А полеты все ширились, все большее число людей заражалось горячечным бредом высоты, отчего некоторые умствующие обыватели, прийдя в смятение и ужас, пытались унылыми сентенциями обуздать стремительно молодевшую страну. Но их голоса были робки и тонули в гуле пламенных моторов, сменивших устаревшие и уставшие сердца. Не отставали от них и покорители недр, высоких широт и далеких меридианов. Время свершений упразднило тление будней. «Первый прыжок в шестьдесят!» — возвещали с восторгом газеты, и эта радость непосвященным, всяким там Жидам-гуманистам, право-троцкистам и лево-зиновьевцам казалась не совсем уместной, только верные слову и делу Великого Продолжателя угадывали за этими подвигами надежды на хороший урожай и рост выплавки стали. Парады физкультурников, танцы с прыжками, бодрые песни поощрялись с теми же целями. Твердо проверенный факт: пшеница после концертов музыки советских композиторов становилась выше и веселее, как жизнь. «Все на планер!» — командовала страна. Население слушалось. «Все на парашют!» — и тысячеокая толпа с завистью смотрела на плывущие в небе купола. «Небо не должно пустовать!»
— этот лозунг не появлялся на страницах газет, о нем знали только внутренние круги тайного общества, называемого советским народом, но этот принцип отражался и дробился в других лозунгах, вошедших в Кодекс Строителя. Летали сами и пытались навечно оставить в небе своих великих вождей. Стометровый Предтеча должен был вознестись почти на полукилометровую высоту, чтобы видеть оттуда и направлять…
Только зря ее не допустили к соревнованиям. Говорят, не было летного стажа и какой-то классификационной карточки. Да это бы ничего — энтузиазм мог смыть все кастовые барьеры отборочного списка, а массовка длиннокрылых планеров, соперничающих в белизне с облаками, была бы явно по душе небожителям. Поэтому «в виде исключения» допустили почти всех. За пределами «почти» в плену строгих правил оказалась одна Чайка. Исключений, что уже стало привычным, было во много крат больше, чем жестких правил и строжайших предписаний. Но строгие правила и грозные инструкции подобны богам: как последние сдуваются над пустыми алтарями и уступают небеса второй смене, так первые теряют свою власть от долгого неупотребленья. У правил же строгая диета, одни лишь применения служат им пищей, случается, что и кровь пленников, стекающая с алтаря — не всегда след преступления, есть народы, чье солнце перерабатывает ее в нужный всем свет.
А жертву избирает жрец. Дневальным по алтарю правил во время соревнований был назначен Чубак. И он, как сделал однажды грозный бог древних иудеев, предложил Чайке искупительную жертву. Он смеялся, гордо вскидывал чуб, но ладони к ней уже не простирал… Если бы просто так, без жертвы, без платы, без всяких там пропусков в прекрасный мир кино, общественного питания или авиации, если бы кто-нибудь посмел возложить на нее горячие от желания руки, тогда… тогда бы она и вправду не знала, что делать, и самое главное, как к этому отнестись. Партия в этом тонком деле по большей части хранила молчание, и поэтому еще не все было ясно в отношениях полов у строителей будущего, комсомольский же съезд в целом принял резолюцию о том, что половое влечение не ослабляет классового сознания, конечно, при условии пролетарской эндогамии и негаснущей в течение всего акта революционной бдительности. Что касается любви, то она подобно церкви, отделенной от государства, была начисто отлучена от секса. И это новое значение любви укрепилось даже в народном сознании.
«Мы с миленочком вдвоем
В гору поднимаемся
Два нагана по бокам
Шутить не собираемся!»
— пели на клубной завалинке девчата новой деревни.
«Сколько елочек в лесу
Сколько яблонек в саду,
Сколько девушек готовых…
К обороне и труду!»
— отвечали им с тракторов хлопцы.
Комсомолец Чубак отступил не сразу. На случай неудачи с искупительной жертвой у него имелось одно давнее комсомольское постановление по вопросу о том, имеет ли право комсомолка отказывать комсомольцу в его классово-сексуальных исканиях. В те времена, а это были бурные годы поиска канона, незначительным большинством бюро приняло: «Нет, не имеет, ибо это подрывает у комсомольца, строителя светлого будущего, уверенность в завтрашнем дне».
Так, в мелкобуржуазной колоде заигрываний, этом наследии тяжелого прошлого, у комсомольца Чубака оказался пятый туз — то самое историческое решение Костромского бюро. Но и Чайка не осталась без козырей: «Да, если только комсомолка решила связать свою судьбу с комсомольцем, чтобы объединить свои усилия в борьбе за светлое будущее, а если она потворствует грязным инстинктам, доставшимся от тяжелого прошлого, значит, она подтачивает фундамент победившего социализма, значит, она предает идеалы, дело и героев, которые…» Побледневший Чубак уже не слушал, он замер, столкнувшись с желтыми немигающими глазами Чайки, потом тряхнул головой и спешно ретировался.
Свежим предполетным воздухом Тушинского аэродрома решила развеять Чайка смрад вожделений. Было то самое утро, о котором поется в песне:
«Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля
Просыпается с рассветом
Вся советская земля».
Сняв косынку и распустив желтые волосы, чужая общему празднику стояла она, не смея преодолеть небольшой лоскут зеленого поля, разделившего возбужденных людей на тех, что в строю — «участников» — в шлемах и летных комбинезонах, и прочих — разноодетых толпящихся зрителей. И вдруг, после вводной и приказа, по команде «вольно!» все спортсмены ринулись к ней, вытаскивая ее из толпы, а из командирских планшетов — блокноты и карандаши.
Долго пришлось Чайке доказывать, что она Чайкина, не Орлова и уж тем более не германская кинозвезда-шпионка, а такая же, как они — планеристка. Советская.
И комиссии, несмотря на индивидуальный протест Чубака, пришлось сделать еще одно исключение.
Еще одно исключение праздничному дню подарила сама Чайка. Исключения, подобные этому, назывались рекордами, а нередко и подвигами. И страна, считавшая себя кузницей героев, где к горну был приставлен неприметный ранее скандинавский бог, остро нуждалась не только в связных между небом и землей, объединившихся в церковь нового типа, но и в тех полубожественных существах, которые покрыли бы собой всю сферу человеческой активности, от стратосферы до канализационных стоков, и утвердили бы новый канон в победившем культе Труда.
Гудит, ломая скалы,
Ударный труд! —
Прорвался песней алой
Ударный труд!
В труде нам честь, в труде почет,
Для нас кирка породу бьет,
Для нас и трактор по полю идёт, гудёт,
Он с песней по полю гудёт.
735 километров без единого взмаха пролетела в этот жаркий день Чайка.
И как могла она объяснить назойливым собкорам, рабкорам и селькорам, этим канарейкам нового образа жизни, «методы» и «приемы» полета? Как рассказать им о той силе, что повела ее кболоту, над которым по всем инструкциям лучше не пролетать, но вышло так, что болото оказалось высохшим, больше того — с тлевшим где-то в глубине торфом. Именно из-за него, этого болота, Чайка смогла набрать высоту, на нем и еще на грозовом облаке — кто, кроме Чайки, решился бы использовать грозу? И какие инструкции могли подсказать ей, что бурое поле рядом с толстенной трубой — еще триста метров высоты, отвоеванных у неба? Никто и никогда не ходил по этому полю — горячий шлак с крупнейшей ТЭЦ пятилетки сеяли на нем грузовики.
Не успела фотография Чайки облететь газеты страны, как от модели страна уже звала к планеру, а с планера манила на самолет. И Чайка, подобно другим девушкам нового типа, готовым к обороне и труду, решила сменить сердце на пламенный мотор. Ее не пугали ни рев, ни мясорубка винта, единственное, чего ей не хотелось видеть рядом со своим самолетом, было Степаном Чубаком.
Но в аэроклубе о нем ничего не слышали, кроме того, что он находится сейчас на важном задании. Дальше Чайка расспрашивать не стала — словесные заклинания типа «на важном задании», «выполнять наказ Родины», «по зову Партии» были для нее исчерпывающе ясны.
Сомнительным темам Чайка предпочитала разговоры о порывах и новых сердцах молодых, которые вовсю врубались в скалы и склонялись к станкам, чтобы покорить для Родины горизонты трех мыслимых миров: глубокого, широкого и высокого.
И расступались стихии перед натиском молодых.
И в тихий май сорок первого казалось, что недалек последний день истории — вначале в одной, отдельно взятой стране, а потом и во всей наблюдаемой части Вселенной; той истории, что двигалась под действием борьбы классов, и которая должна была завершиться установлением царства всеобщего счастья, царства дружбы, равенства, братства.
И все стройно было уложено в классовом сознании, одна только малость и выпирала: как же могло так случиться, — недоумевали строители нового будущего, — что в одно и то же время, на одной и той же небольшой планете, навстречу их красному гиганту, зовущему народы мира в формацию вечной зари, на теле гниющей западной цивилизации поднялся, подобный исполинскому грибу, еще один призрак, коричневый, тоже зовущий, тоже в царство, если не вечное, то тысячелетнее, и с рвением не меньшим, чем у марксового могильщика, пытавшийся со своей стороны подмять под себя гнусную поступь буржуазной истории — но вместе с ней почему-то и могильщиков ее, неужели из-за того только, что Первый Предтеча был не арийских кровей?
Временный союзник и непримиримый враг? Или союзник и временный враг?
Два красных стяга реяло над Землей, и тень их полотнищ ползла по планете.
И две крови питали одну землю, но земля, вопреки теориям, никак не могла обнаружить отличий.
Красные знамена — красная кровь.