12

В санатории, как и на фронте, все пять лет Чайка была медсестрой и удивляла лагерных пьяниц-фельдшеров, выдающих себя за врачей, безошибочным чутьем на болезни.

Здесь же она нашла и свое прошлое, Екатерины Ивановны Чайкиной. А началось оно с того, что заполняя анкету под присмотром сонного здоровенного детины, работавшего здесь за писца, и дойдя до графы «родители», Чайка замешкалась, парубок понял это по-своему, подошел, сунул в ее большемерную «спецу» руку и… отскочил, как-будто наткнулся, шаря в бюстагальтерс, на холодный бок мины… А Чайка даже не шелохнулась и знать не знала, чего же испугался писарь. «Так ты что, детдомовская?» — спросил, глядя куда-то в сторону, борцеподобный писарь. «Детдомовская», — неожиданно согласилась Чайка и почувствовала, как сразу стало легко на душе.

Открыв эпитетом амбарный замок на складе прошлого, Чайка теперь без труда могла пройти в него, чтобы выбрать там себе подходящее барахло — биографию. И прошлое, как пряжа из рыхлого облака шерсти, росло у нее прямо на глазах: из книг о суровом детстве первых лет социализма, из фильмов о беспризорниках и из трудов Макаренко пряла его Чайка. И вскорости выпрялось у нее вполне типичное детство, проведенное в одном из образцовых детских учреждений и крепко связанное с революционными преобразованиями, и юность выпрялась — в помощи партии через комсомольскую работу, и молодость — в добровольном содействии армии, авиации и флоту. Чего-то, конечно, не хватало в прошлом, особенно в детстве, какой-то плотности воспоминаний, их мерности что-ли, но тогда много чего не хватало, и приходилось мириться: и с нехваткой мирились, и с излишествами, была бы убежденность. Без нее — никуда, точнее, без нее — Колыма.

Жила Чайка одна: и замуж не выходила, и детей ни с кем не прижила, — все из-за того, что не складывалось с мужчинами то простейшее множество фигур, которое приводит либо в комнату при исполкоме с нависшим гербом и спящей на ходу сочетательшей, либо тайком в чужую постель, либо на узкую скамью в тесном зале с дамой на высоком кресле, под тем же гербом и с теми же оборотами речи. Она лечилась, лечение, не знающее что лечить, разумеется, не помогло — и вновь при каждой попытке сближения тел, ее и того другого, что обещал ей, лживо или правдиво, крепкую семью с умеренно пьющим, Чайка вместолюбимогои любящеголица, видела падающего на нее красноармейца, в шинели, с красным окровавленным штыком. Какое уж тут наслаждение, когда не коитус, а прямо штыковая атака!

Так бы и состарилась Чайка в сонном мирном существовании, регулярно получая в больнице грамоты и знаки почета, время от времени — юбилейные медали, еще реже — премии и отпуска, участвовала бы себе в вечном круге социалистического соревнования, помогала бы, шефствовала, боролась и дисциплинировала, и состояла бы членом десятка тайных обществ, невидимо и неслышимо прядущих свою всесоюзную деятельность, и скромными вкладами помогала бы им бороться за охрану природы ли, памятников ли, а то и за все на свете, за мир и Советскую власть, — так бы и стоять ей в обществе со-стоящих, стоять да так ничего и не выстоять, не окажи она мизерной в мастштабах страны помощи соседскому сорванцу Кольке Семихвостову.

На пыльном чердаке, среди высохших тел голубей, нашла она Кольку. Привел ее в это таинственное место, наполненное запахами старины, смерти и тления, приятель Кольки — шустрый полненький Славик. Конечно же, она ничего не поняла из его лживого и умоляющего рассказа. Но у нее сразу защекотало в носу — верный признак. И она покорно пошла вслед за пионером.

Их встретило хлопанье множества еще живых крыльев на мертвом ковре птиц — том, что лежал на чердачных перекрытиях и придавал этим интерьерам вид декораций к приключенческому фильму. Когда птицы уселись, она услышала тихое постанывание и мальчишеский, уже отдающий баском, плач… Колька напоролся на гвоздь, растущий из полузасыпанной битым шифером и голубиным пометом балки, да так и сидел, стараясь не глядеть на ржавое острие, торчащее из шнуровки.

Его никак не удавалось снять с гвоздя. При малейшем прикосновении этот храбрец закатывал глаза и по-бабьи голосил. Чайка применила верное средство — кольнула его в пятку, от испуга он дернулся и через мгновение был у нее на руках.

У себя в комнате Катерина Ивановна тщательно промыла рану, потом приложилась к ней губами — Колька замер — дунула, перебинтовала, сразу стало не больно.

Он просил ее не рассказывать родителям и объяснил — планеры переломают. Это он за планером на крышу лез…

Чайка при слове «планер» вздрогнула. «Планер…» — прошептала она. Что-то знакомое было в этом слове, какой-то особенный запах, и почему-то только при белобрысом этом мальчишке. «Чепуха, возраст, наверное», — сбежала в привычное Чайка.

Однажды она встретила его на улице с двумя авиамоделями, и снова что-то защекотало у нее под переносицей. Спросила, как нога?

Колька ответил, что все о’кей, зажила быстро и не болела почти.

Они уже собирались прощаться, как Чайка ни с того, ни с сего сказала:

«Дай, брошу», — и кивнула на птичку, что покачивалась у него в руке.

Колька с видом знатока усмехнулся, но дал…

Она взяла в руки планер, машинально проверила на баланс и, резко подавшись вперед, бросила.

«Здорово», — с восхищением сказал Колька.

Ей и самой стало интересно, как это так. Вдвоем они следили за устойчивым плавным полетом. Колька стоял чуть сзади и смотрел больше на ее профиль, чем на модель. И чувствовала она горящий в юном авиамоделисте вопрос. Вопрос явно относился к ней, но слова, как ни старалась она выхватить их из мальчишеского волнения, оставались неясными. И тогда кто-то в ней, знающий толк в планерах, сказал:

«Хорошая центровка, а концы — разогнуть… пижонство», — и сразу же исчез в медсестре.

Колька тут же, нарушая данный родителям обет не вступать в контакты с одинокой соседкой, в особенности же избегать всяческих разговоров о ее молодости, отважился спросить:

«Скажите, Катерина Ивановна, а не было ли у Вас сестры, Лизы Чайкиной?»

Чайка, не зная что ответить, промолчала, но Колька был из той породы следопытов, ответы для которых не самое важное в жизни.

«Я еще, знаете, и в кружке следопытов состою, — продолжал он, упоенный нарушением родительского табу. — Да вы знаете, наверное, это наши ребята черепа за насыпью нашли. Много. И в затылок все. Говорят, немцы зверствовали, а чтоб следы замести, для провокации, значит, из трофейного советского оружия стреляли. Нам военрук сказал, потому что и пуль много находить стали, а пули наши, советские… Так вот, я о Чайкиной, о знаменитой летчице нашей, ну той, что Зигфрида сбила. Она, оказывается, и до войны летала в аэроклубе, и чемпионкой была, правда, в планерах. Это я узнал… сам, — Колька гордо вскинул голову. — И заметка есть, с фотографией. Вот, — протянул ей ксерокопию газеты юный авиамоделист. — Чем-то на вас похожа, дай, думаю, спрошу, может, сестрой будете?..»

Чайка разглядывала газету. Девушка на фотографии была, действительно, похожа на нее, но не буднично-внешним сходством, на которое и обращают обычно внимание, а скорее той мистической схожестью с собой, когда человек, не избалованный фото и киновниманием к собственной персоне, вдруг видит себя в виде движущейся копии, скажем, в хронике, и тогда, в те короткие мгновения, когда еще не включен мистификатор узнавания, и тот мелькающий в кадре человек не выделен из толпы мифом исключительности, вот тогда и наступает для него маленький страшный суд: поделенный надвое целлулоидной пленкой, выносит он себе приговор: «что там за плохиш бежит», или «ну, плоскодонка, размахалась руками», — или что-то совсем обидное, унижающее того невзрачного человечка из толпы, до тех пор пока не протянется нить узнавания между снисходительным гигантом, по эту сторону экрана наблюдающего жизнь лилипутов, и одним из целлулоидиков, скорбно растворенным в толпе… Дальше описать невозможно. Сравнить это с внутренним ядерным взрывом или с чувствами сомнамбулы, узнающей в ходе судебного расследования о совершенных ей при свете Луны кровавых злодеяниях? Да что толку тащить это в тину сравнений: встречаются «Я» и «я», — нет на Земле катастрофы ужасней. Ребенок, которому наскучили родители, закрывает глаза и говорит: «мамы нет и папы нет».

— «Я» моргает — и целлулоидный мир выворачивается наизнанку.

Воспоминание о небывшем… Крылья, скалы, стая белых кричащих птиц… Да мало ли откуда, из кино, может быть.

«Может, и была, — отрешенно сказала Чайка, чувствуя досаду от неудачи пройти в то неясное, что прикрывала фотография, — до сих пор неизвестно, как я попала в детдом».

«А планеры… откуда знаете?» — спросил Колька.

«Планеры? И кто ж его знает, откудова знаю, — шутливо, в ритме известной песни пропела ответ Чайка. — От бога, наверное», — добавила она и вдруг посерьезнела.

Загрузка...