и соединилась с остатками демократов. Сулла отправился встретить эти силы с оружием в руках, и при Коллинских воротах его пятидесятитысячный отряд одержал одну из самых кровавых побед в античности. Сулла приказал расстрелять 8 тысяч пленников из луков, объясняя свой приказ тем, что живыми они могут доставить больше неприятностей, чем мертвыми. Отрубленные головы захваченных полководцев были подняты на копья и выставлены у стен Пренесте, где выдерживала осаду последняя армия демократов. Город пал, молодой Марий совершил самоубийство, и его голову показывали на Форуме — данная процедура в силу частых прецедентов приобрела статус параграфа конституции.

Сулла не стал затруднять себя и уговаривать сенат назначить его диктатором. Не долго думая, он издал проскрипционный список, в котором значились имена сорока сенаторов, приговоренных к смерти, а также имена 2600 всадников, которым была уготована та же участь; последние поддержали Мария в борьбе против него и занимались скупкой распродававшихся по дешевке имуществ тех сенаторов, которые были казнены во время устроенного радикалами террора. Он предложил награды доносчикам и суммы, достигавшие 12 тысяч денариев (7200 долларов), тем, кто доставит к нему проскрибированного живым или мертвым. Форум вновь был непраздничному украшен головами убитых и время от времени на нем вывешивались новые проскрипционные списки, которые гражданам приходилось читать регулярно, если им было интересно узнать, имеют ли они еще право оставаться в живых. Убийства, ссылки и конфискации наполнили страхом всю страну — от Рима до отдаленных провинций — и сковали руки италийским повстанцам и последователям Мария, где бы они ни находились. Около 4700 человек погибли в дни этого аристократического террора. «Мужей закалывали прямо в объятиях жен, — говорит Плутарх, — сыновей — на руках матерей». Многие из тех, кто сохранял прежде нейтралитет или даже придерживался консервативных убеждений, были проскрибированы, изгнаны или убиты; Сулла, говорили шепотом современники, нуждался в их деньгах, чтобы выдать жалованье солдатам, удовлетворить свои вожделения и одарить друзей. Конфискованное имущество продавалось тем, кто был готов заплатить за него больше других, или фаворитам Суллы. Оно легло в основу множества будущих состояний, таких, как состояния Красса или Каталины.

Воспользовавшись своими диктаторскими полномочиями, Сулла выпустил несколько эдиктов, известных под его родовым именем как Корнелиевы законы, посредством которых он надеялся навеки закрепить аристократическое государственное устройство. Чтобы заменить погибших граждан, он наделил избирательными правами многих испанцев и кельтов и некоторых из бывших рабов. Он ослабил народные собрания, введя в их состав новых членов, которые были его должниками, и подтвердив свое давнее постановление, что ни один законопроект не может быть вынесен на рассмотрение народного собрания, прежде чем он будет согласован с сенатом. Чтобы приостановить приток в Рим италийских бедняков, он сократил государственные раздачи зерна. В то же время он несколько уменьшил плотность населения в городе, распределив земельные участки среди 120 тысяч ветеранов. Чтобы предотвратить использование должностных полномочий консулов, избираемых несколько раз подряд, для упрочения их личной диктатуры, он восстановил старинное требование, согласно которому между занятием одного и того же поста одним лицом должно пройти не менее десяти лет. Он нанес удар по престижу народных трибунов, ограничив возможность применения ими права вето и постановив, что бывшие трибуны не могут быть избраны на другой, более высокий пост. Он лишил всадников исключительного права на вхождение в судейские коллегии высшего разряда и возвратил эти права сенату; он заменил сбор налогов публиканами на прямые взносы провинций в государственную казну. Он реорганизовал суды, увеличил их число для ускоренного ведения процессов и дотошно распределил между ними их функции и сферы деятельности. Все законодательные, юридические, исполнительные, общественные и «портняжные» привилегии были возвращены сенату в том объеме, в каком тот обладал ими до Гракховой революции, ибо Сулла твердо верил в то, что только монархия или аристократия способны обеспечить мудрое управление Империей. Чтобы восстановить полную численность сената, он позволил трибутному собранию выдвинуть в его ряды 300 всадников. Чтобы продемонстрировать, сколь сильно он убежден в устойчивости полностью реставрированного режима, Сулла распустил свои легионы и постановил, что ни одна армия не должна допускаться на территорию Италии. После двух лет диктатуры он сложил все свои полномочия, восстановил консулат и удалился на покой (80 г. до н. э.).

Он пребывал в безопасности, так как прежде им были убиты почти все, кто мог бы замышлять его убийство теперь. Он распустил ликторов и телохранителей, прогуливался живой и невредимый по Форуму и заявлял, что готов дать отчет в своих действиях любому гражданину, который об этом попросит. Затем он отправился доживать свой век на свою виллу в Кумах. Устав от войны, силы и славы, может быть, устав от людей, он окружил себя певцами, танцорами, актерами и актрисами; он писал свои «Воспоминания» (Commentarii), охотился и ловил рыбу, ел и пил. Еще долго после его смерти люди называли его Суллой Феликсом — Суллой Счастливым, ведь он побеждал во всех битвах, изведал все удовольствия, достиг величайшей власти и жил без страха и сожалений. Он пять раз был женат, развелся с четырьмя женами и восполнял их недостатки при помощи любовниц. В возрасте пятидесяти восьми лет у него развилась язва ободочной кишки, настолько жестокая, что, по словам Плутарха, «гниющее мясо породило вшей. Множество прислужников днем и ночью занимались их уничтожением, но их число все увеличивалось, так что не только его одежда, купальни и бассейны, но и сама пища была запачкана ими»{254}. Он скончался от кишечного кровотечения, проведя вдали от дел менее года (78 г. до н. э.). Он не преминул лично продиктовать свою эпитафию: «Нет такого друга, что послужил мне, и врага, что причинил мне вред, которым я не отплатил бы сполна»{255}.

ГЛАВА 7 Олигархическая реакция 77–60 гг. до н. э.

I. ПРАВИТЕЛЬСТВО

КАК БЫ ТО НИ БЫЛО, но Сулла, проявив несвойственное ему великодушие, допустил две ошибки. Он пощадил сына и племянника своих врагов, беспутного и блестящего Гая Юлия Цезаря, которому было за двадцать в годы, когда вовсю свирепствовали проскрипции. Сулла приговорил его к смерти, но позволил ему уйти, побежденный уговорами их общих друзей. Однако чутье не подвело его, когда он заметил: «Этот молодой человек стоит многих Мариев»{256}. И может быть, он ошибся, слишком рано удалившись от дел и вызвав своими неумеренными развлечениями безвременную смерть. Если бы его терпение и проницательность были равны его беспощадности и отваге, он мог бы спасти Рим от пятидесяти лет хаоса и дать ему в 80 г. до н. э. мир и безопасность, которые придется отвоевывать Августу в битве при Акции. Он восстановил старое, тогда как ему следовало создать новое.

Не прошло и десяти лет со дня его смерти, как все труды пошли прахом. Расслабившись в объятиях победы, патриции пренебрегли задачами управления, бросившись искать богатства в коммерции и тратить его на дорогие удовольствия. Борьба между популярами и оптиматами продолжалась с ожесточением, которое до времени ожидало подходящего повода, чтобы перейти к открытому насилию. Оптиматы, или «лучшие люди», сделали nobilitas (знатность) своим символом веры; но не в том смысле, в котором говорится noblesse oblige («положение обязывает»), а исходя из убеждения, что главные магистратуры для обеспечения хорошего управления должны замещаться людьми, предки которых уже занимали высокие должности в прошлом. Всякого, кто вступал в предвыборную борьбу, не имея за своими плечами таких предшественников, презрительно именовали novus homo — «новый человек», или выскочка; к их числу относились и Марий и Цицерон. Популяры требовали, чтобы «карьера была открыта для таланта», чтобы вся власть была передана народным собраниям, а ветераны и бедняки получили новые земельные наделы. Ни те, ни другие не верили в демократию; обе партии связывали свои надежды с диктатурой, и обе практиковали запугивание или подкуп без зазрения совести и совершенно открыто. Коллегии (collegia), которые были некогда обществами взаимопомощи, превратились в агентства по продаже крупных партий плебейских голосов. Занятие покупкой голосов достигло такого уровня, что в него потребовалось внести разделение труда. Так, существовали divisores, покупавшие голоса, interpretes, или посредники, и sequestres, которые придерживали деньги до тех пор, пока не становились известными результаты голосования{257}. Цицерон описывает, как кандидаты с кошельками в руке снуют среди избирателей на Марсовом поле{258}. Помпей сделал своего не блещущего способностями друга Афрания консулом, пригласив вождей триб в свои сады и там заплатив им за нужное поведение на выборах{259}. Для того, чтобы финансировать кандидатов, занималось так много денег, что избирательные кампании подняли процентную ставку до восьми процентов в месяц{260}.

Суды, которыми теперь завладели сенаторы, состязались в коррумпированности с избирательными пунктами. Клятвы утратили как свидетельства всякую ценность; лжесвидетельство стало таким же обычным явлением, как и взяточничество. Марк Мессала, обвиненный в подкупе избирателей в ходе выборов в консулы (53 г. до н. э.), был единогласно оправдан, хотя даже его друзья признавали, что он виновен{261}. «Судебные разбирательства ведутся теперь с такой продажностью, — писал Цицерон своему сыну, — что в будущем, наверно, будут осуждать только за убийство»{262}. Ему следовало сказать «людей со средствами»; ибо без хорошего законника и без денег, говорил другой адвокат, живший в эту эпоху, «простодушный и бедный человек может быть обвинен в любом преступлении, которого он не совершал, и непременно будет осужден»{263}. Лентул Сура, оправданный с перевесом в два голоса, оплакивал свои чрезмерные расходы, так как ему пришлось подкупать на одного судью больше, чем было необходимо{264}. Когда Квинт Клавдий, претор, был приговорен судебной коллегией сенаторов, он подсчитал, что «по справедливости они не могли запросить менее 300 тысяч сестерциев за то, чтобы осудить претора»{265}. Под сенью таких судов проконсулы-сенаторы, сборщики налогов, ростовщики и коммерческие агенты имели возможность выдаивать из провинций столько, что их предшественников наверняка изгрызла бы зависть. Было несколько порядочных и компетентных наместников-управителей провинций, но что можно было ждать от большинства? Наместники служили без жалованья, обычно на протяжении года; за это короткое время они должны были накопить достаточно средств, чтобы рассчитаться с долгами, купить другую должность и добиться для себя такой жизни, которая приличествовала бы великому римлянину. Единственной преградой на их пути мог оказаться сенат; но можно было положиться на то, что сенаторы как истинные джентльмены не станут поднимать шум, потому что многие из них имели за собой в прошлом те же самые грехи, а остальные надеялись, что им удастся совершить их в будущем. Когда Цезарь прибыл в качестве проконсула в Дальнюю Испанию в 61 г. до н. э., он должен был 7 500 000 долларов; по возвращении в 60 г. до н. э. он расплатился со всеми кредиторами одним махом. Цицерон считал себя щепетильно честным человеком; за год своего губернаторства в Киликии он сделал только 110 тысяч долларов, и его письма полны восторгов по поводу собственной умеренности.

Военачальники — покорители провинций были первыми, кто наживался за их счет. Лукулл после своих восточных походов стал человеком, чье имя ассоциировалось с роскошью. Помпей привез из тех же мест 11 200 000 долларов, внесенных им в казну, и помимо этих денег у него осталось еще 21 000 000 долларов для себя и своих друзей; Цезарь овладел буквально бессчетными миллионами во время галльской кампании. За полководцами приходили публиканы, собиравшие с народа суммы вдвое большие, чем отправлялись в Рим. Если провинция или город не могли собрать со своих подданных запрошенную сумму, римские финансисты или государственные деятели ссужали им необходимые средства под проценты от двадцати до сорока восьми годовых, которые предстояло в случае необходимости собирать уже римской армии — осадой, захватами, грабежом. Сенат запретил своим членам принимать участие в таких операциях, но надменные аристократы, каким был Помпей, и святые, каким был Брут, обходили этот закон, действуя через посредников. В некоторые годы азиатские провинции выплачивали римлянам вдвое больше процентов по займам, чем публиканам, собиравшим налоги в казну{266}. Оплаченные и неоплаченные проценты по займам, сделанным городами Малой Азии для удовлетворения притязаний Суллы в 84 г. до н. э., разбухли так, что к 70 г. до н. э. они вшестеро превышали первоначальную сумму. Чтобы выполнить обязательства по этому долгу, общины распродавали свои публичные строения и статуи, а родители продавали в рабство детей; иначе несостоятельных должников ожидало наказание — дыба{267}. Если благосостояние покоренной страны было подорвано еще не окончательно, ее наводняли толпы предпринимателей из Италии, Сирии, Греции, размахивая сенатскими подрядами на «разработку» минеральных, лесных и прочих ресурсов провинции: торговля следовала за победным стягом. Некоторые из них покупали рабов, другие продавали или покупали товары, третьи приобретали землю и обустраивали провинциальные латифундии, превосходившие размерами италийские. «Ни один галл, — говорил Цицерон в 69 г. до н. э. с присущим ему гиперболизмом, — не может довести до конца ни одно дело, чтобы в нем не участвовал какой-нибудь римский гражданин; даже медная монета не может перейти там из рук в руки, миновав учетные книги римлян».

В древности не было дотоле столь богатого, столь могущественного и столь коррумпированного политического режима.

II. МИЛЛИОНЕРЫ

Деловые классы смирились с главенством сената, потому что лучше были патрициев приготовлены к эксплуатации провинций. Это «согласие сословий», или сотрудничество двух высших классов, которое проповедовал как идеал Цицерон, существовало в действительности еще в годы его молодости; они согласились покорять мир сообща. Всадники и их агрессивные представители толпились в базиликах и на улицах Рима, роились на рынках и в столицах провинций. Банкиры выпускали обменные грамоты, действительные для их провинциальных филиалов{268}, и подпитывали займами всевозможные предприятия, в том числе и политические карьеры. Купцы и финансисты поддерживали своим влиянием популяров, когда сенат проявлял эгоизм, и возвращались к оптиматам, когда демократические вожди пробовали сдержать свои предвыборные обещания пролетариату.

Красс, Аттик и Лукулл — типичные представители трех стадий в развитии римского капитала, каковыми были накопление, спекуляция, роскошь. Марк Лициний Красс происходил из аристократического семейства. Его отец, знаменитый оратор, консул и цензор, сражался на стороне Суллы и предпочел умереть, чем сдаться Марию. Сулла вознаградил сына тем, что позволил ему скупать по минимальным ценам имущество проскрибированных. В юности Марк изучал литературу и философию и усидчиво штудировал юриспруденцию; но теперь он почувствовал запах денег и был им отравлен. Он организовал пожарную команду, что для Рима было новостью. Она приезжала на пожар, продавала свои услуги на месте или покупала находящиеся в опасности здания по бросовым ценам, а затем приступала к тушению. Таким способом Красс приобрел сотни особняков и доходных домов, которые сдавал внаем за большие деньги. Он купил государственные рудники, когда Сулла решил их денационализировать. Вскоре он умножил свое состояние с 7 000 000 до 170 000 000 сестерциев (25 500 000 долларов) — сумма, сопоставимая с ежегодным доходом государственной казны. Никто не может считать себя богачом, говорил Красс, пока он не в состоянии набрать, снарядить и содержать собственную армию{269}; ему было суждено стать жертвой своего собственного определения. Превратившись в богатейшего человека Рима, он все еще не был счастлив; он испытывал непреодолимый зуд занять какую-нибудь государственную должность, управлять провинцией, возглавить азиатскую военную кампанию. Прямо на улицах он униженно просил поддержать его кандидатуру, помнил наизусть имена бесчисленных граждан, жил в показной скромности и, чтобы привязать влиятельных политиков к своей звезде, ссужал им деньги, не спрашивая процентов, но заручаясь их обещанием вернуть долг по первому требованию. Со всеми своими страстями и амбициями, он оставался добрым человеком, доступным для каждого, беспредельно щедрым к своим друзьям, и поддерживал деньгами обе противоборствующие партии с той оборотистой мудростью, которая часто является характерной чертой людей подобного склада. Ему удалось воплотить все свои мечты: он становился консулом дважды — в 70 и 55 гг. до н. э., управлял Сирией и помог собрать огромную армию, которую повел против Парфии. Он потерпел поражение при Каррах, коварно был схвачен в плен и зверски убит (53 г. до н. э.); победитель отрубил ему голову и залил глотку расплавленным золотом.

Тит Помпоний Аттик, хотя и происходил из всаднического рода, был более аристократичен, чем Красс, и олицетворял более возвышенный тип миллионера: он был так же честен, как Майер Ашель из клана Ротшильдов, столь же учен, как Лоренцо Медичи, столь же хитроумен в своих финансовых операциях, как Вольтер. Впервые мы узнаем о нем как о молодом человеке, обучающемся в Афинах, где его общество, а также превосходное чтение греческих и латинских поэтов настолько очаровали Суллу, что запятнанный кровью с ног до головы полководец пытался (безуспешно) уговорить Аттика последовать с ним в качестве личного собеседника в Рим. Он был ученым и историком, написал очерк всемирной истории{270}, вращался большую часть жизни в философских кругах Афин и заслужил свой когномен благодаря аттической эрудиции и филантропии. Отец и дядя оставили ему в наследство около 960 000 долларов; он вложил их в большую эпирскую усадьбу, специализировавшуюся на разведении скота, покупал и продавал в аренду дома в Риме, обучал гладиаторов и секретарей и давал их напрокат желающим, издавал книги. Когда у него появлялись свободные деньги, он ссужал их под выгодные проценты; однако Афинам и друзьям он одалживал деньги без процентов{271}. Такие люди, как Цицерон, Гортензий и младший Катон, доверяли ему свои сбережения и ведение дел, уважая его осторожность, чистоплотность и приносимые им дивиденды.,Цицерон с радостью пользовался советами Аттика не только при покупке дома, но и когда приходила пора украсить его статуями или пополнить библиотеку. Аттик был весьма бережлив, устраивая приемы, и жил с умеренностью истинного эпикурейца; однако гениальное умение быть другом и утонченная беседа превратили его римский дом в салон, куда были вхожи все политические знаменитости. Он поддерживал деньгами все партии, и его не коснулись ни одни проскрипции. В возрасте семидесяти семи лет, поняв, что болен мучительным и неизлечимым недугом, он отказался принимать пищу и умер.

Луций Лициний Лукулл, из знатной патрицианской семьи, отправился в 74 г. до н. э. довершить начатое Суллой — разгромить Митридата. В течение восьми лет он отважно и искусно руководил доверенной ему небольшой армией; затем, когда его поход был близок к успешному завершению, усталые солдаты подняли мятеж, и он возглавил отступление из Армении в Ионию, преодолев по пути столь же грозные опасности, как те, что обессмертили имя Ксенофонта. Отстраненный от командования в результате политических интриг, он вернулся в Рим и благодаря своему наследству и добыче провел остаток дней в покойном, но броском великолепии. Он построил на Пинциевом холме дворец с просторными залами, крытыми галереями, библиотеками и садами, его тускуланское поместье простиралось на многие мили; он купил виллу в Мизене за 10 000 000 сестерциев (1 500 000 долларов); наконец, он превратил целый остров — Низиду — в личный курорт. Его многочисленные сады славились садоводческими новшествами; так, например, именно он привез из Понта в Италию вишневое дерево, откуда оно затем распространилось на север Европы и попало в Америку. Его обеды становились кулинарными событиями римского календаря. Цицерон попытался однажды выяснить, что же ест Лукулл, когда обедает в одиночку; он попросил Лукулла пригласить его и еще нескольких друзей на следующую вечернюю трапезу, но так, чтобы об этом не стало известно Лукулловым слугам. Лукулл согласился, однако настоял на том, чтобы ему было позволено известить прислугу, что вечером будут обедать в «Аполлоне». Когда Цицерон и остальные участники вечеринки явились, они обнаружили, что попали на изысканнейшее пиршество. В своем городском дворце Лукулл располагал несколькими гостиными, каждая из которых соответствовала размаху трапезы. «Аполлон» был предназначен для пиров стоимостью 200 000 сестерциев и выше{272}. Но Лукулл не был гурманом. Его дома представляли собой галереи тщательно отобранных произведений искусства; его библиотеки были прибежищем ученых и друзей; сам он превосходно знал обе классические литературы и все философские системы, отдавая, разумеется, предпочтение философии Эпикура. Он с улыбкой взирал на напряженную жизнь Помпея; одной военной кампании, представлялось ему, вполне достаточно для одной жизни. Все остальное — не более чем тщеславие.

Богачи Рима стремились следовать его образцу, но были лишены его вкуса. Вскоре патриции и толстосумы принялись состязаться в показной роскоши, в то время как в обанкротившихся провинциях назревали мятежи, а горожане пухли от голода в трущобах. Сенаторы до полудня валялись в постелях и редко посещали заседания сената. Некоторые из их сыновей, разряженные и развязные, как куртизанки, носили платья с оборками и женские сандалии, украшали себя драгоценностями, окропляли себя благовониями, уклонялись от вступления в брак и не стремились к отцовству, подражая бисексуальной беспристрастности греков. Дома сенаторов стоили до 10 000 000 сестерциев; Клодий, вождь плебса, выстроил особняк стоимостью в 14 800 000 сестерциев. Юристы, такие, как Цицерон и Гортензий, несмотря на Цинциев закон, запрещавший брать вознаграждение за услуги адвоката, соревновались не только в красноречии, но и в убранстве своих дворцов. В садах Гортензия имелась крупнейшая в Италии зоологическая коллекция. Люди, в той или иной мере не равнодушные к требованиям престижа, обязательно должны были иметь виллу в Байях или неподалеку от них; в этих же кругах был провозглашен мораторий на моногамность. Другие виллы вырастали на холмах за пределами Рима; богачи владели несколькими загородными домами, переезжая с места на место сообразно времени года. На убранство интерьера тратились состояния. Цицерон заплатил 500 тысяч сестерциев за стол, сделанный из цитрусового дерева. Стол из кипарисового дерева мог стоить миллион сестерциев. Даже Катон Младший, столп всех стоических добродетелей, по некоторым сведениям, потратил 800 тысяч сестерциев на несколько вавилонских скатертей{273}.

Огромные отряды специально обученных рабов составляли штат прислуги в этих дворцах — камердинеры, почтальоны, ответственные за освещение, музыканты, секретари, врачи, философы, повара. Еда стала теперь главным занятием римского высшего класса; здесь, как в этике Метродора, «все блага имели отношение к животу». На пиршестве, устроенном в 63 г. до н. э. неким важным священнослужителем, на котором присутствовала такая нелепая компания, как весталки и Цезарь, закуски состояли из мидий, позвонков, дроздов с аспарагами, жирной домашней птицы, устриц, морской травы, ребер косули, пурпуровых ракушек, певчих птиц. Затем подали обед: вымя свиноматки, кабанью голову, рыбу, утку, зайчатину, дичь, паштеты, сладости{274}. Деликатесы доставлялись изо всех уголков Империи и из-за ее пределов: павлины с Самоса, куропатки из Фригии, журавли из Ионии, тунец из Халкедона, осетры с Родоса, мурены из Гадеса, устрицы из Тарента. Пища, произведенная в Италии, считалась несколько вульгарной, приличествующей одним плрбеям. Актер Эсоп устроил обед, на котором певчих птиц было поглощено на 5000 долларов{275}. Законы, ограничивающие расходы, по-прежнему запрещали слишком дорогостоящие трапезы и по-прежнему игнорировались. Цицерон попробовал жить согласно с ними, питался дозволенными законом овощами, а потом десять дней промучился поносом{276}.

Часть новоприобретенных богатств тратилась на расширение театров и устроение более пышных, чем прежде, игр. В 58 г. до н. э. Эмилий Скавр построил театр на 8 тысяч мест, с 360 колоннами, 3000 статуй, трехэтажной сценой и тремя колоннадами — одна из дерева, другая из мрамора, а третья из стекла; его рабы, взбунтовавшись ввиду непосильного труда, которым он их изнурял, сожгли театр вскоре после того, как он был построен, принеся хозяину убыток в 100 000 000 сестерциев{277}. В 55 г. до н. э. Помпей изыскал средства на строительство первого в Риме каменного театра — на 17 500 зрительских мест, с просторным, крытым парком, где публика могла прогуливаться во время антракта. В 53 г. до н. э. Скрибоний Курион, один из служивших под началом Цезаря командиров, возвел два деревянных театра, каждый из которых представлял собой полукруг, а оба они были повернуты друг к другу тыльными сторонами. По утрам на обеих сценах ставились пьесы; затем, в то время, как зрители оставались сидеть на своих местах, обе конструкции начинали поворачиваться при помощи сложного механизма, два полукруга образовывали амфитеатр и объединенная, сцена становилась ареной гладиаторских игр{278}. Никогда еще не были игры столь частыми, дорогими и затяжными. За один день игр, устроенных Цезарем, в схватках приняли участие 10 тысяч гладиаторов, многие из которых были убиты. Сулла поставил бой, в котором участвовала сотня львов; Цезарь использовал уже четыре сотни, Помпей — шестьсот. Звери сражались с людьми, люди сражались со зверями; а в это время огромный цирк с замирающим сердцем следил за зрелищем смерти.

III. «НОВЫЕ ЖЕНЩИНЫ»

Прирост богатства вместе с порчей политических нравов обусловили ослабление морали и брачных уз. Несмотря на растущую конкуренцию со стороны непрофессионалов, проституция продолжала процветать; публичные дома и таверны, в которых обычно останавливались проститутки, были настолько популярны, что некоторые политические деятели устраивали сбор голосов через collegium lupanariorum, или цех содержателей публичных домов{279}. Прелюбодеяние было настолько обычным делом, что на него практически не обращали внимание, за исключением тех случаев, когда оно служило политическим целям, и чуть ли не каждая состоятельная женщина разводилась по крайней мере однажды. Мужчины выбирали себе жен (или за молодых людей это делали родители) таким образом, чтобы получить богатое приданое или завязать выгодные родственные отношения. В общем, едва ли главными виновницами сложившейся ситуации были женщины, ибо в системе ценностей высших классов брак занимал, как правило, не главное место, находясь в зависимости от денег и политики. Сулла и Помпей были женаты по пять раз. Стремясь привязать к себе Помпея, Сулла убедил его расстаться с первой женой и жениться на Эмилии, своей падчерице, которая была в это время замужем и имела ребенка; Эмилия, неохотно поддавшаяся на его уговоры, умерла от родов вскоре после того, как вошла в дом Помпея. Цезарь женил на Помпее свою дочь Юлию, что являлось одной из статей соглашения триумвиров. Империя, ворчал Катон, превратилась в одно большое брачное агентство{280}. Такие союзы представляли собой mariages de politique (политические браки); как только они становились бесполезны, муж начинал присматривать себе другую жену, которая позволила бы ему подняться на ступеньку выше по лестнице карьеры или богатства. Ему не нужно было отчитываться в своих действиях; он просто посылал жене письмо, в котором объявлял, что они свободны от взаимных обязательств. Иные мужчины и вовсе отказывались жениться, ссылаясь в свое оправдание на развязность и расточительность современных женщин; многие предпочитали вольные связи с конкубинами или рабынями. Цензор Метелл Македонский (131 г. до н. э.) упрашивал мужчин жениться и порождать детей, ибо это их долг перед государством, и не думать раньше времени о том, каким большим неудобством (molestia) часто оказывается жена{281}. Несмотря на это, число неженатых молодых людей и бездетных пар росло с тех пор еще быстрее. Дети стали теперь роскошью, которую могли себе позволить только бедняки.

В этих обстоятельствах вряд ли нам следует порицать женщин за то, что они так легкомысленно стали относиться к брачным обетам и искать во внебрачных связях романтику или страсть, которых так недоставало замужеству по политическому расчету. Конечно, даже среди богатых большинство женщин оставались порядочными; однако новая свобода нанесла удар по patria potestas (власти отцов) и старинной семейной субординации. Римские женщины располагали теперь той же свободой передвижения, что и мужчины. Они облачались в прозрачные шелка, привезенные из Индии и Китая, и обшарили всю Азию в поисках благовоний и драгоценностей. Брак cum manu вышел из употребления, и женщины разводились с мужьями так же легко, как мужья с женами. Все больше женщин искали самовыражения в занятиях искусством: они учили греческий, изучали философию, писали стихи, читали публичные лекции, играли, пели, танцевали и открывали литературные салоны; некоторые занялись бизнесом; некоторые становились практикующими врачами или юристами.

Клодия, жена Квинта Цецилия Метелла, была самой выдающейся из тех дам, что дополняли своих мужей непрерывным рядом cavalieri serventi. Она была чрезвычайно озабочена правами женщин; шокировала представителей старшего поколения, появляясь на людях вместе со своими друзьями-мужчинами даже после выхода замуж; встречаясь со знакомыми, она обращалась к ним с приветствием, иногда при всех целовала их, вместо того, чтобы опустить глаза и изъявить преданность и покорность, как, по мнению римлян старой закалки, должна была вести себя приличная женщина. Она приглашала отобедать с ней своих кавалеров, и ее муж оставлял их наедине с рыцарственностью Маркиза дю Шатле. Цицерон, которому, правда, невозможно в этом отношении доверять, говорит о ее «любовных связях, прелюбодеяниях и разврате, ее песнях и музыке, ее ужинах и пирушках в Байях — на суше и на море»{282} Она была умной женщиной, способной грешить с неотразимой прелестью, однако она недооценивала мужской эгоизм. Каждый любовник, пока его вожделение не было насыщено, требовал ее всю без остатка, и каждый становился ее смертельным врагом, стоило ей найти себе нового друга. Так, Катулл (если его Лесбией была именно она) пачкал ее похабными эпиграммами, а Целий, намекая на стоимость услуг самых дешевых проституток, называл ее на судебных слушаниях quadrantaria — «женщиной, которая стоит четверть асса» (полтора цента). Она обвинила его в стремлении ее отравить. Он нанял своим адвокатом Цицерона, и великий оратор, не колеблясь, обвинил ее в кровосмешении и убийстве, восклицая, однако, «что он отнюдь не враг женщин, особенно тех, для которых все мужчины — друзья». Целий был оправдан, а Клодия была наказана за несчастье быть сестрой Клодия — самого радикального лидера в Риме и непримиримого врага Цицерона.

IV. ВТОРОЙ КАТОН

Посреди всей этой испорченности и распущенности выделялся лишь один человек, твердо державшийся старинной морали. Марк Порций Катон Младший нарушил заповедь своего пращура, изучив греческий; благодаря этому он познакомился со стоицизмом, которому вместе с республиканскими убеждениями он хранил нерушимую верность всю жизнь. Он получил в наследство 120 талантов (432 000 долларов), но изо всех сил старался жить просто и скромно. Он давал деньги в долг, но не брал процентов. Ему не хватало грубоватого юмора своего предка, и часто он неприятно поражал, даже пугал людей тем, что казалось упрямой нравственной несокрушимостью и несвоевременной апелляцией к моральным принципам. Само его существование являлось обвинительным актом, которому не было прощения. Людям хотелось, чтобы он согрешил хоть самую малость, и проявил тем самым хоть какое-то уважение к привычкам человечества. Они должны были возликовать, когда он, чуть ли не с киническим пренебрежением к женщине как к «живому инструменту», «одолжил» свою жену Марцию другу Гортензию — развелся с нею и присутствовал на ее бракосочетании с оратором, — а позднее, после смерти Гортензия, принял ее обратно{283}. Он не мог стать народным любимцем, потому что был безжалостным врагом всякой нечестности, неумолимым защитником patria potestas, еще менее снисходительным censor moralium (цензором нравов), чем сам Катон Старший. Он редко смеялся и улыбался, не делал никаких усилий, чтобы казаться любезным, и резко обрывал тех, кто дерзал обратиться к нему со словами лести. Он потерпел поражение на консульских выборах потому, говорил Цицерон, что действовал так, будто живет в идеальном государстве Платона, а не в Риме «среди отбросов потомков Ромула»{284}.

В роли квестора Катон сделался заклятым врагом всякой некомпетентности и любого должностного злоупотребления, он зорко охранял казну от набегов политических деятелей, и его бдительность не ослабла и тогда, когда закончился срок его деятельности. Его обвинения обрушивались на все политические партии и приобрели ему множество почитателей, но ни одного друга. В роли претора он убедил сенат издать указ о том, что все кандидаты вскоре после избрания должны явиться в суд и по принесении клятвы подробно отчитаться во всех расходах и действиях, совершенных во время избирательной кампании. Это мероприятие так переполошило политиков (большинство из которых зависели от взяток), что они и их клиенты, стоило Катону появиться в следующий раз на Форуме, принялись оскорблять его и бросать в него камни. Тот взобрался на ростры, решительным взглядом обвел толпу и своими речами заставил их угомониться. В роли трибуна он вступил во главе легиона в Македонию; его помощники скакали на лошадях, он шел пешком. Он высмеивал дельцов и защищал аристократию, или правителей по праву рождения, как единственное избавление от плутократии, или правления по праву богатства. Он объявил беспощадную войну тем, кто развращал римских политиков деньгами, а простых граждан роскошью; и он до последнего сопротивлялся поползновениям к диктатуре, исходили ли они от Цезаря или от Помпея. Когда Цезарь уничтожил Республику, Катон покончил с собой. Рядом с его телом нашли свиток с произведениями стоиков.

V. СПАРТАК

Качество правления достигло наконец низшей отметки, а вместе с ним и качество Демократии — таких падений в истории государств известно немного. В 98 г. до н. э. римский полководец Дидий повторил «подвиг» Сульпиция Гальбы: он заманил целое племя доставлявших ему хлопоты туземцев в расположенный на испанской земле римский лагерь (он якобы собирался устроить перепись для последующей раздачи земли); когда они пришли, вместе с женами и детьми, он приказал их всех перерезать. По возвращении в Рим он был награжден публичным триумфом{285}. Потрясенный зверствами Империи, сабинский офицер римской армии Квинт Серторий, перешел на сторону испанцев, организовал и вымуштровал их отряды и вел их от победы к победе над легионами, которые присылались, чтобы подавить это движение. Восемь лет он правил восставшим царством (80–72 гг. до н. э.) и завоевал любовь народа, блюдя справедливость и открывая школы, где получала образование местная молодежь. Метелл, римский военачальник, предлагал сто талантов (360 000 долларов) и 20 000 акров земли любому римлянину, которому удастся убить Сертория. Перпенна, римский перебежчик, оказавшийся в лагере Сертория, пригласил его на обед, убил его и провозгласил себя командующим армией, которую обучил Серторий. Против Перпенны был отправлен Помпей и легко победил; Перпенна был казнен, и эксплуатация Испании возобновилась.


Следующий акт революции был начат не свободным, но рабом. Лентул Батиат держал в Капуе гладиаторскую школу — рабов и осужденных преступников, которых обучали сражаться с дикими животными или друг с другом до смертного исхода на общественных аренах или в Частных домах. Двести из них попытались бежать; семидесяти семи это удалось, они взяли в руки оружие и заняли один из склонов Везувия, откуда принялись совершать набеги на окрестные города в поисках продовольствия (73 г. до н. э.). Своим вождем они выбрали фракийца Спартака, «человека не только высокого духа и отменной храбрости, — говорит Плутарх, — но также, разумом и родовитостью возвышавшегося над своим окружением»{286}. Он призвал италийских рабов подняться на восстание; вскоре под его командованием было 70 тысяч бойцов, алкавших свободы и отмщения. Он научил их изготавливать оружие и сражаться настолько организованно и дисциплинированно, что несколько лет им удавалось превосходить любого выступавшего против них врага. Его победы наполнили италийских богачей ужасом, а рабов надеждой; присоединиться к его войску желали столь многие, что, доведя его численность до 120 тысяч человек, он прекратил принимать новобранцев, понимая, что заботиться о такой массе народа ему будет затруднительно. Он выступил во главе своей орды по направлению к Альпам, «намереваясь распустить воинов по домам, если ему удастся перейти через горы»{287}. Однако его сторонники не разделяли чувствительности и миролюбия своего вождя; воспротивившись исполнению его планов, они принялись грабить города Северной Италии. Сенат направил теперь против восставших обоих консулов, с которыми шли сильнейшие армии. Одна из них столкнулась с подразделением, отставшим от Спартака, и разгромила его; другая атаковала главные силы восставших и потерпела поражение. Снова двинувшись к Альпам, Спартак встретился с третьей армией, ведомой Кассием, и после этой встречи ее численность значительно уменьшилась. Но убедившись, что путь прегражден новыми легионами, он повернул к югу и пошел на Рим.

Половина италийских рабов была готова поддержать мятеж, и в столице никто не взялся бы предсказать, когда революция разразится в его собственном доме. Все это благоденствующее общество, жившее за счет тех великолепных вещей, которые были бы невозможны без рабства, содрогнулось при мысли, что может потерять все, что имеет (господство, имущество, жизнь). Сенаторы и миллионеры вопили, что необходим полководец, лучший, чем прежние; свои услуги предложили немногие, так как все были устрашены этим необычным новым врагом. Наконец главным претендентом на командование стал Красс, и именно он возглавил сорокатысячную армию; многие представители знати, еще не окончательно позабывшие о традициях своего класса, влились в ее ряды добровольцами. Понимая, что ему противостоит вся Империя и что его люди никогда не смогут управлять ни Империей, ни даже одной столицей, Спартак прошел мимо и двигался на юг, пока не подошел к Туриям, миновав всю Италию в надежде, что ему удастся переправить армию на Сицилию или в Африку. Третий год он успешно отражал все атаки. Но и здесь его нетерпеливое воинство вышло из повиновения и принялось разбойничать, врываясь в соседние города. Красс наткнулся на большой отряд таких мародеров (12 300 человек) и вырезал его, хотя рабы бились до последней капли крови. Между тем легионы Помпея, возвратившиеся из Испании, были посланы на подкрепление армии Красса. Отчаявшись одолеть такие крупные силы, Спартак ринулся в бой с армией Красса и встретил смерть, врезавшись в гущу врагов. Два центуриона пали замертво у его ног; поверженный на землю и не в силах подняться, он продолжал разить противников, стоя на коленях; в конце концов, его тело было так изрублено, что его не смогли найти среди убитых. Подавляющее большинство его сторонников погибли вместе с ним; некоторым удалось бежать, за ними развернулась охота по лесам Италии. Шесть тысяч пленников были распяты вдоль Аппиевой дороги между Капуей и Римом (71 г. до н. э.). Их истлевшие тела были оставлены висеть там на многие месяцы — хозяевам в утешение, рабам в назидание.

VI. ПОМПЕЙ

Когда Красс и Помпей вернулись из этого похода, они не стали, как того желал сенат и требовал закон, распускать или разоружать свои войска у городских ворот. Они разбили лагерь вне городских стен, затем попросили разрешения участвовать в консульских выборах, оставаясь за пределами города, — новое нарушение всех мыслимых правил; в дополнение ко всему Помпей потребовал наделения землей своих солдат и триумфа для себя. Сенат отказался, надеясь стравить командующих между собой. Но Красс и Помпей решили действовать сообща, неожиданно заключили союз с популярами и всадниками и благодаря щедрым подачкам были избраны консулами на 70 г. до н. э. Толстосумы решились на такое партнерство по двум причинам: они желали снова взять под свой контроль суды, которые доставляли им немало хлопот, и заменить Лукулла — он управлял римским Востоком с такой честностью, которая лишала их всякой надежды на поживу, — человеком своего класса и мировоззрения. В Помпее они увидели своего человека.

Помпею исполнилось к этому времени тридцать пять лет, и он был ветераном уже нескольких походов. Родившийся в богатом всадническом семействе, он завоевал всеобщее восхищение отвагой и умеренностью, а также ловкостью во всех военных и спортивных искусствах. Он очистил Сицилию и Африку от врагов Суллы и стяжал благодаря своим победам и гордыне прозвище Magnus, или Великий, которым наградил его не лишенный остроумия диктатор. Он заслужил первый триумф прежде, чем у него выросла борода{288}. Он был настолько статен, что куртизанка Флора говорила, будто никогда не расстается с ним, не укусив{289}. Он был восприимчив и застенчив и краснел, если ему приходилось выступать перед большим собранием, однако в те дни он проявлял в битвах порывистую храбрость; в последующие годы робость и тучность немало осложнили ему командование войсками, и он пребывал в нерешительности, пока не проиграл окончательно. Его ум не был ни глубок, ни блестящ; его политическая линия делалась не им, но за него — сначала политиканами из рядов популяров, затем сенатской олигархией. Богатство позволило ему возвыситься над самыми низменными искушениями, которыми была полна политическая жизнь Рима. На фоне эгоистичности и испорченности своего времени он светился патриотизмом и чистотой. Кажется, он и впрямь искренне стремился действовать во благо не только себе, но и обществу. Его главным пороком было тщеславие. Ранние удачи заставили его слишком сильно уверовать в собственные способности, и он недоумевал, почему же Рим медлит облечь его царскими полномочиями, пусть и не называя открыто царем.

Эти два сулланских фаворита, ставшие одновременно консулами, посвятили себя ниспровержению оставленной Суллой конституции. Помпей и Красс заплатили свой долг популярам, проведя закон, восстановивший всю прежнюю власть трибунов. Они упрочили союз с деловыми кругами, приказав Лукуллу отдать в руки публиканов всю деятельность по взиманию налогов с Востока; они поддержали законопроект, согласно которому судейские коллегии отныне должны были состоять из равного числа всадников, сенаторов и эрарных трибунов. Крассу пришлось дожидаться пятнадцать лег своего заслуженного вознаграждения — золота, которое предстоит ему испить в Азии. Помпей получил свое в 67 г. до н. э., когда народное собрание проголосовало за предоставление ему практически неограниченных полномочий, чтобы одолеть киликийских пиратов. Некогда Родос следил за тем, чтобы Эгейское море было свободно от этих мародеров; но Родос, униженный и совершенно обнищавший усилиями Рима и Делоса, был более не в состоянии содержать флот, способный к выполнению подобных задач; что касается земельной аристократии, которая преобладала в сенате, то она была не слишком заинтересована в том, чтобы обеспечить безопасность морских торговых маршрутов. Купцы и плебс чувствовали неблагополучие ситуации более остро: торговля в акватории Эгеиды стала почти невозможной, опасностей было предостаточно даже в центре Средиземного моря; ввоз зерна сокращался настолько стремительно, что в Риме стоимость модия, или четверти бушеля, пшеницы поднялась до двадцати сестерциев, или трех долларов. Пираты рисовались успехами, устанавливая на своих судах позолоченные мачты, украшая их пурпурными парусами, покрывая весла серебром. Они захватили и удерживали в своей власти 400 прибрежных городов, разграбили храмы Самофракии, Самоса, Эпидавра, Аргоса, Левкады и Акция, похищали римских должностных лиц и нападали даже на побережье Этрурии и Апулии.

Чтобы выйти из этого положения, друг Помпея Габиний внес законопроект, согласно которому Помпей получал абсолютную власть над всем римским флотом сроком на три года, а также имел право казнить и миловать в пределах пятидесятимильной береговой полосы Средиземного моря. Против этой крайней меры выступили все сенаторы за исключением Цезаря, однако народное собрание приняло ее с восторгом и своим голосованием предоставило в распоряжение Помпея армию в 125 000 человек и флот из 500 кораблей, приказав казне выделить ему 144 000 000 сестерциев. В сущности, этот закон означал низложение сената, конец сулланской реставрации и установление чрезвычайной монархии, которая послужит прелюдией и уроком для Цезаря. Результат, достигнутый Помпеем, укрепил значение данного прецедента. В тот же день, когда Помпей был назначен командующим, цена на пшеницу стала снижаться. За три месяца он справился со своей задачей, захватил корабли пиратов, овладел их крепостями, казнил вождей — и при этом не допустил никаких злоупотреблений своим небывалым авторитетом. Коммерция ожила и снова пустилась в плавание, и река зерна хлынула в Рим.

Пока Помпей пребывал в Киликии, его друг Манилий представил народному собранию законопроект, облекавший Помпея всей полнотой власти над провинциями и армиями, которыми тогда (66 г. до н. э.) управлял Лукулл, и продлевавший срок действия полномочий, установленных Габиниевым законом. Сенат воспротивился, но купцы и ростовщики мощно поддержали проект. Они надеялись, что Помпей будет не так уступчив, как Лукулл, по отношению к их азиатским должникам; он восстановит порядок сбора налогов публиканами; он завоюет не только Вифинию и Понт, но также Каппадокию, Сирию и Иудею; эти богатые регионы раскроют свои двери перед римскими финансами и торговлей, которые придут сюда под защитой римского оружия. «Новый человек» Марк Туллий Цицерон, избранный на этот год при поддержке всаднического сословия претором, произнес речь «В защиту Манилиева закона» и напал на сенатскую олигархию с таким пламенным красноречием, какого не слышали в Риме со времен Гракхов, и с искренностью, необычной в устах политика:

Вся система финансов и кредита, которая существует здесь, в Риме, неразрывно связана с доходами, извлекаемыми из азиатских провинций. Если эти доходы будут потеряны, наша денежная система потерпит крах… Если некоторые лишатся своих состояний, они увлекут в своем падении еще многих и многих. Спасите государство от такого бедствия… Ведите войну против Митридата, прилагая все свои усилия, и тогда слава римского имени, безопасность наших союзников, самые крупные наши доходы и состояния многочисленнейших граждан будут спасены{290}.

Законопроект без труда получил поддержку народного собрания. Плебс не особенно заботили состояния финансовых воротил, но он возликовал, сообразив, что наделением чрезвычайными полномочиями одного из полководцев он сможет поставить крест на сулланском законодательстве и низвергнуть своего старинного врага — сенат. Отныне дни Республики были сочтены. Римская революция, воспользовавшись красноречивой помощью своего величайшего противника, сделала еще один шаг навстречу цезаризму.

VII. ЦИЦЕРОН И КАТИЛИНА

Плутарх думал, что Марк Туллий был назван Цицероном потому, что у одного из его предков на носу была бородавка, напоминавшая по форме горошину (cicer); скорее, однако, его пращуры заслужили это прозвище, выращивая на своих землях горох. В своих «Законах» Цицерон с подкупающей нежностью описывает скромную виллу, которая была свидетельницей его рождения близ Арпина, расположенного на полпути между Римом и Неаполем, в предгорьях Апеннин. Его отец был достаточно богат, чтобы дать своему сыну лучшее по тем временам образование. Он нанял греческого поэта Архия, который должен был стать наставником Марка в литературе и греческом, а затем направил юношу заниматься правом с Квинтом Муцием Сцеволой, величайшим юристом той эпохи. Цицерон живо прислушивался к дебатам и судебным процессам, проходившим на Форуме, и вскоре овладел всеми тонкостями и уловками судебного красноречия. «Чтобы преуспеть в юриспруденции, — писал он, — человек должен отказаться от всех удовольствий, бежать всех развлечений, распрощаться с отдыхом, играми, вечеринками, почти забыть про общение с друзьями»{291}.

Вскоре он и сам уже был практикующим юристом и составлял речи, которые своим блеском завоевали ему благодарность средних классов и плебса. Он привлек к суду одного из фаворитов Суллы и порицал проскрипции в самый разгар развязанного Суллой террора (80 г. до н. э.){292}. Вскоре после этих событий, может быть, для того, чтобы избежать мести со стороны диктатора, он уехал в Грецию и продолжил здесь свои занятия риторикой и философией; проведя три счастливых года в Афинах, он перебрался на Родос, где слушал лекции Аполлония, сына Молона, посвященные ораторскому искусству, и лекции Посидония по философии. От первого он научился членению предложения на периоды и той чистоте речи, которая впоследствии стала характернейшей чертой его произведений; другой познакомил его с тем умеренным стоицизмом, который ляжет позднее в основу его диалогов о религии, государстве, дружбе и старости.

Вернувшись в Рим по достижении тридцатилетнего возраста, он женился на Теренции, чье богатое приданое позволило ему выйти на политическую арену. В 75 г. до н. э. он отличился на посту квестора в Сицилии, запомнившись там своей справедливостью. В 70 г. до н. э. он вновь занялся адвокатской деятельностью и возбудил ярость аристократии, взяв на себя защиту сицилийских городов и вызвав на суд сенатора Гая Верреса; он обвинил последнего в том, что в бытность свою пропретором на Сицилии тот продавал назначения и приговоры, понизил налоги в той мере, в какой повысил взятки, ограбил Сиракузы, вывезя оттуда почти все статуи, направил доходы с целого города на содержание любовницы и в целом настолько отличился здесь несправедливостью, вымогательством и открытым разбоем, что остров после него был опустошен больше, чем после двух восстаний рабов. Что еще хуже, Веррес прикарманил часть добычи, которая иначе попала бы в руки публиканов. Всадничество поддержало обвинения Цицерона, в то время как Гортензий, главный представитель аристократии в юриспруденции того времени, взял на себя защиту Верреса. Цицерону было разрешено потратить несколько сотен дней для сбора свидетельских показаний на Сицилии. Он воспользовался только пятьюдесятью, но представил суду такое количество сокрушительных свидетельств, что в своем открытом обращении Гортензий, который прежде украсил свои сады, приняв от Верреса часть награбленной тем коллекции статуй, отказался защищать своего клиента. Приговоренный к штрафу в 40 000 000 сестерциев, Веррес отправился в изгнание. Цицерон опубликовал еще пять речей, приготовленных им заранее. Все вместе они стали образцом беспощадной атаки на злоупотребления римских должностных лиц в провинциях. Его энергичность и отвага завоевали ему такую поддержку, что когда он принял участие в консульских выборах на 63 г. до н. э., то был избран на основании единогласного шумного одобрения.

Выходец из всаднической семьи невысокого ранга, Цицерон по природе своей тяготел к среднему классу и не без осуждения взирал на гордыню, привилегии и скверное правление аристократии. Но еще сильнее он боялся тех радикальных вождей, чья программа ставила под угрозу любую собственность, ибо те стремились облечь полнотой власти толпу. Поэтому главным пунктом его политики на посту консула стало «согласие сословий», т. е. сотрудничество между аристократией и всадничеством в борьбе против крепнущего вала революции.

Однако причины и силы, обусловившие народное недовольство, были слишком глубоки и многообразны, чтобы их можно было подрубить одним ударом. Многие бедняки с упоением внимали тем, кто рисовал перед ними несбыточные блаженства утопии, и часть этих людей уже созрела для насилия. Немногим выше, чем они, находились плебеи, лишившиеся собственности из-за неспособности рассчитаться с долгами. Часть сулланских ветеранов не смогли добиться от полученных ими наделов никакого дохода, и теперь они были готовы к участию в любом перевороте, который обещал бы им легкую поживу. Среди высших классов было изрядное количество несостоятельных должников и потерпевших крушение спекулянтов, которые потеряли всякую надежду выполнить взятые на себя обязательства. Другие были преисполнены амбициями политических деятелей и считали, что на их пути вверх главным препятствием остаются консерваторы, которые слишком зажились на этом свете. Немногие из революционеров были искренними идеалистами, убежденными в том, что только полное разрушение старой системы позволит смягчить коррупцию и несправедливость римского государственного строя.

Нашелся человек, который попытался объединить все эти разрозненные группки в цельную политическую силу. Мы знаем Луция Сергия Катилину лишь по отзывам его врагов — по истории его движения, написанной миллионером Саллюстием, и по энергичнейшим проклятиям в его адрес, которыми полны Цицероновы речи «Против Каталины». Саллюстий называет его «запятнанным преступлениями врагов богов и людей, который не знал покоя ни бодрствуя, ни во сне, столь жестоко терзало его возбужденный дух сознание собственной порочности. Отсюда его бледность, его налитые кровью глаза, его походка — то быстрая, то неторопливая; короче говоря, его лицо и любой его взгляд выдавали в нем безумца»{293}. Подобное описание напоминает рассказы о своих врагах тех, кто борется за жизнь или власть. Когда битва окончена, такие описания постепенно пересматриваются, но в случае с Каталиной пересмотра так и не произошло. В молодости он был обвинен в том, что лишил невинности весталку, двоюродную сестру первой жены Цицерона; суд оправдал весталку, но молва не оправдала Катилину, напротив, на него возвели еще и убийство сына, совершенное в угоду его ревнивой любовнице{294}. Чтобы противопоставить этим слухам хоть что-нибудь, мы можем сказать, что в течение четырех лет после гибели Каталины простой народ Рима — «жалкий, заморенный сброд», называет его Цицерон, — приносил цветы к его могиле{295}. Саллюстий приводит в своем сочинении одну из речей, якобы произнесенных Каталиной:

С тех пор, как государство оказалось в руках нескольких могущественных людей… в их власти находятся все мыслимое влияние, должности и богатство. Для нас у них припасено устрашение, разгром, преследования и нищета… Что же осталось у нас, кроме самой жизни?.. Не лучше ли доблестная смерть, чем постепенное расставание с нашими изломанными и обесчещенными жизнями, игралищем чужой надменности?{296}

Программа, при помощи которой он хотел соединить разнородные элементы, заинтересованные в революции, была проста: novae tabulae («новые записи»), т. е. стирание и отмена всех долгов. Он направил всю свою энергию (столь же кипучую, как и энергия Цезаря) на достижение этой цели. И действительно, некоторое время ему симпатизировал, если даже не был его тайным сторонником, сам Цезарь. «Не было таких вещей, — говорил Цицерон — на которые он не мог пойти, и не было таких усилий, которые не были им затрачены на организацию взаимодействия, бодрствование и тяжкий труд. Он переносил и холод, и голод, и жажду»{297}. Его враги уверяют нас, будто он сколотил шайку из 400 человек, которые намеревались уничтожить консулов и захватить власть в первый день 65 г. до н. э. Назначенный день наступил, но ничего необычного не произошло. В конце 64 г. до н. э. Катилина был соперником Цицерона на консульских выборах и развернул мощную предвыборную кампанию[26]. Предприниматели всполошились, и капитал устремился за пределы Италии. Высшие классы объединились и поддержали Цицерона; на целый год concordia ordinum стала реальностью, и он был превосходнейшим ее глашатаем.

Лишенный возможности продолжать борьбу политическими средствами, Катилина обратился к войне. Его последователи скрытно сформировали двадцатитысячную армию в Этрурии, а в Риме стала собираться группа заговорщиков, в которую вошли представители всех классов — от сенаторов до рабов, — в том числе два городских претора, Цетег и Лентул. Следующим октябрем Катилина снова участвовал в консульских выборах. Чтобы гарантировать себе победу, сообщают нам консервативные историки, он замышлял убить своих соперников во время избирательной кампании и одновременно подослать наемного убийцу к Цицерону. Заявив, что ему стали известны замыслы Каталины, Цицерон заполнил Марсово поле вооруженной стражей и лично наблюдал за ходом голосования. Несмотря на горячую поддержку пролетариата, Катилина опять потерпел поражение. Седьмого ноября, говорит Цицерон, в его дверь постучались несколько заговорщиков, но их отогнали прочь телохранители. Наутро, увидев Каталину на заседании сената, Цицерон набросился на него с зубодробительными упреками, которые когда-то были на устах у каждого школьника. Чем дальше говорил Цицерон, тем больше пустых сидений было вокруг Каталины. Наконец он остался совсем один. Он молча перенес водопад обвинений, острых, беспощадных обвинений, которыми, словно ударами бича, хлестал его Цицерон. Оратор задействовал в своем выступлении весь набор человеческих эмоций; он говорил о государстве, как об общем родителе, а о Каталине, как об отцеубийце; он обвинял его — без доказательств, намеками и умолчанием — в заговоре против государства, воровстве, прелюбодействе и половой извращенности; наконец, он воззвал к Юпитеру с мольбой защитить Рим и предать Катилину вечным мукам. Когда Цицерон закончил, Каталина беспрепятственно вышел из здания сената и присоединился к своим силам в Этрурии; один из его командиров, Луций Манлий, в последний раз попытался добиться понимания сената:

В свидетели того, что мы подняли оружие не против своей страны и не для того, чтобы угрожать безопасности сограждан, мы призываем богов и людей. Мы, несчастные бедняки, из-за насилия и жестокости лихоимцев оставшиеся без родины, обреченные переносить нужду и издевательства, одержимы одним только желанием: получить гарантии нашей личной безопасности и увериться, что с нами не поступят несправедливо. Мы не требуем ни власти, ни богатства, которые являются главными внешними причинами вражды между людьми. Мы просим лишь о свободе, о том сокровище, которым не поступится ни один человек, разве что отдаст его вместе с жизнью. Мы умоляем вас, сенаторы, будьте милосердны к своим униженным согражданам{298}.

На следующий день в своей второй речи Цицерон описывал окружение главного мятежника как группу надушенных извращенцев и дал полную волю сарказму и инвективе, в завершение вновь коснувшись религиозной струны. В последующие недели он представил сенату доказательства, которые якобы свидетельствовали, что Катилина намеревался поднять восстание в Галлии. Третьего декабря он арестовал Лентула, Цетега и пять других единомышленников Катилины. В третьей речи он объявил об их преступлениях и заключении в темницу и сообщил сенату и народу, что заговор провалился и они могут спокойно возвращаться домой: мир восстановлен. Пятого декабря он созвал сенат и поставил на обсуждение вопрос, что делать с заключенными. Силан отдал свой голос за то, чтобы казнить их. Цезарь посоветовал ограничиться содержанием их под стражей и напомнил, что казнить римского гражданина запрещает Семпрониев закон. В четвертой речи Цицерон осторожно высказался за казнь. Катон освятил это мнение постулатами своей философии, и было принято решение о предании заговорщиков смертной казни. Когда Цезарь выходил из помещения сената, несколько молодых аристократов набросились на него, чтобы убить, но ему удалось ускользнуть. Цицерон, взяв с собой вооруженных людей, отправился в тюрьму, и приговор был приведен в исполнение без проволочек. Марк Антоний, коллега Цицерона по консульству, отец знаменитого сына, был направлен во главе армии на север, чтобы разгромить силы Каталины. Сенат обещал прощение и 200 000 сестерциев каждому, кто покинет ряды мятежников; но, говорит Саллюстий, «лагерь Каталины не оставил никто». В долине Пистойи разыгралось сражение (61 г. до н. э.); 3000 повстанцев, встретившись с многократно превосходящим их противником, бились до последнего за священные для них штандарты — орлов Мария. Никто не попросил о пощаде, и никто не ушел из боя; все полегли на поле брани и среди них Катилина.

Будучи по природе своей человеком скорее мысли, чем действия, Цицерон был поражен и восхищен собственной ловкостью и храбростью, проявленными при подавлении опасного мятежа. «Исполнение столь великой задачи, — говорил он сенату, — кажется мне, едва ли было под силу одной только человеческой мудрости»{299}. Он сравнивал себя с Ромулом, но полагал, что спасти Рим от такой угрозы — деяние более великое, чем основать его{300}. Сенаторы и толстосумы смеялись над его высокопарностью, но прекрасно понимали, что он действительно их спас. Катон и Катул прославляли его как pater patriae, «отца отечества». Когда в конце 63 г. до н. э. он сложил свои полномочия, все имущие классы общества, повествует он, горячо его благодарили, называли бессмертным и с почетом проводили до дверей дома{301}. Пролетариат не присоединился к этим демонстрациям. Он не мог простить того, что Цицерон нарушил римские законы, когда обрек на смерть граждан, лишив их права апелляции; он чувствовал, что консул не предпринял никаких усилий, чтобы искоренить причины мятежа Катилины или смягчить нищету народных масс. Ему было отказано в праве обратиться в этот день с приветственной речью к народному собранию, и пролетарии не могли без гнева слушать его клятвенные уверения, что он спас город. Революция отнюдь не закончилась. В консульство Цезаря ей суждено разгореться вновь.

ГЛАВА 8 Литература в эпоху революции 145–30 гг. до н. э.

I. ЛУКРЕЦИЙ

СРЕДИ бурных преобразований в сферах экономики, управления и морали литература не осталась в стороне от событий этого мятежного века, и ей не удалось укрыться от пыла и устремлений своего времени. Варрон и Непот искали безопасности в занятиях стариной или историческими изысканиями; Саллюстий уединялся после военных походов, чтобы защитить дело своей партии и скрыть свой истинный моральный облик в превосходных монографиях; Цезарь снисходил от забот управления империей к грамматике и продолжал сражаться на страницах своих «Записок»; Катулл и Кальв искали убежища от политики в любви и эротической поэзии; пугливые и чуткие души, как Лукреций, прятались в садах философии; да и Цицерон время от времени покидал жаркий Форум, чтобы остудить свою кровь при помощи книг. Но никому из них не было покоя. Война и революция занесли в них проникающую заразу; даже Лукреций должен был по собственному опыту познакомиться с тем беспокойством, которое он описывает в следующих стихах:

Если бы люди могли настолько же, как они, видно,

Чувствуют бремя, их дух давящее гнетом тяжелым,

Также сознать и причины его…

Жизни бы так не вели, как обычно ведут ее нынче,

Не сознавая, чего они сами хотят, постоянно

К мест перемене стремясь, чтоб избавиться этим от гнета.

Часто палаты свои покидает, кому опостылел

Собственный дом, но туда возвращается снова внезапно,

Не находя вне его никакого себе облегченья;

Вот он своих рысаков сломя голову гонит в именье…

Но начинает зевать, и порога еще не коснувшись;

Иль погружается в сон тяжелый, забыться желая,

Или же в город спешит поскорее опять возвратиться.

Так-то вот каждый бежит от себя и, понятно, не может

Прочь убежать; поневоле с собой остается в досаде,

Ибо причины своей болезни недужный не знает,

А понимай он ее, он бы, все остальное оставив,

Прежде всего природу вещей старался постигнуть{302}.

(Здесь и далее перевод Лукреция принадлежит Ф.А. Петровскому)

Единственной биографией Тита Лукреция Кара остается его поэма. Она гордо хранит молчание о своем авторе. За ее пределами, если не считать немногих аллюзий, римская литература также удивительным образом ничего не сообщает нам об одном из своих величайших представителей. Предание относит его рождение к 99-му или 95 г. до н. э., его смерть — к 55-му или 51 г. до н. э. Он был свидетелем пятидесяти лет римской революции: Союзнической войны, резни, учиненной Марием, и проскрипций, организованных Суллой, заговора Каталины и консулата Цезаря. Аристократия, к которой, вероятно, он принадлежал, переживала очевидный упадок. Мир, в котором он существовал, расседался в хаос, в котором ничья жизнь и ничье положение не были в безопасности. В его поэме отразилось стремление к физическому и душевному покою.

Лукреций пытался укрыться в мире природы, философии и поэзии. Возможно, за его плечами был и любовный опыт; вряд ли этот опыт был удачен, потому что он отзывается о женщинах непочтительно, порицает соблазн красоты и советует испытывающим любовный зуд юношам умиротворять свою плоть, не особенно заботясь о выборе предмета своей страсти{303}. В лесах и полях, в растениях и животных, в горе, реке и море он находит такое наслаждение, с каким может состязаться лишь его страсть к философии. Он был столь же впечатлителен, как Вордсворт, столь же чувствителен, как Китс, и так же, как Шелли, находил глубокую метафизику в морской гальке или древесном листе. Ни прелести природы, ни ее ужасы — ничто не оставило его равнодушным. Его занимали формы и звуки, запахи и вкус вещей; он чувствовал молчание тайных звериных убежищ, тихое падение ночи, ленивое пробуждение дня. Все, относящееся к природе, было для него чудом: терпеливое течение вод, испускание ростков из посеянного семени, бесконечные перемены неба, несокрушимость и невозмутимость звезд. Он наблюдал за животными с любопытством и симпатией, любил в них грациозность и силу, чувствовал их страдания и восхищался их безмолвной философичностью. Ни один из поэтов, живших до него, не передавал величия мира в картинах, столь же многообразных и полных подробностями, не показывал столь внушительно его целокупной мощи. Через его поэму природе наконец удалось воцариться в твердыне литературы, и она вознаградила поэта такой силой и такой способностью к изображению, в которых он уступает лишь Гомеру и Шекспиру.

Столь отзывчивый дух не мог в юности не откликнуться на зов религии с ее тайнами и великолепием. Но старинная вера, которая некогда стояла на страже семейного порядка и социального строя, уже перестала владеть умами образованных римских классов. Цезарь снисходительно улыбался, когда ему приходилось разыгрывать роль главного понтифика (pontifex maximus), и пиры жрецов становились праздниками записных эпикурейцев. Незначительное меньшинство народа в открытую исповедовало атеизм; время от времени некие римские Алкивиады по ночам повреждали статуи богов{304}. Не находя в официальных обрядах ни вдохновения, ни утешения, многие представители низших классов толпились у залитых кровью святынь фригийской Великой Матери, или каппадокийской богини Ма, или каких-нибудь восточных божеств, которых приносили с собой в Италию солдаты или пленники. Под влиянием греческих и азиатских культов старинная римская идея об «Орке» как о подземной обители всех без разбора умерших развилась в представление об Аде в буквальном смысле слова; его представляли как «Тартар» или «Ахеронт», где все, кроме немногих посвященных, претерпевают неизбывные муки{305}. Солнце и луна также считались божествами, и каждое затмение наполняло страхом стоящие на отшибе деревни и перенаселенные доходные дома. Халдейские предсказатели судьбы и астрологи в огромных количествах наводнили Италию, составляя гороскопы для бедняков и миллионеров, указывая, где скрыты сокровища и что произойдет в будущем, толкуя знамения и сны с предусмотрительной двусмысленностью и весьма доходным пустословием. Каждое необычное природное явление дотошно исследовалось как предупреждение, посылаемое богом. Именно эти бесчисленные суеверия, обрядоверие и притворство и были тем, что Лукреций называл религией.

Неудивительно, что он восстал против этого и напал на такую религию со всем пылом религиозного реформатора. По горечи его разочарования мы можем судить о глубине его юношеского пиетета и страдании, которое было этим разочарованием вызвано. В поисках другой веры он прошел и через скептицизм Энния, и через восторженность великой поэмой, в которой Эмпедокл излагал свои взгляды на эволюцию и конфликт противоположностей. Когда он открыл для себя писания Эпикура, ему показалось, что он нашел ответы на свои вопросы. Эта странная смесь материализма и свободной воли, блаженных богов и безбожного мира привлекла его как ответ свободного человека сомнениям и страхам. Веяние освобождения от сверхъестественных ужасов, представлялось ему, исходит из Эпикурова Сада, открывая всеохватность закономерностей, самоуправляющуюся независимость природы, естественность и простительность смерти. Лукреций решился извлечь эту философию из непритязательной прозы, в которую облек ее Эпикур, переплавить ее в поэтическую форму и преподнести своему поколению как путь, истину и жизнь. Он чувствовал в себе редкую и двойную мощь — объективное восприятие ученого и субъективную эмоциональность поэта: во всем мирострое он созерцал возвышенность, а в его частях красоту, которые водушевляли его и делали правомерным будущий синтез философии и поэзии. Его великая цель пробудила в нем все его способности, возвысила до беспримерных вершин разума и оставила его еще до того, как была достигнута, без сил и, может быть, безумным. Но его «долгие и приятные усилия» даровали ему всепоглощающее счастье, и он излил в своей поэме всю преданность глубоко религиозной души.

Он избрал для своего труда скорее философское, чем поэтическое название De rerum natura, «О природе вещей», — простой перевод греческого словосочетания, которым досократики пользовались как общим заглавием своих трактатов, — Περι φυσεωσ «О природе». Он посвятил его сыновьям Гая Меммия, претора 58 г. до н. э., как путь от страха к пониманию. В качестве образца он избрал эпическую манеру Эмпедокла и странную, но привлекательную резкость Энниевой речи; их носителем стал гибкий и подвижный гекзаметр. И вот, забыв на мгновение о том, как далеки и равнодушны боги к человеческим делам, он начинает свой эпос с пламенного обращения к Венере, которая, как и Любовь Эмпедокла, понимается здесь как символ творческого желания и путей мира:

Рода Энеева мать, людей и бессмертных услада.

О благая Венера!.. Под небом скользящих созвездий

Жизнью ты наполняешь и все судоносное море,

И плодородные земли; тобой все сущие твари

Жить начинают и свет, родившися, солнечный видят.

Ветры, богиня, бегут пред тобою; с твоим приближеньем

Тучи уходят с небес, земля-искусница пышный

Стелет цветочный ковер, улыбаются волны морские,

И небосвода лазурь сияет разлившимся светом.

Ибо, весеннего дня лишь только откроется облик

И, встрепенувшись от пут, Фавоний живительный дунет,

Первыми весть о тебе и твоем появленьи, богиня,

Птицы небес подают, пронзенные в сердце тобою.

Следом и скот, одичав, по пастбищам носится тучным

И через реки плывет, обаяньем твоим упоенный,

Страстно стремясь за тобой, куда ты его увлекаешь,

И, наконец, по морям, по горам и по бурным потокам,

По густолиственным птиц обиталищам, долам зеленым,

Всюду внедряя любовь упоительно-сладкую в сердце,

Ты возбуждаешь у всех к продолжению рода желанье.

Ибо одна ты в руках своих держишь кормило природы,

И ничего без тебя на божественный свет не родится,

Радости нет без тебя никакой и прелести в мире.

Будь же пособницей мне при создании этой поэмы.

Даруй поэтому ты словам моим вечную прелесть,

Сделав тем временем так, чтобы жестокие войны и распри

И на земле и в морях — повсюду замолкли и стихли.

(Когда Марс склонится на твое лоно)

Тут всеблагая его, лежащего так, наклонившись

Телом священным своим, обоими и, отрадные речи

С уст изливая, проси, достославная, мира для римлян{306}.

II. DE RERUM NATURA

Если мы попытаемся придать некоторую логическую стройность страстной и беспорядочной аргументации Лукреция, то ее исходный тезис мы найдем в знаменитой строке:

Tantum religio potuit suadere malorum,

«Вот сколько злодеяний имеют своим источником религию»{307}.

Он пересказывает предание об Ифигении в Авлиде, говорит о бессчетных человеческих жертвоприношениях, о гекатомбах, возносимых богам, наделяемым человеческой алчностью; он напоминает о страхе, который охватывает простодушного и юного человека, попавшего в непроходимую чащу мстительных божеств, об ужасе перед молнией и громом, смертью и Аидом, подземными кошмарами, рисуемыми этрусским искусством и восточными мистериями. Он упрекает человечество за то, что оно предпочло обряд жертвоприношения философскому пониманию:

О человеческий род несчастный! Такие явленья

Мог он богам приписать и присвоить им гнев беспощадный!

Сколько стенаний ему, сколько нам это язв причинило,

Сколько доставило слез и детям нашим и внукам!

Нет, благочестье не в том, что пред всеми с покрытой главою

Ты к изваяньям идешь и ко всем алтарям припадаешь…

Молишься храмам богов, иль обильною кровью животных

Ты окропляешь алтарь…

Но в созерцаньи всего при полном спокойствии духа{308}.

Боги существуют, утверждает Лукреций, но они обитают вдали от земли в блаженном неведении мыслей и забот людей. Там, «за огненными укреплениями мира» (extra flammantia moenia mundi){309}, недоступные нашим молитвам и жертвоприношениям, они проводят свои дни, как единомышленники Эпикура, сторонясь мирских дел, довольствуясь созерцанием красоты, живя в дружбе и мире{310}. Они непричастны к творению мира и не являются причинами событий; кто посмеет проявить по отношению к ним такую несправедливость, как упрек в расточительности, неупорядоченности, страданиях и неправедности земной жизни? Нет, эта беспредельная Вселенная, в которой существует множество миров, самодостаточна; вне ее не существует никакого закона; природа делает все в согласии с самой собой. «Кто бы сумел управлять необъятной Вселенной, кто твердо / Бездны тугие бразды удержал бы рукою искусной, / Кто бы размеренно вел небеса… (кто мог бы) / Грома ударами бить, и чтоб молньи метать и свои же / Храмы порой разносить… и, минуя нередко виновных, / Часто людей поражать, недостойных того и невинных?»{311}. Единственный бог — это Закон; и истинное богопочитание, как и единственное средство достичь покоя, заключается в том, чтобы познать и полюбить Закон. «Значит, изгнать этот страх из души и потемки рассеять / Должны не солнца лучи и не света сиянье дневного, / Но природа сама своим видом и внутренним строем»{312}.

И затем, «коснувшись медом Муз» грубого материализма Демокрита, Лукреций провозглашает в качестве своей главной теоремы, что «не существует ничего иного, кроме атомов и пустоты»{313}, т. е. материи и пространства. Он сразу же переходит к стержневому положению (и предположению) современной науки, которое гласит, что количество движения и материи в мире никогда не меняется; ничто не возникает из ничего, и разрушение — это лишь изменение формы. Атомы неразрушимы, неизменны, трехмерны, упруги, не имеют ни звука, ни запаха, ни вкуса, ни цвета и бесконечны по числу. Они сочетаются друг с другом и образуют беспредельное количество комбинаций и качеств; они беспрестанно движутся, несмотря на обманчивую картину неподвижности вещей.

Часто по склону холма густорунные овцы пасутся,

Медленно идя туда, куда их на пастбище тучном

Свежая манит трава, сверкая алмазной росою;

Сытые прыгают там и резвятся, бодаясь, ягнята.

Все это издали нам представляется слившимся вместе,

Будто бы белым пятном неподвижным на склоне зеленом.

Также, когда, побежав, легионы могучие быстро

Всюду по полю снуют, представляя примерную битву,

Блеск от оружия их возносится к небу, и всюду

Медью сверкает земля, и от поступи тяжкой пехоты

Гул раздается кругом. Потрясенные криками, горы

Вторят им громко, и шум несется к небесным созвездьям;…

Но на высоких горах непременно есть место, откуда

Кажется это пятном, неподвижно сверкающим в поле{314}.

У атомов[27] есть части — minima, или «мельчайшие вещи», — каждая из которых трехмерна, неделима, является пределом дробления материи. Возможно, благодаря различным расположениям этих частиц атомы отличаются друг от друга размером и формой и поэтому являются источником освежающего разнообразия в природе. Атомы не движутся по прямым или одним и тем же линиям; в их движении имеется неуловимое «отклонение» или «отступление с прямого пути», основополагающая спонтанность, присутствующая во всем и достигающая кульминации в свободной воле человека[28].

Некогда мир представлял собой бесформенную массу; однако постепенное перераспределение движущихся атомов согласно их размеру и форме привело к появлению — без всякой целенаправленности в исходном движении — воздуха, огня, воды и земли, а уже из них солнца и луны, планет и звезд. В бесконечных просторах вечно рождаются новые миры, в то время как старые терпят убыль. Звезды — это огонь, окруженный кольцом эфира (взвесь тончайших атомов), который обволакивает каждую планетную систему; эта космическая стена образует упомянутые выше «огненные укрепления мира». Некоторая часть изначального тумана вырвалась из общей массы элементов, начала вращаться отдельно от всего остального и, остывая, образовала землю. Землетрясения — это не ропот божеств, но выход наружу подземных газов и потоков. Гром и молния представляют собой не голос и не дыхание бога, но естественный результат сгущения и столкновения облаков. Дождь — это не знак благоволения Юпитера, но возвращение на землю той влаги, которая испарилась прежде под лучами солнца.

Жизнь в существеннейших своих чертах не отличается от всякой другой материи; ее причиной является движение атомов, которые сами по себе мертвы. Как вселенная приобрела свои очертания под действием имманентных законов материи, так и земля посредством чисто естественного отбора произвела на свет все виды и органы жизни.

Для применения нам ничего не рождается в теле,

То, что родится, само порождает себе примененье…{315}

Первоначала вещей, разумеется, вовсе невольно

Все остроумно в таком разместилися стройном порядке…

Если ж начала вещей во множестве, многоразлично

От бесконечных времен постоянным толчкам подвергаясь… —

То и случается тут, что они в этом странствии вечном,

Всякие виды пройдя сочетаний и разных движений,

Сходятся так наконец, что взаимная их совокупность

Часто великих вещей собой образует зачатки…{316}

Много и чудищ тогда земля сотворить попыталась:

…Жено-мужей, непричастных ни полу тому, ни другому,

Или уродов без ног, или вовсе безруких, напротив,

Или безротых немых и безглазых слепых порождая,

Даже таких, у кого на теле все члены сцепились…

Тщетно: природа запрет на развитие их наложила.

Были не в силах они ни жизни расцвета достигнуть,

Ни пропитанье добыть, ни в объятиях слиться любовных…

Много животных тогда поколений должно было сгинуть,

Коль размноженьем приплод не могли они выковать новый…

Те же, которых совсем этих (т. е. защитных) качеств лишила природа… —

Эти породы другим доставались в добычу и жертву{317}.

Дух, разум (animus) — это такой же в точности орган, как ноги или глаза; как и они, он представляет собой орудие или функцию той души (anima), которая в виде самой тонкой материи проникает собой все тело и оживляет каждую его часть. К чрезвычайно чувствительным атомам, образующим этот разум, постоянно поступают образы или пленки, которые непрерывно источаются поверхностями тел; это и есть источник чувственных ощущений. Вкус, запах, слух, зрение и осязание обусловлены воздействием частиц, исходящих от предметов и аффинирующих язык или нёбо, ноздри, уши, глаза или кожу; все чувства являются разновидностями осязания. Чувства — это окончательный критерий истины; если нам кажется, что они заблуждаются, то причиной тому — неправильное истолкование, и только другое чувство может внести сюда коррективы: разум не может служить критерием истины, потому что разум зависит от опыта, т. е. от ощущений.

Душа ни трансцендентна, ни бессмертна. Она не смогла бы привести в движение тело, не будь и сама она материальной субстанцией; она растет и стареет вместе с телом; она, как и тело, подвержена болезням, на нее могут оказывать воздействие лекарства и вино; ее атомы, несомненно, рассеиваются вместе со смертью тела. Душа без тела была бы бесчувственна и бессмысленна: для чего была бы нужна душа без органов осязания, вкуса, обоняния, слуха и зрения? Жизнь предоставляется нам не в бессрочное владение, но как бы взаймы, и она пребывает с нами до тех пор, пока мы способны ею пользоваться. Когда мы истощим свои силы, нам следует уйти с жизненного пира с той же благодарностью, с какой любезный гость встает из-за стола. Сама по себе смерть ничуть не страшна; только наши опасения относительно того, что за ней воспоследует, делают ее такой. Но после нее ничего нет. Аид присутствует здесь, на земле, он в тех страданиях, которые причиняются человеку невежеством, страстями, воинственностью и алчностью; и небеса — они тоже здесь, на земле, — в «безмятежных храмах мудрецов» (sapientum templa serena){318}.

Добродетель заключается не в страхе перед богами и не в пугливом воздержании от удовольствий; она становится возможной благодаря слаженному взаимодействию органов чувств и способностей, которые находятся под контролем разума. «Некоторые изнашивают свои жизни ради статуй и славы»; но на самом деле «истинное богатство человека — жить скромно, с умиротворенной душой» (vivere parce aeqio animo){319}. Куда лучше, чем жить в духоте позлащенных палат, «лежать, собравшись с друзьями, на мягкой траве рядом с ручьем под высоким деревом»{320}, или слушать ласковую мелодию, или растворять свою самость в любви и заботе о детях. Брак — это благо, но страстная любовь — безумие, которое помрачает рассудок. «Также поэтому тот, кто поранен стрелою Венеры, — / Мальчик ли ранил его, обладающий женственным станом, / Женщина ль телом своим, напоенным всесильной любовью, — / Тянется прямо туда, откуда он ранен, и страстно / Жаждет сойтись…»{321}. Никакой брак и никакое человеческое сообщество не может стоять прочно, если они основаны на таком эротическом опьянении.

Как, с одной стороны, Лукреций, отдав всю свою страсть философии, уже не может вместить в свое сердце романтическую любовь, так, с другой, он напрочь отвергает романтическую антропологию греческих руссоистов, прославлявших первобытную жизнь. Люди были крепче в те времена — разумеется; но они обитали в пещерах без огня, совокуплялись, не зная супружества, убивали без всякого закона и умирали от голода так же часто, как жители цивилизованных стран умирают от переедания{322}. О том, как же происходило становление цивилизации, Лукреций повествует в превосходном очерке античной антропологии. Общественная организация позволила людям выжить в борьбе с животными, куда более сильными, чем они сами. Человек научился добывать огонь трением листьев или веточек, развил из языка жестов настоящий, звучащий язык и создал музыку, подражая пению птиц; он приручил животных для выполнения своих задач и укротил сам себя при помощи брака и законов; он стал возделывать землю, ткать одежду, отливать из металлов орудия; он занялся наблюдениями за небесным сводом, научился измерять время и благодаря этому ходить по морю; он усовершенствовал искусство убивать, поработил слабого и построил города и государства. История — это шествие государств и цивилизаций, которые поднимаются, процветают, приходят в упадок и умирают; но все эти общества оставляют цивилизующее наследие в виде обычаев, морали и искусств своим преемникам. «Словно бегуны, они передают друг другу жизненную лампаду» (et quasi cursores vitai lampada tradunt){323}.

Все вещи, способные расти, подвержены также упадку: органы, организмы, семьи, государства, расы, планеты, звезды; только атомы никогда не погибают. Силы, творящие и способствующие развитию, уравновешиваются в непрестанном чередовании жизни и смерти силами разрушения. В природе изначально присутствует зло, как и добро; страдание, даже незаслуженное, — удел каждой жизни, и распад, словно гончий пес, неутомимо бежит по следам любого развития. Даже наша земля постепенно умирает: ее разламывают землетрясения. Земля все более истощается, дожди и реки разъедают ее, и даже горы, размываемые ими, окажутся в конце концов на дне морском. Однажды и вся наша звездная система падет жертвой собственной бренности: «Так же с теченьем времен и стены великого мира, / Приступом взяты, падут и рассыплются грудой развалин»{324}. Но и в самый момент гибели заявляет о себе непобедимая витальность нашего мира. «…Мешается стон похоронный / С жалобным криком детей, впервые увидевших солнце»{325}. Образуется новая система: новые звезды и планеты, другая земля, юная жизнь. Эволюция начинается заново.


Оглядывая это «самое поразительное произведение во всей античной литературе»{326}, мы должны в первую очередь принять во внимание его недостатки: хаотичность композиции, которая не была пересмотрена поэтом из-за безвременной смерти; повтор фраз, строк, целых пассажей; представление о солнце, луне и звездах как о светилах не больших размеров, чем они представляются нашему глазу{327}; неспособность всей этой системы объяснить, как мертвые атомы приводят к возникновению жизни и сознания; глухота к озарениям, утешениям, вдохновению и волнующей поэзии веры, непонимание моральной и социальной функций религии. Но все эти погрешности кажутся ничтожными, если сопоставить их с масштабностью предприятия, в котором смелая попытка рационально интерпретировать универсум, историю, религии, болезни[29]; изображение природы как мира закона, где ни материя, ни движение не терпят ни убыли, ни прироста; величие темы и благородство изложения; неослабевающая мощь воображения, которое во всем чувствует «великолепие вещей» и поднимает видения Эмпедокла, науку Демокрита и этику Эпикура до вершин, которых не часто удавалось достичь поэзии. Его язык по-прежнему грубоват и незрел, почти начисто лишен философской или научной терминологии; Лукреций не просто творит новые слова, он направляет старинную речь в новые русла ритма и грации; и, с одной стороны, наделив гекзаметр беспримерной мужественностью и мощью, он способен, с другой, извлекать из него медоточивость и легкость Вергилиева стиха. Непреходящая жизненность его поэмы зачисляет Лукреция в ряды тех, кто среди всех тягот и разочарований наслаждался существованием и вычерпал его без остатка за время, отпущенное ему между рождением и смертью.

Как он умер? Святой Иероним сообщает, что «Лукреций был доведен до безумия любовным зельем после того, как написал несколько книг поэмы… Он умер от своей собственной руки на сорок четвертом году жизни»{328}. Это сообщение не подкреплено другими независимыми источниками и вызвало много сомнений; мы не вправе ожидать от святого объективных сведений о Лукреции. Некоторые ученые находят подтверждение этой версии в неестественной напряженности поэмы, слабости ее композиции и неожиданном финале{329}; но возбудимость, неупорядоченность, наконец, смерть — это еще не весь Лукреций.

Как и Еврипид, Лукреции очень современен. Его мысли и чувства гораздо ближе нашему времени, чем столетию, предшествовавшему рождению Христа. Гораций и Вергилий находились под глубоким впечатлением от поэмы Лукреция в годы своей молодости и не раз поминали его, не называя имени, в пышных и гордых стихах. Но усилия Августа, стремившегося к восстановлению старинных верований, сделали для этих протеже императора невозможным и неразумным открытое признание своего восхищения и своего долга перед Лукрецием. Эпикурова философия так же не соответствовала римскому духу, как практическое эпикурейство подходило римским вкусам эпохи Лукреция. Рим желал познакомиться с метафизикой, которая воспевала бы скорее мистическую мощь, чем природный закон; этикой, которая сделала бы народ мужественным и воинственным, а не гуманным почитателем мира и покоя; наконец, с политической философией, которая, как философия Вергилия и Горация, смогла бы дать оправдание Римскому имперскому господству. Когда после Сенеки тяга к вере приобрела новый размах, Лукреций был почти позабыт. До тех пор пока Поджо не открыл его вновь в 1418 году, он не оказывал никакого влияния на европейскую мысль. Веронский врач Джироламо Фракастро (1483–1553) заимствовал у поэта теорию возникновения болезни, которая объясняла недуги воздействия вредных «семян» (semina), рассеянных в воздухе; в 1647 году Гассенди возродил атомистическую философию. Вольтер постоянно перечитывал De rerum natura и был согласен с Овидием в том, что эти мятежные строки будут живы, пока жива земля{330}.

В нескончаемой тяжбе Запада и Востока, «милосердных» и утешительных верований и «немилосердной» и материалистической науки Лукреций в одиночку вступил в самый жестокий бой своего времени. Он, конечно же, остается величайшим поэтом-философом. В нем, как в Катулле и Цицероне, латинская литература достигла своей зрелости, и первенство в литературе наконец было отвоевано Римом у Греции.

III. ЛЮБОВНИК ЛЕСБИИ

В 57 г. до н. э. тот самый Гай Меммий, которому Лукреций посвятил свою поэму, покинул Рим, чтобы занять должность претора в Вифинии. В соответствии с обыкновением римских наместников он взял с собой писателя. Это был не Лукреций, но поэт, отличный от него во всем, за исключением силы своей страстности. Квинт (или Гай) Валерий Катулл пять лет назад прибыл в Рим из своего родного города Вероны, где его отец занимал достаточно высокое положение, чтобы быть частым гостеприимцем Цезаря. Сам Квинт тоже, очевидно, располагал приличным достатком, так как он был владельцем вилл близ Тибура и на озере Гарда, а также изящного особняка в Риме. Он говорит о своих владениях как заложенных и перезаложенных и все время твердит, что беден; однако картина, складывающаяся из его стихотворений, позволяет нам представить себе утонченного светского человека, который не беспокоится о том, как заработать себе на пропитание, но, ни в чем себя не ограничивая, вращается в одном из самых «диких» кружков столицы. Сильнейшие дарования, умнейшие молодые ораторы и политики принадлежали к этому обществу: Марк Целий, безденежный аристократ, который был готов стать чуть ли не коммунистом; Лициний Кальв, блестящий поэт и юрист; Гельвий Цинна, поэт, которого распаляемая Антонием толпа спутает с одним из убийц Цезаря и забьет до смерти. Эти люди противостояли Цезарю, сочиняя на него эпиграммы, не сознавая того, что их литературный мятеж есть не что иное, как отражение революционной ситуации, в которой им довелось жить. Они устали от старых форм в литературе, от грубости и напыщенности Невия и Энния; они хотели воспевать чувства молодого поколения в новых лирических размерах, с утонченностью и изысканностью формы, которая была некогда известна грекам эпохи Каллимаха, поэта из Александрии, но которая была чем-то новым и неслыханным для Рима. Они не были удовлетворены старой моралью, им претил mos maiorum, о котором им прожужжали все уши не способные к творчеству старики; они провозгласили святость инстинкта, невинность желания и величие мотовства. Они, как и Катулл, были не хуже, чем другие молодые литературные клинки своего и следующего поколений; Гораций, Овидий, Тибулл, Проперций, даже застенчивый Вергилий в молодости ставили в центр жизни и поэзии любую женщину, замужнюю или нет, которая могла подкармливать их музу легкой непостоянной любовью.

Самой яркой представительницей женщин этого круга была Клодия, принадлежавшая к старому гордому роду Клавдиев, который выносил в своем чреве даже нескольких императоров[30]. Апулей уверяет нас{331}, что именно ее Катулл называл Лесбией в память Сафо, стихотворения которой ему случалось переводить, которой он часто подражал и не переставал восхищаться. Приехав в Рим двадцатидвухлетним юношей, он добился ее дружбы, пока ее муж управлял Цизальпинской Галлией. Он был восхищен, когда увидел, как «она ставит свою прекрасную ножку на истертый порог»; он называл ее своей «сиятельной богиней изящного шага»; и действительно, женской походки, как и голоса, порой бывает достаточно, чтобы завладеть сердцем мужчины. Она принимала его любезно — как одного из сонма ее почитателей, и охваченный страстью поэт, неспособный состязаться со своими соперниками в других дарах, положил к ее ногам прекраснейшие из когда-либо написанных на латыни стихов. Для нее он превосходно перевел описание любовного безумия, оставленное Сафо, ведь теперь оно бушевало и в его сердце{332}; в знак зависти к воробушку, которого она часто прижимала к своей груди, он написал следующий шутливый перл:

Милый птенчик, любовь моей подружки!

На колени приняв, с тобой играет

И балует она и милый пальчик

Подставляет для яростных укусов…

Тут и я поиграть с тобой хотел бы,

Чтоб печаль отлегла и стихло сердце[31].

(Перевод А. Пиотровского)

На какое-то время он полностью отдался своему счастью, каждый день стремился оказывать ей какие-нибудь услуги, читал ей свои стихи и забыл обо всем, кроме своего увлечения.

Будем, Лесбия, жить, любя друг друга!

Пусть ворчат старики, — что нам их ропот?

За него не дадим монетки медной!

Пусть восходят и вновь заходят звезды, —

Помни: только лишь день погаснет краткий,

Бесконечную ночь нам спать придется.

Дай же тысячу сто мне поцелуев,

Снова тысячу дай и другую сотню,

И до тысячи вновь и снова до ста,

А когда мы дойдем до многих тысяч,

Перепутаем счет, чтоб мы не знали,

Чтобы сглазить не мог нас злой завистник,

Зная, сколько с тобой мы целовались[32].

(Перевод А. Пиотровского)

Мы не знаем, сколько продлилось это упоение; возможно, его «тысячи» утомили ее и она, изменившая с ним мужу, с облегчением изменила и ему. Ее благослонность была теперь настолько беспредельна, что Катулл, потеряв рассудок, воображал, что «она обнимает три сотни прелюбодеев сразу»{333}. В самый разгар любви он стал понимать, что в то же время и ненавидит ее (odi et amo){334}, и воспользовался предвосхищающим Китса образом, чтобы опровергнуть ее заверения в вечной верности:

Так говорит. Но что женщина в страсти любовнику шепчет,

В воздухе и на воде быстротекущей пиши!{335}

(Перевод А. Пиотровского)

Когда острые сомнения сменились тягостной уверенностью, на смену его страсти пришли горечь и стремление отомстить погрубее и уязвить побольнее; он обвинял ее в том, что она отдается кабацким завсегдатаям, осыпал ее новых возлюбленных непристойностями и поэтически задумывался о самоубийстве. И все же в его сердце оставалось место и для более благородных чувств: он пишет для своего друга Манлия трогательный эпиталамий, или свадебную песнь, завидуя дружескому участию, которое ждет того в браке, безопасности и устойчивости его дома и блаженным мукам отцовства. Он стремительно бежит прочь со сцены, на которой протекала его любовная драма, и сопровождает Меммия в поездке в Вифинию, однако его надеждам на то, что там ему удастся укрепиться духом или пополнить свой кошелек, не суждено было осуществиться. Он свернул с пути, чтобы найти могилу брата, умершего в Троаде; над ней он трепетно исполнил завещанные предками погребальные обряды, а вскоре сочинит нежные строки, которые подарят миру знаменитую фразу:

Много морей переплыв и увидевши много народов,

Брат мой, достиг я теперь грустной гробницы твоей,

Чтобы последний принесть тебе дар, подобающий мертвым…

Жаркой слезою дары эти смочены, плачем последним.

Здравствуй же, брат дорогой! Брат мой, навеки прощай![33]

(Перевод А. Пиотровского)

Пребывание в Азии изменило и смягчило его. Скептик, прежде называвший смерть «сном в вечной ночи», был взволнован, столкнувшись здесь с древними религиями и церемониями Востока. В богатых и летучих стихах лучшего его стихотворения — «Аттис» — он с живым возбуждением описывает культ Кибелы, и ему удалось передать чужеземный жар в плаче оскопившего себя юноши, страстного почитателя богини, в его сокрушениях о радостях и друзьях своей молодости. «Пелей и Фетида» — это пересказ предания о Пелее и Ариадне, написанный такими мелодичными и сладостными гекзаметрами, что даже у Вергилия мы вряд ли найдем что-нибудь похожее. На небольшом суденышке, купленном в Амастриде, он под парусом ходил по Черному морю, по Эгеиде, Адриатике, поднялся вверх по течению реки По к озеру Гарда, достигнув своей виллы, расположенной в Сирмионе. «Разве существует лучший способ бежать от волнений мира, — вопрошает он, — чем вернуться к нашим домам и алтарям и уснуть на любимом ложе?»{336} Сначала человек отправляется на поиски счастья, а под конец ему достаточно просто покоя.

Мы знаем Катулла гораздо ближе, чем большинство римских поэтов, потому что предмет его изображения — это почти всегда он сам. Эти лирические клики любви и ненависти открывают нам чувствительную и добрую душу, которая способна с щедростью сердца относиться даже к родственникам, но которая чересчур сосредоточена на себе, намеренно непристойна и безжалостна к врагам. Он продавал гласности их самые интимные слабости, их гомосексуальные наклонности, он не гнушался говорить о том, как пахнут их тела. Один из них по древнему испанскому обычаю{337} чистит зубы мочой; у другого так разит изо рта, что, если раскрыть его полностью, все те, кто находится поблизости, повалятся замертво{338}. Катулл может без труда переходить от слов любви к рассказу об экскрементах, от поцелуев к заднице; он может порой быть достойным соперником Марциала как знаток римских подворотен, и его стихи наводят на мысль о том, что в его современниках были смешаны первобытная грубость и вполне цивилизованная просвещенность, словно образованный римлянин, как бы ни был он начитан в греческой литературе, никак не мог забыть атмосферы конюшни и военного лагеря. Катулл, как и Марциал, ссылается в свое оправдание на то, что ему приходится удобрять свои строки нечистотами, чтобы удержать читателя.

Все эти недостатки искупаются добросовестностью и совершенством его стиха. Его одиннадцатисложники поражают естественностью и спонтанностью ритма, которых не сможет достичь даже Гораций при помощи всей своей поэтической техники, и время от времени превосходят изяществом самого Вергилия. Нужно было обладать величайшим искусством, чтобы притворяться таким безыскусным, и Катулл неоднократно упоминает о том, скольких трудов ему стоило добиться этой прозрачной ясности и очевидной непринужденности. В этом немалую помощь оказал ему тот лексический запас, который он застал в современном ему языке; он поднимал слово народной речи до поэзии и обогатил литературную латынь как ласкательными, уменьшительными словечками, так и кабацким жаргоном. Он избегал инверсий и неясности, и его стих ласкает ухо своей плавностью. Он сосредоточенно изучал поэтов эллинистической Александрии и архаической Ионии: овладел гладкостью Каллимаховой техники и его метрическим разнообразием, здоровой прямотой Архилоха, отдающим вином богатством Анакреонта, любовным самозабвением Сафо; в действительности, именно благодаря ему мы еще можем строить какие-то предположения насчет того, как же писали эти поэты. Он настолько скрупулезно осваивал их наследие, что из ученика стал ровней. Для латинской поэзии он сделал то же, что Цицерон для латинской прозы: он застал язык, чреватый великими возможностями, но еще не разработанный, и возвел его в ранг искусства, в котором его смог превзойти один лишь Вергилий.

IV. УЧЕНЫЕ

Как писались, иллюстрировались, переплетались, публиковались, продавались римские книги? Для нужд школы, коротких заметок, текущих коммерческих записей римляне в течение всей античности писали стилем на навощенных дощечках, стирая написанное большим пальцем. Древнейшие памятники литературной латыни, известные нам, писались пером и чернилами на бумаге, производившейся в Египте из спрессованных и склеенных листьев папируса. В первых веках нашей эры стал изготовляться пергамент из высушенных шкур животных, который составил серьезную конкуренцию папирусу в качестве материала для литературных и важных документальных записей. Развернутый лист мог складываться в диплом (diploma, буквально — «двойная складка»). Обычно литературное произведение выпускалось в виде свитка (volumen — «сверток»), и по мере того, как читатель продвигался вперед, свиток разворачивался. Текст, как правило, писался в две или три узкие колонки на одной странице, часто в нем отсутствовали знаки препинания и даже слова могли писаться без интервалов. Некоторые манускрипты иллюстрировались при помощи чернил; Imagines («Портреты») Варрона были снабжены изображениями семисот знаменитых людей, и каждый портрет сопровождался биографической справкой. Опубликовать рукопись мог любой. Для этого было достаточно нанять рабов, которые изготовили бы копии, а потом эти копии пустить в продажу. Богатые люди держали особых служителей, которые переписывали для них те книги, которые они хотели приобрести. Так как копиисты работали не столько за деньги, сколько за еду, книги были дешевы. Первые «тиражи» составляли обычно около тысячи экземпляров. Книготорговцы покупали всю партию у издателей, таких, как Аттик, а затем продавали книги в розницу в книжных лавках, размещенных в торговых рядах. Ни издатель, ни книготорговец не давали автору ничего, кроме хорошего отношения да случайных подарков. Гонораров не существовало. Частные библиотеки были многочисленны; около 40 г. до н. э. Азиний Поллион сделал из своего большого собрания первую римскую публичную библиотеку. Цезарь задумывался о создании еще более крупной библиотеки, и Варрон был назначен ее директором; но это его начинание, как и многие другие, было доведено до конца только Августом.

Благодаря тому, что в ее распоряжении оказались такие средства, римская литература, а с ней и наука начали сравниваться с александрийским уровнем трудолюбия и учености. Поэмы, памфлеты, истории, учебные пособия обрушились на читателя словно валы Тибра; каждый аристократ украшал свои выходки стихами, каждая дама сочиняла музыку и слова песен, каждый полководец писал воспоминания. Это, была эпоха «обзоров»; сжатые изложения, посвященные всевозможнейшим предметам, стремились удовлетворить запросы бегущего вперед коммерческого века. Марк Теренций Варрон, несмотря на многие военные походы, нашел за те восемьдесят девять лет, что были ему отпущены (116–26 гг. до н. э.), достаточно времени для того, чтобы дать обзор практически всех ветвей современной ему науки; его 620 «томов» («volumes» — около семидесяти четырех книг) стали для его современников энциклопедией, освященной авторитетом одного человека. Увлеченный этимологическими штудиями, он написал трактат «О латинском языке», который является сегодня нашим главным проводником в мир языка раннего Рима. Возможно, откликаясь на пожелание Августа, в своей работе «О сельской жизни» (De re rustica, 36 г. до н. э.) он попытался вдохновить сограждан вернуться к земле, что явилось бы, по его мнению, лучшим средством бежать от беспорядка, вызванного междоусобной враждой. «Восьмидесятый год моей жизни, — пишет он в предисловии, — убеждает меня, что я должен собирать свои пожитки и готовиться к жизни в деревне»{339}; ему хотелось бы, чтобы его завещанием стала именно эта книга — руководство по счастливой и мирной сельской жизни. Он восхищался здоровьем женщин, которые разрешались от бремени в поле и вскоре вновь приступали к работе{340}. Он с горечью говорил о падении рождаемости, которое вело к изменению в составе римского населения; «прежде женщина гордилась тем, что боги благословили ее детьми; теперь они вместе с Эннием похваляются, что скорее приняли бы участие в трех сражениях, чем родили одного ребенка». В своих разысканиях «О божественных древностях» он заключает, что плодовитость, порядок и храбрость народа нуждаются в моральных заповедях, поддерживаемых религиозными представлениями. Принимая проводившееся великим юристом Квинтом Муцием Сцеволой разделение религии на два рода — религию философов и религию народца{341}, — он ратует за то, чтобы вторая, несмотря на все недостатки, которые обнаруживает в ней разум, сохранялась; и хотя сам он был приверженцем довольно расплывчатого пантеизма[34], он предпринял серьезную попытку реставрировать почитание древних римских богов. Находясь под влиянием Катона и Полибия, он, в свою очередь, оказал решающее воздействие на религиозную политику Августа и благочестивое почитание сельской жизни Вергилия.

Словно для того, чтобы довершить начатое Катоном во всех областях научной деятельности, Варрон написал продолжение «Начал» — «Жизнь римского народа» — историю римской цивилизации. Невероятно жалко, что время не пощадило эту и почти все остальные работы Варрона, в то время как сохранило биографии, написанные Корнелием Непотом для школьников. В Риме история была искусством, никогда наукой; даже в Таците она не поднимается до критического отношения к своим источникам. Однако история как риторическое упражнение нашла в эту эпоху своего представителя — блестящего Гая Саллюстия Криспа (86–35 гг. до н. э.). Он играл значительную роль как политик и сражавшийся на стороне Цезаря воин, управлял Нумидией, был мастером воровства и тратил состояние на женщин; затем он удалился на покой, чтобы предаться роскоши и заняться словесностью на своей римской вилле, которая славилась садами и стала впоследствии домом императоров. Его книги, как и политическая деятельность, были продолжением войны мирными средствами; его «История», «Югуртинская война» и «Заговор Каталины» были замечательными апологиями партии популяров и мощными атаками на «старую гвардию». Он расписывал моральное разложение Рима, обвинял сенат и суды в том, что они ставят права собственности выше прав человека, и вложил в уста Мария речь о природном равенстве всех классов, содержащую требование открыть доступ к государственной карьере таланту, невзирая на его происхождение{342}. Он углублял свое повествование посредством философских экскурсов и психологического анализа характера, он выковал стиль, выдающийся своей эпиграмматической сжатостью и живой стремительностью, послужившей образцом для Тацита.

Этот стиль, как и большая часть современной Саллюстию римской прозы и прозы следующих поколений, заимствовал свой тон и окраску у ораторов, выступавших в суде и на Форуме. Развитие профессии юриста и экспансия «болтократии» повысили спрос на произносимые перед народом речи. Несмотря на враждебность со стороны правительства, риторические школы росли и множились. «Риторы, — говорил Цицерон, — теперь повсюду». Величайшие мастера этого искусства появились в первой половине первого века до Рождества Христова: Марк Антоний (отец Марка), Луций Красс, Сульпиций Руф, Квинт Гортензий. Мы можем представить себе, какие сильные нужны были легкие, когда узнаем о том, что зачастую все желающие выслушать выступления ораторов не помещались на Форуме и следили за дискуссиями, устроившись в близлежащих храмах и свешиваясь с балконов. Цветистое красноречие и продажная совесть Гортензия сделали его любимцем аристократии и одним из богатейших жителей Рима[35]. Своим наследникам он оставил 10 тысяч бочек вина{343}. Его выступления были настолько живыми, что знаменитые актеры Росций и Эсоп посещали суды, на которых он представлял интересы одной из сторон, чтобы улучшить свою игру, изучив его жестикуляцию и произношение. По примеру Катона Старшего он пересматривал и лишь затем публиковал свои речи — искусство, которое усовершенствовал его соперник Цицерон и которое способствовало распространению влияния риторики на всю римскую прозу. Именно благодаря ораторам латинский язык достиг высот яркого красноречия, мужественной мощи и почти восточного изящества. И действительно, ораторы следующих поколений, пришедшие вслед за Гортензием и Цицероном, порицали роскошное убранство и страстное кипение того, что они называли «азианским» стилем; Цезарь, Кальв, Брут и Поллион были приверженцами более спокойного, чистого, экономичного «аттического» стиля. Здесь, в эти давние времена, оформилась линия фронта между «романтизмом» и «классицизмом» — между эмоциональным и интеллектуальным подходами к миру и соответствующими им стилями. Даже в ораторском искусстве, жаловались молодые классицисты, Восток одолевает Рим.

V. ТВОРЧЕСТВО ЦИЦЕРОНА

Гордясь своими речами и понимая, что ими творится великая литература, Цицерон очень серьезно отнесся к критике со стороны «аттической» школы и защищал свои взгляды № творческую практику в серии трактатов, посвященных риторике. В полных жизни диалогах он наметил основные фазы развития римского красноречия и изложил правила составления, ритмизации и произнесения речей. Он не соглашался с тем, что его стиль — «азианский», и утверждал, что создавал его, пользуясь таким образцом, как Демосфен; наконец, он напоминал, что аттицисты своей холодной и бесстрастной речью способны погрузить слушателей в дрёму или обратить в бегство.

Пятьдесят семь речей, дошедших до нас от Цицерона, превосходно иллюстрируют все приемы успешного ораторского творчества. Они отличаются страстным изображением одной стороны вопроса или характера, они развлекают слушателей шутками и анекдотами, они апеллируют к тщеславию, предрассудкам, эмоциям, патриотизму и благочестию, они безжалостно выводят на свет божий действительные или известные только по слухам, общественные или частные пороки оппонента или его клиента, они хитроумно отвлекают внимание от уязвимых мест излагаемой точки зрения, они изобилуют нагромождениями риторических вопросов, выстроенных таким образом, что ответ на них или невозможен, или приносит прямой вред отвечающему, они сыплют обвинениями, заключенными в мерные периоды, каждый из которых — удар бича, а их поток способен одолеть любого противника. Эти речи и не претендуют на то, чтобы быть справедливыми; они представляют собой скорее диффамации, чем декламации; речи эти пользовались той свободой злоупотребления, которая, пусть и недопустимая для сцены, не порицалась на Форуме и в судах. Цицерон не колеблется ни секунды, когда ему хочется назвать своих жертв «свиньи», «чума», «убийца», «грязь»; он говорит Пизону, что девственницы убивают себя, лишь бы избежать его распутства, и готов содрать с Антония шкуру за то, что тот позволяет на людях показывать свою привязанность к жене. Слушатели и судейские коллеги с удовольствием внимали этим поношениям, и никто не относился к ним слишком серьезно. Цицерон вполне дружески переписывался с Пизоном через несколько лет после бешеной атаки, предпринятой в речи «Против Пизона». Следует допустить, что речи Цицерона изобилуют скорее проявлениями эгоизма и риторики, чем нравственности и искренности, философичности, даже юридического остроумия и глубины. Но зато какое красноречие! Даже Демосфен не был столь бодр, витален, столь неисчерпаемо находчив, полон соли и охоч до брани. Безусловно, ни один человек ни до ни после Цицерона не говорил на такой соблазнительной чарующей латыни, такой плавной, изящной и страстной. Это была вершина римской прозы. «Тебе удалось открыть все сокровища ораторского искусства, — говорил Цезарь, посвящая свою книгу «Об аналогии» Цицерону, — и ты первый задействовал все их на практике. Ввиду этого римский народ премного тебе обязан, и ты — украшение своей родины. Ты заслужил триумф, который дороже триумфов величайших полководцев. Ибо куда более благородное занятие — расширять пределы человеческого разума, чем пределы Римской империи»{344}.

Речи выдают в нем политика; письма Цицерона раскрывают его человеческие качества, и благодаря им мы можем простить даже политика. Почти все они диктовались секретарю и никогда не пересматривались Цицероном; большинство из них не предназначались для опубликования. В силу этого тайники человеческой души нечасто обнажались так открыто. «Тот, кто читает эти письма, — говорил Непот, — не нуждается в том, чтобы читать историю этого времени»{345}. В них наиболее жизненная часть революционной драмы может быть увидена как бы изнутри, без шор. Обычно они писались безыскусным и прямым языком и были исполнены остроумия и юмора{346}. Их язык представляет собой притягательную смесь литературного изящества и разговорной легкости. Это самая интересная часть Цицеронова наследия, а по большому счету и всей латинской прозы. Вполне понятно, что в столь крупном собрании писем (864 единицы, из них девяносто писем адресованы Цицерону) встречаются иногда противоречия и неискренность. Здесь нет и следа того религиозного благочестия и веры, которыми изобилуют трактаты Цицерона или те его речи, в которых он разыгрывает богов, словно свой последний козырь. Его частное мнение о различных людях, особенно о Цезаре, не всегда согласуется с его публичными заявлениями{347}. Его невероятное тщеславие проявляется здесь не столь назойливо, как в речах, судя по которым, он повсюду таскал за собой свою собственную статую. Он с усмешкой признается: «Мое собственное одобрение значит для меня гораздо больше, чем одобрение кого бы то ни было еще»{348}. Он уверяет нас с очаровательной невинностью: «Если и нашелся когда-нибудь человек, чуждый стремления к пустой славе, то это я сам»{349}. Забавно обнаружить в этой коллекции такое количество писем, посвященных денежным проблемам, и столько хлопот о содержании такого количества домов. Не считая скромных вилл в Арпине, Астурах, Путеолах и Помпеях, Цицерон владел поместьем в Формиях, стоившим около 250 000 сестерциев, еще одним в Тускуле, оценивавшимся в 500 000, и дворцом на Палатине, за который он отдал 3 500 000 сестерциев[36]. Такой комфорт философу должен был бы показаться чем-то возмутительным.

Но кто из нас столь добродетелен, чтобы его репутация пережила публикацию интимной переписки? И действительно, чем больше мы читаем эти письма, тем с большей симпатией начинаем относиться к этому человеку. У него было не больше недостатков, а может быть, и не больше тщеславия, чем у нас; он допустил ошибку, обессмертив их своей совершенной прозой. В лучшие минуты своей жизни он много и тяжело трудился, был нежным отцом, добрым другом. Мы застаем его у себя дома, любящим свои книги и своих детей, пытающимся полюбить свою жену, страдающую ревматизмом и гневливую Теренцию, которая была так же богата и красноречива, как и он сам. Они были слишком богаты, чтобы жить счастливо; они спорили и ссорились всегда по-крупному; наконец, уже в пожилом возрасте он развелся с ней по причине каких-то финансовых разногласий. Вскоре после этого он женился на Публилии, которая прельстила его тем, что у нее было больше денег, чем лет. Но когда она стала выражать свое недовольство его дочерью Туллией, он отправил назад и Публилию. Его любовь к Туллии превосходила человеческое разумение; он почти обезумел от горя после ее смерти и хотел построить ей храм, словно божеству. Еще более милы письма к Тирону и о Тироне, его главном секретаре, который писал под его диктовку, пользуясь приемами стенографии, и управлял его финансовыми делами настолько умело и честно, что Цицерон наградил его свободой. Самая большая часть писем адресована Аттику, который, вкладывая в дело Цицероновы сбережения, помогал ему выпутываться из денежных затруднений, публиковал его сочинения и давал ему замечательные и оставляемые без внимания советы. К Аттику, который мудро поселился в Греции, когда в Риме вовсю полыхала революция, Цицерон пишет следующее письмо с характерной сердечностью и обаянием:

Нет ничего, о чем бы я сожалел так сильно, как об отсутствии того, с кем я мог бы обсуждать все свои дела; кто любит меня, кто благоразумен; с кем я мог бы общаться без лести, притворства или сдержанности. Мой брат, само беспристрастие и доброта, теперь не со мной… И ты, который так часто облегчал мои заботы и волнения своим советом, который привык быть моим сотоварищем в общественных делах, моим доверенным в делах личных, тот, с кем я делился всеми словами и мыслями, — где ты?{350}

В те бурные дни, когда Цезарь перешел Рубикон, победил Помпея и сделался диктатором, Цицерон на время оставил политику и искал утешения в чтении и писании философских сочинений. «Помни же о моей просьбе, — просил он Аттика, — не давай своих книг кому попало, но придержи их, как ты обещал, для меня. Я испытываю к ним сильнейшую привязанность и чувствую сейчас отвращение ко всему остальному»{351}. В молодости, выступая в защиту поэта Архия (это одна из самых скромных и привлекательных его речей), он восхвалял и рекомендовал занятия литературой как то, что «питает наше юношество, украшает наше благополучие и дарит радость нашей старости»{352}. Теперь он воспользовался своим же советом и за два с небольшим года написал чуть ли не целую философскую библиотеку[37]. Упадок религиозной веры в высших классах привел к образованию нравственного вакуума, который, как казалось, и стал причиной распада римского характера и общества. Цицерон мечтал, что философия может заменить теологию в том отношении, что ей удастся обеспечить для этих классов руководство к действию и стимул к правильному и достойному существованию. Он решил не строить еще одной системы, но обобщить учения греческих мудрецов и преподнести их как прощальный дар своему народу{353}. Он был достаточно честен, чтобы признаться в том, что он по большей части упрощал, иногда переводил трактаты Панетия, Посидония и других греческих философов, живших незадолго до него{354}. Но он преобразовывал скучную прозу оригиналов в ясную и изящную латынь, оживлял свои рассуждения при помощи диалога и быстро переходил от пустынь логики и метафизики к животрепещущим проблемам поведения и политической деятельности. Как и Лукреций, он столкнулся с задачей создания новой терминологии; в этом он преуспел, и поэтому и язык и философия перед ним в долгу. В такую прозу философия не облекалась со времен Платона.


Его главные идеи восходили именно к Платону. Ему был не по вкусу догматизм последователей Эпикура, которые «говорят о божественных предметах с такой уверенностью, что можно вообразить, будто они только что покинули собрание богов»; не слишком ему импонировал и догматизм стоиков, которые чересчур затаскали телеологический аргумент, так что «можно было предположить, что и сами боги были созданы для человеческой пользы»{355}, — идея, которую он сам, будучи в ином расположении духа, находил не столь уж невероятной. Его отправной точкой послужила позиция Новой Академии — мягкий скептицизм, который отвергал окончательную достоверность и находил, что одной вероятности вполне достаточно для нормальной человеческой жизни. «В большинстве предметов, — пишет он, — я предпочитаю придерживаться философии сомнения»{356}. «…Разве могу я не оставить вас в неведении относительно того, чего я и сам не знаю?»{357} «Те, кто стремится узнать мое личное мнение, — пишет он, — проявляют слишком неумеренное и неразумное любопытство»{358}, однако его застенчивость скоро отступает перед его писательским талантом. Он высмеивает жертвоприношения, оракулы и авгурии и посвящает целый трактат тому, чтобы доказать бессмысленность дивинации. Выступая против распространяющегося все шире увлечения астрологией, он спрашивает, неужели все те, кто пал в каннском сражении, родились под одной звездой{359}. Он даже сомневается в том, будет ли предвидение будущего благом. Будущее может оказаться настолько же безотрадным, как и те истины, к раскрытию которых мы стремимся с такой безрассудной опрометчивостью. Он самонадеянно полагает, что может ограничить воздействие древних верований, осмеяв их и тем самым показав, насколько они устарели. «Когда мы называем зерно Церерой и вино Вакхом, мы пользуемся обыкновенной фигурой речи; неужели ты думаешь, будто кто-нибудь может быть настолько безумен, что поверит в то, что вещь, которую он поедает, и есть само божество?»{360} И тем не менее он так же скептичен по отношению к атеизму, как и к любой другой догме. Он отвергает атомизм Демокрита и Лукреция; неправдоподобно, чтобы никем не направляемые атомы, пусть и в сколь угодно долгий срок, совпали в том порядке, которым держится видимый нами мирострой; это столь же вероятно, как и то, что буквы алфавита сами собой сложатся в «Анналы» Энния{361}. То, что мы ничего не знаем о богах, еще не аргумент против их существования; и действительно, доказывает Цицерон, общее согласие человечества свидетельствует скорее в пользу Провидения; религия незаменима для поддержания личной нравственности и социального порядка, и ни один человек, находящийся в своем уме, не станет нападать на нее{362}. Поэтому одновременно с написанием трактата о дивинации Цицерон продолжал выполнять функции официального авгура. Все это не было чистой воды притворством; он предпочел бы назвать это политической мудростью. Римские нравственность, общество и правительство были настолько связаны с древней религией, что не могли оставаться в безопасности, позволив ей умереть. (Императоры будут руководствоваться схожими соображениями, когда развернут преследование христиан.) Когда умерла любимая им Туллия, Цицерон сильнее, чем прежде, стал склоняться к надежде на личное бессмертие. Много лет назад, в «Сне Сципиона», которым оканчивалось его «Государство», он изложил сложный и красноречивый миф о загробной жизни, заимствованный у Пифагора, Платона и Евдокса. По этому мифу, великий и доблестный покойник получал в удел вечное блаженство. Но в частной переписке — даже в тех письмах, где он приносил соболезнования потерявшим близких друзьям, — он ни разу не упоминает о посмертном существовании.

Прекрасно понимая, что живет в эпоху скепсиса, он основывал свои этические и политические трактаты на чисто светских предпосылках, независимых от сверхъестественных авторитетов. Он начинает свои изыскания (в книге «О пределах добра и зла») с вопроса о том, где же пролегает дорога к счастью, и не без колебаний готов согласиться со стоиками, которые утверждают, что для этого достаточно просто быть добродетельным. Затем (в сочинении «Об обязанностях») он исследует проявления добродетели, и на какое-то время в силу обаяния стиля ему удается представить обязанности и долг чем-то весьма интересным. «Все люди братья, — пишет он, — и Вселенную следует рассматривать как общую обитель людей и богов»{363}. Самой совершенной моралью является сознательное подчинение своего «я» этому целому. Но еще более непосредствен долг человека перед обществом и самим собой. Этот долг заключается прежде всего в том, чтобы добиться прочного экономического фундамента для собственного существования, а затем в том, чтобы выполнять свой гражданский долг. Мудрая государственная деятельность величественней самого тонкого и изысканного философствования{364}.

Монархия — лучшая форма государственного устройства при условии, что монарх — благ, и худшая, если монарх — дурен, — трюизм, в справедливости которого Рим вскоре убедится на собственном опыте. Аристократия хороша, когда у власти действительно стоят наилучшие; однако Цицерон, как представитель среднего класса, не может согласиться с тем, будто старинные и мощные семейства действительно самые лучшие. Демократия — благо, если доблестен народ, чего, как полагал Цицерон, быть не может; кроме того, она основывается на неверной предпосылке — будто люди равны. Лучшей формой государственного строя является смешанная конституция, наподобие той, что существовала в догракховом Риме: демократическая власть народных собраний, аристократическая — сената и почти царская — ежегодных консулов. Монархия без сдержек и противовесов превращается в деспотизм, аристократия — в олигархию, демократия — в правление толпы, хаос и ведет к диктатуре. Цицерон пишет через пять лет после консулата Цезаря, и следующий камешек брошен явно в сторону будущего диктатора:

Платон говорит, что вседозволенность, которую народ называет свободой, — это тот корень, из которого вырастает тирания… и что в конце концов подобная «свобода» обращает всю страну в рабство. Всякая крайность переходит в собственную противоположность… Дело в том, что из такой не подчиняющейся никому толпы, как правило, выдвигается вождь… человек дерзкий и беззастенчивый… который заискивает перед толпой, обещая наделить ее чужой собственностью. Для этого человека, поскольку у него есть серьезные основания опасаться за свою безопасность в случае, если он останется частным лицом, создается государственная должность, которая может обеспечить его защитой, и его полномочия постоянно продлеваются. Он окружает себя вооруженными телохранителями и становится тираном над тем самым народом, который облек его властью{365}.

Тем не менее Цезарь победил; и Цицерон решил, что лучше не проявлять свое недовольство, а заняться толкованием общих мест в сочинениях о праве, дружбе, славе и старости. Silent leges inter arma — «среди мечей законы молчат», — говорит он; но и в этих обстоятельствах он мог размышлять о философии права. Следуя стоикам, он определял закон как «правильный разум в согласии с природой»{366}; иными словами, закон стремится к тому, чтобы упорядочить и сделать устойчивыми отношения, возникающие из социальных потребностей человека. «Природа научает нас любить людей» (общество), «и это является основанием права»{367}. Дружба должна базироваться не на взаимной выгоде, но на общих интересах, цементируемых и ограничиваемых доблестью и справедливостью; главной заповедью дружбы является требование «не просить о бесчестных вещах и не делать их, если попросят»{368}. Порядочная жизнь — это лучший залог приятной старости. Потакание своим прихотям и распущенность в молодости оставляют пожилому человеку преждевременно состарившееся тело: но жизнь, проведенная хорошо, позволяет сохранить крепость души и тела на долгие годы; свидетельством тому — пример Масиниссы. Преданность научным занятиям не дает почувствовать «вороватого приближения старости»{369}. Преклонный возраст, как и молодость, имеет свои положительные стороны — к ним относятся терпимая мудрость, уважение и привязанность детей, охлаждение жара вожделений и честолюбия. Старость может вызвать страх перед смертью, но этого не случится, если разум был причастен философии. В лучшем случае за гробом нас ждет новая и более счастливая жизнь; в худшем — покой{370}.


В общем, итоги философских изысканий Цицерона достаточно бледны. Как и его государственная деятельность, философствование Цицерона было слишком привязано к ортодоксии и традиции. Он был по-ученому любознателен и, как буржуа, робок; даже в своей философии он оставался политиком, которому не хотелось потерять ни одного голоса в свою пользу. Он собирал идеи других и так хорошо уравновешивал все за и против, что мы покидаем его философские прения через ту же дверь, в которую вошли. Эти книги имеют лишь одно искупающее все их недостатки достоинство — скромную красоту Цицеронова стиля. Как приятна его латынь, как легко она читается, как гладко и прозрачно катит свои воды поток речи! Когда он пересказывает какие-нибудь события, он настолько при этом оживляется, что здесь, как и в его речах, читатель не может оторваться от чтения. Когда он описывает чей-нибудь характер, он делает это с таким мастерством, что и сам сожалеет о том, что у него нет времени написать величайшую римскую историю{371}; когда он переходит на шаг, его стиль расцветает уравновешенными предложениями и звучными периодами, — этому искусству научился он у Исократа, и это тот слог, которым он произносил свои речи на Форуме. Его идеи — это идеи высших классов, однако его слог рассчитан на то, чтобы завоевать внимание простого народа; для этого он, не жалея усилий, стремится к ясности, к тому, чтобы наполнить дрожью новизны истертые трюизмы и приправить свои абстракции солью анекдота и остроумия.

Он создал латинский язык заново. Он расширил словарь, сделав из него удобный инструмент для выражения философских понятий, приспособил его к тому, чтобы стать проводником учености и литературы на протяжении семнадцати европейских столетий. Потомки помнили его скорее как писателя, чем как политического деятеля. Когда, несмотря на все напоминания Цицерона, люди почти забыли о славе его консульства, они не могли не восторгаться его победами в словесности и красноречии. А так как мир с таким же почтением относится к форме, как и к сущности, к искусности, как и к знанию и способностям, он достиг такой славы, которой среди римлян превзошел его один Цезарь. Цезарю он не смог простить именно этой его исключительности.

ГЛАВА 9 Цезарь 100–44 гг. до н. э.

I. ПОВЕСА

ГАЙ ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ возводил свою родословную к Юлу Асканию, сыну Энея, внуку Венеры, правнуку Юпитера: он вступил в жизнь и окончил ее как бог. Род Юлиев, хотя и обедневший, принадлежал к числу древнейших и знатнейших родов Италии. Гай Юлий был консулом в 489 г. до н. э., другой представитель этого рода — в 482 г. до н. э., Вописк Юлий — в 473 г. до н. э., Секст Юлий — в 157 г. до н. э., другой Секст Юлий — в 91 г. до н. э.{372}. От мужа своей тетушки Мария он словно бы унаследовал политический радикализм. Его мать Аврелия была мудрой и достойной матроной, рачительно управляла скромным домом в нефешенебельной Субуре — районе лавок, кабаков и публичных домов. Здесь и родился в 100 г. до н. э. Цезарь, возможно, в результате операции, носящей его имя[38].

«Этот юноша, — сообщает Светоний, — был удивительно понятлив и легко овладевал знаниями». Его учителем латыни, греческого и риторики был галл; общаясь с ним, Цезарь исподволь стал готовиться к величайшему завоеванию своей жизни. Юноша с большим рвением занимался ораторским искусством и едва не сгинул в дебрях детской графомании. Он был спасен тем обстоятельством, что его назначили военным помощником Марка Терма в Азии. Никомед, правитель Вифинии, был настолько им очарован, что Цицерон и прочие сплетники, понося его, утверждали, будто «царь лишил его невинности»{373}. Вернувшись в 84 г. до н. э. в Рим, он женился на Коссутии, чтобы сделать приятное своему отцу; когда вскоре после этого отец умер, он развелся с ней и женился на Корнелии, дочери того самого Цинны, который принял на себя руководство революцией после смерти Мария. Когда к власти пришел Сулла, он приказал Цезарю развестись с Корнелией; когда тот отказался, Сулла конфисковал его наследство и ее приданое и внес Цезаря в проскрипционные списки.

Цезарь бежал из Италии и присоединился в Киликии к римской армии. По смерти Суллы (78 г. до н. э.) он вернулся в Италию, но, увидев, что у власти вновь оказались его враги, опять удалился в Азию. По дороге он был захвачен пиратами, доставлен в одну из их киликийских крепостей, и ему было предложено внести выкуп в двадцать талантов (72 000 долларов); он упрекнул их в том, что они его недооценивают, и предложил им пятьдесят. Отправив своих слуг собирать деньги, он развлекал себя, сочиняя стихи и читая их своим стражам. Тем стихи не слишком нравились. Он называл их тупыми варварами и обещал повесить, как только представится первая возможность. Когда выкуп был доставлен, он поспешил в Милет, нанял суда и экипажи, выследил и изловил пиратов, вернул выкуп и распял их; но, будучи человеком милосердным, приказал прежде перерезать им глотки{374}. Затем он отправился, на Родос изучать риторику и философию.

Опять оказавшись в Риме, он расходовал свою энергию на политику и любовь. Он был статен, хотя уже тогда его очень удручали редеющие волосы. После смерти Корнелии (68 г. до н. э.) он женился на Помпее, внучке Суллы. Это был чисто политический брак, и по моде своего времени он без зазрения совести заводил связи на стороне. Однако эти связи были столь многочисленны, а его половые предпочтения отличались такой разносторонностью, что Курион (отец одного из его будущих полководцев) называл Цезаря omnium mulierum vir et omnium virorum mulier, «мужем всех женщин и женой всех мужей»{375}. Он не откажется от своих привычек и во время военных походов, флиртуя с Клеопатрой в Египте, с царицей Эвноей в Нумидии и с таким количеством галльских дам, что солдаты, добродушно подшучивая над ним, называли его moechus calvus, «лысым развратником»; в куплетах, которые они распевали во время галльского триумфа, они советовали всем мужьям посадить своих жен под замок и не спускать с них глаз, пока Цезарь находится в городе. Аристократы ненавидели его двойной ненавистью: за то, что он подрывал их привилегии, и за то, что соблазнял их жен. Помпей развелся с женой из-за ее связи с Цезарем. Страстная враждебность Катона имела не только философскую подоплеку: его двоюродная сестра Сервилия была самой преданной из любовниц Цезаря. Когда Катон, подозревая Цезаря в негласной поддержке Каталины, потребовал от него прочесть вслух только что принесенную ему записку, Цезарь передал ее Катону, не говоря ни слова; это было любовное послание от Сервилии{376}. Она любила Цезаря всю его жизнь, и безжалостная сплетня обвиняла ее позднее, что она отдала свою дочь Терцию на услаждение его похоти. Во время гражданской войны Цезарь на публичных аукционах «отстучал» ей некоторые конфискованные поместья непримиримых аристократов по номинальной цене; когда некоторые выражали свое изумление при виде столь смехотворных цен, Цицерон пошутил, прибегнув к грязному каламбуру, который мог стоить ему жизни — Tertia deducta, что могло означать: «Третья часть остается за продавцом» — и намекать на слухи о том, будто Сервилия свела Цезаря с дочерью. Терция стала женой главного убийцы Цезаря, Кассия. Так мужские романы сплетаются с потрясениями государств.

Возможно, его многосторонность помогла Цезарю подняться, а затем способствовала его падению. Каждая завоеванная им женщина становилась его влиятельным другом — как правило, в стане врага; и большинство из них оставались преданны ему даже тогда, когда страсть остывала и уступала место учтивости. Красс, хотя о его жене Тертулле говорили, что она — любовница Цезаря, ссужал ему огромные суммы, чтобы тот смог профинансировать избирательные кампании, подкупая народ взятками и играми; было время, когда Цезарь задолжал ему 800 талантов (2 880 000 долларов). Такие займы были отнюдь не искренними проявлениями щедрости или дружбы; это были единовременные взносы, за которые полагалось расплачиваться соответствующими политическими шагами или военной добычей. Красс, как и Аттик, нуждался в защите и выгодном вложении своих миллионов. Большинство римских политиков того времени наделали немало подобных «долгов»: Марк Антоний был должен 40 000 000 сестерциев, Цицерон — 60 000 000, Милон — 70 000 000, хотя, возможно, эти суммы завышены их консервативными недоброжелателями. Мы должны видеть в молодом Цезаре прежде всего нещепетильного политика и бесшабашного повесу; только потом, с ростом ответственности и величия, он постепенно перевоплотится в одного из самых глубоких и целеустремленных политиков в истории. Хотя нам и доставляет радость знать, как много было у него пороков, мы не должны забывать, что, несмотря на них, он оставался великим человеком. Мы не вправе равнять себя с Цезарем на том лишь основании, что он соблазнял женщин, подкупал вожаков городских районов и писал книги.

II. КОНСУЛ

Цезарь начинал как тайный союзник Катилины, а закончил как преобразователь Рима. Не прошло и года со дня смерти Суллы, как он привлек к суду Гнея Долабеллу, орудие сулланской реакции; судейская коллегия не поддержала обвинения, зато Цезарь снискал уважение народа своим наступательным демократизмом и блестящим красноречием. Он не мог состязаться с Цицероном в яркости исполнения и остроумии, страстных периодах и риторических бичеваниях противника; в действительности Цезарю не нравился этот «азианский» стиль, и он воспитал в себе мужественную краткость и суровую простоту, которыми будут отмечены его «Записки», посвященные галльской и гражданской войнам. И все же через короткое время он уже считался оратором, уступающим в красноречивости лишь Цицерону{377}.

В 68 г. до н. э. он был избран квестором, и ему выпало служить в Испании. Он руководил военными вылазками против местных племен, разорял города и собрал добычу, достаточную для того, чтобы рассчитаться с частью кредиторов. В то же время он заслужил благодарность испанских городов тем, что понизил ссудные проценты по займам, предоставленным ранее римскими банкирами. Увидев в Гадесе статую Александра, он упрекнул себя в том, что в том возрасте, когда Македонец завоевал половину Средиземноморья, он почти ничего еще не совершил. Он вернулся в Рим и вновь бросился в гонку за государственными постами и властью. В 65 г. до н. э. он был избран эдилом, или ответственным за публичные работы. Он потратил свои деньги — т. е. деньги Красса — на то, чтобы украсить Форум новыми постройками и колоннадами, и, ища популярности, представил населению безупречные игры. Сулла убрал с Форума трофеи Мария — флажки, картины и доспехи, которые символизировали победы старого радикала; Цезарь восстановил их к радости Мариевых ветеранов; одним этим поступком он дал ясно понять, что будет проводить революционную политику. Консервативные силы протестовали и поставили на нем крест.

В 64 г. до н. э., председательствуя в коллегии, рассматривавшей случаи убийства, он призвал к ответу доживших до этих дней деятельных участников сулланских проскрипций и приговорил некоторых из них к изгнанию или смерти. В 63 г. до н. э. он голосовал в сенате против вынесения смертного приговора сторонникам Катилины и мимоходом заметил в своей речи, что человеческая личность уничтожается вместе со смертью{378}; очевидно, это была единственная сентенция, которая ни у кого не вызвала раздражения. В том же году он был избран верховным понтификом, или официальным главой римского культа. В 62 г. до н. э. его выбрали претором, и он привлек к суду видного консерватора за присвоение общественных средств. В 61 г. до н. э. в качестве пропретора он должен был отправляться в Испанию, но кредиторы воспрепятствовали его отъезду. Он признавал, что для того, чтобы расплатиться, ему требуется не менее 25 000 000 сестерциев{379}. Спасением он был обязан Крассу, переписавшему на себя все его долговые обязательства. Цезарь уехал в Испанию, провел ряд безупречных, с военной точки зрения, кампаний против племен, тяготевших к независимости, и привез в Рим достаточно трофеев, чтобы не только полностью расплатиться с долгами, но и настолько обогатить государственную казну, что сенат проголосовал за предоставление ему триумфа. Возможно, это была тактическая хитрость со стороны оптиматов; они знали, что Цезарь хотел бы участвовать в консульских выборах, но по закону выставлять свою кандидатуру политику, находящемуся за пределами города, не разрешалось; согласно другому закону триумфатор обязан был оставаться за городскими стенами до тех пор, пока не справит триумф, который был назначен сенатом на время после выборов. Но Цезарь отпраздновал триумф раньше назначенного срока, вошел в город и с неудержимой энергией и ловкостью повел предвыборную борьбу.

Победу ему обеспечило привлечение Помпея на сторону демократов — остроумнейший политический ход. Помпей недавно вернулся с Востока после серии военных и дипломатических успехов. Очистив море от пиратов, он восстановил безопасность средиземноморской торговли и благополучие городов, в которых она вновь стала процветать. Он порадовал римских капиталистов, покорив Вифинию, Понт и Сирию; он свергал и назначал царей, ссужая их средствами, имевшимися в его распоряжении благодаря победам, под немалые ссудные проценты. Он принял огромную взятку от египетского царя, который умолял его прийти и подавить восстание, а затем отказался выполнить соглашение, сославшись на то, что оно было заключено незаконно{380}. Он умиротворил Палестину и сделал ее государством, зависимым от Рима. Он основал тридцать девять городов и восстановил законность, порядок и мир. В общем, его поведение было разумным, по-государственному широким и прибыльным. Теперь он вернулся в Рим с такими богатствами, собранными за счет налогов и пошлин, с таким количеством завоеванных товаров и проданных впоследствии или выкупленных рабов, что был в состоянии внести в государственную казну 200 000 000 сестерциев, повысить ежегодные доходы государства на 350 миллионов, раздать 384 000 000 своим солдатам и сохранить для себя достаточно денег, чтобы соперничать с Крассом в качестве одного из двух богатейших граждан Рима.

Сенат был скорее напуган, чем обрадован всеми этими свершениями. Его членов охватил трепет, когда до них дошла весть о высадке Помпея в Брундизии (62 г. до н. э.) с армией, которая была беззаветно преданна лично ему и могла по одному его слову провозгласить его диктатором. Он великодушно рассеял их опасения, распустив войска перед тем, как войти в Рим, и въехал в город, сопровождаемый только своей личной свитой. Его триумф длился два дня, но даже этого времени оказалось недостаточно, чтобы представить римлянам все его победы и продемонстрировать им всю его добычу. Неблагодарный сенат отверг его просьбу о наделении государственной землей ветеранов, отказался ратифицировать соглашения с побежденными царями и велел вернуться к тем распоряжениям, которые были сделаны Лукуллом во время его пребывания на Востоке и которые игнорировались Помпеем. В результате налаженное Цицероном «согласие сословий», или concordia ordinum, рухнуло, бросив Помпея и капиталистов в объятия популяров. Воспользовавшись всеми выгодами создавшегося положения, Цезарь образовал с Помпеем и Крассом Первый Триумвират (60 г. до н. э.), согласно условиям которого, каждый из них брал на себя обязательство противиться проведению не удовлетворяющих любого из них законопроектов. Помпей согласился поддержать предвыборную кампанию Цезаря, а Цезарь пообещал, что если он будет избран консулом, то добьется принятия мер, которые, несмотря на просьбы Помпея, были отвергнуты сенатом.

Предвыборная борьба была чрезвычайно жесткой, и обе стороны не скупились на денежные подачки. Когда Катон, вождь консерваторов, услышал о том, что его партия занимается скупкой голосов, он без всяких околичностей заявил, что ничего плохого в этом нет, так как делается это для блага государства. Популяры провели в консулы Цезаря, оптиматы — Бибула. Цезарь не успел еще занять свой пост, как внес в сенат предложения (59 г. до н. э.), выдвигавшиеся ранее Помпеем: распределение земли среди 20 000 беднейших граждан, в том числе и солдат Помпея; утверждение заключенных Помпеем соглашений на Востоке; сокращение на треть суммы налогов, которые должны быть собраны публиканами в азиатских провинциях. Так как сенат отверг все три проекта, Цезарь, как и Гракхи, обратился напрямую к народному собранию. Консерваторы уговорили Бибула воспользоваться своим правом вето, чтобы сорвать голосование, и объявили знамения неблагоприятными. Цезарь проигнорировал предзнаменования и убедил народное собрание отрешить Бибула от должности; какая-то пламенная популярка облила Бибула ушатом помоев. Предложения Цезаря были приняты. Как и в случае с Гракхами, они объединяли аграрную программу с финансовой политикой, благоприятной для всадничества. Помпей был потрясен, убедившись в том, насколько неукоснительно выполняет свои обязательства Цезарь. Он женился на дочери Цезаря Юлии (это был четвертый его брак), и союз между плебсом и буржуазией вылился в свадебный пир. Триумвиры пообещали радикальному крылу своих сторонников, что поддержат Публия Клодия на трибунских выборах осенью 59 г. до н. э. Между тем они старались, чтобы у избирателей было хорошее настроение, и развлекали их при помощи дорогих представлений и игр.

В апреле Цезарь представил новый земельный законопроект, предусматривавший распределение земель, которыми владело государство в Кампании, между беднейшими гражданами, имевшими троих детей. Сенат опять остался не у дел, народное собрание одобрило законопроект, и после столетних усилий политика Гракхов окончательно восторжествовала. Бибул сидел дома и ограничивался констатацией того, что знамения неблагоприятны для рассмотрения новых законов. Цезарь обустраивал государственные дела, не советуясь с ним, так что городские остроумцы называли этот год годом «консульства Юлия и Цезаря». Чтобы сделать сенат подотчетным обществу, он основал первую газету, велев писцам записывать прения в сенате и прочих общественных собраниях и новости, а затем вывешивать эти Acta Diurna, или «Ежедневные ведомости», на стенах форумов. С этих стенных газет сообщения переписывались и развозились частными посыльными во все уголки Империи{381}.

На исходе этого исторического консульства Цезарь назначил себя губернатором Цизальпинской и Нарбонской Галлий на следующие пять лет. Поскольку закон запрещал размещать войска в Италии, командование над легионами, стоящими на севере Италии, позволяло доминировать, с военной точки зрения, надо всем полуостровом. Чтобы гарантировать устойчивость этого постановления, Цезарь поддержал на консульских выборах своих друзей Габиния и Пизона, которые и стали консулами в 58 г. до н. э., и женился на дочери Пизона* Кальпурнии. Чтобы не лишиться поддержки плебса, он оказал решающее влияние на выборы трибунов, и в 58 г. до н. э. Клодий должен был стать трибуном. Он не позволил расстроить свои планы из-за того, что недавно развелся с Помпеей, подозревая ее в том, что она изменила ему с Клодием.

III. МОРАЛЬ И ПОЛИТИКА

Публий Клодий Пульхр (Красивый) был отпрыском рода Клавдиев, молодым аристократом, который не боялся никого и ничего, а его поведение не сдерживалось никакими нравственными устоями. Как Катилина и Цезарь, он отошел от своего сословия, чтобы возглавить поход бедных против богатых. Чтобы получить возможность быть избранным в народные трибуны, он устроил свое усыновление плебейским семейством. Чтобы перераспределить сконцентрировавшиеся в Риме богатства и сокрушить Цицерона, который некрасиво обошелся с его сестрой Клодией и стоял на защите священного права собственности, он помогал Цезарю, покг не забрезжила надежда взять власть в свои руки. Ему нравился проводимый Цезарем политический курс и Цезарева жена. Чтобы проникнуть к ней, он переоделся женщиной, прокрался в дом Цезаря, который был в это время (62 г. до н. э.) верховным жрецом, принял участие в церемониях, посвященных Благой Богине (Bona Dea) и дозволенных только женщинам, был разоблачен, обвинен, и против него был начат публичный процесс (61 г. до н. э.) за осквернение мистерий богини. Цезарь, который был вызван в качестве свидетеля, сказал, что ему не в чем обвинить Клодия. Но почему же тогда, спросил обвинитель, он развелся с Помпеей? «Потому, — отвечал Цезарь, — что моя жена должна быть выше подозрений». Ответ был превосходен, благодаря ему ценный политический помощник не был ни реабилитирован, ни осужден. Различные свидетели (вероятно, подкупленные) заявили перед судом, будто Клодий состоял в известного рода отношениях с Клодией и соблазнил свою сестру Терцию после того, как она вышла замуж за Лукулла. Клодий, протестуя, объявил, что в день, когда им было совершено приписываемое ему святотатство, его вообще не было в Риме; однако Цицерон засвидетельствовал, что в тот самый день Клодий находился вместе с ним в городе. Народ решил, что все это дело — не что иное, как заговор сенатской партии, направленный на то, чтобы уничтожить лидера популяров, и стал шумно требовать оправдательного приговора. Красс — некоторые утверждают, по воле Цезаря — подкупил часть судей, чтобы те голосовали в пользу Клодия. На какое-то время финансовые возможности радикалов оказались более внушительными, и Клодий был освобожден.

Цезарь воспользовался благоприятной ситуацией и вместо создававшей ему неудобства консервативно настроенной Помпеи взял себе в жены дочь сенатора, поддерживавшего популяров.

Не успел он сложить свои полномочия, как несколько консерваторов предложили полностью пересмотреть принятые в его консульство законопроекты. Катон не скрывал своего мнения, что эти «Юлиевы законы» должны быть стерты из сборников законодательных актов. Сенат не осмеливался настолько открыто бросить вызов Цезарю, стоящему во главе легионов, и Клодию, добившемуся трибуната. В 63 г. до н. э. Катон добился расположения народа, возобновив раздачи государственного зерна. Теперь, в 58 г. до н. э., Клодий постановил, в свою очередь, что вспомоществование сможет получить любой желающий. Он провел через народное собрание законы, запрещающие использовать религиозное вето на проведение законодательных процедур, и легализовал коллегии, которые сенат стремился распустить. Он преобразовал эти общества в избирательные блоки и добился от них такой преданности, что они снабдили его вооруженной охраной. Опасаясь, что по истечении его трибунских полномочий сенат предпримет попытку уничтожйть то, что было сделано Цезарем, Клодий убедил народное собрание послать Катона в качестве особого уполномоченного на Кипр и принять закон о том, что всякий, кто предал смерти римского гражданина, не позволив тому, как требует закон, обратиться к народному собранию, подлежит изгнанию. Цицерон понял, что главная мишень этого законопроекта — он сам, и бежал в Грецию, города и высокие сановники которой наперебой предлагали ему свое гостеприимство и почести. Народное собрание постановило, что имущество Цицерона должно быть конфисковано, а его дом на Палатине — разрушен до основания.

Цицерону улыбнулось счастье, когда Клодий на вершине успеха напал сразу на Помпея и Цезаря, намереваясь стать единственным вождем плебса. Помпей отомстил ему тем, что поддержал ходатайство брата Цицерона Квинта о призвании оратора обратно в Рим. Сенат призвал всех римских граждан, находящихся в Италии, прийти в столицу и поддержать это предложение. Клодий явился, чтобы следить за ходом голосования, на Марсово поле, окруженный вооруженными головорезами, и Помпей нанял нуждающегося аристократа Анния Милона организовать отряд, враждебный Клодию. Последовали стычки и кровопролитие, многие погибли, и Квинт едва ускользнул от убийц. Но это предложение получило поддержку, и после нескольких месяцев изгнания Цицерон с триумфом вернулся в Италию (57 г. до н. э.). По пути из Брундизия в Рим его приветствовали многолюдные толпы; в Риме число тех, кто пришел его поздравить, было так велико, что Цицерон опасался обвинения в том, будто он нарочно придумал очутиться в изгнании, дабы затем со славою вернуться назад.

Очевидно, он почувствовал, что отныне он — должник Помпея, а возможно, и Цезаря, которые способствовали его возвращению. Цезарь ссудил ему значительные суммы для возмещения финансовых потерь и отказался от процентов{382}. На несколько лет Цицерон стал представителем интересов триумвиров в сенате. Когда Риму стала угрожать нехватка зерна (57 г. до н. э.), он добился создания чрезвычайной комиссии с Помпеем во главе, которой предоставлялись особые полномочия и был поручен контроль над подвозом продовольствия в Рим, всеми портами, и торговлей сроком на шесть лет. Помпей вновь с честью вышел из создавшейся ситуации, однако по республиканской конституции был нанесен еще один удар, и верховенство закона продолжало отступать перед авторитетом отдельных людей. В 56 г. до н. э. Цицерон убедил сенаторов проголосовать за предоставление значительных средств для выплаты жалованья войскам Цезаря в Галлии. В 54 г. до н. э. он безуспешно защищал вымогательскую политику наместника Авла Габиния, друга триумвиров. В 55 г. до н. э. он перечеркнул все свои заслуги перед Цезарем злонамеренной атакой на другого провинциального наместника, Кальпурния Пизона. Он слишком живо помнил, что Пизон голосовал за его изгнание, но совсем забыл, что на дочери Пизона женат Цезарь.

После возвращения Катона (57 г. до н. э.), блестяще уладившего кипрские дела, консерваторы взялись за перегруппировку своих рядов. Клодий, ставший теперь врагом Помпея, принял приглашение аристократии предоставить ей в помощь свою популярность и своих разбойников. Литература приобрела антицезарианскую окраску; эпиграммы Кальва и Катулла, словно отравленные дротики, летели в лагерь триумвиров. Все дальше и дальше продвигался Цезарь в глубь Галлии, и в Рим приходили вести о множестве опасностей, встречаемых им на своем пути; все это породило определенные надежды в сердцах нобилей; в конце концов, говорил Цицерон, есть немало способов и причин, от которых человек может умереть. Если верить Цезарю, несколько консерваторов вступили в сношения с Ариовистом, вождем германцев, чтобы уничтожить ненавистного им полководца{383}. Домиций, кандидат в консулы, объявлял, что в случае своего избрания он немедленно потребует отзыва Цезаря, что означало: Цезарю будет предъявлено обвинение и его ждет суд. Держа нос по ветру, Цицерон предложил сенату 25 мая 56 г. до н. э. рассмотреть вопрос об аннулировании земельных законов Цезаря.

IV. ПОКОРЕНИЕ ГАЛЛИИ

Весной 58 г. до н. э. Цезарь приступил к исполнению обязанностей губернатора Цизальпинской и Нарбонской Галлии, т. е. современных Северной Италии и Южной Франции. В 71 г. до н. э. Ариовист привел 15 000 германцев в Галлию по просьбе одного из галльских племен, искавшего союзников в борьбе против другого племени. Он выполнил то, что от него требовалось, и затем остался, чтобы распространить свою власть на все племена Северо-Восточной Галлии. Одно из них, эдуи, обратилось к Риму с просьбой о помощи против германцев (61 г. до н. э.); сенат уполномочил губернатора Нарбонской Галлии оказать им поддержку, но почти в то же время причислил Ариовиста к правителям, дружественным Риму. Тем временем 120 000 германцев переправились через Рейн, поселились во Фландрии и настолько усилили Ариовиста, что он стал обращаться с туземными племенами как с покоренными народами и мечтал о завоевании всей Галлии{384}. Между тем гельветы, обитавшие в районе современной Женевы, стали перемещаться на запад (их численность доходила до 368 тысяч), и Цезарь был предупрежден, что они намереваются пересечь его провинцию, т. е. Нарбонскую Галлию, на пути в Юго-Западную Францию. «От истоков Рейна до Атлантического океана, — говорит Моммзен, — германские племена пришли в движение; весь бассейн Рейна оказался под угрозой их вторжения; это перемещение напоминало переселение аллеманнов и франков, когда те ворвались в пределы погибающей империи Цезарей… пять веков спустя»{385}. Пока в Риме строились заговоры против него, Цезарь размышлял о том, как спасти Рим.

На свои собственные средства и не испросив у сената соответствующих полномочий, он набрал и обмундировал четыре дополнительных легиона, не считая тех четырех, что уже находились в его распоряжении. Он направил Ариовисту безапелляционное послание, в котором потребовал от него явиться на переговоры и обсудить сложившуюся ситуацию; как он и ожидал, Ариовист отказался. Теперь к Цезарю стали стекаться делегации от многих галльских племен, искавших его защиты. Цезарь объявил войну сразу и Ариовисту, и гельветам, выступил на север и сразился с лавиной гельветов в кровопролитной битве у Бибракте, столицы эдуев, рядом с современным Отеном. Легионы Цезаря одержали победу, но с очень небольшим перевесом. В этих вопросах мы должны полагаться главным образом на сообщения самого Цезаря. Гельветы предложили разрешить им вернуться на родину; Цезарь согласился разрешить им свободный проход, но под тем условием, что их страна перейдет под власть Рима. Вся Галлия посылала ему свои поздравления и приносила благодарность, прося поддержать ее в изгнании Ариовиста. Он столкнулся с германцами близ Остхайма[39] и уничтожил или пленил (сообщает он) почти всех врагов (58 г. до н. э.). Ариовисту удалось бежать, но вскоре он умер.

Цезарь считал само собой разумеющимся, что освобождение Галлии является также и ее покорением: он немедленно приступил к ее реорганизации под властью Рима, ссылаясь в свое оправдание на то, что иначе ее невозможно защитить от германцев. Часть галлов, которых ему не удалось убедить, восстала и призвала на помощь белгов, мощное кельтско-германское племя, населявшее север Галлии между Сеной и Рейном. Цезарь разгромил их армию на берегу Эны; затем с той стремительностью, которая никогда не оставляла врагам времени соединить свои силы, он поочередно выступал против свессинов, амбианов, нервиев и адуатиков, покорил их, разграбил их поселения и продал пленников италийским работорговцам. Несколько преждевременно он объявил о завоевании Галлии; сенат провозгласил ее римской провинцией (56 г. до н. э.), и римское простонародье, столь же склонное к империализму, как и любой военачальник, принялось восхвалять своего далекого защитника. Цезарь снова пересек Альпы, вернулся в Цизальпинскую Галлию, предался административным заботам и пригласил Помпея и Красса встретиться с ним в Луке, чтобы обсудить совместные действия против консервативной реакции.

Чтобы упредить Домиция, они решили, что Помпей и Красс должны выступить в качестве его соперников на консульских выборах на 55 г. до н. э.; что затем Помпей станет наместником Испании, а Красс — Сирии сроком на пять лет (54–50 гг. до н. э.); что полномочия Цезаря должны быть продлены еще на пять лет (53–49 гг. до н. э.); что по истечении этого времени они должны добиться разрешения выступить на очередных консульских выборах. Он снабдил своих друзей и коллег средствами, добытыми в Галлии, для финансирования их избирательных кампаний; он послал крупные суммы в Рим, чтобы обеспечить занятость безработных, комиссионные для своих сторонников и престиж для себя принятием грандиозной программы общественного строительства; он так умаслил ладони сенаторов, которые явились осмотреть его добычу, что движение за отмену его законов провалилось; Помпей и Красс были избраны консулами благодаря обыкновенному в таких ситуациях подкупу, и Цезарь снова принялся решать задачу, поставленную ранее. Он хотел убедить галлов, что мир слаще свободы.

Трудности возникли на берегах Рейна под Кельном. Два германских племени вторглись в Бельгскую Галлию, дойдя до Льежа, и националистическая партия стала искать их помощи в борьбе с римлянами. Цезарь встретился с захватчиками близ Ксантена (55 г. до н. э.), оттеснил их назад к Рейну и перебил всех — женщин и детей вместе с мужчинами, — кто не утонул в реке. Затем его инженерами за десять дней был сооружен мост через широкий поток, тогда составлявший 1400 футов в ширину; Цезарь переправил свои легионы и повел длительные бои с германцами, чтобы установить безопасную границу по Рейну. Через две недели он обратился вспять — в Галлию.

Мы не знаем, зачем он предпринял теперь вторжение в Британию. Возможно, его манили слухи о золоте и жемчуге, имевшихся там якобы в изобилии. А может быть, он хотел овладеть рудными залежами Британии и наладить экспорт металлов в Рим. Или он хотел отплатить за помощь, оказанную британцами восставшим галлам, и стремился обеспечить безопасность римской провинции на всех направлениях. Он переправился с небольшими силами через пролив в самой узкой его точке, победил не готовых к отражению врага британцев, сделал в своем дневнике несколько заметок и вернулся назад (55 г. до н. э.). Через год он снова пересек Ла-Манш, одолел британское войско под Кассивелауном, достиг Темзы, взыскал обещанную дань и отплыл в Галлию.

Возможно, он узнал о том, что среди галльских племен вновь готов вспыхнуть мятеж. Он подавил эбуронов и вновь направился в Германию (53 г. до н. э.). На обратном пути он оставил свои главные силы в Северной Галлии, а сам с остатками войска пошел на зимние квартиры в Италию, надеясь потратить несколько месяцев на латание своих римских тылов. Но в начале 52 г. до н. э. до него дошло известие, что Верцингеторикс, самый способный из вождей галльских племен, в войне за независимость объединил под своим началом почти все племена. Положение Цезаря было чрезвычайно ненадежным. Большинство его легионов находились на севере, а вся страна, отделявшая его от них, была в руках восставших. Он вышел во главе небольшого отряда из лагеря и двинулся по заснеженным дорогам Севенн в направлении Оверни. Когда Верцингеторикс подтянул свои войска на ее защиту, Цезарь оставил во главе отряда Децима Брута, а сам с несколькими всадниками, переодевшись, проскакал через всю Галлию с юга на север, соединился со своей главной армией и тотчас же повел ее в наступление. Он осадил, захватил и опустошил Аварик (Бурж) и Кенаб (Орлеан), вырезал их жителей и пополнил свои иссякающие ресурсы за счет их сокровищ. Он двинулся дальше в наступление на Герговию; однако там галлы сопротивлялись настолько ожесточенно, что он был вынужден отступить. Эдуи, которых он спас когда-то от германцев и которые до сих пор оставались его союзниками, теперь покинули его, захватили его лагерь и хранилища в Суассоне и приготовились к тому, чтобы вытеснить его в Нарбонскую Галлию.

Это был самый критический момент его похода, и на какое-то время ему показалось, что все потеряно. Он поставил на кон все свои силы, осадив Алезию, где Верцингеторикс собрал тридцатитысячное войско. Цезарю с трудом удалось расположить такое же число своих солдат вокруг города, когда пришло известие о том, что на него движутся 250 000 галлов с севера. Он приказал своим людям возвести вокруг города две концентрических земляных стены — одну перед, другую за собой. На эти стены и против укрепившихся там отчаявшихся римлян армии Верцингеторикса и его союзников шли в атаку за атакой. Через неделю пришедшие на подмогу осажденным галлам войска пришли в расстройство, так как в них не было ни дисциплины, ни нужного количества продовольствия. В тот самый момент, когда у римлян подошли к концу их припасы, галльская армия рассыпалась на несколько маломощных отрядов. Вскоре после этого умирающий от голода город по предложению Верцингеторикса выдал его Цезарю, а затем сдался на милость победителя (52 г. до н. э.). Город был Цезарем пощажен, но все галльские воины были отданы в качестве рабов легионерам. Верцингеторикс в оковах был доставлен в Рим. Позднее он станет одним из украшений триумфа Цезаря и заплатит жизнью за свою преданность свободе.

Осада Алезии решила судьбу Галлии и определила характер французской цивилизации. К Римской империи была присоединена страна, вдвое превосходившая своими размерами Италию, и в результате этой войны кошельки и рынки страны с пятимиллионным населением были открыты для римской торговли. Война спасла Италию и средиземноморские страны, отсрочив на четыре столетия варварское нашествие; благодаря ей балансировавший какое-то время на краю пропасти Цезарь поднялся на новые вершины славы, богатства и власти. После двух лет спорадических мятежей, которые разгневанный полководец подавлял с нехарактерной для него жестокостью, вся Галлия признала владычество Рима. Как только победа стала несомненной, Цезарь вновь превратился в великодушного завоевателя; он обращался с местными племенами настолько мягко, что за все время гражданской войны, когда ни он, ни Рим не были в состоянии покарать их за мятеж, ни одно из племен не попыталось сбросить это ярмо. На протяжении трех столетий Галлия оставалась римской провинцией, процветала под сенью Pax Romana, изучала и трансформировала латинский язык и стала тем каналом, по которому культура классической античности достигла североевропейских стран. Нет никаких сомнений, что ни Цезарь, ни его современники не могли предвидеть тех неизмеримых последствий, к которым приведет этот кровавый триумф. Он думал, что спас Италию, завоевал новую провинцию и выковал преданную армию; он и не подозревал, что явился создателем французской цивилизации.

Рим, который знал Цезаря прежде только как мота, распутника, политика и реформатора, был изумлен, обнаружив в нем еще и неутомимого администратора и находчивого военачальника. В то же время он обнаружил в Цезаре и замечательного историка. В разгар военных кампаний, смущаемый затеваемыми в Риме атаками против него, он описал и защитил свои действия по завоеванию Галлии в «Комментариях», по-военному кратких и написанных с искусной простотой. Эти достоинства его произведения подняли их, несмотря на тысячи milia passuum, с уровня яростного памфлета на весьма высокое место в латинской литературе. Даже Цицерон, снова изменивший свои взгляды, пропел настоящий пеан в его славу и предвосхитил окончательный приговор истории:

Не альпийские хребты и не пенящийся и бурлящий Рейн, но войска и полководческий гений Цезаря являются, по моему мнению, нашим истинным щитом и оплотом против галльского нашествия и вторжения германских варваров. Только благодаря ему, даже если горы сровняются с долинами, а реки пересохнут, мы по-прежнему будем владеть нашей Италией, укрепленной не созданными природой бастионами, но свершениями и победами Цезаря{386}.

К этим словам следует присоединить и дань уважения, звучащую в следующем высказывании великого немца:

То, что был перекинут мост между былой славой Эллады и Рима и гордым зданием новой истории, что Западная Европа была романизирована, а германская часть Европы получила свою долю в классическом наследии… все это является делом рук Цезаря; и в то время как творение его великого предшественника на Востоке было разрушено невзгодами средневековья, структура, созданная Цезарем, пережила эти тысячелетия, которые были свидетелями смены религий и государств{387}.

V. ВЫРОЖДЕНИЕ ДЕМОКРАТИИ

Во время второго пятилетия, проведенного Цезарем в Галлии, римская политика погрузилась в беспримерный хаос и была сотрясаема коррупцией и насилием. Помпей и Красс, будучи консулами, преследовали свои цели при помощи подкупа избирателей, запугивания судей, а при случае не брезговали и убийствами{388}. Когда истек срок их консульства, Красс призвал на службу множество новобранцев и собрал большую армию, а затем отплыл в Сирию. Он переправился через Евфрат и столкнулся с парфянами при Каррах. Парфянская конница доказала свое превосходство и разбила его войско, а его сын пал в бою. Красс, приведя свою армию в порядок, стал было отступать, когда парфянский полководец пригласил его на переговоры. Он принял приглашение и был коварно убит. Его голову отправили к парфянскому двору, где она должна была изображать голову Пенфея в постановке «Вакханок» Еврипида; лишенная полководца римская армия, давно уже пресытившаяся тяготами похода, распалась и обратилась в беспорядочное бегство (53 г. до н. э.).

Тем временем Помпей также произвел воинский набор, по-видимому, чтобы окончательно покорить Испанию. Если бы планам Цезаря суждено было сбыться, то Помпей втянул бы Дальнюю Испанию, а Красс — Армению и Парфию в орбиту римского господства одновременно с тем, как Цезарь придвинул границы империи к Темзе и Рейну. Вместо того чтобы повести свои легионы в Испанию, Помпей держал их в Италии, за исключением одного, который был отправлен им на подмогу Цезарю в критический момент галльского мятежа. В 54 г. до н. э. смертью его жены Юлии во время родов была оборвана самая крепкая нить, еще связывавшая Помпея с Цезарем. Цезарь предложил ему взять в жены свою внучатую племянницу Октавию, отныне самую близкую родственницу Цезаря, а сам просил руки дочери Помпея, однако Помпей отверг оба предложения. Разгром Красса и его армии, случившийся в следующем году, убрал еще один противовес, так как победоносный Красс мог бы с успехом противостоять диктаторским поползновениям Цезаря или Помпея. С этого времени Помпей открыто становится на сторону консерваторов. Его замыслу обеспечить себе высшую власть, сохранив при этом видимость законности, противостояло теперь только одно обстоятельство — Цезарь со своей армией. Зная, что срок полномочий Цезаря истекает в 49 г. до н. э., Помпей добился принятия постановлений, согласно которым командование над собранной им армией продлевалось до 46 г. до н. э., а все италийцы, способные держать в руках оружие, должны были принести присягу на верность лично ему; таким образом, был уверен Помпей, само время сделает его хозяином Рима{389}.

Пока потенциальные диктаторы маневрировали в поисках лучшей позиции, столицу наполнял «аромат» умирающей демократии. Вердикты, должности, провинции и зависимые цари продавались с торгов тем, кто предлагал самую высокую цену. В 53 г. до н. э. первому подразделению избирателей за голосование было заплачено 10 000 000 сестерциев{390}. Когда деньгами добиться намеченного не удавалось, можно было прибегнуть к убийству{391}. Или можно было покопаться в прошлом противника и заставить его пойти на уступки с помощью шантажа. В столице процветала преступность, в сельской местности — бандитизм. Состоятельные люди нанимали отряды гладиаторов, чтобы обеспечить себя защитой или поддержкой в комициях. Полицейских сил, способных положить конец этому разгулу, попросту не существовало. Подонки италийского общества притягивались в Рим запахом денег или бесплатной раздачей хлеба, и благодаря их участию народные собрания превращались в профанацию. К избирательным урнам допускали всех, кто был согласен голосовать так, как ему было сказано, был он римским гражданином или нет. Иногда лишь меньшинство тех, кто принимал участие в голосовании, обладало правом голоса. Привилегию обратиться с речью к народному собранию часто приходилось добывать штурмом ростр и удержанием их при помощи вооруженных телохранителей и сторонников. Законотворческая деятельность стала определяться флуктуацией превосходства то одних, то других соперничающих банд. Те, кто голосовал «неправильно», время от времени избивались до полусмерти, а затем их дома поджигались. По следам одной из подобных сходок Цицерон писал: «Тибр был завален трупами граждан, ими были забиты общественные стоки, а рабам пришлось губками осушать потоки крови, хлынувшие с Форума»{392}.

Самыми выдающимися «специалистами» по этим вопросам были в Риме Милон и Клодий. Они организовывали соперничающие шайки головорезов, выполняющие определенные политические заказы, и не было дня, когда им не доводилось помериться силами. Однажды Клодий атаковал на улице Цицерона; в другой день его воители сожгли дом Милона; в конце концов Клодий попался бандитам Милона и был убит (52 г. до н. э.). Пролетариат, который не был посвящен во все его замыслы, воздал Клодию почести как мученику, устроил ему пышные похороны, пронес тело до здания сената и превратил курию в погребальный костер. Помпей ввел в город солдат и рассеял толпу. В награду он попросил от сената назначить его «консулом без товарища» — воспользоваться этим словосочетанием предложил Катон, так как оно звучало несколько приятнее, чем «диктатор». Сенат согласился на это. Затем Помпей провел через народное собрание, которое было напугано его войсками, несколько законопроектов, направленных на борьбу с коррупцией, а также отменявших право (которое было гарантировано Цезарю законом Помпея от 55 г. до н. э.) участвовать в консульских выборах, отсутствуя в городе. При поддержке солдат он беспристрастно следил за судопроизводством; Милон попал под суд за убийство Клодия, был признан виновным, несмотря на защиту Цицерона[40], и бежал в Марсель. Цицерон отправился управлять Киликией (51 г. до н. э.) и исполнял там свои обязанности относительно компетентно и порядочно, чем немало удивил и раздосадовал своих друзей. Все столичные сословия, стремившиеся уберечь свои богатства и порядок, смирились с диктатурой Помпея, в то время как беднейшие классы с надеждой дожидались прихода Цезаря.

VI. ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА

Сто лет революции сокрушили узкий и эгоистичный слой аристократии, но ей на смену у руля власти не встала никакая другая сила. Безработица, подкуп, хлеб и зрелища испортили народное собрание и превратили его в плохо информированную и легко возбудимую толпу, которая, очевидно, не могла управлять даже собой, не говоря уже об Империи. Демократия пала по формуле, выведенной Платоном: свобода превратилась во вседозволенность, и хаос привел к потере свободы{393}. Цезарь был согласен с Помпеем, что Республика умерла; она была теперь, говорил он, «только словом без тела или образа»{394}; диктатура стала неизбежна. Но он надеялся, что ему удастся установить прогрессивное правление, которое не будет стремиться к сохранению status quo, но смягчит злоупотребления, несправедливость и нужду, которые погубили демократию. Ему было уже сорок пять, и его затяжные галльские кампании, конечно же, не прибавили ему сил; он отнюдь не радовался мысли, что придется воевать против сограждан и бывших друзей. Но он видел расставленные силки и не мог не возмущаться такой странной наградой за спасение Италии. Срок его губернаторских полномочий оканчивался первого марта 49 г. до н. э.; он не мог вступить в борьбу за консулат ранее осени того же года; в этом промежутке он лишался неприкосновенности должностного лица и не мог войти в Рим иначе, как согласившись заранее стать жертвой проскрипций, принадлежавших к излюбленным приемам римской партийной борьбы. Марк Марцелл уже предлагал несколько ранее, чтобы сенат отправил Цезаря в отставку ранее установленного прежде срока. Это означало, что Цезарю предстояло бы выбирать между добровольным изгнанием и судебным процессом. Его спасли народные трибуны, наложив свое вето, но сенат Отнесся к инициативе Марцелла с нескрываемым одобрением. Катон выражал искреннюю надежду, что Цезарю будет предъявлено обвинение, он будет подвергнут суду и изгнанию за пределы Италии.

Цезарь прилагал все усилия, чтобы добиться примирения. Когда по предложению Помпея сенат просил обоих полководцев предоставить в его распоряжение по легиону для борьбы против Парфии, Цезарь немедленно удовлетворил просьбу, хотя его силы и были невелики; а когда Помпей просил Цезаря вернуть легион, направленный к нему год назад, тот без промедления отослал этот легион обратно. Его друзья, однако, информировали его, что вместо того, чтобы направиться в Парфию, легионы были размещены в Капуе. Через своих сторонников в сенате Цезарь просил о восстановлении принятого ранее народным собранием закона, позволявшего ему выставить свою кандидатуру, отсутствуя в Рйме. Сенат отказался принять это предложение и потребовал от Цезаря распустить войска. Цезарь понимал, что его единственной защитой были его легионы. Возможно, он поощрял их преданность лично себе именно в предвидении подобной критической ситуации. И все же он выступил перед сенатом с инициативой об одновременном оставлении своих постов им и Помпеем; эта идея показалась римлянам настолько разумной, что они украсили принесшего ее вестника венками. Сенат 372 голосами против 22 одобрил план, но его воплощению воспрепятствовал Помпей. В последние дни 50 г. до н. э. сенат провозгласил, что в том случае, если Цезарь не оставит командования до первого июля, он станет врагом общества. В первый же день 49 г. до н. э. Курион прочел перед сенатом письмо Цезаря, в котором тот писал, что согласен расформировать восемь из десяти своих легионов при условии, что ему будет позволено остаться наместником до 48 г. до н. э.; однако это предложение несколько проигрывало в глазах сенаторов из-за того, что Цезарь добавлял: он будет рассматривать отказ как объявление войны. Цицерон выступил в поддержку Цезаря, с ним был согласен и Помпей; однако в прения вмешался консул Лентул и прогнал офицеров Цезаря Куриона и Антония ид здания сената{395}. После продолжительной дискуссии сенат неохотно поддался на уговоры Лентула, Катона и Марцелла и наделил Помпея властью и полномочиями «следить, чтобы государству не было причинено никакого ущерба», — римская формула, провозглашавшая диктатуру и законы военного времени.

Цезарь колебался дольше, чем обычно. С формальной точки зрения сенат был прав: он не располагал никаким авторитетом, чтобы диктовать условия, на которых он согласен отказаться от командования. Он понимал, что гражданская война может привести к мятежу в Галлии и опустошению Италии. Но уступить — означало предать Империю в руки бездарностей и реакционеров. Погруженный в эти раздумья, он узнал, что один из самых близких его друзей и самых толковых офицеров — Тит Лабиен — перешел к Помпею. Он созвал солдат своего любимого Тринадцатого легиона и рассказал им, как обстоят дела. Первым словом его обращения было Commilitones! («Соратники!»). Солдаты, с которыми он делил трудности и опасности, которые не раз упрекали его в том, что он слишком часто рискует собой, признавали, что он имеет полное право на это обращение, что отрывистое Milites! («Воины!») было бы не столь уместно в его устах. Большинство из них были выходцами из Цизальпинской Галлии, на которых в результате его усилий было распространено римское гражданство. Они знали, что сенат отказался признать это пожалование, а некий сенатор приказал высечь цизальпинского галла, показывая тем самым, что презирает действия Цезаря по дарованию провинциалам гражданских прав; подвергнуть бичеванию римского гражданина было беззаконием. За время многих походов они научились уважать Цезаря, пусть на свой немногословный лад, и даже любили его. Он был суров к трусам и нарушителям дисциплины, но смотрел сквозь пальцы на их человеческие слабости (скажем, на их сексуальные проделки), берег от ненужных опасностей, спасал своим умелым командованием, удвоил им жалованье, щедро распределял среди них добычу. Он рассказал им о своих предложениях сенату и о том, как они были приняты; он напомнил, что праздная и испорченная аристократия неспособна подарить Риму порядок, справедливость и процветание. Пойдут ли они за своим полководцем? Никто не ответил отказом. Когда он сказал им, что у него нет денег, чтобы выплатить им жалованье, солдаты опустошили свои карманы и пополнили его казну.

Десятого января 49 г. до н. э. он переправил один легион через Рубикон, небольшую реку близ Аримина, которая являлась южным пределом Цизальпинской Галлии. lacta est alea, «жребий брошен», — говорят, им были произнесены именно эти слова{396}. Казалось, что этот поступок совершенно безрассуден, потому что еще девять легионов его армии оставались на изрядном от него отдалении в Галлии и не могли подоспеть к нему на подмогу ранее чем через несколько недель; в то же время Помпей располагал десятью легионами, или шестидесятитысячной армией, был уполномочен набрать помимо этого войска еще столько, сколько посчитает нужным, а также обладал средствами, на которые можно было вооружить и содержать такие мощные силы. Двенадцатый легион Цезаря присоединился к нему в Пицене, Восьмой — в Корфинии; еще три легиона он набрал из заключенных, добровольцев и рекрутов. В последнем он не встретил никаких трудностей: Италия не забыла Союзническую войну (88 г. до н. э.) и видела в Цезаре поборника прав италийцев; один за другим города распахивали перед ним свои ворота, из которых высыпали местные жители и радостно приветствовали его{397}; «города, — писал Цицерон, — встречают его как Бога»{398}. Корфиний некоторое время сопротивлялся, затем капитулировал; Цезарь не позволил своим солдатам разграбить город, освободил всех взятых в плен офицеров и отослал в лагерь Помпея деньги и скарб, оставленный Лабиеном. Хотя он был в это время практически без гроша, он не позволил себе конфисковать те поместья, которые принадлежали его противникам, а теперь оказались в его руках; чрезвычайно мудрый шаг, которым он обеспечил нейтралитет большей части среднего класса. Отныне, объявлял он, все те, кто не станет на одну из сторон, будут считаться им друзьями. С каждым новым успехом он предпринимал новые усилия, чтобы достичь примирения. Он отправил послание к Лентулу, умоляя того воспользоваться всем своим консулярским влиянием, чтобы заключить мир. В письме к Цицерону он соглашался уйти на покой и предоставить государственные дела Помпею при условии, что ему будет гарантирована безопасность{399}. Цицерон изо всех сил стремился способствовать компромиссу, но со временем понял, что его логика бессильна против нетерпимого догматизма сторон — этого непременного спутника революции{400}.

Хотя его силы все еще намного превосходили силы Цезаря, Помпей отвел свою армию от столицы, а за ним последовал беспорядочный поток аристократов, оставлявших своих жен и детей на милость Цезаря. Отвергая саму возможность заключения мира с Цезарем, Помпей объявил, что всякий сенатор, который не покинет Рим и не присоединится к его лагерю, будет считаться его врагом. Большинство сенаторов осталось в Риме, и колеблющийся Цицерон, презирая колебания Помпея, переезжал из одного своего загородного поместья в другое. Помпей подошел к Брундизию и переправил свою армию через Адриатику. Он знал, что его недисциплинированная армия, прежде чем встретиться с легионами Цезаря, нуждается в подготовке; между тем, надеялся он, римский флот, находящийся под его контролем, сможет блокировать Италию и измучить врагов голодом.

Цезарь беспрепятственно вступил в Рим (16 марта), оставив свои войска в близлежащих городках. Он провозгласил всеобщую амнистию и восстановил муниципальную администрацию и общественный порядок. Трибуны созвали сенат; Цезарь просил назначить его диктатором, но встретил отказ; он просил отправить послов к Помпею для переговоров о мире, но встретил отказ. Он попытался овладеть средствами государственной казны; трибун Луций Метелл преградил ему путь, но уступил, когда Цезарь заметил, что ему гораздо труднее угрожать человеку, чем привести свои угрозы в исполнение. С этого времени он свободно пользовался государственными деньгами; но впоследствии с беспристрастностью и без особых сожалений он помещал сюда свою добычу, захваченную в походах. Затем он вернулся к солдатам и приготовился встретиться с тремя армиями, которые формировались против него помпеянцами в Греции, Африке и Испании.

Чтобы обезопасить подвоз хлеба в Италию, полностью зависевшую от заморского зерна, он направил порывистого Куриона на Сицилию во главе двух легионов. Катон сдал остров и отступил в Африку. Курион бросился его преследовать, с беспечностью Регула преждевременно вступил в сражение, потерпел поражение и пал в бою, оплакивая не столько свою гибель, сколько урон, нанесенный им Цезарю. Тем временем Цезарь выступил во главе армии в Испанию, отчасти для того, чтобы возобновить поставки из нее зерна в Италию, отчасти, чтобы предупредить атаку с тыла тогда, когда он отправится сразиться с Помпеем. В Испании, как и в Галлии, он допустил серьезные стратегические просчеты{401}. Некоторое время его поредевшая армия находилась перед угрозой голода и разгрома; но, как обычно, он искупил свои ошибки при помощи блестящих тактических импровизаций и личной храбрости{402}. Изменив течение реки, он из осажденного превратился в осаждающего; он терпеливо дожидался сдачи попавшей в ловушку армии, хотя его воины рвались в бой. Наконец помпеянцы сдались, и вся Испания перешла под власть Цезаря (август 49 г. до н. э.). Возвращаясь в Италию по суше, он обнаружил, что у Марселя дорогу ему преграждает армия под началом Луция Домиция, которого он взял в плен и отпустил в Корфинии. Цезарь взял город после долгой и тяжелой осады, реорганизовал управление Галлией и в декабре уже был вновь в Риме.

Его политическое положение было значительно усилено в результате предыдущей кампании, благодаря которой Цезарю удалось успокоить взволнованные столичные желудки. Теперь сенат провозгласил-таки его диктатором, но он сложил это звание после того, как был избран одним из консулов на 48 г. до н. э. Обнаружив, что Италия находится в финансовом кризисе ввиду того, что деньги стали припрятываться, а цены упали, и теперь должники отказывались отдавать ту же сумму «дорогих» денег, которая была им одолжена в «дешевых», Цезарь постановил, что долги могут быть оплачены товарами, которые будут оценены государственными арбитрами по довоенным ценам; таким образом, думал он, «удалось выразить свою озабоченность положением должников, а с другой стороны, отвратить или уменьшить опасность всеобщей кассации долгов, которое так часто готово последовать за войной»{403}. Весьма знаменателен тот факт, что ему пришлось еще раз напомнить о запрещении обращать в рабство за долги; отличная иллюстрация того, сколь долгими и неспешными были римские реформы. Он позволил, чтобы проценты, уплаченные прежде, были отняты от первоначальной суммы долга, и ограничил ставку одним процентом в месяц. Эти меры удовлетворили большую часть кредиторов, которые опасались прямой конфискации; разумеется, они разочаровали радикалов, которые надеялись на то, что Цезарь пойдет по стопам Катилины, отменит все долги и устроит земельный передел. Он раздавал хлеб нуждающимся, отменил все решения об изгнании, за исключением приговора Милону, и простил всех возвращающихся аристократов. Никто не благодарил его за эту умеренность. Прощеные консерваторы возобновили плетение заговоров против него; пока он сражался с Помпеем в Фессалии, радикалы оставили его ради Целия, который обещал полную кассацию долгов, конфискацию крупных состояний и перераспределение всей земли.

Ближе к концу 49 г. до н. э. Цезарь присоединился к армии и флоту, которые были собраны его помощниками в Брундизии. В те дни никому не пришло бы в голову, что зимой можно вместе с армией переправиться на другой берег Адриатического моря. Двенадцать кораблей, имевшихся в его распоряжении, могли за один переход перевезти только треть его шестидесятитысячной армии. Отборные эскадры Помпея патрулировали все острова и гавани на противоположном берегу. И тем не менее Цезарь поднял паруса и вместе с двадцатитысячным отрядом переправился в Эпир. На обратном пути к италийскому побережью корабли были повреждены. Удивляясь тому, что остальная армия задерживается, Цезарь попытался вновь пересечь Адриатику — на этот раз на небольшом ялике. Моряки гребли против волн и едва не утонули. Цезарь, бесстрашно восседая среди их ужаса, ободрял их и произнес свои, может статься, легендарные слова: «Не бойтесь; вы везете Цезаря и его счастье»{404}. Однако ветер и буруны вышвырнули лодку обратно на берег, и Цезарю пришлось отказаться от своих усилий. Тем временем Помпей с 40 000 солдат захватил Дуррахий и его богатые склады; затем, с нерешительностью, столь характерной для его последних тучных лет, он промедлил и не стал нападать на немногочисленную и голодающую армию Цезаря. В течение этой отсрочки Марк Антоний собрал новый флот и переправился через море с остальной частью армии Цезаря.

Готовый теперь вступить в сражение, но испытывая отвращение перед братоубийством, Цезарь отправил посланника в лагерь Помпея с предложением об одновременном сложении командования обоими вождями. Помпей не ответил[41]. Цезарь атаковал и был отброшен; но Помпей не стал закреплять победу преследованием противника. Вопреки совету Помпея его офицеры казнили всех пленников, в то время как Цезарь пощадил попавших в его руки помпеянцев{405}. Благодаря этому контрасту боевой дух Цезарева войска поднялся, а войска Помпея — упал. Воины Цезаря упрашивали его наказать их за трусость, проявленную в первой битве против римских легионов. Когда он отказался, они стали молить его снова вести их в бой; но он предпочел отступить в Фессалию и дать им передохнуть.

Теперь Помпей принял решение, которое стоило ему жизни. Афраний советовал ему вернуться и отвоевать незащищенную Италию; но большинство советников настаивали на том, чтобы он преследовал и уничтожил Цезаря. Находившиеся в лагере Помпея аристократы преувеличивали значение победы при Дуррахии и полагали, что исход противостояния теперь решен. Цицерон, который в конце концов все-таки присоединился к ним, был потрясен, когда услышал, как они обсуждают дележ добычи и власти, которые принесет будущая реставрация, и когда увидел, с какой роскошью живут они среди войны: кушанья подавали им на серебряных блюдах, их палатки были украшены и устелены коврами, драпировками и цветами.

За исключением самого Помпея (писал Цицерон), помпеянцы вели войну с таким хищничеством и настолько пылали свирепостью в своих речах, что я не мог без содрогания думать об их успехе… В них не было ничего доброго, кроме дела, за которое они сражались… Предлагалось прибегнуть не только к индивидуальным, но и коллективным проскрипциям… Лентул пообещал себе, что он завладеет домом Гортензия, садами Цезаря и Байями{406}.

Помпей предпочитал придерживаться стратегии Фабия Кунктатора, но над ним смеялись, обвиняя в трусости, и он приказал выступать.

При Фарсале девятого августа 48 г. до н. э. была дана решающая битва; противники сражались до последнего. У Помпея было 48 000 пехоты и 7000 всадников, у Цезаря соответственно — 22 000 и 1000{407}. «Несколько знатнейших римлян, — пишет Плутарх, — не принимавших участия в битве и наблюдавших за ней со стороны… не могли не задуматься над тем, до какой крайности доведена Империя тщеславием военачальников… Весь цвет и вся сила одного и того же города пришли здесь в столкновение с самими собой, являя очевиднейшее доказательство того, какой слепой и безумной становится человеческая природа, когда возбуждены страсти»{408}. Близкие родственники, даже братья, сражались в противоположных лагерях. Цезарь просил своих бойцов щадить всех римлян, которые сдаются; что касается молодого аристократа Марка Брута, говорил он, то его следует или пленить, не причиняя ему вреда, или, если это окажется невозможным, позволить ему ускользнуть{409}. Помпеянцы были побеждены армией, во главе которой находился полководец, превосходивший Помпея, армией, более дисциплинированной и сильной духом; 15 000 из них были убиты или ранены, 20 000 сдались, остальные бежали. Помпей содрал со своей одежды знаки командующего и бежал вместе с остальными. Цезарь сообщает, что он потерял только 200 человек{410}, и это заставляет усомниться в его писательской добросовестности. Его армия не без злорадства обнаружила в лагере Помпея изящно украшенные палатки и столы, нагруженные яствами, предназначенными для победного пира. Цезарь съел ужин Помпея в Помпеевом шатре.

Помпей всю ночь скакал к Лариссе, оттуда к морю и сел на корабль, отплывавший в Александрию. В Митилене, где к нему присоединилась его жена, граждане просили его сделать остановку. Он вежливо отказался и дал совет без страха покориться победителю, так как, сказал он, «Цезарь человек большой доброты и снисходительности»{411}. Брут также бежал в Лариссу, но задержался здесь и решил написать Цезарю. Тот выказал огромную радость при вести, что Брут цел и невредим, сразу же простил его, а по его просьбе простил и Кассия. По отношению к восточным народам, которые, находясь под контролем высших классов, поддержали Помпея, он был столь же мягок. Он распределил сделанные Помпеем запасы зерна среди населения голодающей Греции, а когда афиняне просили у него прощения, он с улыбкой и упреком ласково отвечал: «Как долго слава ваших предков будет спасать вас от самоистребления?»{412}

Вероятно, его предостерегали, говоря, что Помпей надеется возобновить борьбу, опираясь на армию и ресурсы Египта, а также силы, которые Катон, Лабиен и Метелл Сципион собрали в Утике. Но когда Помпей достиг Александрии, Потин, евнух и главный визирь молодого Птолемея XII, приказал убить его, возможно, рассчитывая на благодарность Цезаря. Полководец был заколот, когда сходил на берег, в то время как жена взирала на его смерть в беззащитном ужасе с палубы корабля, доставившего их в Египет. Когда прибыл Цезарь, слуги Потина подарили ему отрубленную голову Помпея. Цезарь отпрянул в ужасе и прослезился при виде нового доказательства той истины, что к одному и тому же концу люди шествуют различными путями. Он поселился в царском дворце Птолемеев и занялся улаживанием внутренних дел древнего царства.

VII. ЦЕЗАРЬ И КЛЕОПАТРА

После смерти Птолемея VI (145 г. до н. э.) Египет быстро приходил в упадок. Его цари более не могли ни поддерживать общественный порядок, ни отстаивать национальную независимость; все большее влияние на их политику оказывал римский сенат, а в Александрии был расквартирован римский гарнизон. По завещанию Птолемея XI, которого посадили на трон Помпей и Габиний, власть перешла к его сыну Птолемею XII и дочери Клеопатре, которые должны были пожениться и править сообща.

Клеопатра была по крови македонской гречанкой и скорее блондинкой, чем брюнеткой{413}. Она не была ослепительной красавицей; но прелесть ее манер, живость тела и разума, разносторонность образования, нежность поведения, мелодичность голоса и царственное положение опьянили даже римского полководца. Она была знакома с греческой историей, литературой и философией; она хорошо говорили по-гречески, египетски и сирийски, можно думать, и на других языках; интеллектуальное очарование египетской Аспасии соединялось в ней с соблазнительной бесшабашностью совершенно раскованной женщины. Согласно преданию, она написала косметический трактат и сочинение, посвященное увлекательным проблемам египетской системы мер, весов и монет{414}. Она была умелой правительницей и администратором, действенно способствовала развитию египетской торговли и промышленности и оставалась превосходным финансистом, даже занимаясь любовью. Наряду с этими качествами она обладала восточной чувственностью, была порывиста и жестока, без раздумий обрекая врагов на страдания и смерть, а также чрезвычайно честолюбива: она грезила об империи и почитала не моральные заповеди, но только успех; Если бы в ней не было той несдержанности, которая была свойственна последним Птолемеям, она вполне могла добиться своих целей и стать царицей объединенного Средиземноморья. Она понимала, что Египет не может долее сохранять свою независимость от Рима, и не видела никаких препятствий к тому, чтобы воцариться над державой, возникшей в результате их слияния.

Цезарь был крайне недоволен, узнав, что Потин изгнал Клеопатру, и теперь правит страной в качестве опекуна юного Птолемея. Тайно он послал за ней, и тайно она пришла к нему. Чтобы проникнуть к нему, она спряталась в белье, которое слуга Цезаря Аполлодор внес в апартаменты военачальника. Изумленный римлянин, который никогда не позволял своим воинским победам превзойти числом свои любовные завоевания, пленился ее храбростью и остроумием. Он примирил ее с братом и восстановил в качестве соправительницы Птолемея на египетском троне. Узнав от своего брадобрея, что Потин и египетский военачальник Ахилла замышляют убить его и перебить небольшой отряд, пришедший вместе с ним, он деликатно организовал убийство Потина. Ахилла бежал к египетской армии и возбудил ее к мятежу. Вскоре вся Александрия кишела солдатами, которые поклялись убить Цезаря. Римский гарнизон, размещенный в городе по решению сената, был вдохновлен своими офицерами присоединиться к восставшим и выступить против вмешавшегося в чужеземные дела изменника, который осмелился восстановить преемственность трона Птолемеев и даже зачать его будущего наследника.

В этих чрезвычайных обстоятельствах Цезарь действовал со своей обычной находчивостью. Он превратил царский дворец и прилегающий к нему театр в крепость для себя и своих солдат и послал в Малую Азию, Сирию и на Родос за подкреплениями. Когда он заметил, что его оставшийся без защиты флот может вскоре перейти в руки врага, он приказал поджечь корабли. В этом пламени погибла часть Александрийской библиотеки. В результате отчаянных вылазок он захватил, потерял и вновь занял остров Фарос, который господствовал над входом в александрийскую гавань и контроль над которым позволял надеяться на то, что ожидаемая помощь беспрепятственно войдет в город. В одной из таких схваток ему пришлось спасаться вплавь, когда вокруг него градом сыпались стрелы. В этом бою египтяне сбросили его и еще 400 воинов с мола, вдававшегося в море. Думая, что победа останется за повстанцами, Птолемей XII покинул царский дворец, присоединился к ним и исчез из истории. Когда прибыли подкрепления, Цезарь наголову разбил римский гарнизон и египетскую армию в сражении при Ниле. Он вознаградил Клеопатру за ее верность в годину опасности, назначив ей в соправители ее младшего брата Птолемея XIII; другими словами, верховной правительницей Египта была отныне Клеопатра.

Трудно понять, почему Цезарь в течение девяти месяцев оставался в Египте. В это время против него собиралась выступить организованная в Утике враждебная армия, а Рим, где разгорелось восстание радикалов под руководством Целия и Милона, с нетерпением ожидал возвращения этого блестящего администратора. Возможно, он чувствовал, что заслужил право на отдых и развлечение после десяти лет войны. «Он часто пировал с Клеопатрой до рассвета, — говорит Светонии, — был готов вместе с ней проплыть через весь Египет на ее царской барке чуть ли не до Эфиопии, если бы не опасался солдатского мятежа»{415}. Не всем его воинам достались царицы. Может быть, он рыцарственно дожидался ее родов. Дитя родилось в 47 г. до н. э. и было названо Цезарионом; согласно Марку Антонию он признал мальчика своим сыном{416}. Не исключено, что Клеопатра не уставая нашептывала ему, как приятно стать царем, жениться на ней и покорить все Средиземноморье власти одного ложа.

Это, однако, не более чем предположение, причем предположение скандальное. В его поддержку нет никаких доказательств, кроме каких-то несущественных деталей. Несомненно другое. Цезарь буквально ринулся в бой, когда узнал, что Фарнак, сын Митридата, отвоевал Понт, Малую Армению и Каппадокию и вновь призвал страны Востока восстать против расколотого Рима. Мудрость Цезаря, «умиротворившего» Галлию и Испанию перед тем, как выступить против Помпея, стала теперь очевидна всем; если бы одновременно с Востоком восстал и Запад, скорее всего Империи пришел бы конец — варвары хлынули бы на юг, и Риму было бы не суждено пережить век Августа. Перестроив три своих легиона, Цезарь выступил в июне 47 г. до н. э., со свойственной ему стремительностью от берегов Египта дошел, минуя Сирию и Малую Азию, до Понта, разгромил Фарнака при Зеле (второе августа) и отправил своим римским друзьям лаконичный рапорт: Veni, vidi, viri — «Пришел, увидел, победил»{417}.

В Таренте (двадцать шестое сентября) он был встречен Цицероном, который просил прощения для себя и других консерваторов; Цезарь великодушно их простил. Он был поражен, узнав, что за те двадцать месяцев, пока его не было в Риме, гражданская война перешла в социальную революцию; что зять Цицерона Долабелла соединился с Целием и предложил народному собранию проект отмены всех долгов; что Антоний выпустил своих солдат на вооруженных пролетариев Долабеллы и 800 римлян нашли на Форуме свою гибель. Целий в должности претора призвал Милона вернуться в Рим; сообща они организовали армию на Юге Италии и предложили рабам вместе с ними участвовать в бескомпромиссной революции. Они не достигли больших успехов, но в воздухе носились их идеи. В Риме радикалы чествовали память Каталины и снова стали убирать цветами его могилу. Тем временем армия помпеянцев, собранная в Африке, выросла настолько, что численностью она теперь не уступала войску, разбитому при Фарсале. Сын Помпея Секст собрал новую армию в Испании, и импорт зерна в Италию вновь оказался под угрозой. Такой была ситуация в октябре 47 г. до н. э., когда Цезарь достиг Рима и Кальпурнии, привезя с собой Клеопатру, ее юного брата и мужа, а также Цезариона.

За несколько отпущенных в его распоряжение месяцев передышки между походами он восстановил в Риме порядок. Будучи вновь назначен диктатором, он на некоторое время успокоил радикалов, отменив последний из сулланских законов и на год отказавшись от взимания арендной платы, не превышавшей 2000 сестерциев. В то же время он попытался подыграть консерваторам, назначив Марка Брута губернатором Цизальпинской Галлии, уверив Цицерона и Аттика, что он не будет поощрять войну против собственности, и приказав восстановить статуи Суллы, которые поверг наземь пролетариат. Когда он вновь обратил свои мысли на борьбу с помпеянцами, его обескуражили известия о том, что самые верные из его легионов восстали из-за неуплаты жалованья и отказываются погружаться на суда, отправляющиеся в Африку. Так как казна была практически пуста, он собрал требуемые средства, конфискуя и продавая имущество мятежных аристократов; он научился тому, говорил он, что солдаты зависят от денег, деньги — от власти, а власть — от солдат{418}. Он неожиданно появился среди бунтующих легионов, собрал солдат на сходку и спокойно сообщил им, что они освобождаются от службы и могут возвращаться по домам; он добавил, что выплатит им всю задолженность, если ему удастся добиться успеха в Африке «с другими солдатами». «После этих слов, — говорит Арриан, — всех воинов охватило раскаяние; им было стыдно, что они покидают своего командира в тот самый момент, когда он со всех сторон окружен врагами… Они закричали, что сожалеют о своем бунте, и умоляли оставить их на службе»{419}. Он уступил им с видимой неохотой и отплыл с ними в Африку.

Шестого апреля 46 г. до н. э. при Талсе он встретился с объединенными силами Метелла Сципиона, Катона, Лабиена и Юбы, нумидийского царя. Снова в первом столкновении он потерпел поражение; снова он перестроил свои ряды, напал на противника и победил. Его обезумевшие от запаха крови солдаты, упрекая Цезаря в том, что он проявил излишнюю мягкость после фарсальской битвы и из-за этого им пришлось сражаться во второй раз, избили 10 000 из 80 000 помпеянцев, не щадя никого; они не хотели сражаться с этими людьми вновь. Юба покончил с собой, Сципион бежал и погиб в морском бою, Катон с небольшим подразделением ускользнул в Утику. Когда его офицеры объявили, что будут защищать город от Цезаря, Катон убедил их в том, что это невозможно. Он снабдил деньгами тех, кто собирался бежать, но сыну посоветовал покориться Цезарю. Сам он отверг оба эти пути. Он провел вечер в философских беседах, затем удалился в свою комнату и читал «Федона». Подозревая, что он попытается убить себя, друзья отняли у него меч. Когда они ослабили бдительность, он приказал слуге принести оружие обратно. Какое-то время он притворялся, что спит, затем внезапно выхватил меч и вонзил его в живот. В комнату ворвались друзья. Врач вложил обратно выпавшие кишки, зашил и перевязал рану. Стоило им оставить его одного, Катон снял повязку, разорвал шов и, обнажив внутренности, скончался.

Когда Цезарь явился в Утику, он скорбел о том, что ему не представилось случая простить Катона; теперь он мог простить только его сына. Жители города похоронили покойного стоика с пышными почестями, как будто сознавая, что вместе с ним погребают и Республику, которая просуществовала почти пять веков.

VIII. ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ДЕЯТЕЛЬ

Назначив Саллюстия губернатором Нумидии и реорганизовав африканские провинции, осенью 46 г. до н. э. Цезарь возвратился в Рим. Устрашенный сенат, чувствуя приближение монархии, проголосовал за предоставление ему диктаторских полномочий на десять лет, а кроме того, позволил ему справить такой триумф, какого еще не знал Рим. Он выплатил каждому из своих солдат по 5000 аттических драхм (3000 долларов), гораздо больше, чем когда-то обещал. Он устроил угощение для граждан на 22 000 столов, а для того чтобы им не пришлось скучать, поставил потешное морское сражение, в котором приняло участие 10 000 человек. В начале 45 г. до н. э. он отправился в Испанию и при Мунде разбил, последнюю армию помпеянцев. Когда в октябре он достиг Рима, то застал всю Италию погруженной в хаос. Злоупотребления олигархии и столетие революции привели к разрушению сельского хозяйства, промышленности, финансов и торговли. Провинции были обескровлены, в то время как богатства сосредоточились в столице; необоснованные и рискованные капиталовложения привели к нарушению денежного обращения. Тысячи поместий потерпели крах; 100 000 человек вместо того, чтобы заниматься производством, были вовлечены в боевые действия. Огромное число крестьян покидали свои участки, теснимые латифундиями и дешевым привозным зерном, чтобы влиться в ряды городского пролетариата и жадно вслушиваться в речи демагогов. Пережившая все эти бури аристократия, которую отнюдь не смягчило проявленное Цезарем милосердие, злоумышляла против него в своих собраниях и дворцах. Он призывал их, обращаясь к сенату, признать неизбежность и необходимость диктатуры и сотрудничать с ним в деле благотворной реконструкции. Они насмехались над удачами узурпатора, возмущались присутствием в Риме Клеопатры на правах его гостьи и шептались, что он собирается сделаться царем и перенести свой престол в Александрию или Илион.

Итак, Цезарь, хотя к своим пятидесяти пяти годам он преждевременно постарел, в одиночку с истинно римской энергией приступил к преобразованию Римского государства. Он знал, что его победы будут лишены смысла, если ему не удастся возвести нечто более достойное, чем те обломки, которые он смел со своего пути. Когда в 44 г. до н. э. его диктатура из десятилетней была объявлена пожизненной, он не стал преувеличивать значимость изменения формулировки, хотя едва ли мог предположить, что уже через пять месяцев его жизнь оборвется. Сенат осыпал его лестью и почестями, вероятно, для того, чтобы посеять к нему ненависть в народе, который ненавидел само имя царя. Ему было позволено носить лавровый венец, благодаря которому Цезарю удавалось прикрывать свою лысину, и пользоваться императорскими полномочиями даже в дни мира. Благодаря этим мерам он взял под контроль государственную казну, а будучи верховным понтификом — жречество; как консул он имел право вносить законопроекты и следить за соблюдением законов; как трибун располагал личной неприкосновенностью; как цензор мог назначать или низлагать сенаторов. Народные собрания сохранили свое право голосовать по вынесенным законопроектам, но собраниями заправляли помощники Цезаря Антоний и Долабелла, хотя в целом народ относился к политике Цезаря благосклонно. Как и другие диктаторы, он стремился к тому, чтобы его власть основывалась на народной любви.

Он низвел сенат фактически до положения совещательного органа; он увеличил его состав до 900 членов (ранее было 600) и не переставал преобразовывать этот орган при помощи четырехсот новоназначенных сенаторов. Многие из них были римскими всадниками; многие — знатнейшими жителями Италии и провинциальных городов; некоторые из них были в прошлом центурионами, солдатами или сыновьями рабов. Патриции были весьма и весьма встревожены, когда в сенат вступали вожди покоренной Галлии, пополняя тем самым верхушку, правящую Империей. Даже столичные шутники не могли не сокрушаться, взирая на это, и по Риму ходили такие сатирические куплеты:

Gallos Caesar in triumphum ducit, idem in curiam;

Galli braccas deposuerunt, latum clavum sumpserunt. —

«Цезарь ведет галлов, празднуя триумф, а затем вводит их в сенат; галлы сняли штаны и облачились в тоги с широкой полосой» (широкая полоса — атрибут одежды сенатора){420}.

Возможно, Цезарь сознательно превращал новый сенат в собрание, слишком громоздкое для принятия действенных решений или организации объединенной оппозиции. В качестве неофициального исполнительного кабинета он собрал вокруг себя нескольких друзей — Бальба, Оппия, Магия и других — и положил начало имперской бюрократии, предоставив заниматься канцелярскими подробностями правительственных решений и административными тонкостями штату своих вольноотпущенников и рабов. Он позволил народному собранию избирать половину городских магистратов; остальные тоже избирались народным собранием, но на основании «рекомендаций» диктатора. В качестве трибуна он мог налагать вето на решения других трибунов или консулов. Он увеличил число преторов до шестнадцати, а квесторов до сорока, чтобы ускорить судопроизводство и облегчить заботы муниципальных администраторов. Во всех областях городской жизни у него были свои осведомители, и он не терпел некомпетентности и напрасных потерь. В городских уставах, пожалованных им, он предусмотрел суровые меры, направленные против предвыборной коррупции и должностных преступлений. Чтобы положить конец выдвижению на первые роли политиков, скупающих голоса избирателей, и, видимо, чтобы обезопасить свою власть от восстаний пролетариата, он распустил коллегии (collegia), за исключением тех, чье происхождение было очень древним, а также религиозных ассоциаций иудеев. Служба в суде была сделана доступной только для выходцев из двух высших сословий, а в случаях особенно важных Цезарь оставил за собой право самому вникать в обстоятельства дела. Он нередко выполнял функции судьи, и никто не мог оспаривать мудрость и беспристрастность его приговоров. Он предложил юристам упорядочить и кодифицировать римское право, однако ранняя смерть не позволила этому плану осуществиться.

Взяв на себя работу, начатую Гракхами, он наделил землей своих ветеранов и бедняков; такая политика, которой следовал и Август, надолго предотвратила аграрные волнения. Чтобы воспрепятствовать стремительному сосредоточению земли в немногих руках, он постановил, что на протяжении двадцати лет новые земельные участки не подлежат продаже; чтобы сдержать рост применения в сельском хозяйстве рабов, он принял закон, требовавший, чтобы не менее трети работников усадеб составляли свободные труженики. Превратив многих лентяев-пролетариев в солдат, а затем в собственников земли, он еще более ослабил их ряды, выслав 80 000 граждан в качестве колонистов в Карфаген, Коринф, Севилью, Арль и другие провинциальные центры. Чтобы обеспечить работой оставшееся незанятым население Рима, он вложил в грандиозную программу строительства общественных сооружений 160 000 000 сестерциев. На Марсовом поле по его инициативе было сооружено новое, более просторное место для народных собраний, и он несколько разгрузил переполненный дельцами Форум, построив рядом с ним Юлиев Форум. Схожим образом он украсил множество италийских, испанских, галльских и греческих городов. Ослабив таким образом гнет нищеты, он потребовал провести освидетельствование на наличие средств тех, кто претендовал на государственное хлебное вспомоществование. Тотчас же число претендентов сократилось с 320 000 до 150 000.

До сих пор он действовал как поборник интересов популяров. Но поскольку римская революция имела скорее аграрный, чем индустриальный характер, а ее главной мишенью была крупная рабовладельческая аристократия, постольку в отношении ростовщиков и, в известной мере, деловых классов Цезарь продолжал действовать в русле политики Гракхов, стремившейся поставить эти силы на службу аграрной и фискальной революциям. Цицерон стремился объединить аристократию и средние классы; Цезарь — средние классы и плебс. Многие крупные капиталисты, начиная с Красса и заканчивая Бальбом, оказывали ему финансовую помощь, как впоследствии люди этого класса будут помогать французской и американской революциям. И все же Цезарь пресек один из главных источников получения сверхприбылей — сбор налогов с провинций корпорациями публиканов. Он ослабил долговое бремя, ввел в действие суровые законы против сверхвысоких ссудных процентов и облегчил крайние случаи неплатежеспособности, установив закон о банкротстве фактически в том же виде, в каком он существует и сегодня. Он стабилизировал денежное обращение, положив в его основание золото и выпустив золотой (aureus), покупательная способность которого была равна британскому фунту стерлингов девятнадцатого века. Монеты, выпущенные в годы его правления, запечатлели его черты и были выполнены настолько искусно, что превзошли все существовавшие дотоле образцы римского монетного дела. Невиданный прежде порядок и компетентность стали при нем отличительной чертой финансовой политики империи, выразившись в том, что пег смерти Цезаря в государственной казне было обнаружено 700 000 000 сестерциев, а личное состояние Цезаря равнялось 100 000 000.

В качестве научного базиса для обложения налогами и проведения административной работы была произведена перепись италийского населения и намечалась перепись населения всей Империи. Чтобы пополнить ряды граждан, прореженные войной, он широко практиковал предоставление римского гражданства — помимо прочих, его удостоились римские врачи и учителя. Давно уже тревожась тем обстоятельством, что рождаемость падает, он создал в 59 г. до н. э. юридический прецедент, наделив землей отцов троих детей; теперь он назначил награды для многодетных семей и запретил бездетным женщинам в возрасте до сорока пяти лет перемещаться в носилках или носить драгоценности — самая слабая и поверхностная часть его многостороннего законотворчества.

Оставаясь агностиком, хотя и не полностью свободным от суеверий{421}, Цезарь сохранил за собой должность верховного жреца государственного культа и обеспечивал исполнение этих обязанностей необходимыми денежными средствами. Он восстанавливал древние храмы и закладывал новые, превыше всех богов почитая свою aima mater Венеру. Но он не препятствовал свободе совести и религии, отменил старые ограничения, наложенные на культ Исиды и защищал иудеев, позволяя им сохранить свою веру. Заметив, что жреческий календарь утратил всякую связь с временами года, он поручил александрийскому греку Сосигену разработать, опираясь на египетские образцы, юлианский календарь: с этих пор год состоял из 365 дней, и раз в четыре года дополнительный день прибавлялся к февралю. Цицерон жаловался, что Цезарю теперь мало править всей землей, он решил регулировать и движение звезд; но сенат любезно принял реформу календаря и именем диктатора был назван месяц квинктилий — пятый месяц начинавшегося в марте года; отныне он назывался июлем.

Не менее, чем эти выполненные труды, впечатляют работы, начатые или только задуманные Цезарем, которые были отложены на неопределенный срок из-за его гибели. Он заложил фундамент большого театра и храма Марса, соразмерного с прожорливостью этого божества. Он назначил Варрона главой проекта по созданию публичных библиотек. Он намеревался избавить Рим от опасности малярии осушением Фуцинского озера и Понтинских болот, при этом осушенные земли планировалось пустить в сельскохозяйственный оборот. Он предлагал возвести плотины, чтобы взять под контроль разливы Тибра; изменив*течение этой реки, он собирался усовершенствовать гавань в Остии, периодически приходящую в негодность из-за речных наносов. Он посоветовал своим инженерам составить чертежи дороги, которую он хотел проложить через центральную Италию, и канала, который должен был прорезать Коринфский перешеек.

Самое серьезное недовольство вызвали его усилия уравнять в правах свободных италийцев с римлянами, а провинции — с Италией. В 49 г. до н. э. он даровал гражданские права Цизальпинской Галлии. Теперь (44 г. до н. э.) он набросал устав муниципиев, очевидно, предназначенный для всех италийских городов, согласно которому те уравнивались в правах с Римом. Возможно, он планировал создать нечто вроде представительного правительства, участвуя в котором, эти города могли демократически влиять на политику создаваемой им конституционной монархии{422}. Он изъял из ведения коррумпированного сената назначение провинциальных наместников и сам призывал на эти посты людей, доказавших на деле свои способности, причем в любой момент они могли быть отозваны по его воле. Он сократил налоги провинций на треть и доверил собирать их особым уполномоченным, подотчетным лично ему. Он пренебрег старинными заклятиями и восстановил Капую, Карфаген и Коринф, став и здесь завершителем дела Гракхов. Колонистам, отправленным им во множество городов от Гибралтара до Черного моря, он даровал латинское или римское право; надо думать, он намеревался предоставить римское гражданство всем взрослым свободным мужчинам Империи; в результате этого шага сенат должен был представлять уже не только интересы одного из классов Рима, но настроения и волю всех провинций. Такая концепция устроения Империи и проведенная Цезарем реорганизация Италии и Рима довершили чудо превращения молодого мота и бражника в одного из самых умных, отважных, справедливых и просвещенных людей во всех вызывающих сожаление анналах политической истории человечества.

Как и Александр, он не умел останавливаться на достигнутом. Созерцая свое заново упорядоченное царство, он сокрушался о том, что оно может подвергнуться нападениям из-за Евфрата, Дуная и Рейна. Он мечтал о великом походе против Парфии и об отмщении за смерть своего старого финансового покровителя — Красса; он мечтал о походе вокруг берегов Черного моря и умиротворении Скифии; он мечтал об исследовании побережья Дуная и о завоевании Германии{423}. Затем, после того, как Империя была бы в безопасности, он возвратился бы в Рим, обремененный почестями и тяжело нагруженный добычей, достаточно богатый, чтобы положить конец экономической депрессии, достаточно могущественный, чтобы пренебречь любой оппозицией, вольный, наконец, выбрать себе преемника и умереть, оставив в наследство свету Pax Romana — «Римский мир».

IX. БРУТ

Когда известия об этих планах просочились в Рим, простой люд, всегда любивший славу, встретил их горячим одобрением; дельцы, чуя военные подряды и провинциальную добычу, принялись облизываться; аристократия, предвидя свое угасание после возвращения Цезаря, решила убить его прежде, чем он выступит в поход.

Он обращался с этими породистыми особами настолько великодушно, что побудил Цицерона прославить свое милосердие в благодарственных речах. Он простил всех сдавшихся врагов и приговорил к смерти лишь нескольких офицеров, которые, побежденные и прощенные, вновь выступили против него. Он сжег, не читая, письма, найденные в шатрах Помпея и Сципиона. Он отослал захваченных дочь и внука Помпея его сыну Сексту, который все еще воевал против него, и восстановил статуи Помпея, которые были повергнуты цезарианцами. Он доверил управление провинциями Бруту и Кассию, назначил на высокие посты немалое число представителей сенаторского сословия. Он молча сносил тысячи клевет и ни разу не привлек к суду тех, кто подозревался в составлении заговора против него. Цицерона, который всегда держал нос по ветру, он не только простил, но и воздал ему почести; ни разу не отказал он оратору, когда тот просил за себя или своих друзей-помпеянцев. По настоянию Цицерона он даже простил нераскаявшегося Марка Марцелла. В превосходной речи «В защиту Марцелла» (46 г. до н. э.) Цицерон радостно приветствовал «невероятную терпимость» Цезаря и допускал, что победоносный Помпей оказался бы более мстительным. «Я с сожалением услышал, — говорил он, — о твоем знаменитом и весьма философичном изречении lam satis vixi — «Я прожил достаточно и для природы, и для славы»… Забудь об этом пророческом мудрствовании; не будь мудрецом за счет того, чтобы подвергнуть свою жизнь опасности… Ты все еще далек от завершения своих величайших трудов; ты даже еще не заложил их основания». И он торжественно обещал Цезарю от лица всего сената, что они будут изо всех сил заботиться о его безопасности и своими телами заслонят его от любого нападения{424}. Цицерон был теперь настолько благополучен, что собирался приобрести еще один дворец — не более и не менее как дворец самого Суллы. Он наслаждался обедами, на которые его приглашали Антоний, Бальб и прочие соратники Цезаря; никогда прежде его письма не искрились таким весельем{425}. Цезарь не обманывался на его счет; он писал Матию: «Если и существует на свете любезный человек, то это — Цицерон; но не сомневаюсь, что он меня горячо ненавидит»{426}. Когда убедившиеся в своей безопасности помпеянцы вновь встали в оппозицию к начинаниям Цезаря, этот елейный Талейран пера выразил их надежды, прославив в похвальном слове младшего Катона, и вынудив тем самым Цезаря защищаться. Цезарь довольствовался тем, что написал в ответ «Антикатона», в котором гений диктатора выразился далеко не полностью. В этой дуэли он предоставил выбор оружия Цицерону, и неудивительно, что оратор одержал победу. Общественное мнение выразило одобрение писательскому мастерству Цицерона и мягкости правителя, написавшего памфлет вместо того, чтобы подписать смертный приговор.

Люди, лишившиеся власти, к которой привыкли, не могли быть смягчены прощением их враждебных действий. Простить другому то, что он смеет прощать, так же трудно, как простить тех, с кем мы поступили несправедливо. Аристократы в сенате были раздражены тем, что Цезарь согласно древним установлениям представлял свои проекты на их рассмотрение, а они не решались их отвергнуть. Они патриотически осуждали уничтожение свободы, благодаря которой они набивали свои карманы, и не могли допустить, чтобы восстановление порядка привело к ограничению такой свободы. Они со страхом взирали на живущих в Риме Клеопатру и Цезариона; это правда, что Цезаря и его жену Кальпурнию связывали узы взаимной привязанности; но кто мог утверждать — или отрицать, — что происходило во время его визитов к этой величественной царице? Может статься, твердила молва, он хочет сделаться царем, жениться на ней и перенести столицу объединенной державы на Восток. Разве не он приказал установить свою статую на Капитолии рядом со статуями древних римских царей? Разве не его образ несут римские монеты — неслыханная дерзость? Разве он не носит пурпурное одеяние, в которое обычно наряжают царей? Во время Луперкалий, пятнадцатого февраля 44 г. до н. э., консул Антоний, по-жречески обнажившись и напившись до потери[42] всякого благочестия, трижды пытался возложить на голову Цезаря царскую корону. Трижды Цезарь отказывался ее принять; но не потому ли, что собравшаяся толпа гулом выражала свое неодобрение? Разве он не отрешил от должности трибунов, что сняли с его статуи царскую диадему, которой ее украсили Цезаревы друзья? Когда сенаторы подходили к нему в то время, как он восседал в храме Венеры, он не встал, чтобы встретить их. Некоторые объясняли это тем, что он был разбит в этот момент приступом эпилепсии; другие — тем, что он страдал поносом и не хотел раздражать кишечник, двигаясь в такую неподходящую минуту{427}. Но многие патриции страшились того, что однажды он будет провозглашен царем.

Вскоре после Луперкалий Гай Кассий, человек нездоровый — «бледный и тощий», как описывает его Плутарх{428}, — пришел к Марку Бруту и навел его на мысль об убийстве Цезаря. Он уже заручился поддержкой нескольких сенаторов, некоторых капиталистов, чей разбой в провинциях был стеснен ограничениями, наложенными Цезарем на публиканов, даже некоторых цезарианских военачальников, которые полагали, что полученные ими награды и трофеи меньше того, что они заслужили. Брут был нужен для придания заговору лица, ибо он имел репутацию самого доблестного из мужей. Предположительно, он был потомком того Брута, который изгнал царей 464 года назад. Его мать Сервилия была сводной сестрой Катона; его жена Порция была дочерью Катона и вдовой Бибула, одного из врагов Цезаря. «Некоторые думали, что Брут был сыном Цезаря, — говорит Аппиан, — ибо Цезарь был любовником Сервилии незадолго до его рождения»{429}; Плутарх добавляет, что Цезарь считал Брута своим сыном{430}. Возможно, что и сам Брут придерживался того же мнения и ненавидел диктатора за то, что тот совратил его мать, сделав его, как твердила грязная сплетня, не Брутом, но жалким ублюдком. Он всегда был угрюм и молчалив, словно размышляя над никому неведомыми обидами; в то же время он вел себя довольно горделиво, как и надлежало вести себя тому, в чьих жилах, несмотря ни на что, все-таки текла благородная кровь. Он превосходно владел греческим и усердно занимался философией; в метафизике он был последователем Платона, в этике — Зенона. От него не укрылось, что стоицизм, будучи по происхождению и настроению как греческим, так и римским учением, одобрял тираноубийство. «Наши предки, — писал он другу, — полагали, что мы не должны терпеть тирана, даже если это — наш отец»{431}. Он сочинил трактат, посвященный рассуждениям о доблести, и впоследствии попал благодаря своим абстракциям в изрядный переплет. Через подставных лиц он ссудил жителям кипрского Саламина деньги под сорок восемь процентов. Когда они стали уклоняться от уплаты постоянно растущих процентов, он потребовал от Цицерона, бывшего тогда проконсулом Киликии, обеспечить возвращение этих денег при помощи римской армии{432}. Он управлял Цизальпинской Галлией порядочно и умело и по возвращении в Рим был назначен Цезарем городским претором (45 г. до н. э.).

Все благородные струны его души возмутились против предложения Кассия. Кассий напомнил ему о его мятежных предках, и, может быть, Брут почувствовал, что ему брошен вызов и от него требуется доказать свое происхождение подражанием пращурам. Чувствительный молодой человек покрывался румянцем, когда видел на статуях древнего Брута надписи: «Брут, неужели ты мертв?» Или: «Твои потомки недостойны тебя»{433}. Цицерон посвятил ему несколько написанных в эти годы трактатов. Между тем патриции шептались между собой, что на следующем заседании сената, пятнадцатого марта, Луций Котта предложит провозгласить Цезаря царем на том основании, что, согласно Сивиллиным книгам, победить парфян сможет только царь{434}. Сенат, который наполовину состоял из выдвиженцев Цезаря, якобы проголосует за принятие этого предложения, и все надежды на восстановление Республики будут потеряны. Брут наконец уступил уговорам, и конспираторы составили окончательный план. Порция вытянула этот секрет из мужа, вонзив себе в бедро кинжал и показав тем самым, что никакая сила не заставит ее против воли разгласить доверенную тайну. В момент непредусмотрительного раскаяния Брут настоял на том, что Антония следует пощадить.

Вечером четырнадцатого марта собравшимся в его доме гостям Цезарь предложил порассуждать на тему: «Какая смерть наилучшая?» Его собственный ответ звучал: «Внезапная». На следующее утро жена просила его не ходить в сенат, говоря, что во сне видела его залитым кровью. Объятый теми же предчувствиями, слуга попытался устрашить его зловещим предзнаменованием и уронил на пол изображение одного из предков Цезаря. Но Децим Брут — один из самых близких его друзей, а также один из заговорщиков — настоятельно посоветовал ему посетить заседание сената, пусть только для того, чтобы лично попросить о переносе заседания. Некий друг, узнавший о заговоре, явился, чтобы предупредить его, но Цезарь уже вышел из дома. По дороге в сенат ему встретился предсказатель, который некогда шепнул ему: «Берегись мартовских ид!» Цезарь с улыбкой заметил, что иды наступили и все по-прежнему хорошо. «Но они еще не прошли», — ответил Спуринна. В то время как Цезарь совершал обычно предшествовавшее заседаниям сената жертвоприношение у театра Помпея, где должны были собраться сенаторы, ему в руки вложили табличку, извещавшую о заговоре. Он не обратил на нее внимания, и, согласно преданию, после его смерти она была найдена у него в руке[43].

Требоний, заговорщик, который был любимым полководцем Цезаря, помешал Антонию пойти навстречу Цезарю, заведя с ним какой-то разговор. Когда Цезарь вошел в театр и занял свое место, «освободители» без промедления бросились к нему. «Некоторые пишут, — сообщает Светонии, — что, когда на него напал Марк Брут, Цезарь по-гречески произнес: kai su teknon? («И ты, дитя мое?»)»{435}. После того, как Брут нанес ему удар, говорит Аппиан, Цезарь перестал сопротивляться; накрыв голову плащом, он подставил тело мечам и упал к постаменту статуи Помпея{436}. Самому совершенному человеку, рожденному античностью, посчастливилось — сбылось самое заветное из его желаний.

ГЛАВА 10 Антоний 44–30 гг. до н. э.

I. АНТОНИЙ И БРУТ

УБИЙСТВО ЦЕЗАРЯ — одна из самых страшных трагедий в истории человечества. Дело даже не столько в том, что его смерть прервала великие труды на государственном поприще и привела к еще одному пятнадцатилетию хаоса и войны; цивилизация все-таки выжила, и Август довершил начатое Цезарем. Трагизм заключался еще и в том, что правы были, видимо, обе стороны: заговорщики — когда думали, что Цезарь замышляет установить монархию; Цезарь — когда думал, что беспорядок и масштабы Империи привели к необходимости учреждения монархии. Люди разделились во мнениях по этому вопросу с того самого момента, как сенат на мгновение впал в оцепенение после происшедшего, а затем сенаторы в ужасе и замешательстве бежали из зала. Антоний, попавший внутрь после убийства, решил, что доблесть — в осторожности, и забаррикадировался в своем доме. Даже Цицерон потерял дар речи, когда Брут, сжимая в руках окровавленный кинжал, воздал ему хвалу как «отцу отечества». Выйдя на улицу, заговорщики застали на площади возбужденную толпу; они попытались завоевать ее расположение, выкрикивая истертые слова — Свобода и Республика, но ошеломленный народ не выказал никакого уважения к фразам, которые столько лет служили для того, чтобы прикрывать человеческую алчность. Опасаясь за свою безопасность, убийцы нашли убежище в зданиях на Капитолии и окружили себя личными телохранителями-гладиаторами. Вечером к ним присоединился Цицерон. Антоний, которого навестили их посланники, ответил им дружелюбной запиской.

На следующий день на Форуме собралась еще более многолюдная толпа. Заговорщики отправили своих агентов купить ее поддержку и преобразовать ее в законное собрание. Затем они рискнули покинуть Капитолий, и Брут произнес, речь, которую приготовил для сената. Сердца слушателей эта речь не тронула. Кассий пытался сказать что-то еще, но был встречен холодным молчанием. Освободители вернулись на Капитолий, а после того, как толпа стала редеть, тайком разошлись по домам. Антоний, рассчитывая на то, что Цезарь назначил его своим наследником, забрал у оцепеневшей Кальпурнии все бумаги и деньги, которые диктатор держал у себя во дворце; одновременно с этим он тайно призвал в Рим ветеранов Цезаря. Семнадцатого числа, воспользовавшись своим трибунским авторитетом, он собрал сенаторов и поразил все противоборствующие партии дружелюбием и кротостью. Он принял предложение Цицерона о всеобщей амнистии, согласился с тем, что Брут и Кассий должны получить полномочия провинциальных наместников (что означало для них не только безопасное бегство, но и сохранение власти) на том условии, что сенат утвердит все указы, законодательные акты и назначения, осуществленные Цезарем. Так как большинство сенаторов было обязано своими должностями и доходами именно этим актам, они согласились с Антонием. Когда же заседание сената было объявлено закрытым, Антония провозгласили государственным деятелем, который вырвал мир из пасти войны. Тем же вечером он пригласил Кассия на обед. Восемнадцатого марта сенат собрался снова, признал завещание Цезаря подлинным, проголосовал за то, чтобы устроить его похороны за счет государства, и назначил Антония произнести подобающую в таких случаях надгробную речь.

Девятнадцатого марта Антоний взял завещание Цезаря у весталок, которым оно было отдано на хранение, и прочитал его, сначала перед небольшим, затем перед более крупным собранием. Цезарь объявлял в нем, что свое частное состояние он завещает троим внучатым племянникам и (к изумлению и негодованию Антония) провозглашает одного из них, Гая Октавия, своим приемным сыном и наследником. Диктатор, разбивший свои сады с намерением сделать из них публичный парк, завещал их народу; кроме того, он завещал каждому римскому гражданину по 300 сестерциев. Известия об этих благодеяниях мигом облетели весь город; и когда двадцатого марта на Форум вынесли тело Цезаря, набальзамированное во дворце, почтить его собралось огромное множество народа, среди которого были и ветераны Цезаря. Представляется, что сначала Антоний обратился к ним осторожно и сдержанно; но чем дальше он говорил, тем больше давал волю своим чувствам и красноречию. Когда он поднял со сделанных из слоновой кости носилок разорванную и окровавленную тогу, в которой был заколот Цезарь, эмоции толпы вышли из-под контроля. Посреди оглушительного плача и бешеного крика люди принялись отовсюду сносить дрова и разожгли костер под покойным. Ветераны бросали в огонь свое оружие как приношение божеству, актеры — свои костюмы, музыканты — свои инструменты, женщины — самые дорогие свои украшения. Выхватив из огня головешки, некоторые энтузиасты бросились поджигать дома заговорщиков, но эти здания были взяты под надежную охрану, а их владельцы бежали из Рима. Большая часть собравшихся оставалась у тлеющего костра всю ночь; многие иудеи, благодарные Цезарю за его мягкие по отношению к ним законы, находились там три дня, распевая свои погребальные песни. Все эти дни в городе назревал мятеж; в конце концов Антоний приказал своим солдатам восстановить порядок и сбросить самых упрямых мародеров с Тарпейской скалы.

Антоний был только половиной того существа, которое раньше носило имя Цезаря; так Август станет другой его половиной. Антоний был отличным полководцем, Август — выдающимся государственным деятелем. Ни в одном из них обе стороны личности Цезаря не были совмещены. Родившийся в 82 г. до н. э., Антоний провел значительную часть жизни в военном лагере, а еще бо́льшую — в погоне за женщинами, вином, хорошей пищей и развлечениями. Хотя он и происходил из старинного рода и был красив и строен, в нем были воплощены доблести, свойственные скорее человеку из простонародья; телесная крепость, животная отвага, добросердечие, щедрость, мужество и верность. Он произвел неблагоприятное впечатление даже на Цезаря, держа в Риме гарем, где содержались наложнццы и наложники, и путешествуя в своих носилках вместе с греческой куртизанкой{437}. Он купил на аукционе дом Помпея, занял его, а затем отказался за него платить{438}. Теперь он нашел в бумагах Цезаря или, как говорят недоброжелатели, сам вписал в них все то, что было ему по сердцу: назначения для друзей, указы, помогающие достижению его целей, чаевые для себя; за две недели он расплатился с полуторамиллионными (если считать в долларах) долгами и стал богатым человеком. Он присвоил 25 000 000 долларов, хранившихся Цезарем в храме богини Опс, и взял еще 5 000 000 из личной сокровищницы Цезаря. Обратив внимание на то, что Децим Брут, которого Цезарь назначил губернатором Цизальпинской Галлии, принял эту доходную должность, будучи одним из соучастников убийства Цезаря, Антоний провел через народное собрание закон, передавший в его руки контроль над этой жизненно важной провинцией и утешивший Децима местом губернатора Македонии. Подобным же образом Марк Брут и Кассий вынуждены были уступить Дециму Македонию, а Сирию — Долабелле и поделить между собой Кирену и Крит.

Напуганный ростом власти Антония, сенат пригласил в Рим приемного сына Цезаря, призванного сыграть роль противовеса. Гай Октавий, который станет впоследствии самым великим государственным мужем римской истории, в 44 году был восемнадцатилетним юношей. По устоявшемуся обычаю он принял имя нового отца. Добавив к нему свое собственное в качестве определения, он станет называться Гай Юлий Цезарь Октавиан, пока семнадцать лет спустя не прибавит к нему еще и возвышенное имя Августа, под которым его и будут помнить последующие столетия. Его бабка была сестрой Цезаря Юлией; его дед — банкиром из плебейского рода в Вел играх в Лации. Отец его служил в должности плебейского эдила, затем претора, наконец, наместника Македонии. Мальчик бвш приучен к спартанской простоте, в детстве ему преподавали греческую и римскую литературу и философию. В последние три года он прожил немало времени во дворце Цезаря. Одним из самых прискорбных обстоятельств последних лет жизни Цезаря было именно отсутствие законного сына, а одним из самых выдающихся проявлений его проницательности — усыновление Октавия. Он брал юношу с собой в Испанию в 45 г. до н. э. и с удовольствием наблюдал за тем, с какой отвагой этот хрупкий, впечатлительный, болезненный мальчик переносит тяготы и опасности похода. Он был заботливым наставником Октавия в искусствах войны и управления государством{439}. Множество сохранившихся статуй сделали нам очень близко знакомой внешность этого человека: утонченного, изысканного, задумчивого, в одно и то же время неуверенного в себе и решительного, уступчивого и цепкого. Идеалист должен был стать реалистом, человек мысли с усилием над собой привыкал быть человеком действия. Он был бледен и тонок и страдал от плохого пищеварения. Он ел мало, пил еще меньше и пережил теснившихся вокруг него крепышей, благодаря воздержанности и размеренности жизни.

В конце марта 44 г. до н. э. в Аполлонию, расположенную в Иллирии, прибыл вольноотпущенник. Он сообщил Октавиану, находившемуся при армии, весть о смерти и завещании Цезаря. Тонко чувствующий юноша был потрясен человеческой неблагодарностью; вся его любовь к дяде, который так нежно обращался с ним и который с такой лихорадочностью работал над восстановлением раздробленного государства, клокотала в нем и исполнила его решимости завершить труды Цезаря и отомстить за его смерть. Он бросился вскачь к побережью, переправился в Брундизий и поспешил в Рим. Его родные посоветовали ему оставаться в укрытии — иначе Антоний уничтожит его; мать также рекомендовала ему оставаться в бездействии; но когда он высмеял ее советы, она возрадовалась и просто сказала: если это окажется возможным, будь терпелив и тонок и не стремись к войне. Он последовал ее мудрому предостережению и был ему верен до конца.

Он посетил Антония и осведомился у того, что предпринято в отношении убийц Цезаря. Он был неприятно поражен, обнаружив, что Антоний был занят составлением планов похода против Децима Брута, который не хотел уступать Цизальпинскую Галлию. Он попросил Антония распорядиться наследством Цезаря в соответствии с волей покойного, особенно настаивая при этом на выплате суммы, приблизительно равной сорока пяти долларам, каждому гражданину Рима. Антоний приводил множество оснований для того, чтобы выполнение этой части завещания было отсрочено. Тогда Октавиан распределил деньги среди ветеранов Цезаря, прибегнув к помощи друзей Цезаря, у которых занял необходимые средства, и организовал таким способом свою собственную армию.

Антоний, разгневанный дерзостью этого «мальчишки», как он называл Октавиана, объявил, что на его жизнь было совершено покушение и что предполагаемый убийца назвал Октавиана вдохновителем этого замысла. Октавиан бурно доказывал свою невиновность. Цицерон воспользовался этой ссорой и убедил молодого человека, что Антоний — негодяй, который должен быть уничтожен. Октавиан согласился, присоединил два своих легиона к легионам консулов Гирция и Пансы и отправился вместе с ними в поход на север, чтобы сразиться с Антонием. Цицерон обеспечил новой гражданской войне поддержку своего красноречия и своих инвектив, создав четырнадцать «филиппик», разоблачавших государственную политику и частную жизнь Антония; некоторые из них были произнесены в сенате или перед народным собранием, остальные он обнародовал в качестве пропагандистских обращений, сочиненных в лучших традициях очернения военного противника. В схватке при Мутине (Модена) Антоний проиграл и спасся бегством (44 г. до н. э.); но в бою пали Гирций и Панса, и Октавиан вернулся в Рим единственным командиром сенатских легионов, впрочем, как и своих собственных. С такими силами у себя за спиной он заставил сенат назначить его консулом, пересмотреть амнистию заговорщикам и всех их приговорить к смерти. Открыв для себя, что Цицерон и сенат стали его врагами и просто воспользовались им как орудием в борьбе против Антония, он уладил свои разногласия с последним и образовал с ним и Лепидом Второй Триумвират (44–33 гг. до н. э.). Их объединенные армии вошли в Рим, не встретив на своем пути никакого сопротивления. Множество сенаторов и консервативных деятелей бежали в Южную Италию и в провинции. Народное собрание утвердило решения триумвиров и наделило их полнотой власти на пять лет.

Чтобы заплатить солдатам, пополнить свою казну и отомстить за Цезаря, эти три полководца развязали самую кровавую бойню в истории Рима. Они внесли в списки приговоренных к смерти 300 сенаторов и 2000 всадников, предложив 25 000 драхм (15 000 долларов) каждому свободному и 10 000 драхм каждому рабу, которые принесут голову проскрибированного{440}. Иметь деньги было теперь уголовным преступлением; дети, которым доставались состояния, также приговаривались к смерти и убивались; вдов лишали того, что завещали им мужья; от 1400 богатых матрон потребовали передать большую часть их имущества триумвирам. В конце концов триумвиры наложили лапу даже на сбережения, оставленные на хранение весталкам. Аттика пощадили потому, что он помог жене Антония Фульвии; открыто выражая триумвиру свою благодарность, Аттик тем временем посылал огромные суммы Бруту и Кассию. Триумвиры приказали солдатам охранять все выходы из города. Проскрибированные прятались в колодцах, водостоках и сточных канавах, на чердаках и в дымоходах. Некоторые погибли при попытке оказать сопротивление, некоторые смиренно отдались в руки палачей; некоторые умирали от голода, вешались или топились; другие прыгали с крыш или бросались в огонь; иных убивали по ошибке; кто-то, не попав в смертные списки, совершал самоубийство над телами казненных родных. Трибун Сальвий, зная, что обречен, угостил друзей последним пиршеством; в дом вошли посланцы триумвиров, отрубили ему голову и, оставив за столом его бездыханное тело, попросили не прерывать пира. Рабы пользовались возможностью избавиться от крутых хозяев, но многие слуги бились до последнего, чтобы защитить своего господина; некий раб переоделся в платье своего владельца и был обезглавлен вместо него. Сыновья умирали, чтобы защитить отцов, в то время как другие выдавали отцов победителям, чтобы завладеть частью отцовского имущества. Прелюбодейки или обманутые жены выдавали своих мужей. Жена Колония обеспечила ему безопасность, разделив ложе с Антонием. Жена Антония Фульвия пробовала когда-то купить особняк своего соседа Руфа; тот отказался продавать; теперь, хотя он и отдавал ей дом даром, она настояла на том, чтобы его проскрибировали, и прибила его голову к парадной двери здания{441}.

Цицерона Антоний поместил в самом начале списка лиц, подлежащих казни. Антоний был мужем вдовы Клодия и неродным сыном сторонника Каталины Лентула, которого Цицерон распорядился умертвить в темнице. Кроме того, он был возмущен (и не без оснований) бранью, на которую не скупился оратор в «филиппиках». Октавиан протестовал, но не слишком долго; он не мог простить Цицерону прославления убийц Цезаря и каламбур, которым этот бесшабашный остроумец оправдывался перед консерваторами за свои заигрывания с наследником Цезаря[44]. Цицерон попытался бежать; но, не перенеся морского волнения и качки, он сошел на берег и провел ночь на своей вилле в Формиях. На следующий день он пожелал остаться здесь и дожидаться палачей, предпочитая встречу с ними путешествию по неспокойному морю; но домочадцы заставили его сесть в носилки и понесли на корабль. По дороге на них наткнулись солдаты Антония. Слуги хотели оказать им сопротивление, но Цицерон попросил их поставить носилки на землю и сдался. Затем «с лицом, покрытым пылью, нестрижеными бородой и волосами и усталостью на челе»{442} он подставил шею солдатам, чтобы те как можно быстрее обезглавили его (43 г. до н. э.). По приказу Антония ему отрубили также и правую руку и доставили вместе с головой триумвирам. Антоний издал смешок победителя, наградил убийц 250 000 драхм и вывесил голову и руку на Форуме{443}.

В самом начале 42 г. до н. э. триумвиры переправились со своими армиями через Адриатику и прошли через Македонию во Фракию. Там Брут и Кассий собрали последнюю армию республиканцев, финансировавшуюся за счет таких контрибуций, о которых прежде не слыхивали даже в Риме. От восточных городов Империи они потребовали и получили налоги за десять лет вперед. Когда жители Родоса не проявили должной расторопности, Кассий ворвался в порт, приказал всем жителям отдать свое имущество, тех, кто колебался, — казнил и вывез отсюда средств на 10 000 000 долларов. В Киликии он расквартировал своих солдат в домах жителей Тарса и оставался там до тех пор, пока ему не заплатили 9 000 000 долларов за то, чтобы он ушел из города; чтобы собрать такие деньги, горожане продали все муниципальные земли, переплавили в слитки все храмовые сосуды и украшения и продали в рабство свободных людей — сначала мальчиков и девочек, затем женщин и стариков, наконец, юношей; многие, узнав о том, что их продали в рабство, кончали с собой. В Иудее Кассий разжился 4 200 000 долларов и продал в рабство жителей четырех городов. Брут тоже не гнушался при сборе денег насилием. Когда жители лидийского Ксанфа отвергли его требования, он взял их в осаду; лидийцы умирали от голода, но стояли на своем, совершив под конец коллективное самоубийство{444}. Любитель философии, Брут по большей части пребывал в Афинах, но когда город наполнился молодыми нобилями, призывавшими к войне за реставрацию, и были собраны необходимые для этой войны средства, Брут закрыл свои книги, соединил свои войска с армией Кассия и приготовился к бою.

Противоборствующие армии встретились в сентябре 42 г. до н. э. при Филиппах. Крыло, которым командовал Брут, оттеснило воинов Октавиана и захватило лагерь противника; однако Антоний наголову разбил легионы Кассия. Кассий приказал своему оруженосцу заколоть его; оруженосец повиновался. Антоний не смог сразу же развить свой успех; Октавиан был прикован к постели болезнью, а его войска пребывали в расстройстве. Антоний перестроил всю армию и после нескольких дней отдыха повел ее против Брута. Остатки республиканской армии были обращены в бегство. Видя, что его солдаты уступают, Брут понял, может быть, с облегчением, что все наконец потеряно; он бросился на меч друга и умер. Антоний, натолкнувшись на его тело, укрыл мертвеца своим пурпурным плащом. Когда-то они были друзьями.

II. АНТОНИЙ И КЛЕОПАТРА

Старая аристократия сражалась при Филиппах в своей последней наземной битве. Многие из них — сын Катона, сын Гортензия, Квинтий Вар и Квинт Лабеон — вместе с Брутом и Кассием выбрали самоубийство. Победители разделили Империю между собой: Лепиду досталась Африка, Октавиан взял себе Запад, Антоний, которому предоставили возможность выбирать, взял себе Египет, Грецию и Восток. Постоянно нуждаясь в деньгах, Антоний простил восточным общинам вклады, внесенные ими в казну врага, обусловив, однако, свою забывчивость тем, что они внесут ему такую же сумму — налоги за десять лет — в течение одного года. Его врожденное добродушие вернулось к нему, когда победа даровала ему зримую безопасность. Он умерил свои требования к эфесцам, когда эфесские женщины, нарядившись вакханками, приветствовали его как бога Диониса; но он без колебаний подарил своему повару дом какого-то магнесийского богача за понравившийся ему ужин. Он созвал собрание ионийских городов в Эфесе, уладил дела и установил границы этих государств настолько умело, что десятилетие спустя Августу не пришлось здесь практически ничего менять. Он простил всех, кто воевал против него, кроме непосредственных соучастников убийства Цезаря. Он облегчил положение городов, наиболее сильно пострадавших от Кассия и Брута, освободил некоторые из них ото всех римских податей, отпустил на волю множество тех, кто был продан в рабство заговорщиками, и изгнал из сирийских городов тиранов, которые свергли в этих городах демократию{445}.

Проявляя лучшие стороны своего простого нрава, Антоний в то же время настолько покорился своим вожделениям, что подвластные ему народы потеряли всякое к нему уважение. Он окружил себя танцорами, музыкантами, куртизанками, гуляками и делал своими женами и наложницами всех, кто хоть как-нибудь возбуждал его олимпийскую чувственность. Он направил к Клеопатре послов, прося царицу предстать перед ним в Тарсе и ответить на обвинения в поддержке Кассия деньгами и людьми. Она приехала, но тогда, когда сама сочла это нужным. Пока Антоний поджидал ее, восседая на троне, установленном на Форуме, она плыла вверх по течению Кидна в барке с пурпурными парусами, позолоченной кормой и серебряными веслами, услаждая свой слух наигрышами на флейтах, дудочках и арфах. Ее служанки, облаченные в наряды морских нимф и граций, составляли корабельную команду, в то время как сама она в одежде Венеры возлежала под балдахином, расшитым золотом. Когда известие об этом соблазнительном корабле распространилось среди обитателей Тарса, народ столпился на берегу, оставив Антония одного на его троне. Клеопатра пригласила его отведать ее угощений на корабле. Он пришел в сопровождении огромной свиты; она чествовала его спутников с блеском и роскошью и подкупила его полководцев подарками и улыбками. Антоний когда-то едва не влюбился в нее; тогда она была еще совсем юной и жила в Александрии. Сейчас ей было двадцать девять, и она находилась в расцвете своего женского очарования. Он начал с упреков, а закончил тем, что даровал ей Финикию, Келесирию, Кипр и некоторые области Аравии, Киликии и Иудеи{446}. Она вознаградила его, утолив его страсть, и пригласила в Александрию. Там они провели безмятежную зиму (41–40 гг. до н. э.); Антоний упивался любовью царицы, слушал лекции в Мусее и забыл о том, что ему должно управлять Империей. Сама Клеопатра не потеряла голову от любви. Она прекрасно понимала, что богатый, но слабый Египет вскоре привлечет к себе вожделенные взоры всемогущего Рима. Единственным спасением для ее страны и трона был брак с одним из хозяев Рима. Она добивалась достижения этой цели, влюбив в себя Цезаря; теперь того же она хотела добиться от Антония. И он, чья политика была не чем иным, как политикой Цезаря, тоже испытывал искушение мечтой об объединении Рима и Египта и переносе столицы на чарующий Восток.

Пока Антоний проказничал в Александрии, его жена Фульвия и брат Луций замышляли свергнуть власть Октавиана в Риме. Октавиан не нашел здесь счастья: сенат являл собой сборище авантюристов и военачальников, проблемы незанятости представлялись неразрешимыми, популяры были разобщены, Секст Помпей препятствовал подвозу продовольствия в Италию, коммерция была скована страхом, чрезмерные подати и грабежи привели к тому, что были подорваны практически все состояния, а люди жили в атмосфере безоглядного чувственного мятежа против всех устоев, оправдывая себя тем, что завтрашний день может снова привести с собой отказ от долговых обязательств, новые грабежи или гибель. Октавиан и сам отнюдь не был образцом непорочности в эти дни. Чтобы довести сложившуюся неразбериху до предела, Фульвия и Луций собрали армию и призвали всю Италию изгнать Октавиана. Марк Агриппа, полководец Октавиана, осадил Луция в Перузии и взял осажденных измором (март 40 г. до н. э.). Фульвия умерла от болезни, несбывшихся надежд и тоски по Антонию, который забыл о ней. Октавиан пощадил Луция в надежде на то, что это позволит ему сохранить мир с Антонием, однако тот пересек разделявшее их море и взял в осаду Брундизий, где был размещен гарнизон Октавиана. Армии, в которых оказалось здравого смысла больше, чем в их вождях, бтказались сражаться друг с другом и принудили противников заключить мирное соглашение (40 г. до н. э.). В залог будущей благосклонности к Октавиану Антоний женился на его милой и добротелельной сестре Октавии. На какое-то время все были счастливы; и Вергилий, который писал в эти дни свою Четвертую Эклогу, предсказывал возвращение блаженного царства Сатурна.

В 38 г. до н. э. Октавиан влюбился в Ливию, беременную супругу Тиберия Клавдия Нерона. Он развелся со Скрибонией, своей первой женой, убедил Нерона предоставить Ливии свободу, женился на ней и благодаря ее убедительным советам и аристократическим связям (она происходила из фамилии Клавдиев) получил возможность примириться с имущими классами. Он сократил налоги, вернул 30 тысяч беглых рабов их господам, терпеливо занялся восстановлением порядка в Италии. При помощи Агриппы и 120 кораблей, которыми снабдил его Антоний, он разбил флот Секста Помпея, обезопасил подвоз в Рим продовольствия и окончательно подавил сопротивление помпеянцев (36 г. до н. э.). Сенат единодушно даровал ему пожизненные полномочия трибуна.

Женившись на Октавии и торжественно справив в Риме свадебную церемонию, Антонии отправился с молодой женой в Афины. Там он некоторое время наслаждался новизной ощущений — впервые в жизни радом с ним находилась порядочная женщина. Он отложил в сторону политику и войны и вместе с Октавией принялся посещать лекции философов. Однако в то же время он изучал оставшиеся от Цезаря планы по завоеванию Парфии. Лабиен, сын Цезарева полководца, поступил на службу к парфянскому царю и предводительствовал победоносными походами парфянской армии против Киликии и Сирии — весьма и весьма доходных римских провинций (40 г. до н. э.). Чтобы достойно отразить эту угрозу, Антоний нуждался в солдатах; чтобы содержать солдат, ему нужны были деньги; а денег у Клеопатры было более чем достаточно. Неожиданно устав от мира и добродетели, он отослал Октавию обратно в Рим и попросил Клеопатру о встрече в Антиохии. Она привела с собой небольшое войско, но не одобрила его грандиозных замыслов и, видимо, уделила ему совсем немного от своих баснословных сокровищ. Он вторгся в Парфию со стотысячным воинством (36 г. до н. э.), тщетно пытался захватить парфянские твердыни и потерял почти половину армии во время трехсотмильного марша через враждебную страну назад — в римские земли. По пути он присоединил к империи Армению. Он вознаградил себя за эту кампанию триумфом и шокировал римлян, отпраздновав триумф в Александрии. Он послал письмо Октавии, в котором объявлял о разводе (32 г. до н. э.), женился на Клеопатре, утвердил ее и Цезариона правителями Египта и Кипра и завещал восточные провинции Империи сыну и дочери, рожденным от него Клеопатрой. Понимая, что вскоре придется свести окончательные счеты с Октавианом, он провел целый год в потакании своим проказам и прихотям. Клеопатра ободряла его перед последней игрой, ставкой в которой было всемогущество, помогала ему собирать армию и флот и сделала своей любимой клятвой следующие слова: «Так же непременно, как и то, что однажды я буду судить римлян на Капитолии»{447}.

III. АНТОНИЙ И ОКТАВИАН

Октавия молча переносила свою покинутость, жила в римском доме Антония и добросовестно воспитывала его детей от Фульвии и двух дочерей, которых родила ему она сама. Ежедневное лицезрение ее немого горя укрепило Октавиана в уверенности, что и он, и Италия будут обречены, если планы Антония осуществятся. Италия обязана была проникнуться осознанием нелепости создавшегося положения: Антоний женился на царице Египта, собирал для нее и ее незаконнорожденного отродья налоги в самых богатых провинциях Империи и желал перенести столицу в Александрию, низведя тем самым Италию и Рим на положение подчиненных территорий. Когда Антоний направил в сенат (который игнорировался им годами) послание, в котором предлагал удалиться на покой Октавиану и себе самому и восстановить республиканские институты, Октавиан выпутался из затруднительной ситуации, прочитав перед сенаторами документ, который он объявил завещанием Антония, силой отнятым у весталок. В завещании единственными наследниками Антония провозглашались его дети от Клеопатры и выражалось желание быть погребенным рядом с царицей в Александрии{448}. Решающим для сената явилось последнее предложение, хотя именно оно и должно было бы в первую очередь вызвать сомнения в подлинности документа. Но вместо того, чтобы возбудить сомнения в целесообразности хранения завещания с подобными предписаниями в Риме, а тем самым и в собственной аутентичности, документ убедил сенат и всю Италию в том, что Клеопатра лелеет планы при помощи Антония овладеть Империей. Со свойственной ему хитростью Октавиан объявил в 32 г. до н. э. войну скорее Клеопатре, чем Антонию, и подал этот конфликт как священную войну за независимость Италии.

В сентябре 32 г. до н. э. флот Антония и Клеопатры, в котором насчитывалось до пятисот боевых кораблей, отплыл в Ионийское море; никогда еще не видел свет подобной армады. Действия флота поддерживали 100 000 пехотинцев и 12 000 всадников, собранных главным образом восточными вождями и царями; они надеялись, что эта война приведет к освобождению от власти Рима. Октавиан пересек Адриатику во главе флота из 400 судов, 80 000 пехотинцев и 12 000 всадников. Почти год противоборствующие армии выбирали позицию и маневрировали; затем, второго сентября 31 г. до н. э., они сразились при Акции, мысе в Амбракийс|сом заливе. Эта битва оказалась одной из самых важных в мировой истории. Агриппа доказал, что является превосходным тактиком, и его более маневренные корабли доминировали над тяжелыми укрепленными левиафанами Антония. Множество из них были охвачены пламенем после того, как матросы Октавиана забросали их раскаленными головнями.

«Часть моряков, — говорит Дион Кассий, — погибли от удушья прежде, чем до них добрался огонь; другие изжарились в своих доспехах, которые накалились докрасна; третьи запеклись в своих судах, словно в жаровнях. Многие бросались в море; некоторые из них стали добычей морских чудовищ, некоторые были пронзены стрелами, некоторые утонули. Единственными, кто удостоился немучительной смерти, были воины, поразившие друг друга мечами»{449}.

Антоний понял, что терпит поражение, и дал знак Клеопатре следовать заранее разработанному ими плану организованного отступления. Во главе эскадры она отплыла на юг и стала дожидаться Антония; так как ему не удалось вырваться вместе с флагманским кораблем, он покинул его и на веслах отправился догонять Клеопатру. Когда они возвращались в Александрию, Антоний в одиночестве сидел на носу судна, обхватив голову руками, сознавая, что потеряно все, даже честь.

От Акция Октавиан двинулся в Афины; оттуда — в Италию, где ему предстояло подавить солдатский мятеж: войска требовали позволить им участвовать в грабеже Египта; затем — в Азию, чтобы низложить и наказать приверженцев Антония и собрать новые контрибуции с многократно уже обобранных городов; затем — в Александрию (30 г. до н. э.). Антоний оставил Клеопатру и укрепился на одном из островов неподалеку от Фароса; отсюда он слал предложения о мире, которые игнорировались Октавианом. Тайком от Антония Клеопатра послала Октавиану золотые скипетр, корону и трон в знак своей покорности; согласно Диону, он ответил, что не тронет ни ее, ни Египет, если она убьет Антония{450}. Разбитый триумвир написал Октавиану снова, напоминая ему об их былой дружбе и «обо всех резвых проказах, в которых они участвовали в молодости»{451}; он был согласен покончить с собой, если победитель пообещает пощадить Клеопатру. Октавиан снова не удостоил Антония ответом. Клеопатра собрала все доступные ей египетские сокровища в дворцовой башне и велела передать Октавиану, что она не только убьет себя, но и уничтожит все эти богатства, если не получит гарантии почетного мира. Антоний повел остатки своей армии в последнюю схватку; благодаря его отчаянной отваге была одержана временная победа; но на следующий день, увидев, что наемники Клеопатры сложили оружие, и получив известие о ее смерти, он нанес себе удар коротким мечом. Когда же он узнал, что Клеопатра на самом деле жива, он повелел доставить себя в башню, где Клеопатра и ее служанки закрылись в верхних комнатах. Его втащили в окно, и он умер у нее на руках. Октавиан позволил ей выйти наружу и похоронить возлюбленного; затем он удостоил ее аудиенции и, оказавшись беззащитным перед теми соблазнами, которые все еще сохранялись в усталом теле тридцатидевятилетней женщины, он предложил ей такие условия мира, что жизнь должна была потерять всякую ценность в, глазах той, что была когда-то царицей. Убедившись в том, что он собирается взять ее пленницей в Рим, где она стала бы украшением его триумфа, она облачилась в свои царские одежды, приложила к груди ядовитую змею и умерла. Ее служанки Хармион и Ирида последовали ее примеру и тоже покончили с собой{452}.

Октавиан разрешил похоронить ее рядом с Антонием. Цезарион и старший сын Антония, рожденный Фульвией, были убиты. Детей Антония и Клеопатры победитель пощадил и отправил в Италию, где Октавия приняла их так, как если бы они были ее собственными. Октавиан нашел сокровищницу Египта нетронутой и такой же богатой, как виделось ему в мечтах. Египет избежал позора и не был провозглашен римской провинцией; Октавиан просто взошел на трон Птолемеев, стал наследником их владений и оставил здесь префекта, которому и было поручено править страной от имени Октавиана. Наследник Цезаря победил преемников Александра и подчинил своей власти Александрово царство; и вновь, как при Марафоне и Магнесии, Запад одержал триумфальную победу над Востоком. Битва гигантов осталась в прошлом, победителем вышел худощавый болезненный человек.

Республика умерла при Фарсале; революция закончилась битвой при Акции. Рим совершил полный оборот по кругу, известному Платону и нам: монархия, аристократия, олигархическая эксплуатация, демократия, революционный хаос, диктатура. В который раз на великом переломе истории эпоха свободы подходила к концу, и наступала эпоха порядка.

Загрузка...