С детской в сердце простотой
Я пошел путем-дорогой,
Вера был вожатый мой.
Ф. Шиллер. «Путешественник»
Женька Крылов и Саша Лагин вышли из военкомата. За спиной хлопнула дубовая дверь, будто досадуя, что эти двое вышли наружу. То была особая дверь. Ее не открывали ради праздного любопытства, около нее не резвились дети. Сюда входили серьезные и строгие люди. Она впускала их в старый, прочный, как крепость, особняк, а выпускала не всех и не сразу. Каждый мужчина знал ее. Открывая дверь, он переставал принадлежать себе и растворялся в раскинувшейся на тысячекилометровых пространствах армейской массе. Там не будет тихих покровских улиц, не будет материнского дома, не будет ничего привычного, но начнется неизведанное. Хватит ли у них сил встретить его?
Женька и Саша молчали. Старую Покровку поглотила темнота, ветер и снег, редкие прохожие спешили укрыться в подъездах домов. В этом неуютном мире оба почувствовали себя одинокими.
Они пошли вдоль притихших, будто безжизненных домов, миновали громаду патефонного завода, внутри которого гудело и вздыхало, словно там пытался взлететь большой жук. Теперь на заводе делали не патефоны, а винтовки. Может быть, и для них сделают здесь, и вскоре оба будут ползать в снегу по-пластунски, как те пехотинцы, которых Женька недавно видел за городом. Один из них тогда подмигнул ему — улыбка получилась кривой от застылых щек: «Не дрейфь, парень, и тебе достанется!»
Достанется, конечно. Одно дело записаться добровольцем — тут все даже торжественно, и сам чувствуешь себя молодцом, — и совсем другое — снег, ботинки с обмотками и замороженный тоскливый взгляд… Матери-то как сказать? Самому трудно было поверить, что вот так внезапно переломилась жизнь, и он прямо из детства шагал в неизвестность. Не этого ведь он хотел… Но он не мог поступить иначе, он считал себя обязанным быть там, где сражались против фашизма, где миллионы людей отстаивали свободу, честь, жизнь. Завтрашний день и манил его к себе своей необычностью, и отталкивал своей суровой будничностью…
Женька Крылов еще не осознавал всей серьезности своего решения. Он боялся, ему впервые было так тяжело, и еще он стыдился мысли, что кто-то заметит его страх. Женька, конечно, никому не скажет о своих сомнениях, даже Саше. Но Саша и без того все знал. Хорошо, что рядом Саша.
Все началось с телефонного звонка из городского комитета комсомола: военкомат набирал добровольцев в авиадесантные войска. Эта весть застала Женьку врасплох: учиться оставалось всего три месяца, он внутренне был подготовлен к тому, что за это время никаких решительных перемен в его жизни быть не может. Вот закончит школу — тогда другое дело… Ребята были взволнованы не меньше его. Наверное, все тоже подумали о школе.
А школа была прифронтовая: затемненные помещения, горстка учителей и учеников. Большинство Женькиных прошлогодних одноклассников в сорок первом эвакуировалось за Урал, а тех, кто остался в Покровке и пошел в десятый, по пальцам можно было перечесть. Ютились десятиклассники в бывшей раздевалке, где вместо вешалок поставили парты. На уроках сидели в пальто, писали карандашом: чернила замерзали в чернильницах. Тетради, учебники, дрова и уголь были дефицитом, как скупой военный хлеб. И все равно это была школа с ее уроками, звонками, переменами. Гостеприимная, постоянно обновляющаяся, она безостановочно вела Женьку Крылова по его самой интересной жизненной дороге. Но два дня тому назад привычное движение застопорилось, и он оказался на перепутье, о котором недавно и представления не имел.
Одноклассники по-разному восприняли новость. Валя Пилкин, улыбаясь чуть раскосыми глазами, засуетился больше обычного: «Ну что я говорил, а? Кому теперь нужна математика? В армию, в армию!» Если бы не очевидность факта — не вызов десятиклассников в горком, вряд ли кто принял Пилкина всерьез: слишком уж он был восторженно-забавен. Ничто его не задевало, он всегда был ясен, деятелен, улыбчив, ни на кого не обижался и откровенно недоумевал, если вдруг кто обижался на него самого. Он одинаково уживался со всеми и не понимал, как это можно с кем-нибудь не ужиться. В общем, Валя Пилкин был человек безвредный, покладистый, заметный, но его слова ничего не значили. Они скользнули по поверхности Женькиного сознания и исчезли, словно их и не было.
Витька Пятериков ухмыльнулся: «Ну, девочки, давайте напоследок я поцелую вас днем!» Витькины сальности заставляли Женьку краснеть. Женька познакомился с ним лишь в десятом классе: Витька жил в пригороде и до прошлого года учился в сельской школе. Как Женька ни приглядывался к нему, Витька оставался для него загадкой: он то нарочито щеголял своей развязностью, то был осторожен и сдержан. О себе он помалкивал и вслух своего отношения к звонку из горкома не высказал.
Левка Грошов доверительно заговорил с Лидой Суслиной. В классе он держался особняком и дружил только с девчонками. Что в нем нравилось Лиде, Женька не понимал. Правда, танцевал Левка превосходно — тут мало кто мог соперничать с ним, и Женька, конечно, не мог. Он немного завидовал Левкиной непринужденности в отношениях с девочками. У Женьки такой свободы никогда не было, он втайне досадовал на свою робость. Конечно, любопытно было бы узнать, о чем Левка говорил с Лидой и как он относился к вызову в горком. Но спрашивать об этом Женька не стал, у него своя гордость. Да и по правде, ему не так уж важно было знать, что думал Грошов. В конце концов идти добровольцем или нет — это дело совести.
Паша Карасев, Костя Настин и Миша Петров, узнав о наборе добровольцев в авиадесантные войска, ничего не сказали. Но Женька знал, что они думали: Паша и Костя были его друзья, а Миша как-то незаметно и быстро подружился с ними.
После уроков, на улице, Паша проговорил тихо и очень серьезно: «Знаешь, надо идти, надо…» Паша — чудаковатый мудрец, голова у него была набита деловыми планами, которые он выполнял с невыносимой для Женьки методичностью, потому что всегда следовал рассудку, в то время как Женька был на поводу у чувств. Начало войны Женька воспринял беззаботно: «Ну, это долго не продлится! Помнишь, как в «Если завтра война?» «Не думаю, что скоро, — возразил Паша, — не думаю…»
Эта Пашина рассудительность и нравилась Женьке, и чуть-чуть раздражала его. По правде сказать, в них было мало общего. Они нередко спорили между собой: для Паши важен был действительный смысл, а Женька во всем искал необыкновенное. Паша был домосед, а в Женьке жил неугомонный бродяга, которому всегда чего-нибудь не хватало. Он играл в футбол, ловил рыбу, бегал в пригород, занимался в драмкружке — где он только не бывал!
Он и теперь не усидел на месте — к счастью ли, к несчастью. А ведь это так хорошо — жить дома и не тревожиться за завтрашний день…
Женька и Саша вышли на центральную улицу. Темная, будто вымершая Покровка принимала на свои улицы и крыши новые и новые россыпи снега. Беспокойно гудели провода высоковольтки, веники деревьев отчаянно сопротивлялись порывам ветра. Женька глубже прятал голову в воротник пальто, нудной чередой наплывали мысли…
Паша, как обычно, пойдет завтра в школу. Он по-прежнему будет решать задачи и читать книги, а Женька тем временем будет топать в ботинках с обмотками. Странно все-таки: желания у людей одинаковы, а доля им выпадает разная. И Костя Настин останется дома. Разве кто предполагал, что будет так? Костя-то — боксер, уж с ним-то, казалось, все ясно и просто…
Мишу Женька знал с осени прошлого года: Петровы эвакуировались из Ленинграда. Эшелон попал под бомбежку, тяжело ранило мать. Когда Миша вспоминал об этом, он выглядел старше и серьезнее остальных ребят. Однако по странной мальчишеской логике Женька считал его безнадежным юнцом: круглолицый, курносый, с ежиком рыжеватых волос и близко посаженными глазами, Миша, казалось, был навсегда обречен оставаться в подростках.
Петровы поселились у родственников. Мишин дядя работал на артиллерийском заводе, отец был на фронте. Заботы о больной матери, братишке и сестренке легли на Мишины плечи. Ему приходилось подрабатывать на станции грузчиком, чтобы купить хлеба и картофеля.
Миша тоже не уедет из Покровки — но тут случай особый.
Паша, Костя и Миша закончат десятилетку, все у них будет упорядоченно. Только Женька и Саша выбились из этой устойчивой колеи — Саша еще в прошлом году поступил на завод.
Саша — Женькина слабость и Женькина совесть. До Саши он старался дорасти, дотянуться как до высшей точки, за которой уже нечего было бы желать себе. В других ребятах все просто: он мог перечислить их достоинства и слабости, он помнил их жесты, их манеру говорить, — все, что относилось только к ним. А вот из Саши он не мог вычленить ничего: Саша вошел в его сознание целиком, все в нем было значительно, и все такое, что не придерешься: походка, голос, лицо, жесты.
По Пашиной походке всегда можно было определить, что в данный момент занимало его: если переваливался из стороны в сторону и посматривал, нет ли вокруг чего любопытного, значит, прочитал книгу или решил хитроумную задачу; если переваливался и голову опустил, то — задумался над чем-нибудь; а если шел, энергично размахивая руками, то, конечно же, спешил домой, проголодался. Все у него было на виду: добряк и ничего не умел скрыть в себе. Костя ходит — видно, что ни о чем не думает, кроме как о том, куда идет; Левка Грошов передвигается как-то боком, и нос у него всегда поднят слишком высоко: не ходит, а скользит; Валя Пилкин вовсе без походки, все у него будто с чужого плеча — жесты, слова, голос; Миша Петров ступает осторожно, словно опасается, что раздавит какого-нибудь муравья или невзначай толкнет кого. Одна Сашина походка ничего не открывала настырному Женьке: Саша не раскачивался и не плыл лебедем, не сутулился и не выпячивал грудь, а ходил себе обыкновенно, не тяжело и не слишком легко — в общем, как надо. И не было у него позы, бравады какой, мысли затаенной в походке, а в теле ни одной фальшивой черточки.
И голос у Саши — другого не надо. Левка Грошов будто напоказ говорит: произнесет фразу и сам себя слушает, хороша ли получилась. Женька отмахивался от его голоса, как от надоедливой мухи. Голос у Вали Пилкина ровным счетом ничего не выражал. Жужжал, как ему было положено, тоненько посмеивался, где надо и не надо. Паша Карасев говорил чуть-чуть небрежно, его не слушать, а понимать надо было. Ну а Миша Петров был вовсе без голоса: его надо было и услышать, и понять. В каждом из этих голосов было что-то поддающееся оценке, а вот Сашин голос был неопределим, хотя голоса лучше, чем у Саши, Женька и не представлял себе. Он никогда не мешал ему, не стремился перебить другие голоса или привлечь к себе внимание, но его всегда было слышно, и в нем Женька ни разу не уловил спешки, растерянности, чрезмерного удивления или какой-нибудь другой неестественной нотки; его нельзя было поколебать, он не существовал отдельно от Сашиных чувств и размышлений.
Все в Саше было определенно, законченно, прочно, он никогда не подчеркивал своего превосходства над кем-либо, не рассуждал о других за глаза плохо. Вообще, Саша — это Саша, другого такого не могло быть. И что теперь он шел рядом, давало Женьке надежную опору. А два дня тому назад Женька и не предполагал, что будет так…
…По пути в горком Женька, Паша и Костя забежали к Лагиным. Дома была одна тетя Лиза, Сашина мать. В июне ей исполнится тридцать восемь лет. Еще недавно она была самой счастливой из женщин, каких знал Женька. Она была любимицей трех богатырей, живших в доме. А жили здесь четверо: дед Савелий, дядя Степан, Саша и тетя Лиза. Только какая она тетя? Рядом с бородатыми кузнецами Савелием и Степаном она выглядела почти девочкой. Дед Савелий — настоящий Илья Муромец, а дядя Степан — так тот, пожалуй, еще мощнее: деду за шестьдесят, ссутулился чуть-чуть, а дядя Степан прямой, как гвоздь, только борода поменьше. Обращались они с тетей Лизой бережно, распоряжалась же в доме безраздельно она. Она укрощала своих великанов одним взглядом, одним прикосновением руки, одной любовью. Здесь, в доме у Лагиных, Женька открыл для себя столько нового! Дед Савелий любил подтрунивать над ним и упорно называл его Ершом — в отместку Женька называл его Бородой. Между ними завязались приятельские отношения, основанные на взаимопонимании. Знал Женька и кое-какие дедовы секреты.
При случае Савелий любил пропустить стаканчик. Тогда он возвращался домой как добрый великан, готовый услужить всем, особенно детям. «Вот ты, — обращался он к пареньку, ищущему лазейку на стадион, где вскоре должен был начаться футбольный матч, — разве ты муха, чтобы проползти в щелку? Ты, брат, — человек, тебе надо дырку пошире! Посмотри-ка, чтобы, знаешь, поблизости никого не было, а то нам с тобой попадет. Ну вот, теперь в самый раз!» — Савелий раздвигал в заборе доски, и только скрежет проржавленных гвоздей свидетельствовал, что они были основательно прибиты. Пацаны не теряли времени и шустро ныряли в дедов проход, а Савелий стоял сбоку и, хихикая, поглаживал бороду. Женька шел на стадион и видел все. Потом за забором послышались крики, несколько мальчишек выскочили обратно и пустились наутек. Один из них предостерег Савелия от опасности: «Беги, дед!» Из дыры выглянула свирепая круглая физиономия, с удивлением уставилась на колоссальную фигуру деда. Савелий и Женька поспешили скрыться за углом.
— Ты, Ерш, смотри Лизе не говори, а то мне опять влетит, — Савелий заговорщицки поглядывал на Женьку.
Эти дедовы секреты Женька тщательно хранил от тети Лизы, но рано или поздно независимо от него все выплывало наружу: слишком уж приметен был Савелий.
Дядя Степан выглядел суровее деда. Но Женька-то знал, как добр был дядя Степан. Он больше слушал, чем говорил, а слушал он замечательно, с пониманием. Рассказывая ему что-нибудь, Женька забывал о разнице в возрасте. Так непринужденно, как у Лагиных, он нигде больше не чувствовал себя, кроме, конечно, своего дома.
Есть любовь, закрывающая глаза на существование других людей. Для нее чужой человек всегда помеха. Женька знал одну такую семью — в ней считались только со своими. Он однажды играл в шахматы с представителем этой семьи. Родственники так болели за своего, так переживали его ходы, так желали Женьке поражения, что он поспешил закончить партию, чтобы никогда больше не бывать у них в доме.
У Лагиных уважение другу к другу распространялось на гостя. Здесь сама по себе невозможна была поза, хвастовство, ничем не оправданная насмешка над человеком — невозможно все мелкое, пошлое, унизительное. Переступая порог Сашина дома, Женька незаметно для себя заряжался энергией, а может быть, и сам что-то вносил в семью Лагиных: она, как аккумулятор, принимала и щедро отдавала энергию.
Особую роль в доме играла тетя Лиза. Без нее нельзя было представить себе Лагиных, это нерасторжимое сочетание силы и красоты. Но и сама тетя Лиза не могла быть такой, какой она была, — изящной и нежной — без деда Савелия, дяди Степана и, конечно, Саши. Они друг друга делали необыкновенными людьми. Кто на улице не любовался Лагиными, когда вся семья была в сборе, — трое гигантов и между ними такая стройная тетя Лиза!..Теперь, холодным мартовским днем сорок второго года, на девятый месяц войны, Женька, забежавший к Лагиным по пути в горком, не узнавал тетю Лизу. Перед ним стояла совсем другая, незнакомая тетя Лиза. В глазах у нее была безысходная тоска, а в волосах — седая прядь. Глядя на тетю Лизу, он остро ощутил жестокость и нелепость войны, а себя — легкомысленным мальчишкой, пришедшим сюда, чтобы нанести еще один тяжелый удар этой женщине, которая недавно воплощала в себе человеческое счастье, а теперь была надломлена горем. Когда он немного справился с собой, он подумал, что тетя Лиза и не могла по-иному переживать смерть дяди Степана…
— Что случилось, Женя? — проговорила она. — Тебе надо что-то сказать Саше? Он на заводе. Приходи вечером или скажи мне…
— Нет-нет, ничего особенного… — Женьку обдало жаром от невольной лжи. Он знал, что с этого момента тетя Лиза будет читать в его душе, как в открытой книге.
— Женя… Проходите мальчики, проходите. Так что же передать Саше?
— Мы… спешим, тетя Лиза. Зайдем… в другой раз… — Женька неловко повернулся к выходу.
Идти к Саше после встречи с его матерью было бы уже подлостью с их стороны. Но и не сказать ему нельзя: это было бы предательством дружбы. Саша должен знать, он уже дважды пытался уйти в армию. Первый раз — еще в декабре, после того как почтальон принес Лагиным извещение о смерти дяди Степана. Саша, Савелий и тетя Лиза ездили тогда в Волоколамский район, где погиб дядя Степан. Узнали они немного: похоронен в братской могиле, столбик с фанерным листом замело снегом, его и не нашли…
Встреча с тетей Лизой подействовала на ребят как холодный душ. Оказалось, от их поведения зависели судьбы близких, с этим надо было считаться больше. Выражая общее настроение, Паша сказал: «Не так все просто…»
О главном они не говорили, оно подразумевалось само собой: идти надо. Зато усилилось беспокойство: может быть, — подождать, закончить десятилетку?
У переезда через центральную улицу их ждал Миша Петров, насквозь продрогший в ботинках и демисезонном пальто. «Ребята, предупредил он, — в горком я пойду, а дальше… не могу. Прошу вас не думать ничего такого… Мама еще… слабая…»
Эх, Миша, кто решился бы упрекнуть тебя? Ребята знали, как трудно жилось Петровым. Да и, честно признаться, Женьку самого одолевали сомнения, правильно ли он поступает. Сашу сюда бы, только и он теперь вряд ли поможет. Каждый сам должен решать свою судьбу.
К секретарю по одному входили ребята из других школ. Назад возвращались притихшие, некоторые спешили одеться, хлопнуть дверью…
Костя и Паша пробыли у секретаря недолго, Миша задержался дольше и вышел от него с растерянным, виноватым лицом. Потом пригласили Женьку. «Знаешь, для чего тебя сюда вызвали? Учти: это войска особые, автомат получишь, в тыл к немцам полетишь. Так как?» «Согласен».
После этого «согласен» стало больше ясности, но легче не стало. Теперь Женька ступил в колею и пойдет по ней, пригибаясь от собственных усилий. Нет, героем он себя не чувствовал. Его шатало от какой-то безнадежности, от необходимости сказать это слово, тяжкой глыбой обрушившееся на него.
Последним шел Грошов. Его прождали минут десять. Он вышел, ни на кого не взглянув, молча оделся и направился к двери. На улице Валя Пилкин остановил его: «Подожди, Левка, ты согласился?» «Нет, разумеется». «П-почему?» «Ты что — уполномочен спрашивать? Ну, так я отвечу всем: мне надо учиться, а не делать ать-два». «А как же мы?…» — протянул растерявшийся Пилкин. «Разве вас неволили? Кто мешал вам отказаться? Я не намерен думать за вас!»
Все логично, их никто не неволил, они сами не могли отказаться, хотя им тоже хотелось учиться. Своей логикой Грошов отсекал от себя то, что угнетало их, но они-то не могли отсечь от себя бедствия войны. Этот папенькин сынок, водивший дружбу только с девочками, занял воинственную позицию, потому что от него потребовали принять на себя часть невзгод, которые выпали на них, на миллионы людей, и ему было безразлично, что переживали его одноклассники. Женька мысленно сопоставил Грошова с Сашей, с его матерью, с дядей Степаном и… потерял контроль над собой. Костя, честный рыцарь Костя, кто упрекнет тебя, что ты впервые утратил свою сдержанность, опередил Женьку и коротким ударом отбросив оЕрквплавааж, задрав длинную ногу в новом ботинке, а ребята молча стояли вокруг. Костя одним ударом поставил все на свои места.
Отец был дома, когда Паша Карасев пришел с улицы. Паша не спеша раздевался, а отец так же не спеша мыл руки. Казалось, он напрасно намыливал их — никакое мыло не могло смыть с них машинное масло. Работал отец слесарем в депо.
За ужином Паша сообщил о вызове в горком комсомола и о своем согласии пойти добровольцем в армию. Мать тут же заохала и принялась упрекать его в непростительной поспешности.
Отец долго хранил молчание.
— Да скажи ему, глупому, что так нельзя! — не выдержала мать.
— Вы, молодые, норовите все по-своему, — заговорил после ужина отец. Слова у него были веские, каждое обдумано и серьезно. — Тут уж ничего не поделаешь, век такой. Но соображать ты все равно должен. Как же это — одно дело не сделал, а уж за другое берешься? Тебе учиться-то еще три месяца — десять лет, выходит, коту под хвост? Куда торопишься? На войну? Какой из тебя солдат — ты жить-то еще не научился! Знаешь, отчего сосед умер? Ему в гражданскую пуля легкие пробила. С тех пор кашлял, а умер тридцати восьми лет. Парень был — первый в эскадроне… Война, Павлуша, не век будет, после нее жить надо, а как жить будешь, если у тебя пуля в груди или ног нет? Вот и сообрази, как быть. Разум тебе дан, грамотой ты нас с матерью вон на сколько обогнал. Подумай. В таком деле один дурак торопится. Жизнь-то поумней нас с тобой, в ней все на своем месте. Созреешь — тогда и твой черед в армии служить. Ну а если тебе суждено будет на войне покалечиться — так пусть по жребию, а не по собственному желанию. Вот и гляди, как поступить, — по недомыслию или по разуму, по самой жизни. А подумать тебе не поздно. Все, Павлуша, забывается, все. Сам помни, что тебе надо…
Уснул Паша нескоро. В темноте долго размышлял над тем, что сказал отец, припоминал события минувшего дня, взвешивал «за» и «против». Чаши колебались, хотя в горкоме он твердо сказал «да».
За перегородкой ровно дышал братишка, из спальной донеслось знакомое похрапывание отца. Неожиданно Паша услышал шлепание босых ног по полу — это встала мать.
— Сынок, — зашептала, — проснись…
— Я не сплю.
Простоволосая, в ночной рубашке, мать опустилась перед ним на колени.
— Не бросай школу, не вреди себе, подумай над тем, что говорил отец…
Тревожный поток материнских слов подхватил Пашу и понес к какой-то мутной реке, вспененной сомнениями и противоречиями.
— Обещай, что откажешься, — шептала мать. — Не будет тебе счастья, если не послушаешься родной матери…
Ее шепот гулко отдавался в Пашиной груди. Паша устал от этого ночного натиска, чаша весов, наполнившая его дом тревогой, подскочила вверх. — Я все понимаю, мама. Отец прав, сначала надо окончить школу, незачем торопиться… — проговорил он, на удивление самому себе, совершенно спокойно и почувствовал облегчение, оттого что сказал.
Мать поцеловала его и ушла. Вскоре он крепко уснул.
Костя Настин тоже долго не спал в эту ночь, но не переживания близких беспокоили его: сестра слишком уставала за день, ей хватало собственных забот. Костины родители умерли, когда ему было два года. Маленького Костю приютил у себя дед, бывший моряк, а после смерти деда Костю взяла в свою многодетную семью сестра. Она заменила ему мать и отца. Ее муж, разнорабочий-железнодорожник, уделял больше времени собутыльникам, чем семье и дому. С нуждой сестра боролась самоотверженно, она даже ухитрялась прилично одевать своего единственного брата. Теперь, когда Костя уйдет из дома, ей станет полегче: меньше потребуется денег. Да и провожать близких ей не впервые — на фронте
Другая былшчйшуж1шптлрш1ййсашн уснуть: стычка у горкома. Грошов, конечно, не заслуживал дружеского отношения к себе, но и бить его не стоило, особенно Косте. Если бы это сделал другой, все было бы правильно. И не потому вовсе, что боксерская этика запрещала Косте вмешиваться в уличные потасовки. Вдруг Лида подумает, что он… из-за ревности сводил с Грошовым счеты?…
Уже третий год Костя Настин вздыхал о Лиде Суслиной, храня свои чувства в тайне от одноклассников. Лида, конечно, догадывалась, в чем дело, но не придавала значения его переживаниям: влюбленных в нее мальчишек было немало.
«Какой-то замкнутый круг: все правильно и в то же время неправильно. С Лидой поговорить бы, объяснить ей… А перед Левкой надо… извиниться».
От этой с трудом найденной мысли Костя успокоился и уснул.
Левка Грошов тоже ворочался в постели. Минувший день был едва ли не самым скверным в его жизни. Левка кипел от злости и думал, как отплатить этим безмозглым дуракам-одноклассникам. Но зацепиться было не за что, он сам дал им повод унизить его. А хуже всего, что об этом никому не расскажешь: узнай отец подробности, по головке не погладил бы, и тетя вряд ли похвалила бы…
Левка рос, ни в чем не зная нужды. Авторитет отца, директора завода, позволял Левке пользоваться привилегиями, недоступными для сверстников. Он побывал в Артеке, летом мог получить в свое распоряжение заводской катер и нередко раскатывал в легковой машине отца. Во Дворец культуры его не только пропускали бесплатно, но и услужливо усаживали на одно из мест, предусмотрительно оставляемых на такие случаи администрацией.
Эти привилегии вскружили ему голову, он слишком возомнил о себе и тем самым оттолкнул от себя многих ребят…
Для Витьки Пятерикова ночь была самой обыкновенной. Драк в пригороде он насмотрелся, ну а эта — разве драка? Конечно, с Костей Настиным лучше не связываться — удар не дай Бог. Этому дураку Грошову так и надо: не болтай лишнего и нос не задирай. Собой Пятериков был доволен, у него-то все в порядке и без шума…
Мишу Петрова полночь застала на товарной станции. Пошатываясь от усталости, он выносил из вагона тяжелые ящики и складывал под навесом.
— Покурим, — предложил пожилой коллега.
— Отдохнем, — Миша присел на ящик. «Ребята в армию уходят, — подумал, — а я тут…»
Он был очень недоволен собой.
Валя Пилкин спал крепчайшим сном. Зла он ни на кого не имел, все одноклассники были для него приятели, столкновению у горкома он не придавал особого значения. Вале снилось далекое студеное море, он стоял на высокой скале и громко читал свое новое стихотворение:
По улицам Берлина,
Токио и Рима
Идет фашистов тьма
И кричит: «война!..»
На следующий день десятиклассники проходили медицинскую комиссию. За четверть часа Женька обошел всех врачей. Сердце, легкие и все остальное были у него без малейших отклонений от нормы, зрение и слух — сто процентов, цветовые рисунки он различал мгновенно. Врачи, казалось, небрежно осматривали его и писали: «годен», «годен», «годен…»
Самое трудное испытание ожидало его в кресле. Врач приказал ему держаться за ручки и крутнул кресло — Женька повернулся, пожалуй, раз десять. Потом врач так же резко остановил кресло, а Женька обязан был встать и пройти точно по прямой до двери. Его шатало, ему казалось, что он позорно провалился на этом экзамене, но вот он услышал «достаточно» и разглядел улыбку врача: «Отлично, молодой человек, отлично!»
Женька вышел в коридор, и гордясь тем, что выдержал испытание, и тревожась, что стремительно, будто помимо своей воли, двигался по роковой прямой навстречу дальнейшим событиям. Что-то в нем уже не принадлежало ему, он со странным любопытством следил за собственным движением в неизвестность.
В диспансере Женьку настиг ошеломляющий удар. Валя Пилкин был забракован почти без осмотра: его косоглазие ребята не принимали всерьез, а врач рассудил иначе. Валя получил в карточке «не годен» и больше никуда не пошел. Паша Карасев провалился в кресле: он не мог сделать ни шага и сел на пол, а Костя — накануне у него воспалилось ухо — был остановлен ушником. Растерявшийся, он молча протянул Женьку карточку. Женька не сразу осознал, что произошло: друзья уходили от него. Это показалось ему нелепостью. Потом он спохватился: «А Пятериков?» Повинуясь порыву, будто защищаясь от грозящего ему одиночества, Женька подскочил к двери кабинета, рывком открыл ее. «Что случилось, Крылов?» «Из двенадцатой все прошли комиссию?» Врач заглянул в список: «Все». «А Пятериков?» «Такой фамилии здесь нет». Нет! — Женька не заметил, как снова очутился в коридоре.
Ребята все еще стояли у окна, но между ними и Женькой уже выросла неодолимая преграда. Здесь, в коридоре диспансера, Женька Крылов расставался со своими школьными друзьями, а в их лице — со всем, чем жил до сих пор. Ему стало жаль, что случилось так, жаль самого себя. Он поспешил на улицу, чтобы остаться наедине со своим одиночеством, ощущением незаслуженно нанесенной ему обиды.
Ребята некоторое время шли за ним, но он свернул в переулок, и они отстали. Ему было все равно, куда идти, он брел наугад, пока не увидел перед собой городскую баню. Недалеко и военкомат — туда-то ему и надо…
И здесь, у военкомата, он увидел Сашу. Высокий и строгий, Саша шел по протоптанной в снегу тропинке. Первый Женькин импульс был — бежать навстречу, но мысль о предательстве друга остановила его. Он смотрел на Сашу, словно это не Саша приближался к нему, а сама судьба. Женька приготовился принять на себя еще один ее удар. Саша подошел, взглянул на съежившегося от ожидания Женьку. Сейчас с первым словом Саши рухнет все, что еще могло поддерживать Женьку, и он останется совсем один. «Чего скис? — заговорил Саша. — Я все знаю, ребята рассказали, встретил их на улице. Ну, пойдем вместе, жалкий ты дипломат».
Зоркие Женькины глаза затянулись пленкой, утратили способность различать предметы, но он не опускал головы, всем своим существом впитывая в себя этот единственный голос, как истосковавшаяся по воде земля впитывает в себя капли дождя. «Саша, я не мог тебе сказать…» «Знаю. Пойдем, а то ты, хитрец, еще без меня уедешь».
Саша, как хорошо, что ты существуешь и приходишь именно тогда, когда нужно, и не требуешь отчета, которого Женька все равно не сумел бы дать. «Саш, Пятериков скрыл, что отказался в горкоме…» «Брось об этом. Лучше подумаем, как все побыстрее сделать».
В тот же день Саша побывал в диспансере. Он обошел все кабинеты и был безоговорочно признан годным в авиадесантные войска.
Этот день представлялся теперь Женьке совсем легким, потому что самые трудные испытания были впереди.
… Ветер швырял в лицо россыпи снега, в темноте жалобно мяукала кошка, две женщины тащили на санках какие-то мешки. В согнутых фигурах Женька уловил сходство с собой: и он так же тащил свой груз, только груз этот — в нем самом, никем не видимый, но такой же тяжелый, как у женщин, пробивающих себе дорогу в снегу навстречу ветру. Все у Женьки не как у людей, а запутано скверным образом. Ему слишком хотелось повзрослеть, он приписывал себе лишний год, когда в школе заполнялись какие-нибудь бумаги, ему стыдно было признавать себя моложе остальных ребят в классе…
Он всегда торопился, если ему чересчур хотелось чего-нибудь. В детстве, когда Крыловы жили в деревне, ему очень хотелось попасть в школу. Кирпичная, под железной крышей, она гордо высилась на крутом берегу Каменки. Затаив дыхание, он слушал, как старшие ребята говорили об уроках, о переменах, об учительнице. Он завидовал им и однажды на свой страх и риск отправился в школу. Любопытство притягивало его к ней, как магнит. Учительница заметила его, ввела в класс, усадила за парту, а после уроков проводила домой и сказала матери, что ему надо подождать год. Но на другой день он опять пришел в школу. Так и остался в ней, зато приобрел обидную кличку маленький. И в Покровке, куда переехали Крыловы, он еще несколько лет был самым маленьким среди одноклассников. Свой рост он воспринимал как незаслуженное оскорбление. Но в седьмом, восьмом и особенно в девятом классе он потянулся вверх, догнал ребят, перерос многих, с гордостью ощутив во всем теле наливающиеся крепостью мышцы. Однако обидную кличку забыл не сразу и всей душой желал себе скорее и по-настоящему повзрослеть…
Теперь паспорт грыз его, как волкодав, забравшийся в грудной карман. В горкоме паспортом не интересовались, а вот в военкомате… Его и Сашу вызвали к трем дня.
Саша пробыл у военкома несколько минут, за ним вошел Женька. Военком раскрыл его паспорт, вписал фамилию в бланк и положил ручку: «Ты как сюда попал?» У Женьки перехватило дыхание, как у человека, пойманного с поличным. «Бери паспорт и — домой!» «Там… ошибка…» — с внезапным облегчением возразил Женька. «Не морочь мне голову, — устало и строго сказал военком, — детей мы не вызываем». Женька поблагодарил бы судьбу за такой оборот дела, если бы не слово «детей», кольнувшее его самолюбие. «Не могу я, понимаете…» «Не мешай работать, марш домой!» — повысил голос военком.
Таким беспомощным и жалким Женька никогда еще не чувствовал себя, а за дверью ждал Саша, которого, конечно, приняли и который уедет один по его, Женькиной, вине. Хорошо, что в коридоре было много людей — только поэтому Женькино банкротство не успело обнаружиться. На улице Саша сказал: «Я на завод. Ты ведь знаешь, меня не отпускают, но теперь по просьбе военкома отпустят. Не скисай, дипломат, вечером встретимся».
Женьке остановить бы его, удержать от последнего шага, крикнуть: «Не ходи, меня не взяли!» Но он промолчал, он находился на ничейной земле и уже не мог вернуться назад. Вернуться — значило примириться с чем-то, отступить от чего-то важного, что приходит к человеку однажды и не забывается, не прощает ему…
Он снова брел по улице, бессильно барахтаясь в паутине безрадостных мыслей. «Людям-то как теперь на глаза покажешься? Герой… На ребят обиделся, их обидел. Ведь могло быть и наоборот: меня забраковали бы, а их взяли. Паша с Костей наверняка поняли бы меня, не убежали, как я от них… У Саши тоже все определенно, он всегда опирается на что-то прочное. И военком его поддерживает, и дома у него, наверное, знают…»
Но в те минуты Женька был не только полон растерянности — в глубине души он был доволен, что все сложилось так, что он никуда не уедет, что привычный склад его жизни останется нерушим…
Чувство освобождения понемногу вытесняло в нем недавние тревоги. «Я ведь ни в чем не виноват!» — оправдывался он, представляя себе, как придет домой, снимет валенки, заберется в теплый угол за печкой, раскроет «Квентин Дорвард» и погрузится в мир вальтерскоттовского вымысла. Разом отступит все, что он пережил в последние дни. Потом они трое — мать, Шура и он — будут есть рассыпчатую картошку с огурцами и пить чай. А утром он пойдет в школу, сядет за парту, и опять зазвенит звонок…
Здесь его радужные мечты застопорились. Нет, не будет прежней легкости и того ощущения жизненной полноты, с каким он переступал порог школы. Он отчетливо увидел, как будет. Никто не упрекнет его, Паша, Костя и Миша обрадуются, что он вернулся. Пятериков произнесет какую-нибудь пошлость, и Женька проглотит ее, потому что не проглотить он уже не может. Грошов будет что-то нашептывать Лиде Суслиной, а она будет насмешливо поглядывать на опростоволосившихся добровольцев. Валя Пилкин тут же присочинит какую-нибудь немудреную историю, будто случившееся было лишь мимолетной шалостью. Но это не шалость, это оставит след в Женькиной душе, он что-то утратит в себе. И от него уйдет Саша, а вместе с ним исчезнет целый мир, лучшее, что было у Женьки. А лучшее сейчас уходило на фронт. Там был не только передний край — там столкнулись главные идеи, без которых не понять жизнь. Нет, учиться, как прежде, когда все было по-иному и его сознание не отягощалось ничем, он уже не мог…
Скверно еще, что он обязан будет объяснить свое возвращение. Поверят ли ему, что он был вполне серьезен, а не воспользовался случаем, чтобы прослыть «героем»? Вызывали-то не его год, не двадцать пятый… И Григорию Ивановичу надо все объяснить…
Женьку несло по улице, как снег ветром, и подобно тому, как снег задерживается у первой попавшейся изгороди, Женька ухватился за мысль о Григории Ивановиче, потому что она помогала ему сосредоточиться на чем-то одном, конкретном, не очень тягостном. Что ж, он расскажет все старику, а там видно будет…
Вот и школа. Он поспешил к двери, словно школа могла укрыть его от него самого.
В учительской знакомо висели карты, стопками лежали учебные таблицы. На полочке рядком стояли классные журналы, в крайнем из них его фамилия… Все привычное, близкое, а он чувствовал себя здесь чужим.
Закутавшись в пальто, Григорий Иванович с карандашом в руке сидел за столом. Уже сорок лет склонялся он вот так над тетрадями. Начал еще в гимназии, в той же Покровке, — на отдых давно пора, а тут война, каждый учитель на счету: помоложе и поздоровее все в армии. Пришлось старику опять учительствовать.
— Здравствуйте, Григорий Иванович.
— Проститься зашел? Жаль расставаться со школой, а?
Женька сглотнул теплый ком, переступил с ноги на ногу. Он и сам не мог бы объяснить, что побудило его выговорить слова, возникшие у него как-то сразу, будто независимо от сознания, — неопределенность ли его положения, вопрос Григория Ивановича или тревога за Сашу, оставшегося в одиночестве. Только фраза эта вылилась уже в готовом виде, будто он заранее обдумал ее и пришел в школу лишь затем, чтобы произнести ее.
— Григорий Иванович, военкомату нужна справка, что я с… двадцать четвертого года рождения и учусь в десятом классе.
— Нужна — значит, дадим. Садись, настоишься еще.
Каждое движение старика напоминало Женьке священнодействие. Еще ему казалось, что это не он сидел перед директором школы, а кто-то другой, а сам он наблюдал за этим другим со стороны. Женька вдруг поверил, что его судьба решилась здесь, в тесной учительской. Вот старик кончил писать, приложил к листку печать, и Женька больше не сомневался, что действительно зашел проститься со школой.
— Держи, Крылов, — директор встал, небольшой, сухонький, — аттестат мы тебе дадим: оценим по текущим сведениям. Только вот с биномом Ньютона у тебя еще слабовато, а?
— Неважно, Григорий Иванович.
— Гм… Ну ладно, потом подучишь, так?
— Видно будет…
— Да… Время такое… Ну иди, мальчик. Не забывай нас.
Спасибо старику: он поддержал слабый Женькин дух, растворявшийся в предательской жалости к себе. Сочувствие учителя открывало перед ним какую-то перспективу. Зато он окончательно осознал, как жаль ему уходить из школы. Ведь путь в будущее он представлял себе от школьного порога, и оттого что он бросал школу просто так, по собственному желанию, он будто перечеркивал вместе с ней и свой завтрашний день. Но теперь у него оставалась тоненькая ниточка, связывающая его со школой, — аттестат, который ему дадут…
Григорий Иванович протянул сухую ладонь, по-стариковски деликатно пожал Женьке руку:
— Один ты у нас такой…
Выйдя из школы, Женька уже не чувствовал себя бесприютным и одиноким, но по мере того как он приближался к военкомату и думал о новой встрече с военкомом, его дух опять ослабевал. Восстановить в себе душевное равновесие ему не удавалось, как он ни старался.
По улице снова мело снегом. Вечерняя Покровка будто вымерла, тишина и безлюдье усиливали в Женьке ощущение заброшенности и запутанности.
Военкоматовская пружина скрипнула, за Женькиной спиной зло хлопнула дверь. На лестнице висел кислый табачный запах, очереди у военкома не было, и старый особняк казался пустым.
Майор встретил Женьку усталым вопросительным взглядом.
— Вот… Здесь все правильно…
Военком долго смотрел в школьную справку, то ли читая, то ли просто отдыхая после хлопотливого рабочего дня. Женька молча ждал.
— Опять ты… Сколько тебе лет?
-. Восемнадцать, — под взглядом майора Женьке стало совсем неуютно.
— А моему сыну было девятнадцать, — проговорил майор, адресуя свои слова не Женьке, а кому-то другому, кто мог бы разделить отцовское горе, понять, как нелепо терять сына в девятнадцать лет.
Женька стоял, будто уличенный в проступке, которому не было оправдания, потому что ему не было еще и семнадцати.
Майор думал о войне, о сыне, об этом мальчишке, которого следовало бы оттрепать за уши и выставить вон. Но в мальчишке, несмотря на его нехитрую ложь, была какая-то бесстрашная искренность, от которой нельзя было отмахнуться. Она привела его в военкомат вопреки сомнениям, написанным у него на лице. Он так же созрел, как и остальные четверо, которым исполнилось восемнадцать…
— Паспорт.
Военком положил перед собой паспорт, не очень уверенно взял ручку. Был март сорок второго года. Гитлеровцы отброшены от Москвы, но война по существу только начиналась. Днем у него в кабинете побывали тридцать семь человек. Многие в годах, нестроевики — им бы дома на печке лежать, а он отобрал у них паспорта. Служба у него такая — не до жалости. И все-таки это нелегко — взять вот такого юнца и сунуть в самое пекло. Был постарше бы — другое дело, а на этого военкоматовская власть еще не распространялась. «Ну да ладно, пусть идет. В конце концов с него, с военкома, требуют в армию людей. В гражданскую сам был ненамного старше…»
Майор кончил писать, открыл сейф и бросил в него новенький Женькин паспорт. У Женьки заныло в груди, словно вместе с паспортом в стальном сейфе оказался и он сам — вся его сегодняшняя и завтрашняя жизнь. Ученика десятого класса Крылова больше не существовало, и появился какой-то другой Крылов, еще никому неведомый…
— Ну, не поминай лихом. Отправка завтра в девятнадцать ноль-ноль.
Женька шагнул к двери, и в этот момент вошел Саша. Он улыбнулся Женьке и протянул майору лист бумаги. Майор опять писал на том же бланке, опять открыл сейф, бросил в него паспорт, Сашин паспорт и устало повторил: «Отправка завтра в девятнадцать ноль-ноль».
У Сашина дома намело сугроб, тропинка исчезла под снегом.
— До завтра.
— Саш, а меня не брали…
— Знаю.
— Тебе кто-нибудь сказал?
— Нет. Твой год не брали. Но ты же дипломат.
— А если бы меня не взяли?
— Я рассчитывал, что будет так.
— Ты ушел бы… один?
Вместо ответа Саша положил руку на Женькино плечо:
— Зайдем к нам. Отогреешься немного.
— Не стоит. Пойду. Всего!
Женька остался один в холодном темном мире. С каждым шагом на него надвигалось самое тягостное — разговор с матерью. Лишь теперь он по-настоящему осознавал, что значила для него мать. Раньше он не задумывался над этим, потому что мать всегда была рядом, ее присутствие казалось само собой разумеющимся, как воздух. Но если в Женьке было что хорошее, то это — прежде всего от матери. Она воспитывала его ненавязчиво, незаметно. Ему не доводилось ходить в обтрепанных брюках и невыстиранных рубашках с оторванными пуговицами. Он перенял от матери ее аккуратность, привык следить за собой. Но мать не вмешивалась в его мальчишескую жизнь и внешне не проявляла беспокойства, даже если он на весь день исчезал из дома. Женька ценил эту ее молчаливую сдержанность и больше всего боялся чем-нибудь огорчить мать, увидеть у нее на глазах слезы.
Мать не жаловалась на усталость, боль, недостаток денег — и он не привык жаловаться.
Однажды летом — ему было лет шесть, они жили тогда в Узорове — он нашел на лесной опушке ежа, закатил его в кепку, чтобы унести с собой, а мать сказала: «Ежата у него, умрут одни-то…» Женька запомнил тот случай. Мать помогла ему понять, как может проявляться у человека бездумная жестокость.
Переехав из Узорова в Покровку, мать не забывала деревню. Ей не хватало полей и березовых рощ, она любила пройтись по росной траве, охотно косила, ходила за грибами, пила чай из старенького бабушкиного самовара.
Порой мать удивляла Женьку своими суждениями о людях. Бывало, человек нравился ему, а она отзывалась о нем крайне сдержанно и неохотно, а иногда она похваливала кого-нибудь, кто представлялся ему совсем неинтересным, и оказывалось, что в обоих случаях она была права. Незаметно он привык смотреть на людей глазами матери…
Его радовало, что ей нравились его друзья. Она по-своему умела понять каждого из них. Пашу она терпеливо выслушивала, зная, что ему нравилось, когда его слушали; с Костей затевала непринужденный разговор.
— А, Костя, проходи, проходи. Раздевайся, — улыбалась мать.
— Спасибо, теть Кать, мы сейчас пойдем…
— Чего спешить-то, мороз на улице.
— В кино…
— Ноги-то в ботинках, поди, отморозил?
— Ничего…
— Танцевать, что ль?
Костя смущенно переступал с ноги на ногу: танцевать в классе умели лишь Грошов и Пятериков, а остальные, в их числе Женька с Костей, только чуть-чуть умели двигаться под звуки танго, при этом их внимание было поглощено тем, чтобы не отдавить партнерше ногу. По правде, они танцевали-то всего три-четыре раза, а Паша еще ни разу не пробовал. Услыша лукавый вопрос матери, Женька с любопытством ждал Костиного ответа, но Костя молчал, как пень, и Женька вмешивался в разговор:
— Мы этими пустяками не занимаемся!
Он сам понимал, что хватил лишнего, но матери не надо было объяснять, она и так все знала. Она смотрела на них и думала: «Какие забавные глупые мальчишки…»
В другой раз мать заговорила с Костей о боксе.
— Драться-то для чего учишься?
— Спорт… — деликатный Костя, не умеющий рассуждать об очевидных вещах, смущенно улыбался, привычно поправляя кожаные рукавички.
Мать не видела боксерских схваток, в ее представлении бокс ничем не отличался от драк, которые она наблюдала в свои детские и девичьи годы. Стычки мужиков по праздникам были чуть ли не обязательным ритуалом. Но зла мужики не помнили и после праздников мирно сходились друг с другом.
Вспоминая свое девичество и глядя на Женьку и Костю, мать с теплой грустью думала о том, какой все-таки беспокойный, непоседливый народ — мужчины. И Алеша, муж, подраться любил… Костя уже не казался ей застенчивым мальчиком. С присущей матери слабостью к собственному сыну она решала, что Костя лучше его подготовлен к жизни, хотя временами Женька представлялся ей старше и мудрее Кости. Но лишь временами: оба были еще мальчишки…
Зато к Саше мать относилась как к взрослому человеку. Пашу она охотно слушала, над Костей слегка подтрунивала, помогая ему побороть его застенчивость, а с Сашей советовалась, как с равным.
— До чего же ты большой, — говорила, глядя на него снизу вверх. — На один костюм, поди, сколько материи надо.
— Э, теть Кать, что большой, что маленький, — все равно одеваться надо, — улыбался Саша, от одного присутствия которого комната Крыловых становилась тесной.
— Садись, не маячь.
— Чего сидеть — пойду с Женей.
Женька как раз собирался починить плохо закрывавшуюся дверь сарая. Мать кормила поросенка и кур, ей каждый раз приходилось возиться с этой дверью.
В сарае Женька забил несколько гвоздей. Изношенная боковина держала плохо, но дверь все-таки стала закрываться легче. Саша стоял сбоку и наблюдал за Женькиной работой.
— Хорош, до выходного продержится.
Выходной был через два дня, и от Сашиной похвалы Женькино самолюбие заметно пострадало. Он забил еще один гвоздь, но и это дополнительное усердие не произвело впечатления на Сашу.
— Два дня продержится, гвозди побереги, дипломат.
Далось же ему это словечко! Пашино «романтик» куда лучше, хотя, признаться, Женьке нравилось и «дипломат»: оно придавало ему солидность, которой ему никогда не хватало. Женька исподтишка взглянул на Сашу, выискивая, с какой стороны лучше напасть на него, а пока он выискивал с какой, Саша закончил осмотр двери и запросто нахлобучил ему на глаза шапку.
— В выходной подремонтируем. Боковину и петли надо сменить, скобы я откую.
Дома мать спросила Сашу:
— О войне говорят. Неужто вправду будет?
— Время, теть Кать, тревожное…
Это было год тому назад, когда Женька и Саша сидели за одной партой в девятом классе. Мать уже тогда тревожилась за его судьбу. Война унесла у нее брата, дядю Семена: как ушел в тысяча девятьсот четырнадцатом, так и пропал, будто в воду канул. Осталась лишь фотокарточка на стене. Сколько раз Женька пытался представить себе этого дядю, который погиб, когда Женьки и на свете не было, но образ получался расплывчатым и раздваивался на непохожие видения: одно оживало в рассказах матери, а другое застывало фотографией на стене, и между ними вклинивалось тяжелое слово «война». Если для Женьки война была чем-то отвлеченным и даже привлекательным — как в кино, то мать связывала с ней гибель брата, голод, унесший на деревенское кладбище немало односельчан, и опасность, издали надвигающуюся на ее сына.
Оберегая его и Шуру, мать тщательно скрывала от них свои переживания, прятала так глубоко, что Женька лишь однажды на лице у нее увидел страдание — когда в больнице умирал отец, какой-то сморщенный, неузнаваемо постаревший в свои тридцать пять лет. А матери тогда было тридцать, и она навсегда осталась вдовой. Женьке и в голову не приходило, что мать снова могла выйти замуж, хотя он была хороша собой. Она отдавала себя детям, ничего не требуя от них взамен, а он теперь нелепо, по-мальчишески уходил от нее. А ведь могло быть иначе, без рывка: наступила бы его очередь, и его взяли бы; он успел бы и школу окончить, и матери помочь. Пошел бы работать на завод — ей легче бы стало и всем легче. И почему это ему не сидится на месте, как другим?..
Вот и дом. Снежные вихри бились о стены, врывались в подъезд и рассыпались мельчайшими крупинками, мешающими дышать. В такую погоду сидеть бы у теплой печки и думать тоже о чем-нибудь теплом…
Женька постучал в окно и пошел к двери, с каждым шагом глубже увязая в пучине малодушия и растерянности.
Мать открыла дверь, он тяжело переступил через порог.
На матери была светлая кофта, темная юбка и короткий фартук. От нее веяло теплом и уютом, и Женька невольно подумал, что принес ей тревоги и холод. Он притворил за собой дверь, остановился у порога. В груди у него была пустыня, где гулял ветер и метели. Трудные жестокие слова уже подкатывались ближе. Сейчас они сорвутся с языка, и не будет больше домашнего уюта, потому что холод, который Женька принес с собой, ворвется в квартиру Крыловых, исказит чистые черты материнского лица… Но мать не заметила Женькина отчаяния, так как щеки у него застыли, и весь он был залеплен снегом.
Она засуетилась, помогая ему расстегнуть пуговицы пальто. Он безвольно принял ее помощь. Он был рад, что пуговицы отвлекли взгляд матери от его взгляда и что слова все-таки не слетели у него с языка, хотя по-прежнему находились угрожающе близко.
— И где это тебя носит, — упрекнула мать. — Давай отряхну.
— Я сам.
Он вышел в подъезд, снял пальто, стряхнул снег и в нерешительности остановился. Ему страшно было идти в дом и говорить с матерью, но идти надо было и надо было говорить.
Он возвратился назад, повесил пальто и шапку. Мать собирала на кухне ужин.
— Женька, задача не получается, опять этот бассейн. В большую трубу втекает, а из маленькой вытекает… — сестренка с надеждой смотрела на него.
Задача заняла его внимание не больше, чем две минуты. Шура, просияв, начала писать, аккуратно выводя буквы и цифры, а Женька сидел рядом, и его мысли растерянно блуждали вокруг предстоящего разговора с матерью. Последний вечер дома. Наверное, он часто будет вспоминать эту комнату, старенький абажур над столом, за которым, чуть склонив набок голову, сидела Шура. Косички с ленточками бантиком озорно смотрели по сторонам, шея тоненькая, на кончике пальца пятнышко фиолетовых чернил, вся доверчивая, беззащитная…
— «Бассейн» с двумя «с»…
— А у меня?
— У тебя с одним.
— Что же теперь делать? — забеспокоилась Шура.
— Сверху напиши.
— А ты возьмешь меня в выходной в лес? Ты обещал.
Да, он обещал взять Шуру на лыжную прогулку, а обещания в семье Крыловых были вроде закона: обещать — все равно что сделать. Теперь этот закон нарушался и нарушалась такая естественная связь между братом и сестрой.
— Видишь, погода… Пиши, не наделай ошибок.
Мать позвала ужинать.
— Сейчас заканчиваю, вышло! Четыре часа, как в ответе!
Шура промокнула страницу, положила тетрадь и задачник в портфель, побежала, напевая, к матери.
— Женя мне только подсказал, и я все поняла! Я и без него решила бы, если бы знала, что все так просто!
— Ты не заболел? — спросила мать, когда они сидели за столом.
— Устал немного…
Нет, сейчас он не скажет. Пусть последний вечер будет как всегда. Они поужинают, Шура поможет матери убрать на кухне, а он будет слушать, как они разговаривают между собой. Ему нравились их совместные занятия — мать и сестра напоминали тогда двух подружек. Потом все трое займутся своими делами, прослушают сообщение Совинформбюро и лягут спать. От него зависело, чтобы привычный ритм не нарушался и ночь прошла спокойно. Ну а завтра… Пусть все будет завтра.
Приняв это решение, он отсек от себя часть тревог и почувствовал облегчение, окунувшись в уют материнского дома. Только покидая родной дом, осознаешь, что он значит в твоей жизни.
— Женя, почитай Вальтера Скотта, — попросила Шура.
Женька часто читал вслух. Мать со своим рукодельем обычно сидела за столом, а Женька и Шура забирались в угол за печкой, где стоял диван, купленный еще отцом. Здесь было уютно и тепло. Но сейчас Женьке не хотелось читать.
— Давай лучше в шашки…
Они устроились на диване, и к радости сестренки Женька проиграл первые партии, на этот раз не с умыслом, а по рассеянности. Боясь, что мать заподозрит неладное, он заиграл внимательнее.
— Ложись-ка, сынок, — предложила мать. — Отдохни.
— Пожалуй…
Он постелил себе на диване, а мать разобрала кровать, где она спала с Шурой. Женька лег, вскоре привычно щелкнул выключатель, и стало темно. Шура напомнила:
— Если в воскресенье будет хорошая погода, поедем!
— Спи, спи.
Где он будет в воскресенье, он сам не знал. Может быть, будет ползать по-пластунски, как те за городом. Об этом лучше не думать.
Мать раздевалась. Сейчас она ляжет, зашуршит одеялом и затихнет. Засыпала она быстро, но сон у нее был чуткий. Она просыпалась, если вставал Женька или что-нибудь требовалось Шуре, у которой временами побаливало горло.
В темноте мать прошла к печке, прислонила к теплым кирпичам валенки, вернулась к кровати, сняла чулки, и стало так тихо, что стук ходиков на стене показался Женьке кричаще громким. Мать почему-то не ложилась. Неужели она что-то почувствовала? «Мама, прости, я скверно поступил по отношению к тебе, но я не знал, как поступить лучше…» — мысленно обратился он к матери. Он с трудом хранил молчание, он чувствовал: достаточно произнести слово, и он расскажет все. А сейчас не надо было говорить — пусть будет еще одна обычная, одна нормальная ночь.
Наконец мать зашуршала одеялом, и у него отлегло от сердца. «Спать…» — подумал он, и сон послушно понес его навстречу завтрашнему дню.
Костя Настин второй день не ходил в школу. Врачебное заключение «не годен» выбило его из привычной колеи, лишило покоя. Сколько раз, особенно накануне соревнований, врачи обследовали его и находили безукоризненно здоровым! Тренер рассмеялся бы, если бы ему сказали, что Костя по состоянию здоровья не пройдет в авиадесантные войска. Кто теперь не подумает, что он прикинулся нездоровым, чтобы уклониться от службы в армии!
Нет, мнительным Костя не был. Просто он хорошо помнил слова покойного деда: «Береги честь, внук. Надо, чтобы ты сам себя уважал — тогда и другие тебя уважать будут». Старый моряк знал, что говорил.
Посоветоваться бы с кем, только и это ничего не дало бы ему, кроме новых неясностей и сожалений. Не лучше ли пойти в военкомат и попроситься в какую-нибудь воинскую часть? Но в какую-нибудь и без ребят не хотелось. Может быть, поступить на завод? Сестре помог бы. Да она не согласится, чтобы работал: деду слово дала, что поможет Косте выучиться на капитана… Эх, Костя-Костя, ты все-таки в нокдауне, а самое трудное — впереди…
Ночью он спал плохо, утром встал затемно и по заснеженным улицам побрел к Крыловым. Хотел поговорить с Женькой, объяснить ему, что не хитрил в диспансере, что нелепость какая-то получилась… Лучше бы ему не ходить — только проговорился тете Кате о Женьке, и ей горе принес, и друга своего будто предал. Опять скверно вышло…
Костя пошел назад. Рассветало. В школу потянулись ученики. Костя постоял в переулке, поджидая Пашу. Тот вскоре появился на улице, решительно расчищая себе путь большими подшитыми валенками.
— Получилась задача? — спросил подходя.
Математика была сейчас бесконечно далека Косте, и он промолчал.
Паша тут же принялся излагать решение. Костя перебил его.
— Пойдем… к ребятам.
— Может быть, после уроков? — предложил Паша и тут же спохватился. — Да, конечно, надо сходить. Мы ведь с тобой не знаем, когда они… уезжают.
Они пошли навстречу редкой цепочке учеников.
Проснулся Женька, когда уже рассвело, и сразу почувствовал неладное. Показалось, что ли, или сон виноват?
Женька часто видел цветные сны, такие красивые, что от фантастической игры красок дух захватывало. То это солнце или несколько радужных солнц, вращающихся на чистейшем голубом небе, а то — луга, усыпанные цветами, — он отчетливо различал каждую былинку. В эту ночь он плыл на паруснике, полном людей в ярких одеждах. Над синим океаном играло солнце. Потом парусник окутала тьма. Стоя на палубе, Женька увидел прекрасный город: на темном фоне светлели разноцветные дворцы с колоннами, портиками, галереями, скульптурами. Женька сошел на берег и очутился в пестрой толпе. Отовсюду на него были устремлены злорадные взгляды, он видел грубые человеческие фигуры с обветренными красно-желто-синими лицами и красноватыми жилками в глазах. Эта публика хороводом двигалась вокруг него, а потом поднялась на палубу корабля.
Женька тоже направился туда, но одна фигура взмахнула рукой. Он увидел летящий нож и упал. Нож все-таки достал его, не причинив ему боли. Женька прикинулся убитым, а сам потихоньку подобрал нож и метнул назад…
Может быть, это причудливое видение еще бродило в его сознании? Он огляделся. Шуры не было — почему же не разбудили его? Он ведь тоже должен идти в школу!..
Он поспешно встал и распахнул дверь. Вот оно что… Мать плакала. Она сидела около плиты, приложив к лицу фартук.
— Мама, ты… знаешь?
— Как же это?..
— Кто тебе сказал? — испугался Женька, подумав, что матери стало известно, как он… упрашивал военкома.
— Костя приходил… Почему же тебя взяли? Ты моложе…
Нет, ребята сами не знали подробностей, а матери он обо всем не расскажет. Пусть думает, что его мобилизовали, так как он прошел медицинскую комиссию…
В действительности все оказалось проще, чем он предполагал вчера. Он проснулся, и ему уже ничего не надо было говорить матери. Теперь только бы продержаться до отъезда…
— Где… Костя?
Мать взяла кастрюлю, поставила на плиту, переставила на стол и снова взяла в руки.
— Мама…
Кастрюля упала на пол, мать с плачем прильнула к нему.
— Сынок!.. Как же это?…
— Не одного меня, Сашу тоже… Мы в особые войска, туда самых здоровых берут…
Но разве были такие слова, от которых стало бы легче и ей, и ему? Да и какое дело матери до того, в каких войсках будет служить ее сын — все это для нее призраки, а реальное — вот оно: ее сын ни с того ни с сего уходил туда, откуда не было возврата ни сегодня, ни завтра. И вообще, был ли?
— Не пущу. Слышишь, не пущу!..
Сломленная горем, внезапно и несправедливо обрушившимся на нее, мать опустилась на стул и сидела безвольно, а по лицу у нее катились слезы.
— Не надо, мама… Время какое… Не сейчас, так позже взяли бы…
— Тебе и семнадцати нет… Как же это?..
Нет, Женька не мог, не смел сказать как. Пусть мать узнает об этом позже, когда немного привыкнет без него. Продержаться бы до вечера и уйти, чтобы никто не догадался, как тяжело ему самому, как скверно у него на душе. А там будь что будет…
В дверь постучали. Мать вытерла слезы, а Женька, обрадовавшись наступившей в разговоре паузе, поспешил к двери. За ней стояли Костя и Паша. Войти они отказались, и он понял, что им нелегко было предстать перед матерью.
— Я сейчас. — Он торопливо оделся. — Мама, ребята пришли. Я скоро…
Метель прекратилась, но дул холодный ветер. У подъезда сосед пенсионер расчищал засыпанную снегом дорожку.
— Здравствуй, дядь Сергей, — поздоровался Женька. Старик был глуховат и не расслышал. Его небольшая, склоненная над лопатой фигура выражала сосредоточенность и старательность. Женька позавидовал ему: у него такое устойчивое положение в жизни. Вот вышел он на улицу, увидел, что намело сугроб, и принялся за работу. Все для него ясно и просто. И у Кости с Пашей ясно: окончат школу, выберут себе дело по душе…
— Женя, может, ты думаешь, что мы… сами? — неуверенно, незнакомо заговорил Паша.
— Да бросьте вы… Извините меня за вчерашнее, все так неожиданно.
Он почувствовал облегчение, оттого что сказал, и ребята, наверное, почувствовали.
— Мы с Костей в другой раз пойдем, еще не поздно, — уже увереннее заявил Паша. — Не последний же набор, люди там нужны…
Пашины слова подействовали на Женьку успокаивающе. Паша нередко удивлял Женьку трезвой логикой, когда речь шла о самых прозаических вещах. Он умел наглядно и просто представить себе их внутреннюю взаимосвязь. Женьке сейчас и в голову не приходило, что будут новые призывы в армию, и Паша с Костей тоже уйдут, как он с Сашей. Тогда все они опять уравняются в своем положении. Не сейчас, так позже, — все равно их судьба будет одинакова, и, следовательно, их дружбе ничто не грозит…
— Давайте прощаться, — предложил он. — Бывай, Костя.
У Кости дрогнули губы, но он ничего не сказал, а только переступил с ноги на ногу.
— Ты нас… не забывай, — осторожно, словно опасаясь чего-то, напомнил Паша, — теперь нескоро увидимся.
Нескоро — означало после войны. Они верили в нерасторжимость связей между ними, не имея ни малейшего представления о том, что их ждет, и не зная, что в Книге Судеб им уже отмерены неравные пути.
Женька вернулся к матери. Она выглядела спокойнее. Будто примирившись с бедой, она принялась готовить завтрак, но движения у нее утратили прежнюю четкость.
— Поешь, — сказала и села напротив, глядя на него угасшими глазами.
— Ничего со мной не случится. Война кончится, и я приеду…
— Шура не знает…
По радио начали передавать последние известия. Женька временно отключился от дома, но с последними словами диктора у него снова заныло в груди.
— Мне вечером, к семи…
От окраины, где жили Крыловы, до старого города, где военкомат, минут сорок ходьбы. Перед войной можно было подъехать на автобусе, а с осени прошлого года, когда многие покровцы эвакуировались на восток, автобусы больше не ходили.
— Ты не провожай…
По лицу у матери опять потекли слезы.
— Пусть будет, как всегда: ушел и пришел, только… не скоро.
Мать достала мешочек с мукой — скудный запас военных лет, — отсыпала половину и, роняя слезы, начала замешивать тесто. Хорошо, что картошкой запаслись и капусты осенью два мешка купили. Лук и огурцы тоже были — из деревни, от бабушки…
Вопреки ожиданию Шура с восторгом отнеслась к отъезду брата.
— Правда? Вот хорошо! Я ему письма писать буду! В нашем классе у всех кто-нибудь в армии или на фронте, а у нас никого.
Маленькая Шурка, какая она глупая… Но все равно хорошо, что она до сих пор не испытала горечи разлуки, тяжести одиночества. Не дать бы ей испытать это, уберечь бы ее от преждевременного повзросления…
За обедом Шура не умолкала.
— Ты на фронте будешь? Как интересно! Ты мне обо всем — обо всем напиши, я в классе рассказывать буду!
Но потом ее мысли утратили наивную восторженность.
— А когда ты уезжаешь?
— Через четыре с половиной часа.
— Уже? А лыжная прогулка? Ты же обещал!
— Сама понимаешь, теперь и мне нельзя.
— А каникулы у тебя будут? — Шура смотрела уже серьезно, начиная осознавать, что ее брат Женька действительно уезжает из дома.
— Не знаю. Если будут, то приеду.
— Я тебя встречать буду, обязательно приезжай!
«Шурка ты моя, какая ты наивная… А ведь я сказал тебе неправду: не будет у меня каникул, и когда приеду — неизвестно. Одно лишь знаю: буду писать. Это — единственное, что с уверенностью могу обещать…»
В три часа неожиданно пришел Саша. Мать непроизвольно, будто ища у него защиты от нахлынувшей на нее беды, прильнула к нему, заплакала, не стесняясь детей. Шура, оторвавшись от тетради, с недоумением взглянула на нее: «Женька-то всего-навсего уходил в армию — разве в этом случае полагалось плакать?» — говорили ее глаза.
— Ты уж посмотри за ним, Саш, он ведь…
— Посмотрю, не волнуйся.
В другое время Женька возразил бы, что не маленький, без нянек обойдется, но тут промолчал, понимая, что дело не в нем, а в матери. Ей нужна была надежда, что о нем позаботятся.
— Ты тоже уезжаешь… сегодня?
— Уезжаю, теть Кать. Мы теперь вместе: куда он, туда и я. Ну, мне пора. Пришел попрощаться.
— Как вот нам отпустить-то вас…
— Мы ведь выросли, теть Кать, вы сами нас всякими кашами кормили. Теперь наша очередь. Кончится война, вы будете отдыхать, а мы с Женей кормить вас будем! Ну, Шурок, учись хорошо. Ты уже почти взрослая, и косички с бантиком.
— Тебе не нравятся?
— Что ты! Мне очень нравятся твои косички!
— Я вам письма писать буду.
Саша осторожно поднял Шуру на руки, поцеловал в лоб, она чмокнула его в щеку и засмущалась от такой вольности.
— Ну, я пошел. За Женю не беспокойся, теть Кать, будет жив-здоров, я за ним посмотрю, а в случае чего…
— Ну довольно, не маленький! — не выдержал Женька.
На улице Саша сразу изменился, стал недоступным и строгим. Хорошо, что не видела мать…
— Жду. Не опаздывай.
Женька взглянул на ходики: еще два с половиной часа жизни дома, всего два с половиной часа.
Он собирался в путь, стараясь ничем не выдать душевное состояние.
— Мама, книга у меня библиотечная, Вальтер Скотт.
— Отнесу… — мать снимала с противня последние лепешки.
В чем он поедет? Его гардероб небогат, но выбирать все-таки можно. Есть получше, есть похуже. Получше незачем, все равно придется бросить, как только дадут красноармейскую форму. В таких случаях надевают, что оставить не жалко: старую телогрейку, поношенные брюки, разбитые сапоги… Нет, решил он наконец, пусть будет, как всегда: он поедет в своей обычной одежде и в ботинках. Пальто наденет демисезонное — март ведь, седьмое число, до тепла недолго, не замерзнет. А может быть, и обмундирование сразу дадут. На всякий случай наденет лишнюю рубашку…
Итак, с одеждой ясно. Что соберет мать — в вещмешок. Карандаш, бумагу, перочинный нож не забыть и еще ложку, кружку, полотенце, мыло, зубную щетку, порошок. Это — последнее, что некоторое время будет напоминать ему о доме.
Потом он собрал тетради и учебники, связал, положил под диван — там футбольный мяч, рыболовные принадлежности. Когда-нибудь он вернется и найдет все в целости и сохранности.
Оставалась еще тетрадь в темном переплете — его тайна. Стихи. Незрелые, конечно, опыты, но они были дороги ему, в них все-таки отражалась его непростая жизнь. Временами им овладевала необъяснимая грусть — тогда он уединялся, в мечтательной рассеянности смотрел перед собой, вслушиваясь в птичье разноголосье, в тихий шелест луговых трав, или, лежа на опушке березовой рощи за Узоровом, мысленно уносился с облаками куда-то вдаль. Ему было тепло и уютно от странной грусти, и он начинал подбирать слова, чтобы выразить свое настроение. Так появлялись его стихи, несовершенные, но искренние. Он сохранит их как воспоминания о своих мальчишеских мечтах, о светлой грусти. Когда-нибудь он перечитает их, и к нему вернется детство… Здесь и строки о его первой любви — даже в стихах он не решался громко говорить о ней. Любовь — это нечто такое, чего не выразить словами…
Он сунул тетрадь под стопку учебников. Теперь как будто все. Завершается его доармейская жизнь. Еще час, и он уйдет из родительского дома. Но он должен вернуться назад, обязан вернуться, он не мыслит себе жизни без возвращения…
— Я провожу… — мать потянулась за пальто. Женька уже стоял одетый, с вещмешком за спиной.
— И я! — встрепенулась Шура.
— Не надо, мама. Пусть будет, как всегда: я один ушел и пришел, только… не так скоро.
Мать в растерянности смотрела на него.
— И холодно, и идти далеко, а я пойду быстро, к Саше надо зайти. До свидания, мама.
Мать целовала его, а он стоял внешне спокойный и холодный.
— Никогда не думай, что со мной что-нибудь случится. Увидишь, я вернусь. Ну, Шурок, оставайся. Если не получится задача, иди к Косте.
Женька вышел из комнаты, пересек коридор, открыл дверь. Вот он, этот момент. Порог материнского дома… Еще один шаг — и позади детство, целый мир радостных надежд и предчувствий. Все это становится прошлым и уже никогда не повторится.
Женьке хотелось задержаться на пороге, оглянуться, еще раз ощутить уют материнского дома, но он испугался подступившей к нему слабости и шагнул.
Когда он спускался по ступенькам лестницы, ему казалось, что он двигался навстречу потоку, который вот-вот отбросит его назад. Но его все-таки не отбросило, и он вышел на улицу.
От сарая пенсионер дед Сергей вез на санках охапку дров.
— Бывай, дед! — Женька махнул рукой, пошел не останавливаясь.
Он миновал открытое место — летом ребята играли здесь в футбол, дальше темнел забор, окружавший дровяной склад. Местами забор исчезал в сугробах — можно было на лыжах переехать через него прямо на склад. Этой зимой выпало много снега. Столько же, а может быть, даже больше было лет пять тому назад. Женька проводил тогда зимние каникулы в Узорове. Бабушкина изба утопала в снегу, за углом намело такой сугроб, что от яблони на виду осталось лишь несколько верхних веточек. Женька катался с того сугроба на лыжах, как с горки…
А вот и серый четырехэтажный дом. Сейчас поворот, и уже не видно будет ни улицы, на которой Женька вырос, ни дома, где остались мать и сестра. Здесь ничто не мешало ему оглянуться. Мать, Шура и дед Сергей стояли у подъезда. Женька помахал рукой, и они помахали ему. Нет, и эта задержка была нелегка…
За домом потянулась изгородь летнего сада. Местами в ней не хватало досок, и сквозь щели видны были заснеженные аллеи. Скамьи засыпало снегом, танцплощадка напоминала пустующий двор, бетонная чаша фонтана угадывалась лишь по выступающей из сугроба узкой кромке. Неуютно сейчас в Покровке. Даже не верилось, что меньше года тому назад здесь, в саду, играл духовой оркестр, гуляли люди, бил фонтан, на клумбах пестрели цветы, а у забора, вдоль которого пробирался Женька, мелькала карусель и звенели детские голоса.
Теперь здесь было пусто и уныло, а он всегда любил ходить мимо сада: это дорога в школу, его самая интересная дорога.
Площадка перед клубом была расчищена от снега. Какое же сегодня кино? Никакого, сегодня никакого.
На улице урчали грузовики с зенитками, изготовленными на артиллерийском заводе. За рулем сидели красноармейцы. Женька позавидовал им: у них все определенно, они, наверное, и до армии не расстгОшииресзвулеулицу.
Налево дома четырехэтажные, направо низкие, деревянные. За ними, впереди, школа, а школы лучше этой для Женьки нет. Он ходил в нее, как на праздник, в ней он подружился с Сашей, Костей, Пашей, узнал и пережил столько волнующего…
Теперь школа была безжизненна: наглухо заперты двери, у входа высился сугроб. В августе сорок первого в ней разместился госпиталь, потом его куда-то перевели, и школа с тех пор пустовала. Учеников, которые остались в Покровке, собрали в другой школе, в двенадцатой, но своей Женька считал вот эту, которая пустовала, потому что многие ее ученики уехали далеко на восток, — Генка Камов, Коля Черкасов, Таня Воропаева… Еще одна мальчишеская Женькина тайна. Все это теперь — в прошлом…
Женька в последний раз взглянул на школу и не узнал ее в мертвом двухэтажном здании. Даже три крайних верхних окна лучшего Женькиного, девятого класса отчужденно затаились в тишине. «Ну, прощай…» — проговорил он, отсекая от себя и эту часть жизни.
Он ускорил шаг, торопясь уйти от хлынувшего на него одиночества. Теперь единственной реальностью для него был Саша, воплощающий в себе прошлое, настоящее и будущее.
Как он и предполагал, у Лагиных не было никакой суеты, даже не заметно было сборов в дорогу. Но какая разительная перемена в лицах! Обостренным взглядом Женька окинул всех: руки у Савелия дрожали, когда он наливал в стакан, а тетя Лиза была, как неживая. Привыкнув подавлять в себе тревоги, Лагины, наверное, уже долго вот так молчали. Эта привычка делала прощание с Сашей невыносимо тягостным. Через несколько минут от семьи Лагиных останется осиротевший костяк…
— Готов? — Саша захлопнул чемоданчик, повернул к Женьке слегка побледневшее лицо.
Тетя Лиза вздрогнула, как-то несмело приблизилась к Женьке. Он опять обратил внимание на то, как она постарела в последнее время. Странное чувство вины перед ней испугало его. Он не знал, куда деть руки.
— Женя, мальчик наш… — он почувствовал прикосновение влажной щеки и полных отчаяния рук.
Всеобъемлющая материнская душа! Ясная и противоречивая, слабая и неодолимая, самоотверженная и многотерпеливая, отзывчивая и всепрощающая… Тетя Лиза не решалась заплакать при сыне, открыто, по-женски обнять его, закричать от боли и — окаменела от внутреннего напряжения, а увидев Женьку, совсем беспомощного и растерявшегося, вдруг освободила себя от леденящего отчаяния и оттаивала сама, становилась, насколько это сейчас возможно было, прежней тетей Лизой.
Никто не прерывал молчания, боясь причинить ей лишнюю боль, не удивился перемене в ее поведении, не почувствовал себя неловко.
Все познается в сравнении, в том числе и собственный сын. Оттого что тетя Лиза увидела Женьку, ей стало легче, так как ее Саша был сильнее Женьки, лучше его подготовлен к жизненной борьбе. Этот материнский эгоизм был сейчас незаменимым целебным средством, помогающим и Лагиным, и Женьке. Разве не тот же неосознанный эгоизм помог и Женькиной матери, успокоившейся, оттого что рядом с ее сыном будет сильный Саша?.. Тетя Лиза, еще не оправившаяся от гибели мужа, переживала за сына, а пришел Женька, и ее чувства утратили прежнюю остроту, потому что его появление в доме вывело ее из круга только семейных переживаний: судьба Саши сливалась с судьбами таких вот ребят, как Женя.
— Проходи, Женя, — в ее голосе и движениях уже не было недавней скованности. Женька тоже почувствовал себя свободнее.
— Чего сидеть-то, теть Лиз? Мешок за спиной, ложка-кружка в мешке, теперь ать-два и — в военкомат!
Савелий тоже повеселел.
— Смотри, Лизок, какой бравый солдат, так и рвется ать-два!
В доме Лагиных восстанавливался обычной тон, непринужденный и доброжелательный, раскрепощающий Женьку.
— Самое главное теперь, дед, — ноги, а голова потом!
— Ноги есть, ума не надо!
— Снимай, Женя, присядь, — тетя Лиза взялась за лямку Женькина вещмешка. — Оделся ты легко.
— Весна скоро, и на казенное все равно переходить.
— В шинели не простудишься. Зимой тепло: суконная, с подкладкой, летом не жарко: тонкая, не на вате. И подстелишь, и накроешься, и в голову положишь.
— Одной шинели мало, дед. Я мечтаю об обмотках: на вид так себе, а ходить, говорят, — удовольствие!
— Только вот если почесаться захочешь, дрянь дело, — хихикал Савелий, — разматывать надо.
— Нам пора, мама, — сказал Саша.
— Я… провожу вас.
— Мы торопимся.
— Я не отстану, Сашенька, не отстану!..
— Тогда побыстрее…
Савелий попытался задержать ее, она досадливо махнула рукой. Он тоже принялся одеваться.
Прощание затягивалось. Женька видел, как заволновался Саша: теперь каждая последующая минута будет томительнее предыдущей. Тетя Лиза сама почувствовала это. Одевшись, она просительным тоном заверила:
— До переезда только…
Последние сотни шагов. Лучше бы их не было, лучше бы Женька и Саша вдвоем вышли из дома, разом оставив все позади. Спасибо Савелию: насколько мог, он отвлекал общее внимание от того неминуемого мгновенья, которое наступит у переезда через главную улицу.
— Ты, Ерш, не беспокойся, ноги у тебя есть, а обмотки дадут. Я в них три года оттопал. Ничего: ложка хорошо держится. Ложечку-то тебе надо покрепче, чтобы не сломалась.
— Если знал, что покрепче, отковал бы нам в кузнице!
— А что — подумаю.
— Ты с узорами, чтобы аппетит развивала!
— Насчет аппетитца, Ершок, волнуешься зря. Аппетитец у тебя будет, там об этом есть кому позаботиться. Самое главное, чтобы ты жирком не оброс.
— Темнишь что-то.
В таком духе Женька и Савелий перебрасывались словечками, и им даже удалось рассмешить тетю Лизу. Но по мере того как они приближались к центральной улице, в их разговоре появлялось все больше пауз.
У переезда тетя Лиза бросилась на шею Саше, замерла обессиленная. «Сашенька, сын мой!..» — сдавленный крик вырвался у нее из груди, и этот крик испугал Женьку. Саша мягко освободился из объятий матери.
— Не волнуйся, мама, все хорошо…
Женька и Саша быстро зашагали по улице, а голос тети Лизы еще долго звенел у них в ушах.
Назад Савелий и тетя Лиза возвращались медленно. Когда они подходили к дому, тетя Лиза была почти спокойна, а дома, едва переступив через порог, забилась, как подстреленная птица. Савелий силой удержал ее и уложил в постель. На другой день Савелий возьмет на себя все заботы по дому, а тетя Лиза лишь неделю спустя немного придет в себя после жестокой нервной встряски.
Но об этом Саша и Женька не узнают.
В военкомат, кроме них, пришли еще трое парней.
— Плотников! — военком заглянул в лежащий перед ним листок.
Худощавый парень отозвался мягким высоковатым голосом:
— Здесь, товарищ майор!
Плечи у него были, пожалуй, узковаты, но взгляд и стремление скрыть в себе свои переживания понравились Женьке.
— Писецкий!
— Я! — четко, как на занятиях по военному делу, ответил высокий парень с чуть-чуть неправильными чертами лица.
Женька всегда с любопытством приглядывался к новым людям. Теперь, глядя на Писецкого, он подумал, что тот аккуратен, сдержан и немного официален. Такие выводы возникали у него непроизвольно, будто сами по себе.
— Парамонов!
— Здесь, — не спеша поднялся крепкий белокурый парень, в чем-то похожий на Сашу.
— Крылов!
— Я, — теперь товарищи разглядывали Женьку так же, как он только что разглядывал их.
— Лагин!
— Здесь, — губы у Саши были плотно сжаты, весь он излучал спокойствие и силу.
— Направляем вас в Раменское. Командировочное предписание оформлено на имя Писецкого. Сдашь этот конверт в штаб авиадесантной бригады.
— Есть! — отозвался Писецкий.
— Поезд отходит через… сорок минут.
В коридоре ребята сгрудились, начали знакомиться.
— Володя, из девятой школы, — Плотников протянул теплую ладонь.
— Геннадий, — просто и симпатично прозвучал голос Писецкого, лишенный всякой официальности, — из третьей.
— Юрка, тоже оттуда, — сказал Парамонов.
Женьке показалось, что все пятеро остались довольны друг другом. Сам он безоговорочно принял всех. Они были понятны ему в главном: почему оставили родной дом и пришли сюда, почему едут в авиадесантные войска…
— Ребята, через пятнадцать минут собирайтесь у выхода, — предупредил Писецкий и отошел к провожающим.
В эти минуты Женька пребывал в состоянии полной неопределенности. Он больше не принадлежал Покровке, но еще находился в ней; ему назначили новое место жительства, но оно представлялось ему неведомой абстракцией. А почему, собственно, он не хотел, чтобы его провожали? Ведь провожают же Геннадия Писецкого! Он не догадывался, что дело уже не в прощании с близкими, а в прощании с Покровкой. Ему хотелось, чтобы в этот момент около него тоже был кто-нибудь из знакомых, и он обрадовался, когда неожиданно услышал обращенный к нему голос:
— Женя!
Освещенное неярким лестничным светом, на Женьку смотрело курносое лицо школьного товарища. Миша Петров! Его появление Женька воспринял как прощальный дар Покровки.
— Что нового в школе?
— По-прежнему. Костя здесь…
Во дворе застыло покачивалась темная фигура Кости.
Ребята проводили Женьку и Сашу до поезда, который с натужным свистом выплыл из темноты и остановился напротив станции. Немногие пассажиры, ожидавшие на перроне, торопливо скрылись в черных дырах дверей-. Вы, ребята…. поосторожнее, — неожиданно сказал Миша.
Откуда вырвалась у него такая фраза? Или вспомнил бомбежку, кровь матери, увечья людей? Что значило быть осторожным на войне, Женька не знал, но он был благодарен Мише за его слова, будто в его лице Покровка заботливо напутствовала их.
В тамбуре Женька оглянулся: на перроне темнели две сутуловатые фигуры. С Костей Женьке расставаться было жаль.
— Пиши, Костя!
— И вы тоже!.. — донеслось с перрона.
Поезда ходили без света — в вагоне было совсем темно. Ребята заняли свободное купе, темнота отсекла их друг от друга. Но так было уютнее, потому что в эти минуты каждому хотелось побыть наедине с собой.
Вагон качнулся, сдвинулся с места.
— Поехали…
Поезд увозил добровольцев в завтрашний день. С каждым стуком колес увеличивалось расстояние между Женькой и его прошлым. Так же бездумно и весело они покатятся назад, к Покровке, только Женьки уже не будет в этом вагоне. В жизни одно и то же не повторяется и ничего нельзя вернуть назад, потому что время бежит, а сам человек изменяется. Даже если допустить, что Женька сейчас ехал не в Раменское, а домой, в Покровку, то все равно это был бы не прежний, вчерашний Женька, а другой.
Он стал им, как только принял решение и выстрадал его. Лишь со стороны кажется, что это просто — записаться добровольцем, оставить школу и дом. Но такой шаг означает перелом в судьбе человека: он прерывает установившиеся связи, требует концентрации всех душевных сил, а этого-то, главного, и не заметно со стороны.
Женька Крылов прошел тот же путь, что и его товарищи. А где-то так же, как он, ехали в Раменское из других мест другие ребята, еще не знакомые, но близкие Женьке. Он — один из них. Может быть, не хуже, но и не лучше их. Ведь, признаться, он боялся чего-то, все у него — в противоречиях. Устойчива лишь дружба и то главное, что заставило его принять решение и ехать в темном вагоне в темную ночь.
Хватило бы только сил.