Книга четвертая. СРЕДИ ЛЕСОВ

«И я воскрес для жизни и добра».

М. Ю. Лермонтов.

1 ПАРТИЗАНЫ

Война обнажила отношения между людьми. Перед лицом опасности явными стали людские помыслы и поступки. Мелкое и эгоистическое утрачивало свою маскирующую оболочку, а неподдельные достоинства личности — мужество, самоотверженность, патриотизм — выступили на передний план. Общая беда высвечивала человека, безошибочно выявляла его истинную ценность. Уклонялись от долга перед родиной или использовали военные ситуации в личных интересах только люди второго и третьего сорта. Но такие Крылову встречались редко. В большинстве своем люди, которых он узнал, были бескорыстны и великодушны. Они постоянно поддерживали его физически и морально. Он убеждался: самое дорогое в народе — человечность. Она несовместима с подлостью, немыслима без любви к родине. Попирая человечность, гитлеровцы бросили вызов самому народу. Нашествие иноземцев с их грабежами, насилиями, стремление унизить национальное достоинство народа явилось мощным толчком к пробуждению естественного патриотизма в народе. Недовольство оккупацией Крылов замечал на всем своем пути от Сталинградской области до Брянских лесов. Оно зрело, искало выход и вылилось в партизанскую борьбу с врагами. Сопротивляясь оккупантам, люди покидали свои обжитые дома, уходили в леса, брали в руки оружие и сражались с врагами, как умели. Они и не могли поступить иначе: они защищали себя, свой дом, свою землю.

Никакие заранее спланированные акции по своей значимости не могли сравниться с естественным патриотизмом народа. Коммунисты лишь придали народному движению организованность и размах.

Естественность поступков партизан Крылов почувствовал уже в первые минуты своего пребывания в Старой Буде. Стоило новичкам ответить на самые общие вопросы, и партизаны заговорили о своих делах: в судьбе Крылова и Бурлака для них не было ничего исключительного. Но они приняли к себе новичков, а те сразу почувствовали, что пришли именно туда, куда им и следовало прийти.

Растерявшийся от радости, Крылов смотрел на несуетливых вооруженных людей и вдруг узнал. Антипина. В добротной зимней одежде Илья выглядел преуспевающим человеком, на ногах у него были щегольские новые бурки.

— Ты?..

— Почти месяц здесь! По железной дороге прикатил, с комфортом! — смеялся Илья. — Максимыч, этих давай к нам, я их знаю!

— Откуда идете? — спросил партизан в бараньей шапке, полушубке и валенках.

— Из Сталинградской области…

Эта область была так далека отсюда, что Крылов сам готов был усомниться в своих словах.

— Из пленных?

— Вместе бежали, Максимыч!

— Как бы Силаков не перехватил. Веди их в избу, потом разберемся.

— Что здесь? — партизан в лихо надетой кубанке, из-под которой выбивался рыжий вихор, напористо раздвинул стоящих. — Новенькие?

— Веди, веди, Илья.

— Погоди, — рыжий встал на дороге. — А почему к тебе? Мне на подводу не хватает.

— А мне на две. Эти — мои.

— Максимыч, отдай толстого! — захохотали партизаны. — Наши лошади его не потянут. Пусть Силаков возит!

— Ладно, один тебе, другой мне, а не хочешь — никого не дам.

— И лиса же ты! — ухмыльнулся Силаков и сразу наложил руку на Бурлака. — Пошли! У меня лошади не как у него доходные! — он попытался сдвинуть Бурлака с места, но потерпел неудачу.

— Ты меня не погоняй, — обратился к нему Бурлак. — Я от самого Сталинграда на ногах. Мне без Жени нельзя, он меня с того света вытащил.

Крылов ничего не сказал. Он подумал, что все это с ним уже было и повторяется опять. Тогда, в марте, он чуть не плакал от обиды, что Сашу Лагина зачислили в первый взвод, а его в третий. Ему и сейчас было обидно, что его разлучали с Бурлаком, но теперь он воспринимал это как неприятную необходимость. Да и о какой разлуке могла быть речь? Оба встали в один строй.

— Куда он от тебя денется! — вспылил Силаков. — На другую подводу лишь сядет!

— Ты не кричи, ты что — полицай?

Партизаны хохотали.

* * *

Илья Антипин привел Крылова в избу. Здесь топилась железная печка, на скамье под шинелью лежал партизан.

— Лавку протрешь, Марзя! — засмеялся Антипин.

Марзя встал, длинный, как жердь. Все у него было длинное: лицо, нос, шея, руки, шинель.

— Пополнение, Паш. Женька Крылов, вместе из плена бежали.

Марзя протянул руку. Пальцы у него были сильные, ладонь теплая, а взгляд отрешенный, словно Марзя витал где-то или еще не стряхнул с себя сон.

— Закурить нет?

Крылов протянул ему бумагу и кисет. Марзя начал закуривать.

— Плохо в калошах.

— Неважно.

— Холодно.

Разговор с Марзей не обещал быть увлекательным и Крылов промолчал. Он разулся. Отогреваясь, ноги заныли, он принялся портянками растирать их.

Марзя сунул в печку несколько березовых поленьев. Какой же он был нескладный, этот Марзя, все будто валилось у него из рук!

Новая страница в жизни Крылова опять начиналась, как в первый армейский день, — в деревенской избе, и опять за окном был снег. Невольно подумалось: сейчас стукнут в окно, послышится голос младшего лейтенанта Курочкина, Крылов выскочит на улицу, станет в строй рядом с Грачевым, Ляликовым, Малининым, Бурлаком, и этот строй будет подлинной реальностью, а остальное окажется лишь сном. И Крылов вздрогнул, когда раздался стук: это Марзя расщепил топором березовое полено.

— Надевай, — Илья поставил около Крылова яловые сапоги. — Все равно в мешке лежат.

Крылов стряхнул с себя внезапно овладевшую им иллюзию. Но и Илья Антипин был частью ее. Как он оказался здесь? Что произошло в его жизни за Днепром? Разве, приняв от него услугу, Крылов не примирится в чем-то с ним?

— Хорошие сапоги. — проговорил Марзя.

Такие же Крылов видел на полицейском за Днепром.

— Как ты сюда попал?

— Михайла помог. Он сам чуть было со мной не уехал. Дело тут непростое, как-нибудь в другой раз расскажу. Он мне документы достал и билет на поезд, в Брянск. У него до войны брат там жил. Ехал в пассажирском, с удобствами, чуть что — к полицаю. Принимали как своего.

Антипин закурил.

— Вы думали, я полицаем стал, раз с Михайлой связался. Немцы не дураки, с ними без хитрости нельзя. Пошли бы втроем — всем хана, а так живы…

— Сапоги-то не жалко?

— Врать не буду, жалко, даже не хотел давать.

— Найду себе — отдам.

— Я быстрее тебя найду.

— Пожалуй.

Нет, не все улеглось между ними, оба чувствовали это. Вероятно, Крылов сам в чем-то был несправедлив к Илье, но слишком уж тот ловчил. Хитрость дала ему быстрый и точный результат, только хитрость — палка о двух концах, один из которых бьет по хитрецу. Крылов испытал это на себе. Когда он и Федя нарвались на полицая Фомича, они боролись с ним его же оружием — хитростью, и он поверил им. Но именно его доверие к ним осложнило тогда их отношения к нему. А ведь они прибегали к хитрости лишь в исключительных случаях, когда им не оставалось ничего другого. Но если бы они всю дорогу пользовались услугами полицаев, смогли бы они потом видеть в них врагов?

Странная логика чувств: Крылову стало жаль Антипина, попавшего в силки собственной изобретательности. Он подумал, что внутренняя позиция Антипина расшаталась, что сейчас он, Илья, а не Крылов, больше нуждался в поддержке, в дружеском участии и что при всей своей ловкости Илья гораздо слабее его.

— Ты прав, втроем бы не прошли.

— И я тебе говорил!

Расстояние между ними заметно сократилось — оставался небольшой просвет. Исчезнет ли он — покажет ближайшее будущее.

Пока они разговаривали между собой, Марзя безучастно сидел у печки. Казалось, он не слышал ни слова и, вообще, был равнодушен к ним. Но вот он, ни к кому не обращаясь, задумчиво проговорил:

— И сам не знаешь, в чем твоя вина, когда виной всему — война.

Крылов уже занес было Марзю в число неповоротливых тугодумов и теперь с удивлением взглянул на него: Марзя начисто опроверг это поверхностное мнение о нем. Он не только слышал, о чем они говорили, но и понял то глубинное, невысказанное, что стояло за их словами.

— С ним это бывает, — засмеялся Илья. — Молчит-молчит, а потом как скажет — в самую точку!

Марзя промолчал.

2 ОЛЬГА

За окном послышались смех и голоса — мужские и женский. В избу шумно ввалились трое партизан и девушка. Здесь сразу стало тесно. Все говорили наперебой, а громче всех — пулеметчик Сенька. Он поставил пулемет в угол, начал раздеваться. Пальто из серого сукна с меховым воротником, меховые рукавицы, шапка с красной лентой, белые валенки, брюки-галифе из немецкой шинели, шерстяная гимнастерка, надетая поверх свитера и опоясанная широким командирским ремнем со звездой, придавали ему щегольской вид. И в штатской одежде он выглядел как подтянутый военный.

— Чего стоишь, Ольга? Раздевайся, садись за стол! — Сенька повесил на крючок шапку, небрежно провел по волосам расческой.

— Сама найду, куда сесть. Это ты новенький? — Ольга взглянула на Крылова. Он встал и забыл обо всех. Ольга была красива. Такого лица и таких смелых глаз он не видел ни у одной женщины. Все в ней было совершенно: лоб, губы, нос, мягкие линии подбородка. Белый шерстяной платок подчеркивал чистоту и свежесть ее порозовевшего от мороза лица. Короткое, подпоясанное ремнем пальто, серая юбка и аккуратные валенки по-своему выявляли упругость и стройность ее фигуры. На плече у нее висел карабин.

— Ольгуша, посиди с нами, обедать будем, — поддержал Сеньку Максимыч. — Снимай вооружение. Молодежь-то пошла недогадливая.

В неторопливых жестах Максимыча, в его снисходительном отношении к шумной неуравновешенной молодежи Крылову почудилось что-то хорошо знакомое.

— За Максимыча выходи: хоть староват, зато обходительный, — ухмыльнулся косолапый партизан Борзов.

— Без советов обойдусь. Может быть, тебя выберу, ты парень хоть куда!

Ольга опять взглянула на Крылова.

— Откуда сам?

— Московский. — впервые в жизни он не растерялся перед женщиной. Он смотрел на нее прямо и смело. Она обдала его теплом больших глаз, отвернулась:

— Ну, я пойду.

— Куда?! — заволновались партизаны. Крылову тоже не хотелось, чтобы она уходила. Он посмотрел на партизан и натолкнулся на быстрый подозрительный взгляд Сеньки. Это длилось мгновенье, но Сенькин взгляд отрезвил и насторожил его.

Партизаны преградили Ольге дорогу, шумно уговаривая ее остаться. Молчали только Сенька и Марзя. Марзя ссутулился на лавке, а Сенька стоял у окна. Но Сеньке вовсе не было безразлично, уйдет Ольга или нет, и не трудно было понять, что Борзов, больше всех старавшийся удержать Ольгу в доме, заботился о нем.

— Побудь, Оля, а то мужики надоели уж, — попросила хозяйка.

Она взяла у Ольги пальто и платок, повесила отдельно от пальто и полушубков партизан.

Ольга поправила светло-русые волосы, одернула свитер, улыбнулась:

— Спасибо, теть Поль.

Держалась она непринужденно, никого из присутствующих не выделяла, но Крылов чувствовал ее внимание к нему. То, что вдруг возникло между ними, будто отделило их от остальных. Он успокаивался, забывая о тяжелом Сенькином взгляде.

Борзов приготовил Ольге место рядом с Сенькой, но она села между Антипиным и Марзей, вызвав вспышку смеха.

У Борзова в руке появилась бутылка — Максимыч вопросительно взглянул на него.

— Тут дело вот какое, — объяснил Борзов. — Сене сегодня двадцать четыре стукнуло, отметить надо.

— Тебе всегда надо.

— Такое дело, за Сеню. Сам, что ли, не выпиваешь?

— Ты на меня не показывай, зеленый еще. А тебя, Сеня, поздравляю. Ради такого случая давай по одной, но чтобы ни гугу.

Вот кого он напоминал — Вышегора! Давно уже не испытываемое чувство общности с товарищами возвращалось к Крылову, и от этого ему становилось легко и уютно в избе.

Борзов разлил самогон, руки со стаканами потянулись к Сеньке. Крылов протянул свой — Сенька не заметил или сделал вид, что не заметил его руки, но Ольга взглядом поддержала Крылова.

Сенька перехватил ее взгляд, нахмурился и опрокинул в себя стакан. Все начали закусывать. Самогон Крылов никогда не пробовал. Он с трудом глотнул и опустил стакан на стол. Ольга и Марзя тоже опустили. Наливая по второму, Борзов спросил:

— А ты чего за Сеню не выпил?

— С тебя тоже хватит, — вмешался Максимыч.

— А я что? У меня порядок.

— У тебя порядок, когда под стол свалишься. Убери бутылку.

С улицы в избу вошел грубоватого вида партизан:

— Здорово живете! Вот где праздничек-то, дайте причаститься!

— Сенькин день рождения, губами не шлепай, — предупредил Борзов.

Партизан выпил, закусил и только после этого сказал:

— Максимыч, тебя в штаб, скоро едем!

Максимыч встал из-за стола, начал одеваться. Выглядел он простенько, командирская портупея поверх полушубка лишь оттеняла его глубоко штатский вид.

— Ты, Фомин, поменьше болтай, едем или не едем, — упрекнул он и хлопнул дверью.

— Болтун — находка для шпиона! — ухмыльнулся Фомин, садясь на освободившееся за столом место. — А я как вошел, подумал, Марзя женится.

— У тебя, Петя, ветер в голове, — сказала Ольга.

— Зато нос большой!

— Самогон за километр чует.

Фомин, ухмыляясь, принялся за жаркое.

— Ты бы, жених, стишок сочинил!

— Давай, Марзя!

— Стишок!

Марзя, глядя на Фомина, проговорил:

— Паяц — не тот, кто только хлеба ради,

паяц — такой почтенен труд, —

а тот, кто не мечтает о награде,

кому лишь бы унять словесный зуд.

Как дураку по имени Фома,

коль у него ни капельки ума.

Грянул взрыв смеха. Фомин не устоял перед искушением и захохотал со всеми.

Ольга встала, взялась за платок. Борзов хотел было задержать ее, но Сенька легким жестом остановил его.

— Спасибо, мальчики! Паша, ты меня проводишь? Ольга и Марзя ушли. Обстановка в избе сразу изменилась.

— Ты чего не пьешь? — повторил Борзов.

— Он к заграничным привык, — сквозь зубы процедил Сенька. — Немцы шампанским его поили.

— Не забывайся, — вмешался Илья, — а то я не посмотрю, что ты Сенька-пулеметчик и что у тебя документы в порядке…

— А ты не лезь. Это тебя не касается.

— Не дури…

Борзов, разряжая обстановку, потянулся к бутылке. Фомин тут же отозвался на его жест:

— Лей, не жмись! А Марзя сейчас Ольге сочиняет!

Упоминание об Ольге подстегнуло Сеньку. Он выпил, провел по губам ладонью, набычился:

— Ты вот в плен сдался, винтовку бросил, а теперь на готовенькое пришел в калошах. Думаешь, тебя здесь по головке погладят? Здесь тоже стреляют. — Сенька уже плохо понимал, чего хотел от Крылова.

Крылов сидел, опустив голову. Никто еще так не оскорблял его. Сеньку он сейчас ненавидел.

— Ну, чего молчишь? — прикрикнул Сенька. Крылов взглянул в помутневшие Сенькины глаза:

— Ты не только дурак, ты сволочь.

Если бы не Борзов и Антипин, Сенька наверняка опрокинул стол.

— Я сказал тебе, не лезь. — повторил Антипин. — Потом, тебе все равно с ним не справиться.

Хлопнула дверь, Марзя с несвойственной ему торопливостью подскочил к Сеньке, сгреб его, тряхнул и поволок к двери. Что там происходило, за дверью, Крылов не хотел знать. Сенька вернулся в избу минут через десять, притихший и отрезвевший. Лицо, волосы и гимнастерка были З аюто вранегу.

Борзов и Антипин привели избу в порядок.

— Накурили — топор вешай! — вошел Максимыч, разделся, присел на скамью. — Ты, московский, в армии кем был?

— Пулеметчиком, потом стрелком.

— Сеня, возьмешь новичка к себе.

— Обойдусь без него.

— Ты чего?

— Марзя ему голову намылил! — оживились партизаны.

— Значит, за дело. Лошадям дайте на ночь овса. Лузгин опять обоз обстрелял.

— Едем? А я что говорил! — ухмыльнулся Фомин.

— Значит, Сеня, новичок с тобой. Винтовку тебе, московский, завтра найдем.

— Наши винтовки за Ямполем, в лесу.

— Знаю, Силаков говорил. Зря я ему Бурлака отдал, зря. Ну, а теперь спать. Как, Поль, они тут без меня?

— А ничего, Андрей Максимыч. Известное дело, молодежь, силы девать некуда.

— Некуда? Найдется куда.

Так закончился этот волнующий счастливый и в то же время горький день в жизни Крылова, потому что, кроме радости, он познал слепую, оскорбительную неприязнь к себе со стороны тех, кого считал товарищами. Горечь эта наверняка была мимолетна, но она отложилась в его сознании как новая крупица трудного жизненного опыта.

3 ДАЛЕКО ОТ СТАРОЙ БУДЫ

В донских степях выла метель. Ветру раздолье — то стеной ломит в открытом поле, то захороводит в оврагах, а то заиграет густыми снежными россыпями и начнет громоздить сугроб на сугроб — тогда не видно ни земли, ни неба за снежной сыпью. Нет беды худшей, чем в такую пору сбиться с дороги, вьюга играючи запутает пешехода, заведет в белую трясину да и похоронит в ней. Человеку лучше переждать дома лихое время: с ветром и снегом не совладать — сами угомонятся, когда устанут от вьюжной свадьбы.

Только война не ждала, пока уймутся снега и метели, — ее жернова безостановочно перемалывали людскую плоть. День и ночь шла по бездорожью пехота, натужно урчали танки и, соперничая с ветром, выли снаряды и мины. Сколько людей оставалось под снегом до весны, не узнать. Живые шагали дальше, минный вой сливался с плачем метели, и нельзя было наверняка сказать, где фронт и где тыл.

К хутору Семенковскому брели из степи закутанные до глаз, полуобмороженные голодные солдаты, и никто не узнал бы в них тех розовощеких самоуверенных молодцов, которые летом наступали на восток. Они выныривали из метели и снова исчезали в ней. У них теперь почти не было никаких надежд выжить в страшной войне.

Неподалеку от хутора расположилась артиллерийская батарея, и Вышегор вздрагивал, когда начинали бить орудия. Он был еще слаб, ночами его мучили кошмары, днем у него случались жестокие приступы головной боли. Он подолгу сидел на крыльце — холод и снег действовали на него успокаивающе, — а если позволяла погода, бродил по хуторским тропинкам. Провал в его памяти оставался, Вышегор еще не мог восстановить свое прошлое. Оно распадалось на мелкие клетки, каждая из которых существовала порознь. Батарейные залпы еще сильнее дробили эту пеструю мозаику, причиняя Вышегору резкую боль. Тогда он спешил укрыться в хате, стены которой приглушали орудийный грохот.

Во время прогулок Вышегор навещал учительницу Любовь Тарасовну. Она встречала его с неизменной доброжелательностью. Семейная жизнь у нее не сложилась. Брак, закончившийся разводом, принес ей глубокую неудовлетворенность. Решив начать жизнь заново, она покинула Сталинград, где жила с родителями и поселилась в Семенковском. За несколько лет привыкла и к хутору, и к хуторянам. Местные парни пытались ухаживать за ней и даже делали ей предложения, но она так и осталась одинокой. Жила для школы, для дочери, которая в сорок втором году должна была пойти в первый класс. Война закружила обеих по сталинградским дорогам, а потом свела со старшиной Вышегором, у которого сама же отняла семью год тому назад. Медленное выздоровление Вышегора было бы невозможно без заботливых рук Любови Тарасовны. Она ухаживала за ним, лечила его отварами из трав — благодаря ей приступы головной боли случались у него все режерога к дому Любови Тарасовны была нетрудна, и Вышегор не боялся заблудиться даже в метель. Сначала надо было держаться вдоль хат, потом вдоль вешек до речки, а за речкой опять по улице.

Когда он был уже на той стороне, загрохотали орудия. Они били, не переставая, и в голове у него, так же не переставая, крепла боль. Боясь потерять сознание, он торопливо зашагал дальше и уже у дома Любови Тарасовны столкнулся с солдатом, вынырнувшим из метели. Голова у солдата была обмотана тряпьем, шинелишку продувало насквозь.

Вышегор упал в снег. От неожиданности солдат отступил, но тут же снова надвинулся на Вышегора, поспешно стащил с него валенки. Другой солдат снял с Вышегора шапку. Потом оба, отталкивая друг друга, схватились за полушубок.

Батарейные раскаты не умолкали, но Вышегор ничего уже не слышал.

* * *

Елена Дмитриевна вышла на крыльцо, прислушалась: выла метель, глухо, простуженно били орудия. Тревожное наступило время. Всюду бродили обозленные неудачами солдаты. Куда-то запропали Алексей Никитич и раненый старшина. Долго ли теперь до беды?

Взяв с собой Петьку, она поспешила к учительнице. Та уже перенесла Вышегора в хату, и женщины вдвоем принялись снегом и самогоном растирать застывшее тело. Они успели вырвать его из холодных объятий смерти, и для Вышегора все повторилось снова. Он опять метался в горячечном бреду, а потом, поддерживаемый Любовью Тарасовной, шел к Каргачевым. Солдаты заняли все дома вдоль дороги, и учительница с дочерью перебрались на противоположный край хутора.

Метель сменили солнечные дни и звездные ночи. Алексей Никитич теперь не выходил из дома, зато Петька, выполняя его поручения, заглядывал в хаты, в опустевшие коровники, на конюшню. Однажды вечером мальчик привел к отцу хуторского старосту. Встретились они по-приятельски.

— Служишь, Леонтий Захарыч?

— Служу, кость им в горло.

— Потерпи еще, теперь недолго.

Они обстоятельно обсудили хуторские дела, подсчитали инвентарь, который удалось сохранить. Вышегор подсел к столу.

— Ожил? — прогудел Алексей Никитич. — Думаем вот, как жить. Скоро наши будут, а там весна, пахать-сеять надо.

Елена Дмитриевна собрала ужин, нашлось у нее и выпить. Алексей Никитич разлил по стаканам:

— Ну, чертям назло.

Едва закусили, раздался стук в дверь. Елена Дмитриевна притушила лампу, Леонтий Захарович вышел на крыльцо.

— Хир кранк, тиф! — предупредил строго. Под ногами солдат снова захрустел снег, старик возвратился в хату. — Теперь не придут.

Они еще долго разговаривали при свете керосиновой лампы, им было уютно друг с другом.

А на следующий день Вышегор вспомнил вечерний рассказ Елены Дмитриевны о двух парнях, живших у нее в доме. «Уж не тот ли это Крылов, который ускакал на комиссаровом коне?» Нить памяти начала медленно разматываться. Рядом с Крыловым непроизвольно стал Лагин — это его присыпанное землей лицо являлось Вышегору в бреду. Лагин, Седой, Фролов, Никиткин.

Внезапный поток воспоминаний утомил его. Любовь Тарасовна подала ему стакан с настоем валерианы. Вышегор выпил и лег. «Вспомнил», — удовлетворенно подумал и закрыл глаза.

Впервые за много недель он не проснулся ночью.

* * *

А еще дальше от Старой Буды, в небольшом заволжском городке, из санитарной машины выносили раненых.

— Товарищ военврач, еще один окоченел…

— Поторапливайтесь!

Рядом с застывшим красноармейцем в машине лежал сержант Лагин.

— Жив, что ли? — засомневался санитар. — Жив. Взяли.

В Сталинграде из Саши Лагина извлекли несколько осколков, но один извлечь не смогли. Этот кусочек металла, застрявший где-то в груди, причинял ему сильную боль.

Сашу внесли в помещение, раздели до нижнего белья. Почувствовав тепло, он забылся. Потом его увезли в операционную. Очнулся он в палате: боль утихла, осколка в груди больше не было. Саша огляделся: на соседней койке лежал. Седой!

— Витька?

— Вот и свиделись, — невесело улыбнулся Седой. Он похудел, осунулся, был не похож на себя.

— Как ты тут?

— Мне собираются ампутировать ноги.

Они помолчали, думая об одном и том же. Их пути схлестнулись на жизнь и смерть. Вместе три месяца в Сталинграде — такое редко кому удавалось. А они много дней провели в угловом доме на перекрестке улиц. Дом бастионом из прочных кирпичных стен вдавался в передний край немцев и был самым беспокойным местом на многокилометровой линии обороны. Атака следовала за атакой, дрались за каждый метр стены, за каждую дверь, за каждый угол, за каждое окно. Схватки разгорались внезапно, переходили в рукопашную, но гарнизон Лагина стойко удерживал дом. Это четырехэтажное здание было подобно гавани на переднем крае. Сюда шли артиллерийские наблюдатели, отсюда разведчики уходили в поиск и сюда же возвращались на обратном пути. Выдерживали в доме Лагина только самые сильные, самые бесстрашные. Постоянное физическое и нервное напряжение защитников по-своему уравновешивалось здесь исключительным нравственным накалом. Рисковали без колебаний, о смертельных ситуациях говорили шутя и так же вышучивали собственные промахи и промахи немцев. Здесь установилась атмосфера неподдельного мужества, а одним из самых дерзких бойцов был Седой. Его деятельный ум постоянно жаждал новизны, риска, неожиданных и сложных решений. Если Лагин воплощал в себе волю и разум защитников дома, то Седой вносил в их быт веселую предприимчивость, нечто озорное, мальчишеское. Но в дерзости Седого и в спокойном мужестве Лагина было много общего. Связь между ними прочная — не разорвать. Однажды, когда немцы атаковали особенно ожесточенно, и гарнизон дома понес тяжелые потери, своевременная помощь разведчиков лейтенанта Фролова спасла положение. Привел их Седой. Они выбили гитлеровцев из подъезда и не дали другим солдатам проникнуть внутрь дома. В другой раз, когда разведчики возвращались из поиска и были обнаружены перед передним краем, Лагин организовал ночную вылазку и спас поисковую группу Седого вместе с «языком».

Пришел врач, осмотрел Седого, присел на край кровати. Лицо у него было серое от усталости, глаза покраснели от бессонницы.

— Вот что, Седой, ждать больше нельзя.

— Пусть. Оставьте, как есть. Не хочу быть… обрубком. Не хочу!

— Перестань хныкать! — оборвал его врач. — Если не ампутировать сегодня, то завтра придется отнять выше колен. Тогда ты действительно будешь обрубком.

В тот же день Седому ампутировали обе ступни. Последующую неделю Лагин и Седой провели в состоянии, близком к бредовому. Лишь время от времени, когда спадала температура, они переговаривались друг с другом.

На следующей неделе Лагину стало легче. Он начал вставать, выходить в коридор, а еще через неделю его выписали из госпиталя.

Когда он прощался с Седым, тот спросил:

— Ты мне друг, Лагин?

— Чего мямлишь — говори.

— Обещай, что достанешь для меня пистолет.

— При одном условии: если не будешь торопиться.

— Согласен.

В Сталинграде, куда возвратился Лагин, было необычно тихо, война будто выдохлась.

Лагин разыскал штаб полка.

— Жив! — обрадовался Босых. — А тебя тут награда ждет — высшая!

— Спасибо, товарищ капитан. Из ребят кто-нибудь остался?

— Мало, очень мало. Они у Фролова. А дом стоит, наш! Там теперь старшина Дрожжин.

— Разрешите мне к Фролову?

— Иди, Лагин.

Разведчики располагались в подвале многоэтажного дома. Был как раз обед. Лейтенант Фролов сидел за общим столом и ел из закопченного котелка. Приход Лагина вызвал шумное оживление.

— Товарищ лейтенант, сержант Лагин прибыл для дальнейшей службы.

Работы разведчикам пока не было, и Фролов решил проведать Седого.

Лагин поехал с ним.

Седой встретил их усталой улыбкой. Он еще больше похудел.

— Как там ребята? — спросил с нескрываемой тоской.

— Отсыпаются. А ты?

— У меня бессонница.

— Ничего, бывает и хуже. — Фролов положил на тумбочку туго набитый вещмешок. — Трофеи. Ребята просили передать, чтобы не скисал.

— А это от меня, — добавил Лагин. — Уговор помнишь?

— Помню. — Седой сунул сверток под подушку. — Помоги сесть в коляску. Вот как теперь…

Лагин вывез коляску в коридор.

— Закури, лейтенант.

Они втроем выкурили одну папиросу — так они нередко делали на передовой.

— Нам пора, — сказал Фролов. — Пиши.

— Тебя — в палату? — спросил Лагин.

— Не надо.

Фролов и Лагин пошли к выходу. Оба знали, что навсегда прощаются с Седым. У двери они оглянулись — Седой тяжело смотрел на них, по щекам у него катились слезы.

* * *

Ожидая попутную машину, Фролов и Лагин с четверть часа стояли на ветру.

— А ты бы, Лагин, смог… так?

— Не знаю…

— Да. Уж лучше смерть. После Шурикова это уже третий. Помнишь Шурикова? Как-то я у него спросил, кем он был до войны. «Еще никем, — ответил, — не успел…»

Лагин помнил тот случай: рухнула стена, и Шурикова прихватило. Откопали живого, с раздавленной рукой.

Неожиданно около них затормозил «виллис», из дверцы высунулся парень в добротной шапке и полушубке.

— Лагин?

— Ющенко? — в свою очередь, удивился Лагин.

— В Сталинград? Садитесь! — «виллис» бойко рванулся с места. — А я как вышел из окружения, в газете работаю!

— Ты с кем выходил?

— Со старшим сержантом Дрожжиным.

— А кто еще был с тобой?

— Я уже… плохо помню. Из наших. Клюев, Плотников из четвертого взвода.

— Плотников? Он жив?

— Не знаю…

— О Крылове что-нибудь слышал?

— Нет.

Лагин замолчал, и несколько минут ехали молча.

— А как в газету попал?

— Меня батальонный комиссар Чумичев взял, я с ним тогда у Дона познакомился.

— Чумичев? — спросил Фролов.

— Вы его знаете? Мы как раз за ним едем, он у саперов. — этот разговор начинал тяготить Ющенко, и он сменил тему. — Дом Лагина — это про тебя? В центральных газетах писали…

Лагин не ответил. Он подумал, что в угловом доме на перекрестке улиц были Горюнов, Прошин, Переводов, Шуриков, Седой, а вот Ющенко не было и, пожалуй, не могло быть. Там мог быть Женька Крылов, Федя Бурлак, другие могли бы, только не Ющенко. Этот даже не поинтересовался, что стало с его сослуживцами, словно их вообще не существовало.

А Ющенко был уже не рад, что встретился с Лагиным. Встреча всколыхнула в нем то глубинное, что он прятал от других и от самого себя.

Утро последнего дня окружения. Оно, как заноза, беспокоило его до сих пор. Бросив Ванюшина и Плотникова, он добрался до противоположного берега Дона без винтовки и без сапог, обессиленный и опустошенный. Но презрение к себе и в те минуты не заглушало в нем трусливую радость, что он избежал смертельной опасности. «Если бы и я остался с ними, пропали бы трое, только и всего!» — успокаивал он себя.

Он долго в одиночку блуждал по оврагам, пока не наткнулся на батальонного комиссара Чумичева — тот тоже был без сапог и без оружия.

— Разрешите обратиться… — робко заговорил Ющенко.

— Как говорится, в нашем полку прибыло!.. — Чумичев смеялся дольше, чем следовало бы, и от его смеха Ющенко стало не по себе, он забыл, о чем хотел спросить у батальонного комиссара. — Вот что, Аника-воин, выкладывай все начистоту. Ты один выходил?

— Нет, не один, со старшим сержантом Дрожжиным…

— А-а. Ну, а как же ты дошел до такой жизни?

Ющенко, запинаясь, рассказал, как все было.

— Да, некрасиво. Товарищей, значит, бросил.

— А что оставалось делать? — Ющенко совсем растерялся и уже не знал, что сказать.

Чумичев разглядывал случайного попутчика и думал, как поступить. Идти одному в таком виде — босому и безоружному — было чертовски неприятно, а вдвоем — это уже другой нюанс. К тому же паренек ничего не знал. Такой-то и нужен был Чумичеву, а уж прибрать его к рукам не составит труда.

Они пошли дальше и наткнулись на убитых красноармейцев. Степь была изрыта воронками — какие-то люди попали под бомбежку. Чумичев стащил с убитого сапоги, обулся, а Ющенко в нерешительности топтался на месте. Воронки были свежие, это здесь недавно громыхало.

— Босиком, что ли, пойдешь! — прикрикнул Чумичев.

Труп лежал в неудобной позе, лицом вниз. Один сапог удалось снять, а другая нога подвернулась так, что убитого пришлось перевернуть на спину. Ющенко стащил второй сапог, стараясь не смотреть в лицо убитому, но не удержался, взглянул: это был красноармеец из четвертого взвода.

Чумичев и Ющенко вооружились винтовками — теперь они ничем не отличались от тех, кто с оружием в руках выходил из окружения.

О том, что случилось в то утро, Ющенко, конечно, будет помалкивать, а со временем все это, может быть, вообще забудется.

Показался берег Волги.

— Приехали, — с облегчением проговорил Ющенко. — А вон и батальонный комиссар.

Фролов и Лагин зашагали к реке.

— Я напишу! — повинуясь внезапному порыву, крикнул Ющенко.

Лагин промолчал. Если ему сейчас и хотелось бы больше узнать о Ющенко, то не от него самого, а от Дрожжина. Надо будет повидаться со старшиной — может быть, узнает что о Володе Плотникове.

— Что за люди? — спросил, подходя к машине, Чумичев.

— Вместе служили, товарищ батальонный комиссар. Один — Лагин, тот самый, о котором в газетах писали, а другой из разведки, лейтенант.

— Как фамилия?

— Кажется. Фролов.

— Ты не ошибся?

— По-моему, нет. Я его в Раменском видел. Ваш знакомый, товарищ батальонный комиссар?

Чумичев не ответил.

4 УХОДЯТ ПОКРОВСКИЕ РЕБЯТА

Костя Настин откинул потолочный люк, выглянул наружу. Самолетный гул надвигался на притихший эшелон. Маршевики высыпали из вагонов по обе стороны железнодорожного полотна и торопливо рассеивались по снежному полю.

— Пулемет! — крикнул Костя.

Вдвоем с Кравчуком они подняли «максим» на крышу вагона. Костя вставил ленту и в растерянности огляделся: стрелять по самолетам было неудобно.

По насыпи вдоль эшелона бежала Лида Суслина. Костя заметил ее и на мгновенье забыл о «юнкерсах».

— Куда?! — младший лейтенант Якушкин схватил Лиду за руку, потянул в сторону. Потом все накрыл грохот. Вагон затрясло, Костя с трудом удержал пулемет.

Бомбы падали вразброс, по крыше вагона шлепали комья мерзлой земли.

Костя стрелял полный отчаяния, пулеметный огонь ничего не значил по сравнению с бомбовыми ударами. Гул, вой и грохот подавляли все, плотно обволакивали эшелон и рассыпавшихся по полю людей.

«Юнкерсы» сделали круг и снова заходили на бомбежку. Передний выплеснул из своего чрева несколько темных слив, и они с бешеным воем понеслись к земле.

— Костя, вниз! Вниз! — крикнул Кравчук и, свесившись с крыши, прыгнул, покатился с насыпи. Сзади ударило тяжело и страшно, вагоны вздыбились, мимо пролетела двухколесная вагонная ось и замерла в снежной яме. Кравчук перебежал и лег за колесом, дававшим ему хоть какое-то укрытие.

Бомбы разломили состав, но Костин вагон оставался невредим, и с него еще били пулеметные очереди. Новые бомбы заглушили и крики людей, и пулеметный треск. По насыпи растекался огонь и дым. Самолетам больше нечего было делать здесь, они покружились и улетели прочь.

Маршевики неуверенно возвратились к железной дороге.

Костя неподвижно лежал на горке стреляных гильз. Лида повернула его голову: осколок попал в висок. Ошеломленная тем, что она пережила, Лида теперь оторопело разглядывала Костю.

— Санитара — сюда! — донеслось с почерневшего от бомбовых взрывов поля.

Лида плакала навзрыд, спрятав лицо на еще теплой Костиной груди, но Костя ничего уже не видел и не слышал.

— Где санинструктор? — спросили рядом.

Кравчук положил руку на Лидино плечо:

— Иди, живые ждут. Слышь, раненые там.

Лида смахнула с лица слезы:

— Прости, Костя. — и опять затряслась всем телом.

— Иди, ждут. — повторил Кравчук. — Слезы-то не последние, все не выплачешь…

Лида спустилась вниз.

— Эх, Костя — Костя, — вздохнул Кравчук. — Не послушал ты меня, а война она вот какая. Жить бы тебе, парень, да жить.

Маршевики понемногу стряхивали с себя ужас бомбардировки, заносили раненых в уцелевшие вагоны, где снова топились печки.

— А ну, пехота, строиться! Чего скисли! — уже звенел голос младшего лейтенанта Якушкина. — Пойдем своим ходом, пешком быстрее! До Ефремова рукой подать, а там и Елец!

Неровная колонна пехотинцев потянулась мимо изуродованных вагонов, повернула на проселочную дорогу. Позади остался разбитый эшелон, раненые и убитые. Красноармейцы рабочего взвода уже копали братскую могилу.

Начинался легкий снегопад. Снег вскоре побелит могилу, а потом и вовсе скроет ее от глаз. Будет ли кто помнить, что здесь похоронен Костя Настин из Покровки?

Земля — что море: время и на ней смывает следы, только не так быстро, как в море. Море поглощает сразу, а на поверхность выносит одни обломки, да и те сама же гонит неведомо куда. То прибьет к берегу, то увлечет на край света, а то вморозит в лед матросскую бескозырку, чтобы живые когда-нибудь попытались разгадать еще одну драму в студеном море, еще одну человеческую жизнь, промелькнувшую, как горсть снега.

Что произошло в северном штормовом море, можно было лишь предполагать. Плавучая ли мина — ужас мореходов — или точно нацеленные глубинные бомбы разрушили искусно созданный подводный мирок, — это не так уж важно. Море вспучилось, выбросило на поверхность широкое масляное пятно и какие-то изломанные предметы, — вот и все, что осталось от подводной лодки. А бескозырка прилепилась к темному обломку и начала свой последний путь. Кому она принадлежала, не узнать. Может быть, и Вале Пилкину, безобидному пареньку из подмосковного города Покровки. Море все-таки поступило щедро: бывает, что и на земле не остается следов.

* * *

Полковой комиссар Храпов получил новое назначение. Так уж повелось: не каждому удавалось после госпиталя попасть в свою часть. Не удалось и Храпову. Впрочем, какая разница куда: его новая дивизия сродни прежней — тоже сформирована из бывших десантников-добровольцев, а их теперь там и здесь по пальцам можно было перечесть. За четыре месяца боев обе дивизии не раз пополнялись людьми из запасных полков, но и пополнения таяли в Сталинграде, как воск в огне.

Конечно, полковой комиссар еще в долгу перед ребятами, вышедшими из окружения: они спасли его в тылу у немцев, они насмерть стояли в обороне за Доном, и он опять был обязан им жизнью.

Танки все-таки прорвались на узком участке, но добровольцы сумели закрыть брешь. Тут его и прихватило. Сержант вынес полкового комиссара в безопасное место, передал санитарам. Молодой парень, симпатичный, крепкий. «Как твоя фамилия?» — успел спросить Храпов. «Парамонов, из Покровки!» — сказал тот и ушел назад, в огонь и дым. Что стало с этим парнем, полковой комиссар не знал. А сколько было тогда таких ребят! Серегин, Шуриков, Фролов, Седой. Свой долг перед ними он выполнил, насколько мог: выйдя из окружения, отправил в политотдел армии подробный отчет о событиях минувших дней. Мужество и самоотверженность таких людей, как Вышегор, Фролов и Добрынин должны быть вознаграждены памятью соотечественников…

Лечился Храпов в Саратове. Оттуда его направили в Москву, а из Москвы — в действующую армию. Поезд шел ходко, но долго простоял на полустанке: где-то впереди гитлеровские самолеты бомбили воинский эшелон.

Война продолжалась, разрушительная, жестокая. Скоро Ефремов, а там и Елец, место нового назначения полкового комиссара. Неспроста гвардейская дивизия перебрасывалась сюда: скоро, теперь скоро двинется вперед и Центральный фронт.

5 ДОЛГИЙ ДЕНЬ ВОЙНЫ

Мать проснулась, как обычно, в шесть утра, но не спешила встать: сегодня у нее выходной, впервые за месяц.

За окном уже светлело, а мать и Шура все еще оставались в постели. Воскресенье для обеих — долгожданный праздник: наконец-то они весь день и весь вечер будут вместе.

Но на сердце у матери было неспокойно: ей приснился странный, нехороший сон. Сна чуднее и не придумать.

Приснилось матери, будто шла она по разбитой дороге, а сбоку от нее, по другой дороге — совсем плохой, хуже некуда! — шел ее сын Женя. У матери под ногами лужи и ухабы, а у сына камни, стекла да гвозди, остриями вверх, будто не дорога это, а борона вверх зубьями лежит. Мать испугалась, позвала его к себе, а он не услышал. Тогда она сама попыталась перейти к нему, но не смогла сделать и шага. А сын шел своей страшной дорогой и улыбался. От ужаса мать закричала, и сын вдруг пропал. Она долго искала и звала его, пока не заметила далеко впереди. Он стоял на горе и махал рукой. Она побежала к нему, поднялась на гору, но сына там уже не было. Он стоял еще дальше от нее и казался совсем маленьким. Она закричала и проснулась.

Странный этот сон все утро не выходил у нее из головы.

— О чем ты думаешь? — спросила за завтраком Шура, заметив озабоченность матери.

— Сон нехороший видела. Уж не беда какая у Жени?..

— Опять сон! Ну-ка давай ешь, ты же ничего не съела! Вот позавтракаем, пойдем к Лагиным, мы у них давно не были.

— Да-да, может, узнаем что.

Мать нехотя стала есть. После завтрака неожиданно пришел Миша Петров.

— Ну, как задача? — спросил, явно напрашиваясь на комплимент. Задачу он помог решить Шуре в прошлый раз, когда забегал к Крыловым.

— У тебя в шестом классе по математике, конечно, «отлично» было? — слукавила Шура. Ей нравилось подтрунивать над Мишей, уж очень он был смешон в постоянстве своих привычек и в своей откровенности.

— Нет, больше «хор» и «пос». Но я ведь тебе правильно объяснил?

— В общем, да, — кокетничала Шура. — А кто тебе самому трудные объяснял?

— Никто, доходил своей головой: где поймешь, а где так.

Рассказывал и смущался Миша так забавно, что и мать повеселела.

«Дети…» — улыбнулась про себя.

Миша пришел позвать Шуру на лыжную прогулку.

— А мы к Лагиным собираемся. Что же делать? — Шуре хотелось и к Лагиным, и покататься на лыжах.

— Погуляй, — предложила мать. — К Лагиным после обеда сходим, а у меня сейчас все равно дела.

— Собирайся! — оживился Миша. — Нам еще к Лене Николаеву заехать надо!

— А маме нехороший сон приснился, — сообщила Шура на улице. — О Жене. Ведь правда, что сны ничего не значат?

— Правда. — Миша был озадачен: его мать тоже верила в сны. — Вон и Леня! Мы с ним теперь в одну смену работаем!

Леня Николаев издали махал им рукой.

* * *

Оставшись одна, мать оделась, взяла из комода десятирублевку, взяла еще одну. «Хорошо, что Шуры нет, — подумала. — Пусть погуляет, а то целыми днями за тетрадями да за книгами…»

Она заперла дверь, вышла на улицу, повернула на тропинку между садовыми оградами и минут через пятнадцать толкнулась в калитку. Залаял и загремел цепью большой лохматый пес.

Хозяйка, неопределенного возраста старуха, была дома.

— К тебе я, Марья Антоновна.

— Вижу, что ко мне, — ответила старуха, бросив на мать острый оценивающий взгляд. — Когда приходит беда, все Марью Антоновну вспоминают.

— Какая беда, матушка? — испугалась мать, подумав о сыне.

— Нешто не знаешь какая? — наслаждаясь своей властью над гостьей, сказала старуха. — У каждого своя, а у всех общая — война. Ну, проходи, садись. Чево услышать хочешь?

Она многозначительно взглянула на мать. Та отдала деньги и пожалела, что не взяла третью десятирублевку: о сыне речь.

— На картах погадать иль на воде?

— Сон плохой я видела, Марья Антоновна. Уж не беда ли какая?

И мать рассказала, какой видела сон.

— Беды, голубушка, нет, жив твой сын, а хлопот у него много. Ну, а где он и что делает, сейчас узнаем. Да ты, милая, не плачь, не навреди мне слезами.

Старуха поставила на стол стакан с водой, набросила поверх черный лоскут, вытянула над ним ладони и зашептала какие-то слова. После этого она ловко откинула лоскут, встряхнула пальцами — вода окрасилась в мутно-коричневый цвет. Тогда старуха сложила ладони трубочкой, накрыла ими стакан и прильнула к ним лицом, так что ее хрящеватый нос почти полностью скрылся из вида.

Во всем этом было что-то колдовское, и мать замерла в ожидании сверхъестественного.

— Вижу, — полушепотом сообщила старуха, — вижу сына твоего. Дороги у него долгие, много дорог, и одна длиннее другой…

— Где же он? — мать и верила и не верила старухе.

— Сидит в лесу у костра, держит на коленях… конпас и дорогу свою разбирает.

Домой мать шла немного успокоенная. По правде говоря, она не очень-то поверила в это гадание на мутной воде. Скорее всего, старая колдунья ничего не видела в стакане, но ее уверенность, что сын жив и здоров, помогла матери справиться с тревогой. И как это она сама не догадалась, что у сына много дорог, и одна длиннее другой! Только дороги-то эти ой какие трудные…

* * *

С лыжной прогулки Шура возвратилась раскрасневшаяся, веселая, и мать еще чуть-чуть успокоилась, словно улыбка дочери каким-то образом оберегала семью Крыловых от беды.

За обедом Шура рассказывала, как катались с горок и как всем было весело. Сообщила: Леня Николаев хочет пойти добровольцем в армию, а на заводе его не отпускают, потому что он хороший токарь. Мать слушала не перебивая и, лишь когда Шура израсходовала запас своих лыжных впечатлений, спросила:

— Дочка, а что такое… конпас?

— Не знаю. Может быть, — «компас»?

— Может, и так. На нем… дороги разбирают?

Шура объяснила матери, что такое компас, и не удержалась от вопроса:

— А зачем тебе компас?

— Так… — уклончиво ответила мать, скрывая от дочери свой визит к гадалке. — Давай убираться.

— Тебе приснилось? — допытывалась Шура.

— Приснилось. Сидит Женя у костра и конпас на коленях разбирает.

— Его не разбирают, его в кармане или на руке носят, как часы! — рассмеялась Шура. — Это и есть твой плохой сон?

Мать тоже рассмеялась, но вдаваться в подробности с компасом не стала.

* * *

Савелий чмокнул Шуру в лоб, деликатно помог матери раздеться, пригласил обеих в большую комнату. Здесь блестела кафельная печь, у перегородки стоял широкий диван, а на стене висели домашние фотографии, среди которых, конечно, была фотокарточка Саши. Шура с постоянным интересом разглядывала ее. Саша, взрослый и недосягаемый, был рыцарем ее мечты, смелым и благородным.

— Вот, — улыбался Савелий, показывая газету. — Про Сашу. Читали?

Шура с загоревшимися от радости глазами прочитала вслух газетную статью, а Савелий слушал и удовлетворенно кивал головой, прося Шуру повторить особо важные места.

«…гитлеровцы по нескольку раз в сутки пытаются выбить наших бойцов из дома, но мужественный гарнизон сержанта Лагина стойко удерживает важный опорный пункт. Сотни уничтоженных врагов — таков боевой счет отважного гарнизона. Душой обороны является бесстрашный воин-комсомолец Александр Лагин из подмосковного города Покровки…»

Радость — все-таки ненадежная гостья в дни войны. Радуясь доброй вести о Саше, все трое невольно подумали о Женьке, затерявшемся неведомо где.

— А мама нехороший сон видела. — сказала Шура. — Женя обещал писать каждую неделю, а сам с августа не пишет. Вон и тетя Лиза! — оживилась она, уже тяготясь паузой в разговоре.

— А мы о Саше читаем, Лизок! — встретил ее Савелий.

— Хорошее, теть Лиз, хорошее! Давайте я прочитаю!

Тетя Лиза как-то механически разделась, прислонила руки к теплой печке и затихла.

Шура опять читала вслух. Савелий с удовлетворением поглаживал бороду, мать думала о Жене, а тетя Лиза повернулась лицом к печке и молча плакала — от радости и тоски. Что газета, если каждую минуту может случиться всякое: война-то по-прежнему не отпускала от себя ее сына.

Потом тетя Лиза смахнула с лица слезы, устало улыбнулась:

— Хорошо, что пришли, сейчас чай пить будем.

Вечером мать уложила Шуру, легла сама. Ровно тикали ходики, а мать думала о войне, о детях, о завтрашнем дне, молила Бога, чтобы у сына все было хорошо. Главное, был бы жив.

Она уверяла себя, что он жив, что гадалка не ошиблась. Эти мысли успокаивали ее, и она уснула.

Для матери миновал еще один день войны.

6 ЖИЗНЬ КАК ЖИЗНЬ

Измученный волнениями дня, Крылов уснул. Проснулся он утром. В избе, кроме Марзи и хозяйки, никого не было. Он вышел во двор. Борзов здесь поил лошадей, Сенька сидел на краю саней.

При появлении Крылова они прекратили разговор.

— Привет, — Крылов прошел мимо.

— Здорово, — ответил Борзов. Сенька промолчал, будто и не заметил Крылова. Но когда тот возвращался назад, Сенька встал на пути.

— С какого бока лошадь кормят — знаешь?

— Суют под хвост.

— Вот и иди сунь под хвост, а я посмотрю… Лешка, закрой дверь…

Борзов нерешительно притворил ворота и встал сбоку Сеньки.

— Теперь повтори, что ты мне вчера сказал. Ну! — Сенька был пониже Крылова, но поплотнее.

— Ты просто… трус.

Сенька бешено кинулся на Крылова, тот перебросил его через себя прямо в сани. Ворота распахнулись — Борзов шарахнулся в сторону и тут же присел под тяжелым кулаком подоспевшего Марзи. Потом Марзя встряхнул Сеньку и ушел, не сказав ни слова.

Крылов повернулся к двери.

— Я это тебе не забуду, — процедил Сенька.

— Я тоже.

В избе уже были Максимыч и Антипин.

— Бери винтовку, московский. А на Сеню не обижайся. Он хороший парень, только с характером. Да и у тебя, вижу, не сахар. А он с сорок первого здесь, пришел из окружения, с пулеметом.

— Ему повезло.

После завтрака, оставшись в избе, Крылов принялся чистить винтовку.

— Парень, — предупредила хозяйка. — Тебя ждет Оля. Пойдешь по этой стороне, шестой дом…

— Спасибо, тетя Поля.

Она хотела о чем-то спросить у него и, может быть, спросила, но он ничего не слышал: волнение захлестнуло его.

Он оделся, вышел на улицу. Старая Буда жила шумной жизнью. Бегали мальчишки, скакали верховые, партизаны озорно перекликались с деревенскими женщинами. Пахло сеном, лошадьми, навозом, над избами курились дымки.

Он поднялся на крыльцо, толкнул дверь, прошел в сени, услышал женские голоса и почувствовал робость. Превозмогая себя, постучал — голоса стихли. Ему открыла Ольга. Он заметил в избе еще трех женщин и тут же забыл о них, отдавшись необыкновенному ощущению радости от встречи с любимой женщиной, каким-то немыслимым образом появившейся у него на пути. О Сеньке он больше не помнил.

Ольга набросила ему на шею шарф, надела на голову меховую шапку — вместо его ветхой, приобретенной в лесном сумском хуторе. «Ничего не бойся, — пояснял ее взгляд. — А теперь иди».

Он вышел на улицу. Он был самым счастливым человеком на земле.

Ольга осталась в избе.

— Одела. Ну, теперь будет.

— Чего молчишь? Ну кто он тебе?

— С ума сошла.

Женщины притихли. Что они увидели, не укладывалось в стандартные представления о скромности и поэтому подлежало осуждению. Но незнакомый рослый парень вызвал у них симпатию своей незащищенностью, и они почувствовали, что не имели права осуждать.

— Ну, девки, хватит языком трепать, — опомнилась одна. — Никак Силаков идет. Дверь, что ли, запереть? Э, пусть.

Крылов встретился с Силаковым у дома.

— Ты чего туда ходил? — поинтересовался Силаков.

— А ты чего туда идешь?

— Новенький? Не узнал…

— Бурлак в каком доме?

— А вон стоит! — Силаков показал на группу партизан и пошел к калитке.

* * *

Подходя, Крылов услышал, что Бурлак рассказывает, как их задержали под Ямполем. Партизаны слушали не очень внимательно и перебивали его насмешливыми репликами.

— Ты чево набил-то в себя? — гоготал Фомин.

— Да что придется. А ты чем набит?

— Соломой, — ответил за Фомина невысокий быстроглазый партизан Киреев.

— Что делать дураку по имени Фома, раз у него ни капельки ума! — весело добавил другой.

— Ты-то умный, заткнись!

— Га-га-га!

Сенька раньше всех заметил Крылова.

— А шапочка у тебя ничего. Где достал? — многозначительно подмигнул было Киреев, но замолчал, покосившись на Сеньку.

— Кончай базар, — подошел Максимыч. — Сеня, едем в головном.

Сенька скользнул тяжелым взглядом по Крылову, пошел к дому.

— Куда едем-то? — полюбопытствовал Фомин.

— Отсюда не видать. Твое дело знаешь, какое?

— Телячье, — вставил Киреев.

— Но ты, пуговица! — беззлобно проворчал Фомин. — Пообедать успеем?

— Обедай, коль есть.

— У него ни капельки!

Все захохотали.

Партизанские подводы выезжали из дворов, выстраивались в колонну. На первый взгляд, в движении на улице не было никакого порядка. Подразделения не различались, полушубки, пальто, пиджаки и тулупы придавали колонне пестрый вид. Но она непрерывно удлинялась, каждая подвода находила в ней свое место.

Сбоку колонны вытягивалось головное охранение — взвод Максимыча. Напротив Ольгиной избы Борзов придержал лошадь.

— Иль тебе понадобилась? — ответила скуластая женщина, стоявшая у калитки.

— Чем плох!

— Такие и в базарный день…

— Замолола, красавица. Сень, вон она, с Тонькой!

Ольга, сопровождаемая всплесками мужских голосов, шла сюда вдоль отрядной колонны. Скуластую Нюрку и круглолицую Тоню Крылов видел в Ольгиной избе.

Ольга остановилась около Крылова, как-то озабоченно взглянула на него, будто спрашивала: «Ну, как ты?»

— Трогай! — пронеслось по улице.

Борзов с гиканьем погнал лошадь. Видя, что передние сани не догнать, Крылов прыгнул во вторые, на которых сидели Максимыч, Антипин и Марзя.

Взвод охранения выезжал из Старой Буды.

— Ну и хват же ты, какую бабу подхватил! — позавидовал Илья. — Знаешь, сколько тут к ней клинья подбивают? Сам командир отряда по ней сохнет, Силаков около нее лисой вертится, а Сенька зубами скрипит!

— Задал ты мне задачку, парень… — проговорил Максимыч, глядя вперед. — Ишь, чертяка, разошелся. Возьму я тебя от него.

— Не стоит.

— Трудно тебе будет, трудно… — продолжал Максимыч. — Мужики сейчас голодные…

— Мне бы такую бабу, плевал на все! Н-но, родимая! — тряхнул вожжами Илья. — И как ты ее подцепил? Вчера только пришел и — готово! Может, ты объяснишь, Паш?

— Ишь, дьявол, — Максимыч озабоченно следил за передними санями. — Кобылу загонит.

Марзя кашлянул, зябко кутаясь в шинель:

Слепому как понять, что серебрист фонтан,

Что розы друг на друга не похожи,

Что небо голубое, синий океан,

Что свет и тьма не есть одно и то же?..

Антипин ослабил вожжи, лошадь побежала ровной рысью. Поскрипывал снег, не спеша уплывали назад березы, и так же неторопливо звучал задумчивый голос Марзи.

Глухому как себе представить бури гром?

Как отличить вой пса от птичьей трели? —

Все в мире для него лишь движется кругом,

Беззвучной уподобясь карусели.

А если он к тому же нем и слеп, —

Как он поймет сердечное цветенье?

Мир человеческий ему всего лишь склеп,

Где тени властвуют и заблужденья.

А сердце ведь поет не все равно кому —

Оно открыто сердцу одному.

— Чего ползешь, уснул, что ли? — спохватился Максимыч. — Догоняй!

Антипин гикнул — лошадь рывком понесла вперед.

— Давай, милая! И откуда у тебя слова берутся, Паш! Тебе бы писателем быть!

Миновали лес. Сенька по-прежнему ехал в двухстах-трехстах метрах впереди.

— Вот шалый, — ворчал Максимыч. — Догоняй, догоняй, Илья.

Сенькины сани скрылись в мелком кустарнике, а через минуту впереди стеганула пулеметная очередь.

— Сенька бьет. Гони, Антипин!

Антипин заматерился, пустил коня вскачь, но пулеметные очереди не приблизились. По сторонам, сбивая с кустов снег, чиркали пули. Когда конь вырвался на открытое место, Сенька был еще дальше впереди, а по краю поля скакали к селу конные. Они скрывались за избами, следом за ними, с яростными пулеметными россыпями в село влетели Сенькины сани.

— Чертяка, на рожон полез!

Взвод Максимыча стремительно ворвался в деревню, а Сенька стрелял уже где-то на другом краю.

— Ай, Сеня-Сеня, сломишь ни за что голову! — упрекал Максимыч, а в голосе у него звучало нескрываемое восхищение. — Лихо идет, аж жуть берет!

Навстречу бежали жители. Где-то поймали полицая. Вокруг его пришибленной страхом и стыдом фигуры суетились и кричали женщины.

Сеньку догнали на краю села. Взмыленная лошадь тяжело дышала, Сенька, сдвинув на затылок шапку, пил из ковша воду. Напившись, он отдал ковш, провел тыльной стороной ладони по вспотевшему лбу, весело подмигнул:

— Ну что, бабоньки, перезимуем?!

— Вон еще полицай, на Глебовку утекает! — раздались беспорядочные голоса.

Сенька вышел из толпы и, стоя, с руки, разрядил полдиска по фигурке в поле. Полицай упал, потом вскочил и скрылся за бугром.

— Хватит громыхать, поехали. За мной будешь, — Максимыч выезжал вперед. — Загонишь кобылу — голову сниму.

* * *

Лошадь рысцой трусила по дороге. Крылов ехал теперь в Сенькиных санях и сосредоточенно снаряжал пулеметные диски, беря патроны из оцинкованного ящика. Сенька придирчиво следил за ним, но придраться ему было не к чему. Он отвернулся. Медленная езда раздражала его, он нервничал, но молчал. Зато Борзов говорил без умолку.

— Я тебе кричу, что Лузгин там был, а ты знай свое. Влево надо было! Он низом ушел!..

Они будто сговорились не замечать Крылова. Он уложил снаряженные диски в сумку и потянулся к пулемету.

— Не трожь. — глухо предостерег Сенька. — Это тебе не баба.

Если бы он не добавил последних слов, Крылов, может быть, и послушался бы его, а теперь не обратил внимания на Сенькин запрет.

Восхищенный лихостью Сеньки, он не чувствовал никакой зависти к нему. Наоборот, он был благодарен Сеньке за партизанскую науку. Сам он просто не догадался бы, что можно вот так, с налета, ворваться в населенный пункт. Привыкнув к осторожности в немецком тылу, он и партизанский рейд представлял себе как осторожное продвижение от села к селу. Но партизаны шли открыто, шумно, отбрасывая с дороги полицаев, шли по земле как хозяева. Они и были хозяевами в немецком тылу. Там, где они находились, не существовало оккупационных властей. Крылов вспомнил хуторок под Ямполем, испуганное лицо полицая Фомича и подумал, что, в сущности, не так уж надо много отваги, чтобы убрать полицейских с дороги, особенно сейчас, когда позади двигалась вся отрядная махина. Но он еще плохо представлял себе возможные препятствия на пути, а на пути могли оказаться, кроме полицейских, мадьярские и немецкие гарнизоны.

Он снял с пулемета полупустой диск, снарядил его, поставил на место.

— А стреляешь ты неважно.

— Но, ты!.. — зло сплюнул Сенька. — Твое дело телячье. Или что калоши снял — уже партизан?

— У него и шапка новая — вся полиция разбежится!

Они помолчали.

— Чего они, как дохлые, тащатся? — проворчал Сенька. — У тебя не осталось?

— На. Оставь глоток.

Крылов услышал бульканье.

Ночью сделали привал. Борзов завел лошадь во двор, партизаны разошлись по избам.

— Постоишь, московский? — предложил Максимыч. — Ребята отогреются — сменю.

Мороз крепчал. Крылов прошелся по дороге. Темнота теперь не пугала его. Кончились тревожные ночи, когда угрожающе скрипели деревья, отовсюду глядела неизвестность, а на душе было холодно и неуютно. С неизвестностью покончено, он снова встал в строй. Конечно, партизан он представлял себе до сих пор наивно. А что он о них знал? Почти ничего — самое общее. А люди они бывалые, кого ни возьми — личность: Максимыч, Марзя, Борзов, Сенька. Наполовину военные, они были прочно связаны с «гражданкой» — не это ли придавало партизанскому движению особую лихость? Крылов пожалел бы, если прервалась такая связь. Она позволила ему встретить Ольгу…

— Закурим? — постукивая валенками, подошел другой часовой. Крылов узнал Киреева.

— Новенький? О тебе все говорят. Сеньку не боишься?

— Почему — бояться?

— Да я так. С Ольгой чего бояться — если уж что задумала, ни на кого не посмотрит. Вроде бы и смениться пора. Замерз?

— Терпимо.

— Еще бы! В такой шапке все стерпишь. Силаков как увидел, рот забыл закрыть.

— Хватит об этом.

— А Ольга-то.

— Заткнись.

Киреев расхохотался:

— Да я так.

Сменившись, они поспешили в избу. Здесь неровно горела коптилка, партизаны спали кто где. Крылов занял освободившееся место на лавке, лег. Киреев, сидя у печки, свернул еще цигарку, покурил, потом растянулся на полу.

— Хорошо. — проговорил, отвечая на какие-то свои мысли. «Хорошо», — подумал, согреваясь, Крылов.

7 ЛЮБОВЬ, БЕЗРАССУДСТВО, ОТЧАЯНИЕ и СМЕРТЬ

Уже двое суток партизанская колонна двигалась к неведомой Крылову цели.

Утром головное охранение остановилось в лесном хуторе.

Днем сюда приехали Силаков и Ольга. Отдохнувшие партизаны встретили Ольгу весело, но вольностей в ее присутствии никто себе не позволял, особенно теперь, когда острая ситуация возбуждала общее любопытство.

Крепко сбитый, щегольски одетый, Силаков бойко поздоровался с партизанами, протянул Максимычу руку:

— Хромаешь потихоньку? Может, сменить?

— Зачем приехал?

— А так, в гости! — ухмыльнулся Силаков, следя за Ольгой, которая направилась к Сенькиным саням.

— Черт тебя носит. — проворчал Максимыч.

— Привет, мальчики! — поздоровалась Ольга.

Борзов ответил, а Сенька промолчал, даже не поднял головы.

Ольга и Крылов не спеша вышли на дорогу. Партизаны с любопытством поглядывали на Сеньку и Силакова, которые открыто соперничали друг с другом, а теперь оба оказались на равном положении.

— Сеня, привет! — крикнул Силаков, продолжая разговаривать с Максимычем. Сенька не ответил. — Ну как, новенький, не боишься? — спросил Силаков, когда Крылов и Ольга проходили мимо. Вопрос можно было понять и как предостережение Крылову, и как желание унизить его перед Ольгой.

— Тебя? Нет.

Силаков преувеличенно бодро рассмеялся:

— Чудак! Когда Сенька гнал Лузгина, страшновато было, а?

— У него и спроси.

Ольга улыбалась. Они пошли дальше.

— Я на других санях сидел. Сенька один гнал.

— А теперь не боишься? — ее вопрос был связан не с полицаями, оба понимали это.

— Немного волнуюсь. Пустяки.

— Ты ничего не бойся. Вот вернемся в Старую Буду.

Он понял, что она имела в виду, и не удивился. Открытость ее поступков, прямота и ясность ее слов успокаивали его, укрепляли в нем уверенность в себе.

Они повернули назад. Ольга опять весело отзывалась на реплики партизан. Будто пришибленный, Силаков поспешил уехать.

* * *

В вечерних сумерках взвод двинулся дальше. Максимыч был впереди, Борзов ехал следом.

Чтобы прогнать затянувшееся молчание, Борзов принялся насвистывать. Сенька полулежал в санях, будто спал. Но он не спал.

— Чем ты ее взял? — выговорил он с усилием. — Я спрашиваю, чем ты ее взял? — Сенька сел. — Чего молчишь? Кто ты такой? Какого черта ты тут появился? Ну?!. Какие у тебя права на нее? Говори, не то всажу целый диск.

Крылов молчал. Сенька выругался, перехватил у Борзова вожжи, хлестнул лошадь, которая сразу пошла вскачь.

— Куда?! — Максимыч черной тенью перенесся в Сенькины сани. — Сдурел? Или погубить всех задумал? Черт вас свел, сопляки!

Кобыла опять бежала ровной рысью позади передних саней.

* * *

Ехали долго, в темноте поскрипывал снег и слышалось дыхание лошади. Закутавшись в тулуп, подремывал Борзов, Сенька беспокойно ворочался с бока на бок. Лес редел, и по тому, как осторожно Максимыч вел охранение, Крылов понял, что отряд приблизился к цели.

На опушке Максимыч остановил взвод.

— Паша, и ты, Киреев, со мной. Смотри тут, Илья, чтобы не курили.

Трое отделились от опушки, скрылись в темноте, а минут через двадцать возвратились назад.

Борзов продвинул лошадь к крайним деревьям.

— Еще, еще… — поторапливал Сенька.

— Лошадей в глубь леса! — приказал Максимыч. — А ты чего вылез! Назад! Стой! Сто-ой, шалый!..

Крылов успел вскочить в сани и теперь с замиранием сердца ждал развязки. Такое с ним уже было и теперь отчетливо вставало в памяти: скачущая лошадь, темнота и режущая слух пулеметная очередь. Неужели все повторится? Он уперся сапогами в заднюю поперечину саней, чтобы не вывалиться в снег, и смотрел вперед. Сенька с пулеметом в руках покачивался на поворотах.

— Гони, гони. — цедил он сквозь зубы.

Борзов поначалу не очень рьяно погонял лошадь, но, заражаясь Сенькиным возбуждением, сбросил тулуп и выхватил кнут.

Куда они ехали и что было впереди, никто из них не знал.

Над полем светлым шаром пронеслась первая пуля, и Сенька, качнувшись, хлестнул в ответ очередью.

— …твою мать! Это тебе не в новой шапке ходить. Гони, Лешка!

Из темноты выступили длинные строения, ощетинились снопом огня.

— Лошадь, лошадь мешает! — Сенька привстал, рискуя вывалиться из саней, веерообразно сыпанул из пулемета. Сани влетели на железнодорожную насыпь, потом нырнули вниз, пронеслись мимо бревенчатого здания, ворвались в улицу, свернули в переулок. Сенька, охнув, выронил пулемет и исчез на обочине. Сани вынеслись из поселка — стреляли уже поз адиснеженном овражке Борзов остановил тяжело дышащую лошадь, шагнул в снег и будто растворился в темноте, а Крылов сидел на санях, и в груди у него была пустота. Теперь он знал, что чувствует человек, когда ему все равно. «Вот и кончилась моя партизанская жизнь, — подумал устало. — Прощай, Ольга, Сенька все-таки добился своего. Но ведь так нельзя…»

— Поворачивай, — он будто со стороны слышал свой голос. — Поворачивай, Борзов.

Из-за лошади выступила темная фигура.

— Ты чего?

— Давай назад.

Крылов выбирал из ящика патрон за патроном, вжимал в входной паз пулеметного диска.

Лошадь понуро взяла с места, поднялась вверх, побежала рысцой.

— Быстрей!..

Поселок опять надвигался на них, и опять длинные строения ощетинились огнем. Трассы пуль неслись над Крыловым, но он ничего не слышал, будто уши у него заложило ватой, и только чувствовал, как сотрясается в его руках пулемет. Когда лошадь ворвалась в поселок, он не узнавал дороги: все изменилось, наступало утро.

— Придерживай! — крикнул, лихорадочно меняя диск, боясь, что они проскочат поселок. — Придерживай, черт бы тебя побрал!

Сенька внезапно возник перед лошадью — он отделился от кучи хвороста и встал сбоку дороги. Борзов натянул вожжи — сани протащились юзом. Сенька упал возле Борзова.

— Мадьяры! — Борзов попытался развернуть лошадь в обратную сторону.

Крылов спрыгнул в снег, увидел людей в незнакомых шинелях и яростно надавил на спуск, выметая из переулка серые фигуры. На другом краю поселка вспыхнула стрельба — Крылов метнулся вперед, сбоку потянулась длинная поленница дров, сарай с открытой дверью. Раздался резкий крик, около головы, как плетью, рассекло воздух. Крылову почудилось, что такое уже когда-то было в другом месте с кем-то другим или с ним самим. Он отпрянул в сторону, заметил среди дров две фигуры в тех же шинелях, успел дать очередь и больше ничего не помнил и не знал, как у него в руках оказался немецкий автомат, откуда у него гранаты с длинной деревянной ручкой. Он видел, что они летели от него, и там, куда они падали, разрывались дымные шары. Потом стало тихо, силы у него иссякли, он остановился, тяжело дыша, а Борзов звал его к саням.

Партизанская цепь переходила через железнодорожную насыпь. Крылов, ступая по снежной целине, направился к изгороди, около которой валялись солдаты в мадьярских шинелях. Один был в очках и с усиками, присыпанными снегом, у другого над губой пробивался пушок.

Подавленный этим зрелищем, Крылов прислонился к изгороди и стоял безвольно, полный удивления и отвращения к тому, что случилось.

Ольга встряхнула его за плечи. Он пошел рядом с ней, стараясь не смотреть на убитых, но и там, куда он смотрел, тоже лежали трупы.

* * *

Сенька с бескровным лицом сидел на санях, а рядом молчаливо стояли партизаны.

— Доигрался, Сеня, — упрекнул Максимыч.

Нигде больше не стреляли, железнодорожная станция и все склады были в руках партизан.

— Что здесь произошло? — подъехали санки — соскочил человек лет сорока, в армейском полушубке, шапке и валенках. Заметив среди партизан Ольгу, приосанился: — Кто здесь фейерверк устроил?

— Ломтев… — шепнула Крылову Ольга.

— Все в порядке, товарищ командир отряда! — заторопился Максимыч.

— В порядке, говоришь? Чуть операцию не сорвали! Так кто же здесь отличился?

В круг, болезненно морщась, вошел Сенька.

— Я виноват, — негромко проговорил он. — Я один.

— Вернемся — судить будем!

— За что? — раздался голос.

— Демонстрация?! — Ломтев строго оглядел затихших партизан. — Хочу взглянуть на защитничка, если такой есть.

— Есть.

Вышел Марзя, закрыл собой Сеньку, худой и длинный, как жердь: Жил некто, так себе: ни слеп, ни глух, Ни тощ, ни хром, ни мал и не велик. Взамен ума имел отличный нюх, Солидный зад и масленый язык.

Иных от Господа не ждя даров, Он высидел по случаю кафтан. Завел лакеев, выезд, поваров, Ну и гарем, конечно, и диван.

Крылов не понимал ожесточения Марзи, сама ситуация была непривычна для него. Он видел только, что Марзя заслонил собой и Сеньку, и его, Крылова, и Ольгу, и Максимыча, и что официальная строгость Ломтева противоречила фактам: партизаны почти без потерь заняли станцию, а драматический эпизод, действующим лицом которого стал Крылов, неожиданно сослужил отряду полезную службу.

Сопровождающие Ломтева лица неловко топтались на месте, но сам он оставался невозмутим. Он или ничего не понял, или не принимал слова Марзи на свой счет.

Когда стреляли, был он голый нуль, Зато был горд, как лев, садясь за стол. Он только сверху опасался пуль, А подданных усаживал на кол…

— Это что еще за фокусник! — прервал наконец Марзю Ломтев. — Да тут не партизанское подразделение, а цирк! Ивакин, разберись во всем и доложи!

Он уселся в санки и приказал ехать к складам, из которых партизаны выносили туго набитые мешки.

* * *

В ближайшем доме Ольга перевязала Сеньку. Пуля попала в плечо. Сенька сидел, опустив голову, а когда Ольга кончила, тяжело поднялся, одной рукой накинул на себя пальто и вышел. Побледневший, осунувшийся от боли, он переступал неровно, но от помощи отказался.

Борзов уже нагрузил сани и дал кобыле овса.

— Где он? — спросил Сенька.

Борзов показал вдоль улицы. Там стояли комиссар отряда Ивакин, Максимыч и Крылов.

— Ты чего, Сеня, ходишь? — забеспокоился Максимыч.

— Он не виноват. Я хотел угробить его.

— И Борзова, значит, хотел угробить? Не мели чепухи.

Сенька ничего больше не сказал. Он отозвал Крылова в сторону.

— Можешь дать мне в морду. Сеньки-пулеметчика больше нет.

Ссутулившись, он побрел к саням.

— Ничего, московский, обойдется. — заверил Максимыч.

Подошли Ольга и Марзя.

— Я все знаю, — сказала Крылову Ольга.

— Это было… страшно.

* * *

Тяжело нагруженный обоз вытягивался в обратный путь, долгий и утомительный, но для Крылова это были счастливые дни. Ольга шагала рядом. Они были вместе и во время коротких перестрелок, и на привалах. Она заштопала ему распоротый пулей пиджак, она дремала, положив ему на плечо голову. Она уходила и возвращалась и снова шла рядом, сильная, стройная, гибкая, с немецким автоматом на груди. Еще никогда Крылов не жил так полно, как в эти холодные декабрьские дни. Он мужал так быстро, как только может мужать человек в годину испытаний, требующих напряжения всех физических и духовных сил. К нему пришла любовь — не мимолетная, а та, большая, которая делает человека гражданином и бойцом. Он широко и свободно шагал теперь в строю рядом с Ольгой, в нем и перед ним распахивались новые горизонты, мир ширился, играл всеми красками. И уже не было, не могло быть препятствий, которые задержали бы его в пути. Только одно оставляло у него в душе печаль: Сенька.

Посинев от холода и боли, Сенька терпеливо сидел на мешках. Он ни с кем не разговаривал, кроме Марзи и Максимыча, ел мало, но не отказывался от самогона, который Борзов раздобыл в одной из деревень.

В Старой Буде он спросил у Максимыча:

— Когда будет суд?

— Какой тебе суд, Сеня? Тебя, дурью башку, если только ремнем по заднице. Вот как поправишься, я сам тебе всыплю, и дело с концом!

— Значит, не будет суда?

— Не будет, Сеня. Сам с Ивакиным говорил. Завтра отправим тебя в лес, в лазарет, а там, глядишь, и на Большую Землю!

* * *

Вечерело. Сенька вышел на улицу. Вскоре Старая Буда затихнет на ночь, и уставшие партизаны начнут отсыпаться за неделю. Сенька сам любил, возвратившись из рейда, уснуть в теплой избе. До чего же было хорошо…

Он повернул к сараям, вышел по тропинке на санную дорогу, ведущую в партизанский тыл. Смеркалось. В темноте Сенька легко угадывал путь — сколько раз здесь проезжал. Казалось, это было давно.

Старая Буда осталась позади. Сенька сошел с дороги, до колен увязая в снегу. Выбираясь из чащобы, зацепил плечом за сук, охнул от боли. Потом прислушался: сквозь скрип мерзлых деревьев почудился далекий голос. Сенька побрел дальше, пока не сполз в овраг. Отсюда не слышно было ничего. «Ну вот и кончился Сенька-пулеметчик. Рано или поздно, все равно. И позора больше нет…»

Он вынул из кобуры пистолет, взвел, глубоко вздохнул — в последний раз — и выстрелил себе в грудь.

* * *

Марзя принес Сенькино тело глубокой ночью. Он видел, как Сенька выходил из избы. Прождав минут десять, он оделся и вышел. Во дворе и на улице Сеньки не было. Марзя принялся расспрашивать редких встречных, не видел ли кто раненого.

— Проходил тут один, — рассказала женщина. — Я как раз воду несла. Подумала еще: мороз, а он пальто в рукава не надел. «Что же ты, — говорю, — не в рукава? Так и замерзнуть недолго». А он промолчал — пьяный, видать, был. Туда пошел.

Марзя поспешил по дороге. Он звал Сеньку, но лес молчал. Услыша выстрел, Марзя ускорил шаг. Сначала он нашел Сенькино пальто, потом Сеньку.

8 ИДИ СВОИМ ПУТЕМ!

Смерть Сеньки и вызванные ею разнотолки потрясли Крылова.

Сенька был любимцем отряда — вокруг Крылова сразу выросла стена отчуждения. Смерть, случайная ли, закономерная — любая смерть — влечет за собой оценку прожитой жизни. При этом в расчет не принимаются те многочисленные частности, которые в повседневных отношениях бывают подчас чуть ли не первоосновой характеристики личности. Смерть стирает их, а в памяти у людей оставляет лишь самое существенное: ч т о за человек. Сенька был бесстрашный партизан — это сохранилось в памяти. И еще — что он любил Ольгу. А память о мертвом свята, она наделена особой силой, пока живы люди, берегущие эту память. С ней нельзя не считаться, потому что за нею стоит очень большое, очень значительное — человек, выстреливший себе в сердце. Порой она необъяснимо действует на умы, заставляет по-новому смотреть на общеизвестные факты. Время, постоянно влекущее человека к неминуемому концу, всегда снисходительно к погибшим. Сенька умер, оставив добрую память о себе. Но если бы он знал, сколько он оставил после себя сожалений и печали.

Еще недавно Крылов полагал, что никто и ничто не встанет между ним и Ольгой. Но между ними встала Сенькина смерть, память о Сеньке. В душе у Крылова завязался мучительно сложный клубок. Крылову было глубоко жаль Сеньку, он понимал жестокий трагизм его положения. Он ставил себя на место Сеньки и видел неумолимую логику в его поступке. То был один из тех нечастых случаев, когда человек сам определяет себе меру наказания, потому что никакой другой суд не может дать ему удовлетворения. Так бывает с людьми, подобными Сеньке, — цельными, честными, сильными. Другие же нашли бы спасительный выход из Сенькиного положения в компромиссе с собой, в самоуспокоительной лжи. Сеньку такой выход не устраивал — Крылов по себе знал почему. За железнодорожным поселком, в заснеженном овражке, где молча плакал Борзов, Крылов испытал, что позже пережил Сенька. Но у него, в отличие от Сеньки, оставался один почти невероятный шанс вернуться назад. Имей Сенька такой шанс, он наверняка поступил бы, как Крылов. У Сеньки этого шанса не оказалось, и он покончил с собой. Но Сенька, Сенька. Он все еще сражался с Крыловым, бессмысленно, упрямо. А разве Крылов виноват, что счастье и несчастье шагают рядом, все время соприкасаясь между собой? Конечно, своей смертью Сенька смыл с себя вину, он использовал последний шанс, но он связал Крылова и Ольгу по рукам и ногам. А может быть, не связал? Может быть, Крылов просто испугался? Но чего? Откуда у него этот камень в груди? Уже третий день, как похоронили Сеньку, и третий день Крылов не видел Ольгу. Когда они стояли у могилы, и Максимыч говорил прощальные слова, и прогремел прощальный залп, взгляд Ольги испугал Крылова, а может быть, и его взгляд испугал ее. Ольга выглядела усталой и постаревшей. Или это он сам постарел? Они возвращались после похорон вместе и, не сговариваясь, расстались.

И вот теперь он шагал позади саней где-то в середине партизанской колонны. Старая Буда давно скрылась из вида, отряд углублялся в леса. Борзов, закутавшись в тулуп, молчаливо сидел на санях. По сторонам тоскливо плыли березы, над головой свинцово висели облака, ледяной ветер обжигал лицо.

«А может быть, отчуждения вовсе нет, — думал Крылов, — а только все запутано?..»

Марзя, шагавший рядом, такой неловкий, будто отрешенный от окружающего мира — от тяжело нагруженного обоза, от скрипа снега, фырканья лошади и мерзлого декабрьского леса, странный, мудрый Марзя — начал неторопливо нанизывать слова:

Нет ровных линий на земле:

То гладь, то бурелом,

То ты скрываешься во мгле,

То мгла в тебе самом.

То ночь тебе светлее дня,

То день темней, чем ночь,

То ты горишь сильней огня,

То все тебе невмочь…

Пусть говорят что говорят,

Пусть очень крут подъем,

Пусть в тебя молнии летят, —

Иди своим путем.

И только так и так везде.

Чужих следов не жди.

Пусть упадешь — к своей звезде

Своей тропой иди.

И не сворачивай с нее,

Хоть гром над головой.

И если даже смерть — ее

Ты вызывай на бой.

Но береги в себе себя

И береги ее в себе:

Все возродится у тебя,

И все опять придет к тебе…

Над головой по-прежнему низко висели облака, по сторонам так же однообразно плыли деревья, под копытами лошади и полозьями саней так же хрустел снег, но что-то вдруг изменилось для Крылова: облака будто посветлели, а ветер потеплел.

— Паша, ты студент?

— Бывший. Снег пошел.

Среди леса вырос поселок. Обоз стал. Партизаны потянулись к домам, к теплу.

Крылов пошел вдоль обоза, миновал нежилые строения, повернул к большому дому, над крышей которого курился дымок.

Внутри гудели голоса, раскатисто звучал смех, густым слоем висел махорочный дым. Сесть было негде, Крылов стал у двери, опустив на пол пулеметный приклад.

Здесь находилось человек пятьдесят — среди них командование отряда. Ольга тоже была здесь.

— Я ему втолковываю, — весело рассказывал темноволосый крепкий человек в армейском полушубке, — партизаны мы, хлеб у немцев реквизируем и все остальное. А он: «Начхать мне на немцев, а порядок не нарушай. Хлеб заприходован? Заприходован. Забираешь — давай расписку!» «Зачем тебе расписка, дедок? Немцам, что ли?» «Немцам не немцам, а порядок есть порядок, давай и все!» Так и написал: «Я, Фоменко Николай Григорьевич, старший лейтенант Красной Армии, начальник штаба старший лейтенант Красной Армии, начальник штаба партизанского отряда, забрал награбленный немцами хлеб и прочее». Дедок надел очки, прочитал: «Ну, теперь другое дело».

Партизаны захохотали, заговорили наперебой, а Крылов подумал, что с фамилией Фоменко у него связан памятный эпизод. Еще случай, когда пути людские неожиданно пересекаются. Человек постоянно и что-то находит, и утрачивает.

— А, это ты? Как тебя? — взгляд Ломтева, полускрытый веками, будто прицеливался к Крылову. Лицо у Ломтева было какое-то стандартное, лишенное индивидуальных черт. Оно не располагало к себе, даже когда улыбалось, потому что и улыбка у Ломтева была стандартной, деланной, не согретой пониманием и добротой.

— Да он спит! — раздался смешок, и в доме опять грянул раскат хохота.

— Это правда, что Сенька… тех мадьяр положил, а? — глаза у Ломтева сузились в черточки, на незапоминающемся лице отразилась смесь любопытства и начальственной снисходительности. — Сколько их там было-то?

— Одиннадцать! — подсказал кто-то.

На каверзный вопрос Ломтева нельзя было ответить, не бросив тень на Сеньку и тем самым на себя и на Ольгу. То, что случилось в железнодорожном поселке, было слишком невероятно, слишком превосходило возможности одного человека, и Крылов поставил бы себя в рискованное положение, если бы возразил Ломтеву. Может быть, тот именно на это и рассчитывал? Крылов вспомнил разрывы гранат, убитых мадьяр, беспомощного Сеньку и понял, что не подыграет Ломтеву, не даст Сеньку в обиду.

— Правда.

Партизаны глухо зашумели. Крылов взглянул на Ольгу — от ее остановившегося взгляда ему стало тяжело, но он чувствовал, что так и надо было ответить Ломтеву.

— Ну а ты что делал? — в голосе у Ломтева заметно окрепли снисходительные нотки.

— Чай пил.

Оказавшись в центре внимания, Крылов невольно подумал о суде, внезапно устроенном здесь. Кто скажет теперь последнее слово?

Встал Фоменко, подошел к Крылову, жестко взглянул ему в глаза. Крылов не отвел взгляд.

— Расскажи, как было.

Крылов молчал: о том, что здесь хотели услышать, нельзя было рассказать.

— Ишь ты: чай пил. Тоже мне циркач! — съязвил Ломтев.

— Эх, парень-парень! — вмешался Ивакин. Это был спокойный малозаметный человек средних лет. О его комиссарской должности напоминала разве лишь перекинутая через плечо кожаная полевая сумка. — Чем молчать-то, лучше объясни, как это тебе удалось? Одиннадцать человек!.. И поверить трудно!..

Но Крылов молчал, потому что здесь нельзя было произнести ни слова, не оскорбив чего-то в себе и еще в двух людях, волею обстоятельств связанных с ним. Почувствовав наступающий перелом в настроении присутствующих, он ждал, когда можно было уйти, и, как только интерес к нему ослаб, он повернулся и вышел.

Падал снег. Крупные хлопья медленно оседали на дорогу, на сани, на спины лошадей.

— Женя!

Он вздрогнул от этого голоса, почувствовав, какая тяжесть угнетала его.

— Зачем ты ушел?

Нет, ничто не стояло между ним и Ольгой! Просто у них были очень трудные дни.

— По места-ам! — лесная дорога оживилась. Партизаны высыпали на улицу, растекались вдоль обоза.

— А, молчун! — мимоходом остановился Фоменко. — Он и с тобой, Ольга, так же разговорчив? Ну, может, теперь расскажешь?

Нет, Крылов не расскажет и теперь. Слишком многого пришлось бы коснуться. Да и зачем?

— Вы пограничник, товарищ старший лейтенант?

— Был. А почему это тебя интересует?

— Село Волокновку за Днепром знаете?

— Ну знаю…

— Ваши живы и здоровы: Софья Андреевна, Маша, Анна Федоровна.

Они шли теперь позади саней — Фоменко, Ивакин, Крылов и Ольга.

— Спасибо за весточку, обрадовал. А как ты оказался здесь?

Крылов рассказал, как он и Бурлак шли в брянские леса.

— Глуховский полицай Семен Кудлатый — уж не ваша ли работа?

— Бурлак.

Фоменко и Ивакин переглянулись.

— Вот оно что. А перестрелка у Шостки? Из тебя, молчун, надо все клещами тянуть!

Комиссар и начальник штаба ушли вперед. Обоз ехал медленно, но дорога стала для Крылова уютной, лес утратил свое однообразие, потеплел, наполнился музыкой. Ольга опять шагала рядом. И Федя Бурлак шагал тут же — он теперь был во взводе Максимыча.

9 ВЫШЕГОР ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ПОЛК

Стрелковый полк капитана Босых, вновь пополненный людьми, наступал северо-западнее Сталинграда.

Впереди полка двигались разведчики.

— Лейтенант, там хутор, — предупредил Шубейко и остановился, переводя дыхание. Нелегко прокладывать лыжню по такому рыхлому снегу. Будто не на лыжах ступаешь, а так.

Лейтенант Фролов вгляделся в лунную снежную белизну. Подтянулись остальные разведчики.

— Тихо. Сейчас бы на печку. — вздохнул Никиткин.

— Тихо у старой тети, — проговорил Фролов.

— Семенковский? — поинтересовался Лагин.

— Он вроде, если не напутали чего.

— Не должны, лейтенант, — заверил Шубейко.

— Кто тут кому должен, один черт знает. Проверь-ка, нет ли чего в стогу.

Фролов был не в духе: перед выходом на разведку его ни с того ни с сего вызвал к себе капитан из особого отдела и с пристрастием допросил, чем он занимался в окружении за Доном. Только вмешательство командира полка положило конец этому странному допросу.

— Порядок, лейтенант!

— Отдохнем, Лагин, поставь часового. Сменяться через пятнадцать минут.

Долгая декабрьская ночь лишь начиналась, можно было не спешить. Разведчики укрылись в стогу.

— Как дома, — одобрил Никиткин. — Сутки проспал бы.

— Не проспал бы — жрать захотел.

— Я и сейчас хочу.

— Кончайте травить, — вступился третий, но Никиткин не умолкал.

— Лейтенант, ты в Москве жил?

— В Москве. На Малой Молчановке.

Лейтенант вспомнил двухэтажный деревянный дом, двор, полный ребят, окно, под которым ждал одноклассницу Нину Луневу. В памяти ожили веселые трамвайные звонки, тропинка в парке, стадион, метро, волнующий полумрак театра, где бывал с Ниной. Уж очень быстро пролетели те годы: жили, будто все время боясь куда-то опоздать. Теперь, глядя на свое прошлое, он понимал, что рос именно так, чтобы в конце концов стать командиром полковой разведки, которой в эту ночь предстояло исходить окрестности хутора Семенковского…

— А я в деревне, Москву даже не видел. Из нашей семьи никто в Москве не был.

— Спи, Никиткин. Везде хорошо, где нас нет, — Фролов опять подумал о капитане из особого отдела. И чего это ему вдруг понадобилось копаться в прошлом? Делать, что ли, нечего? Уж не тот ли гад накапал — Чумичев?

Лейтенант сдвинул сноп, прикрывавший вход в укрытие, высунулся наружу.

— Как — ничего? — спросил у часового.

— Заяц пробежал…

Фролов лег на свое место. Никиткин прав: проспать сутки ничего не стоило. В стогу тепло и уютно, а в степи ветер, холод и война. Хоть ненадолго бы отдохнуть от всего этого. В баню бы московскую, потом щей с мясом, горячих, и под одеяло, спать…

Рядом заворочался Лагин. Он тоже уснул не сразу. Он думал о письме, которое получил перед выходом на разведку. Это был официальный ответ на его запрос о Гале: «Сержант Клевцова выбыла из части»., но куда и как — не сообщалось.

— Подъем!

Два часа пролетели мгновенно. Разведчики покинули укрытие, и ледяной ветер с остервенением набросился на них, словно мстя им за минуты тепла и покоя.

Разделившись на группы, разведчики начали свою трудную работу.

Сам Фролов, взяв с собой Лагина и Никиткина, отправился на хутор.

* * *

Вышегор торопливо вышел на крыльцо. В ружейно-пулеметной стрельбе, которая разбудила его, не было ничего особенного: немцы постреливали каждую ночь. Но неужели ему лишь почудился знакомый автоматный треск?

Не почудился! В степи весело, наперебой протрещало несколько очередей из ППШ!

Вышел и Алексей Никитич, прислушался к ночи.

— Ты чего, Федорыч?

За ним, наскоро одевшись, выглянула Любовь Тарасовна.

— Что случилось? — спросила полушепотом.

Из степи опять донеслись автоматные очереди.

— Слышали? Наши!..

— Смотрите. — встревожилась учительница, показав на тополя.

Вышегор лишь мгновенье видел движущиеся на фоне снега белые пятна — в следующий миг уже ничего не было видно, кроме неровной полоски плетня, серых сугробов и серебристых тополей.

— Сейчас проверим, что там… — Алексей Никитич спустился с крыльца, пошел к плетню. Охваченный волнением, Вышегор принялся закуривать: на хуторе были наши разведчики!

* * *

Лагин миновал открытое место, обогнул вдоль стены двор и затаился: напротив было крыльцо.

Человек на крыльце прикуривал — цигарка вспыхнула, свет выхватил из серебристого полумрака кустистые брови, складку на переносице.

— Видел? — шепотом спросил Лагин.

— Неужели. Вышегор? — удивился Никиткин.

Вышегор уже шел к ним.

— Кто здесь?

— Лагин и Никиткин!

— Чего расшумелись? — упрекнул Фролов. — Вышегор? Жив?

Опасаясь, что разведчиков заметят соседи, Алексей Никитич поспешил увести всех в дом.

Разведчики не отказались выпить по глотку самогона и наскоро перекусили. Тем временем Вышегор переоделся. Фролов, Лагин и Никиткин снова видели перед собой того самого старшину, который ценой собственной жизни спас немало людей, а теперь воскрес из небытия и опять готов был ступить на солдатский путь.

О шинели для него Алексей Никитич позаботился еще у Дона. Вышегору недоставало лишь армейской шапки и рукавиц.

— Не возьму я тебя, старшина, без маскхалата, — нахмурился Фролов. — У нас работы много, а ты еще слаб…

— Со мной работы будет меньше, я ведь все тут знаю.

— Лена, неси Федорычу простынки, обойдемся. Лыжи он мои возьмет — получше ваших!

— Тогда пошли! — согласился Фролов.

Вышегор простился с Каргачевыми, Любови Тарасовне сказал:

— Жив буду — свидимся.

Через несколько минут разведчики исчезли в ночи. После их ухода Петька сонно спросил:

— Бать, кто приходил?

— Никто не приходил, спи.

Петька повернулся на бок и снова затих. Выкурив трубку, лег и Алексей Никитич, но заснул нескоро. К радости, что в Семенковском вот-вот будут наши, примешивалась тревога: будет бой, а война сейчас лютая.

Долго лежала без сна и Любовь Тарасовна. Она представляла себе, как разведчики удалялись по серебристой степи, и снег и луна казались ей теплыми.

* * *

Той же ночью разведчики возвратились в полк. Шли невесело: у хутора одну группу немцы обнаружили, и в перестрелке тяжело ранило Шубейко. Его еле-еле удалось вынести из-под огня. А когда все уже считали себя в безопасности, случилась новая беда: разведчики столкнулись с гитлеровцами, вероятно, заблудившимися в степи. В этой стычке ранило Фролова.

Лейтенант потерял много крови и, когда его передавали санитарам, был без сознания. В таком же — если не в худшем — состоянии был Шубейко.

Капитан Босых, выслушав донесение разведчиков, отдал приказ о выступлении полка. Разведчикам сказал:

— Фролову только что «старшего лейтенанта» присвоили. Жаль, что не знает. Лагин, завтракайте и опять за работу. Отоспитесь потом. А тебе, Федорыч, три минуты: рассказывай, где пропадал.

Выслушав Вышегора, он снял телефонную трубку:

— Особый? Капитан, ты? Вернулись, да-да, завтракают. Фролова нет. Нет, говорю. Никуда не сбежал — он тяжело ранен. Сдали санитарам. Разведчики сами сдали! Все.

Босых закурил папиросу, глубоко затянулся.

— Ерунда какая-то: капитан из особого получил приказ арестовать Фролова «за попытку перебежать на сторону врага вместе с вверенными ему людьми в дни августовского окружения полка». Ты что-нибудь понимаешь?

— Нет, ничего не понимаю. Этого не могло быть.

— То-то и оно. Ну, куда же тебя, Федорыч, определить?

— Дорога моя теперь — с разведчиками.

— У тебя гражданская профессия, кажется, — топограф? Другая тебе дорога, старшина. Приказ: всех топографов откомандировать в распоряжение Генштаба. Поедешь в Москву!

Жизнь Вышегора круто изменялась, от неожиданности он даже растерялся. Ожила головная боль, омрачила возвращение в полк. Правда, знакомых здесь осталось мало, но это был тот самый полк, где служили его друзья, павшие за Доном. Незримые, они будто и теперь стояли рядом.

Он разыскал кухню — ему тут же подали котелок. Привычная армейская среда подействовала на него успокаивающе, головная боль ослабла, проснулся аппетит. Наконец-то Вышегор дома! Однополчане нашли его в ночном хуторе, никуда он от них не уедет! Ему однажды уже предлагали уехать. Не уехал, остался. Останется и теперь.

Подошли старший лейтенант Казеев и старшина Дрожжин. Разведчики повеселели: пополнение что надо!

Вскоре они приготовились в путь.

— А тебя, старшина, вызывают в строевой отдел, — сообщил Казеев. — Ступай, дорогой, ступай. Хватит с тебя.

— Живи, брат, сто лет! — сказал Дрожжин.

— Наверное, через Раменское поедете, товарищ старшина! — позавидовал Никиткин.

— Поправляйся, — пожелал Лагин. — Пиши.

Остальные ребята пожали ему руку.

Рассветало. Дул холодный ветер, началась легкая поземка. Ссутулившись, Вышегор смотрел, как удалялись товарищи. Они снова шли под огонь. Кто-то из них доживет до завтра, кто-то нет. А ему все-таки придется уехать, у него действительно другая дорога. Но он обязательно вернется сюда, в Семенковский. Жаль, что не сегодня. И Лагину забыл сказать о Крылове, не до того было.

— Напишу, Лагин!

Лагин оглянулся, помахал рукой. Однажды ему вот так же уже обещали написать и не написали. Не всякое обещание выполняется на войне.

Прежде чем покинуть полк, Вышегор оставил для Лагина письмо. Но оно не попадет к адресату: во время наступления на хутор Семенковский старший сержант Лагин будет ранен, и его с поля боя отправят в санбат.

10 СРЕДИ ЛЕСОВ

В брянских лесах партизан ждала нелегкая служба. Здесь по опушкам, где летом пролегали дороги, теперь скрытые под снегом, раскинулись партизанские заставы. Они кольцом опоясывали Малую Землю, куда не имела права ступить нога гитлеровца и полицая. А если это случалось, лесную тишину стирал винтовочный и пулеметный треск. На помощь заставам спешили подкрепления, брянский лес ощетинивался огнем, встречая непрошеных гостей, и снова наступала тишина. За заставами, на многокилометровых площадях нехоженого леса, жили десятки тысяч людей, располагались партизанские штабы, склады, госпитали — целое повстанческое государство. Крылов еще не знал об этом, шагая позади саней.

— У меня здесь мама и две сестры, — сказала Ольга. — Скоро увидишь.

Крылов не представлял себе Ольгу в домашней обстановке. Он привык к мысли, что партизанская среда — ее стихия, и теперь его немного смущало, что Ольга так же прочно была связана с семьей, как с партизанами, и что в лесу ее ждали близкие люди, по которым она соскучилась сама.

Обоз въезжал на Центральную базу. К дороге выходили люди в армейских шапках, полушубках, в ватных брюках и в валенках. У самого солидного бревенчатого дома стоял человек с чисто выбритым лицом и властным взглядом — командир партизанского соединения. Ломтев поспешил к нему. Они весело поприветствовали друг друга и не спеша ушли в дом. Среди встречающих было немало женщин — все молодые, крепкие. Ольгу здесь знали многие.

Обоз разгружался. Партизаны вносили в длинный барак звенящие на морозе бараньи туши, мешки с мукой, пшеницей и рожью. Колонна распадалась. Партизаны отъезжали от склада, собирались кучками, встречали знакомых.

Дальше поехали налегке. Почуяв близкий отдых, лошади резво затрусили по дороге. Крылов заметил под сеном не сданные Борзовым на склад мешки.

— Зачем оставил?

— Скоро узнаешь. Тут тебе не Старая Буда.

Показался новый поселок. Отрядная база. Приехали. Борзов бросил лошади охапку сена и куда-то ушел. Крылов оставался около саней, он ждал Ольгу. Она нашла его в сумерках:

— Идем!

Они ступили на тропинку между деревьями. Сбоку потянулись землянки с подслеповатыми оконцами. Ольга повернула за угол, миновала темное сооружение из жердей и соломы, от которого пахло коровой, миновала еще одну землянку и остановилась:

— Здесь…

Она шагнула вниз по ступенькам, толкнула дверь.

В землянке было тепло, горела коптилка. Женщина ложкой помешивала в чугунке, стоящем на печке, сделанной из металлической бочки. Рядом сидели две девочки. Лицо младшей, освещенное пламенем печки, было очень похоже на Ольгино.

— Мама!

Крылов уже отвык от этого слова и теперь чувствовал себя неловким свидетелем встречи близких.

— Оля! Оленька! Милая ты наша! — все трое обступили Ольгу, младшая сестренка — ей было лет восемь — повисла у нее на шее. А Ольга стала вдруг совсем другой, незащищенной, будто это и не она упруго шагала позади саней с автоматом на груди.

— А это Женя.

Мать и сестры притихли, словно спохватились, что кто-то посторонний видел их встречу. Крылов снял шапку:

— Здравствуйте…

— Чего стоишь у двери, — сказала мать, — проходи. Это только с улицы тепло, а побудешь — холодно.

Крылов поставил пулемет в угол.

— А. Сеня приехал?

Крылов взглянул на Ольгу и понял, что сказать должен он.

— Он погиб, мать.

Женщина поднесла к лицу фартук. Все трое ждали от Ольги разъяснений, но она ничего не добавила.

— Раздевайтесь, — проговорила мать. — Сейчас лепешек напеку.

Она достала узелок, высыпала из него всю муку и, роняя слезы, принялась замешивать тесто. Ее поза и жесты напомнили Крылову его собственную мать, которая когда-то так же устало расходовала свой скудный мучной запас. А здесь, в партизанской землянке среди леса, вообще не было никаких запасов…

Мать месила тесто, сестры тихо переговаривались с Ольгой, а Крылов не знал, что ему делать. Дух Сеньки витал и здесь, в землянке, где тепло, пока топится печь, и где завтра нечего будет есть.

— Я скоро вернусь, — сказал он, одеваясь и выходя улицу.

Тропинка едва угадывалась в темноте. Около саней он нашел Борзова.

— Я возьму мешок, Леш.

— Зачем?

— Надо.

Борзов промолчал. Крылов откинул сено, взялся за мешок.

— Подожди. Подвезу.

Он подобрал из-под лошадиной морды сено, подтянул чересседельник, взял в руки вожжи.

— Поехали.

Он не спросил, куда ехать, дорога была ему знакома. Он подъехал к землянке с другой стороны, где можно было развернуть лошадь.

Крылов опять хотел взять мешок, но Борзов остановил его.

— Я сам. Помоги.

Борзов понес мешок, а Крылов остался около саней. Он слышал, как Борзов вошел в землянку, бодро поздоровался. Ему ответили, но голоса тут же стихли: там опять говорили о Сеньке. Неужели Крылов все время шел по чужой тропе, где все — не его, где он — лишь тень тени?

Вышла Ольга, стала вплотную, упрекнула:

— Глупый…

И только когда почувствовала, что он успокаивается, вернулась в землянку.

— А ты в рубашке родился! — позавидовал Борзов, выйдя к саням. — Держи, — он подал Крылову тяжелый сверток. — Мешок назад принеси, пригодится. Но-о, заснула, что ли!

— Спасибо, Леша.

— Не за что! Борзов добро помнит! В баню не опаздывай!

От этой неожиданной доброты и заботливости Борзова Крылов даже немного растерялся. Борзов сделал для него то, что, наверное, сделал бы для Сеньки. Его великодушная поддержка помогла Крылову преодолеть внезапную робость.

Он спустился в землянку, передал матери сверток, разделся.

— Смотрите, что он принес!.. — мать выложила на стол большой кусок сала, половину бараньей туши, вязку лука и два куска хозяйственного мыла. — На всю зиму хватит!..

— Не я — Борзов.

Улыбка у матери тоже была Ольгина. Здесь все было Ольгино, близкое и понятное Крылову. Только тринадцатилетняя Лида, сдержанная и, как показалось Крылову, замкнутая, подчеркнуто равнодушно отнеслась к нему.

— А пулемет Сенькин. — сказала, словно уличая его.

— Сенькин. — согласился он и опять почувствовал неприятную робость, будто был здесь посторонним.

Ольгины руки легли ему на плечи, взяли его под свою защиту:

— Не обижайте его, пожалуйста, он мне… очень дорог.

— И Ольга мне. — сказал он, будто оправдывая свое присутствие в землянке.

— Ну вот и хорошо. Давай, Лида, приготовим стол, а ты, Таня, полей гостю. Ужинать будем.

За дверью захрустел снег, в землянку ворвался холодный воздух:

— Пошли мыться! — позвал Борзов.

— Раздевайся, Леша, садись с нами, поешь горяченького, — пригласила Ирина Тимофеевна.

— Я уже поел, теть Ариш! Надо быстрей, а то пар кончится! — Борзов хлопнул дверью.

— Мама, у нас есть что-нибудь из белья? — спросила Ольга.

— Сейчас…

Вскоре Ольга и Крылов шагали по тропинке. Они пересекли дорогу, повернули на тропинку к бане.

— Скоро новый год. Примету знаешь?

— Знаю…

— Жду! — услышал он уже из темноты.

* * *

В баню набилось полвзвода Максимыча. Было жарко, партизаны нахлестывали себя вениками.

— Это что за баня, — рассказывал Бурлак. — Мы как в армию попали, в Раменское, без воды мылись.

— Молоком, что ли? — посыпались не очень пристойные замечания.

— У нас помкомвзвода деловой был, Боровичок фамилия. Он бы, пока мы тут паримся, роту пропустил. Ну-ка хлестни между лопаток, а то плохо достаю. Ты посильнее, посильнее.

— Марзя пусть его погладит.

— Ты поменьше языком-то, лучше еще кружечку плесни.

Баня под новый год была для партизан настоящим праздником.

11 В НОВОГОДНЮЮ НОЧЬ. ЧТО ПРИНЕСЕТ 43-Й?

Люди прощались с сорок вторым годом и встречали сорок третий, всяк по-своему.

Паша Карасев дежурил в Москве у рации, Миша Петров работал в ночную смену на покровском артиллерийском заводе.

В зауральском городке, где служил младший лейтенант Пятериков, новогодняя ночь давно была в разгаре. Компания собралась шумная, все были навеселе. Пятериков без стеснения заигрывал с захмелевшими женщинами, но и не забывал вовремя чокнуться с начальником интендантской службы. Майор тоже повеселел и, сощуря глаза, посмеивался:

— Правильно, Верочка, держись за него: далеко пойдет, совести ни в одном глазу!..

Левка Грошов встретил новый год в компании студентов и преподавателей. Обстановка была интеллектуальная: вино пили сухое, песни пели шуточные, состязались в остроумии, танцевали под пианино. Левкины остроты, его внимание к дамам почтенного возраста и умение легко, изящно танцевать были подмечены присутствующими. Сам заведующий кафедрой пожелал выпить с ним на брудершафт.

За Доном, в теплой, освещенной электричеством хате, новогодний тост перед коллегами — газетчиками произнес батальонный комиссар Чумичев. На гимнастерке у него поблескивал новенький боевой орден.

— Друзья мои! — торжественно заявил он. — Мы пером и штыком сражаемся с врагами. Наши заслуги трудно переоценить, наша фронтовая дружба выдержит любые испытания временем. Вступая в сорок третий год, мы думаем о победе. Будет и на нашей улице праздник. За победу!

Все выпили за победу.

А в это время на окраине хутора Семенковского ожесточенно били пулеметы и не умолкал минный вой. Третий раз наступал на хутор стрелковый полк капитана Босых, и в третий раз разгорелся яростный бой. Степь потемнела от разрывов, покрылась следами ног и пятнами человеческих тел. Багрово-дымное пламя упорно слизывало хуторские хаты, кислый запах горящего жилья смешивался с пороховой гарью.

Сначала занялась школа, потом огонь перекинулся на соседние строения. Пепелища множились, плач женщин вплетался в пулеметную стрельбу и в грохот разрывов.

Только для глухонемого Алексея все было полно привычного покоя. Покладистый, безобидный, он никого не обременял своими заботами, легко уживался с людьми. И когда солдаты заняли его дом, а он с матерью перебрался в холодный погреб, он не утратил своего добродушия. В погребе он соорудил времянку, и здесь стало уютнее. Старушка тоже смирилась со своим положением и решила переждать лихое время у себя, не идти к дочери.

Но ждать с каждым днем становилось труднее. Солдаты все прибывали на хутор, они бесцеремонно расходовали скудные старушкины продовольственные запасы, ничуть не заботясь о ней самой, а потом, в новогоднюю ночь, заняли и погреб. Старушка с сыном вынуждены были покинуть свой дом.

Они вышли на дорогу, освещенную пламенем пожаров. Горела соседняя хата, угрожающе близко от их двора. Они то и дело останавливались, смотрели назад. Уже загорелся сарай, где они хранили камыш. Скоро займется и дом, выгорит дотла, как десятки хуторских хат.

Старушка опустилась на колени в снег и запричитала. Алексей растерялся. Он не знал, что делать, — помогать плачущей матери или бежать назад и попытаться гасить пожар. Потом он вспомнил, что дома остался весь запас его табака, и больше не колебался, как поступить.

— Иди к Лене! — жестами показал матери. — Я догоню.

Он поспешил назад, телом чувствуя, как участились орудийные залпы. За речкой суетливо перебегали солдаты. Они стреляли в степь, но в кого, Алексей не видел.

— Стой! — предупредили сбоку.

Острая боль свела у Алексея тело. Он повернулся, и в его глазах, освещенных пламенем горящего дома, застыло удивление. Он молча спрашивал: «А зачем ты это сделал? Разве я причинил тебе зло? Я шел за табаком».

Алексей комочком замер в снегу. Пробегавший мимо гитлеровец остановился, взглянул на дело рук своих и заспешил прочь.

В степи бухали винтовки, трещали автоматы. Стрелковый полк Босых приближался к хутору.

Елена Дмитриевна нашла свою мать, где ее оставил Алексей, и чуть ли не силой повела к себе. Когда они были уже у крыльца, прибежала Настя, золовка.

— Лена, беда! Леонтия Захаровича убили! Сюда идут! Кто-то из хуторских донес! Спасайтесь!..

Но было уже поздно. На улице показались солдаты.

— Я задержу их, спасай детей! — крикнул Алексей Никитич и встал за углом дома с пистолетом в руке. — Быстро!..

Он стрелял неторопливо, наверняка, успевая при этом поглядывать на крыльцо. Потом отбежал к двери, чтобы убедиться, все ли ушли из дома. Не ушла старая теща. Стоя на коленях, она молилась, безучастная ко всему. Она приготовилась покинуть этот мир.

Алексей Никитич перезарядил пистолет и лег на пороге. Он продолжал стрелять и тогда, когда в хате оглушительно разорвалась граната, а тело пронзила боль.

Он пополз в дом — старуха неподвижно лежала на полу. Около нее валялась разбитая икона и треугольник письма. Алексей Никитич машинально взглянул на адрес, подумал: «Не дойдет твое письмо в Покровку, парень. Так уж повелось, все до чего-нибудь не доходит…»

В доме становилось дымно и жарко. Он выполз на крыльцо и увидел жену. Она бежала к крыльцу и не добежала, упала посредине двора. «Тебе-то не надо было! — упрекнул ее Алексей Никитич. — Ну, зачем ты-то!.. Эх, Лена-Лена, дети-то теперь как?…»

Он сумел спуститься вниз, на снег, и здесь затих, почувствовав приятную прохладу.

Красноармейцы занимали хутор. Война натворила здесь много зла и откатывалась отсюда вдаль.

Четырнадцатилетний Петр Каргачев поднял с земли отцовскую трубку, сунул в карман. Петр стоял, чуть ссутулившись, как всегда стоял отец. Теперь, если с войны не вернется брат, старшим в семье будет он. Война в одну ночь отняла у него родительский дом, отца, мать, бабушку и дядю.

Подходили хуторяне, женщины заплакали. Настя привела братишку и сестренку.

— Сиротинушки вы мои горькие… У меня жить будете… И ты, Любовь Тарасовна, иди ко мне…

Петька хотел было сказать, чтобы не плакали, хотел было упрекнуть, что плачут, но губы у него задрожали, он уткнулся лицом в Настину грудь и заплакал сам.

Дом догорал. Тела Алексея Никитича и Елены Дмитриевны вынесли со двора на улицу. Здесь же красноармейцы сложили убитых бойцов, а сами засобирались в путь.

— Ну, Никиткин, спи, брат. Такая уж наша солдатская доля, — сказал на прощанье старшина Дрожжин.

Красноармейцы устало зашагали по снегу и медленно скрылись в новогодней ночи.

С новыми товарищами отметил наступающий год полковой комиссар Храпов. Комдив собрал штабных командиров и командиров полков в своей землянке. Нашелся и баянист. За новый год выпили по-деловому, не обольщая себя иллюзиями: будет трудно, придется отвоевывать у врага тысячи населенных пунктов. Спели «Темную ночь», «Играй, мой баян», «Землянку» и опять думали о предстоящих дорогах: скоро двинется вперед Центральный фронт.

В прифронтовой солдатской землянке встретила новый год Лида Суслина. Неровно горела коптилка, тягуче лилась песня о бродяге. Лиде было немного грустно: вместе с сорок вторым годом, казалось, была прожита целая жизнь.

Лида вспомнила Покровку, друзей и знакомых. Все-таки было что вспомнить. Левка Грошов не взволновал ее, не затронул в ней никаких струн. Мелькнул — и стал тенью, бесплотной и безликой. А вот Костя. Он был настоящий друг, только она не сразу поняла это.

— Давай, Кравчук, веселую, чего тоску нагонять! — оживился младший лейтенант Якушкин.

— Промочить бы — грамм под двести! — и гармошку.

— Весна придет — промочишь!

Лида теперь живой нитью связана с этими людьми. И с Женей Крыловым и с Сашей Лагиным тоже. Встретиться бы, только редко бывает, чтобы встречались. Интересно, что принесет сорок третий?..

Саша Лагин лежал на госпитальной койке. Боль притупилась, он думал о матери, о Гале, о товарищах, о войне. Ему самому не очень повезло: пять месяцев на фронте, а уже три раза ранен. Конечно, бывает и хуже.

Что все-таки с Галей? Где Женька? Где теперь Седой?

А Седой сидел на вокзале своего тихого владимирского городка. В холодном, слабо освещенном помещении, кроме него, никого не было. Он вдыхал кислый запах старых стен, глубже кутался в полушубок, култышки ног ныли, а тоскливые мысли не давали покоя.

До Москвы он ехал в санитарном поезде, от Москвы до Хопрова — в пассажирском. Нашлись люди — перенесли его на вокзал. Возвращению домой он не радовался. Он еще не определил, что это — желанный приют или капитуляция перед жизнью. Он приехал в Хопрово лишь потому, что надо было куда-нибудь приехать. Но быть для кого бы то ни было обузой он не хотел.

Он ощупывал рукоять пистолета: безотказный металл в любой миг избавит его от страданий и унижений. Еще не поздно было повернуть назад, сесть в первый попавшийся поезд, выбраться на глухом полустанке и уйти неузнанным, непримирившимся. Сколько его друзей ушли навсегда, сколько еще уйдут. Он — не исключение, и никто не помешает ему поставить точку.

А металл опять напоминал ему: «Не торопись, Лагину слово дал — нажать на спусковой крючок всегда успеешь…»

Вошел железнодорожник.

— Новый год, служивый! Куда едешь?

— Друг, помоги… добраться до дома. Видишь ли, я без ног.

«Что было — видел, что будет — увижу, — решил про себя, снимая руку с пистолета. — Попробую жить…»

Всякое нес людям сорок третий год — одним надежду, другим тревогу, третьим горе — как к кому повернется судьба.

Шагала в пехотном строю ротная медсестра Аня Чистова, нашедшая было на войне свою любовь, но так и не дождавшаяся рядового Алексея Лобова, погребенного в братской могиле за Доном; в теплушке воинского эшелона ехал на фронт учитель химии из Покровки Яков Борисович Сухотин; в саратовском госпитале тяжело умирал бывший десантник-доброволец Клюев…

Канули в неизвестность Писецкий, Добрынин и много-много других. Отзовется ли кто-нибудь в сорок третьем, или ничто больше уже не напомнит о них?

Новый год пришел, ни у кого не спросясь, и повел людей дальше по своим проспектам, улицам и закоулкам.

Ждали в новом году добрых вестей в приднепровском селе Волокновке, с беспокойством думал о будущем донецкий машинист, возивший для немцев «всякую всячину», хмуро сидел за новогодним столом ямпольский полицай Фомич, глуша самогоном страх.

— Что же будет? — спрашивала жена. — Не к добру все это, Бога мы с тобой прогневали.

— Бога-Бога, — сердился Фомич, наливая в стакан. — Черта мы с тобой прогневали…

Задумывались немцы, румыны, итальянцы, мадьяры: что даст сорок третий? Конца войны не видать…

Война раскидала во все стороны друзей и близких, разделила их пространствами и фронтами, одних поглотила без возврата, других влекла в неизвестность. «Что дальше?» — гадали матери о сыновьях, мужьях и братьях. «Где сейчас товарищи? Живы ли?» — гадал в своей подмосковной деревушке однорукий восемнадцатилетний солдат Володя Шуриков…

12 НА ВЕРШИНЕ ЖИЗНИ

В землянку Крылов возвратился поздно вечером. Ему показалось, что он уже давно знал и эту землянку, и всех, кто в ней жил. Он разделся — Ольга повесила на гвоздь его пиджак и шапку. Свежевымытые волосы у нее почти высохли, вся она была легкой и светлой.

Девочки вскоре легли и уснули, а они втроем сидели у печки, и мать с тревожным любопытством приглядывалась к дочери и незнакомому парню. Он был совсем молод, но твердые складки в углах губ и открытый серьезный взгляд делали его старше, придавали ему почти суровый вид. У матери понемногу возникало доверие к нему, она уже беспокоилась о его судьбе, так внезапно слившейся с судьбой ее старшей дочери.

— Как же вы теперь будете? — вздохнула, подумав, что они похожи друг на друга. Все близкие люди похожи…

— Так и будем, мама.

— Ну, Бог с вами.

Она поцеловала Ольгу, прикоснулась губами ко лбу Крылова, встала:

— С новым годом вас… Пусть все будет хорошо.

Она легла с дочерью и затихла.

— Мы здесь. — Ольга показала на другую, за занавесью, кровать, и волнение захлестнуло его. Он уже плохо помнил, как началась для него новогодняя ночь. Он был в другом мире и все глубже погружался в него. Перед ним открылось величайшее таинство жизни. Он тонул в нежности, и нежность исходила от него самого. Он с каждым разом преображался под воздействием великого чуда — любви. Этим чудом была Ольга, теперь слившаяся с ним окончательно, уже неотделимая от него. И он вздрогнул, даже испугался, когда стукнули в дверь.

— Крылов, собирайся, едем!

Неужели кончилась ночь? В Ольге тоже все протестовало против так скоро наступившего утра.

Мать отворила дверь — пахнуло ледяным холодам.

— С новым годом, теть Ариш! — поздоровался Борзов. — Я не зайду, некогда!

— На какую?

— На Дальнюю, я пошел!

— Только не туда. — встревожилась Ольга, задерживая Крылова. — Нет, нет!..

Но идти надо было. Он встал, оделся. Нижнее белье было ему широко, зато галифе из шинельного сукна были почти в самый раз. Ольга тоже оделась и стала похожа на прежнюю Ольгу. Но это была уже новая Ольга, еще красивее, чем прежде. И он изменился — ее нежность отражалась и в нем.

Они наскоро позавтракали.

— Будь осторожнее, — сказала мать. — Там погиб наш отец.

Рассветало. Ольга проводила его до саней.

Ехали долго — сначала по наезженной дороге, потом по узкому санному следу, пока не показалась старенькая избушка с крохотным окном. Около нее стояли шестеро партизан. Они издали замахали руками, приветствуя смену.

Свои пожитки они собрали вмиг и принялись закуривать из кисетов новоприбывших.

— Как в Старой Буде?

— Порядок. А у вас?

— Снегу и дров целый лес!

Командир заставы повел Антипина, нового командира заставы, и Киреева, часового, на пост, — куда-то по тропинке вниз.

— Печку загасили, олухи, — буркнул Фомин. — Обрадовались.

— А тебе чево делать? Время хватит, топи, пока глаза на лоб не вылезут!

Делать здесь действительно нечего было. Потянулись однообразные дни, и главной заботой партизан, кроме сторожевой службы, стали печка и костер, на котором готовили неизменную мамалыгу. Ведро со снегом подвешивали над огнем, и по мере того как снег таял, добавляли новые горсти, пока не набиралось достаточно воды. Когда вода закипала, в ней размешивали ржаную муку, чтобы получилась жидкая кашица. Варили и с кониной, такой жесткой, что и после долгой варки ее нельзя было есть. Этот более чем скудный харч партизаны воспринимали как должное, хотя и недоумевали, куда все-таки уходили свиные окорока и бараньи туши, отобранные партизанами у оккупантов и сданные на склад Центральной базы. Предполагалось, что они шли на питание раненых в госпиталях и распределялись как паек среди партизанских семей, живших в лесу. Но в это верилось с трудом: слишком уж была откормлена многочисленная обслуга лесного партизанского начальства.

Сторожевая служба особых навыков от партизан не требовала. Каждый обязан был отстоять на посту двенадцать часов в сутки: восемь на опушке леса и четыре у караульного помещения. Остальное время всяк проводил, как хотел.

В избушке были нары, застланные соломой, земляной пол, железная печка. Ведро стояло в углу, вещмешок с мукой и оружие висели на гвоздях, вбитых в стены — вот и все убранство партизанской заставы. В любое время кто-нибудь спал и кто-нибудь бодрствовал.

Ольга приезжала на заставу дважды. В первый свой приезд она повела Крылова по дороге, потом сошла в сторону, остановилась перед еле заметным бугорком снега:

— Папа.

На трех березах, между которыми была могила, розовели зарубки, сделанные топором.

На обратном пути Ольга сказала:

— Плохо, когда в лесу. Мне не хотелось бы так.

Пробыв на заставе несколько часов, она уезжала с Борзовым. Партизаны относились к ней с неизменной доброжелательностью. Теперь, когда смерть Сеньки стала давно свершившимся фактом и толки вокруг нее улеглись, само время оправдывало Ольгу. Сеньку жалели: погорячился парень, ну а Ольга-то при чем?

Федя Бурлак был постоянно рядом с Крыловым. К Ольге он относился с деликатной заботливостью, которая одинаково распространялась на Крылова. Присутствие и поддержку Феди Крылов чувствовал всегда. Он спокойно шагал вниз по тропинке, потому что в полукилометре от заставы на посту стоял Федя Бурлак. Федя не подведет, не допустит оплошности, с ним и в лесу уютнее.

— Поужинали? — осведомлялся Бурлак.

— Иди, тебе оставили целый котелок, у костра.

Горячее особенно ценилось на заставе: дни были ветреные, морозы не ослабевали, и часового на опушке за два часа продувало насквозь.

Федя уходил, хруст снега под его валенками вплетался в мерзлый скрип деревьев. Крылов невольно настораживался: в лесу легко обойти часового. Впереди было поле, за которым раскинулись вражеские гарнизоны, а за спиной начиналась Малая Земля. На Крылова здесь ложилась особая ответственность: от того, как он поведет себя, зависела судьба его товарищей и близких.

Он стоял на площадке, вытоптанной сапогами и валенками. К заставе отсюда вела узкая тропинка, а впереди и по сторонам была полная неизвестности лесная снежная целина. К неизвестности же едва ли можно привыкнуть, особенно ночью, когда и зрение не помогает и слух обманывает. Треснет от мороза дерево, зашуршат смерзшиеся ветви, и почудится, что это хрустит снег под ногами врага. Заскрипит дерево с другой стороны, и покажется, что кто-то крадется в темноте к партизанскому посту.

Крылов прислонялся спиной к стволу березы, стоял не шелохнувшись. Неужели что-то движется? Почудилось… Или в самом деле движется? «Нет, нет!.. — раздавался в нем Ольгин голос. — Ты не пойдешь туда!» «Там погиб наш отец», — печально вторила мать. Вот здесь погиб.

Нелегкие это были, но и счастливые дни.

* * *

Неожиданно пришла смена, и партизаны возвратились на отрядную базу. Здесь царило радостное возбуждение: вести из Сталинграда были одна лучше другой! Немцы окружены, армия фельдмаршала Паулюса капитулировала, Красная Армия одержала полную победу!

К радости, охватившей Крылова, примешивалась грусть: победа под Сталинградом досталась ценой гибели его товарищей. Жив ли кто из них? Что с Сашей?

В землянку Крылов забежал лишь на несколько минут: партизанская рота без промедлений выезжала на новое место.

В сани усаживались весело: самое приятное в партизанской жизни — это движение, перемены, и самое тягостное — неподвижность, сторожевая служба на заставах.

С наезженной дороги повернули на просеку, у дома лесника спешились. Отсюда ездовые с лошадьми вернулись на базу, а взвод Максимыча пешком отправился дальше, пересек засыпанную снегом одноколейку.

— Куда дорога, Паш?

— На Суземку.

За железной дорогой, у землянки, накрытой бугром снега, Максимыч оставил десять человек со станковым пулеметом. Дверь в землянку была распахнута.

— Никого… — удивился он, заглянув внутрь. — Уехали, чертяки.

Он повел остальных людей дальше. Свой нехитрый скарб партизаны везли на санях: ведро, ящик с патронами, ржаную муку, кусок конины, топор, лопаты, пилу и железную печку. Сбоку саней с вожжами в руках шагал приземистый бородач.

— Как тут у тебя дела, Тарасыч? — заговорил со стариком Максимыч.

— Тихо. С сентября не слышно.

— А ты все здесь…

— Отец тут всю жизнь лесником служил и мне велел. Только какая теперь служба? Волков и тех распугали.

— Другие теперь волки…

— Оно бы ничего — кобыла голодает. Сена, конечно, накосил, до лета хватило бы. Да вот ребята понаедут — лошади у них голодные, все и стравил. Им в дорогу, а я дома. Как-нибудь перебьемся. Зато харчишек мне подбрасывают, а я им печку подтоплю, чайку заварю с травками. Вроде как на службе.

— Леонтьевские-то когда уехали?

— Часа три будет. Я им говорю, чего же смены не дождались? Смеются: тут, мол, тихо. Тихо-то, да лес.

Наконец, подошли к передовой заставе. Землянка имела плачевный вид: стены земляные, выщербленные, крыша провисла, солома на нарах от долгого употребления превратилась в труху, двери вовсе не было. Максимыч тут же распорядился, чтобы на месте этой землянки строили новую. Партизаны не спеша разгружали сани, брались за инструменты.

— Ну, московский, пошли на пост. Посмотрим, что тут. Хутор здесь был, Тертовский назывался. Мадьяры летом спалили.

Крылову приятно было шагать за Максимычем, слышать его неторопливую речь. И все здесь радовало: уютный светлый лес, синее безоблачное небо, веселое январское солнце. И людей здесь будет больше, чем на Дальней, и вскоре сюда приедут Ольга и Тоня.

Они вышли на опушку леса.

— Тут и будешь…

Он не договорил, резко вскинул винтовку и выстрелил. Крылов взглянул вперед и замер: поперек поля, пересекая неровный ряд печных труб, оставшихся от хутора, к лесу приближалась линия грязно-белых халатов. Ее правый фланг скрывался в низине за хутором, а левый был уже метрах в пятидесяти от опушки. Промедли Максимыч с постом две-три минуты, и партизаны попали бы в руки врага.

— Быстро назад!..

Крылов отбегал, давая короткие очереди, пока деревья не заслонили от него линию халатов.

У землянки партизаны поспешно складывали в сани только что выгруженные из них вещи, а Тарасыч разворачивал уснувшую кобылу. Стрельба была безразлична ей, люди надоели, она отупела от работы, голода и тоски.

Максимыч повел людей назад к железной дороге. Разрывные пули шлепали по стволам берез, и, казалось, белые халаты уже окружили партизан.

* * *

Вторая застава тоже отошла за насыпь — теперь здесь находился весь взвод, более двадцати человек.

Максимыч растянул людей в цепь, поставил Крылова с пулеметом у дороги, на фланге. Отсюда в глубь леса убегала заснеженная полоса одноколейки, за ней округло белела поляна, а напротив расширяющимся вдаль клином застыл лес, и из него, сбивая с ветвей снег, надвигался грохочущий ливень пуль.

Здесь была особая война, слепая и неистовая. Никто не видел врага — был только грохот, и этот грохот накатывался на партизан, а разрывные пули хлопали у них за спиной.

Партизаны один за другим отбегали по тропинке сбоку дороги.

— Прикрывай! — Максимыч трусил последним.

Приказ все-таки был каким-то ориентиром в этом сбесившемся лесу: он позволял надеяться, что белые халаты еще не окружили взвод. Внимание Крылова сосредоточилось теперь на крае лесного клина за одноколейкой. Там по-прежнему никого не было видно, хотя стрельба нарастала бешеными темпами.

Партизаны уже скрылись за деревьями. Крылов приготовился к рывку вслед за ними, но тут же вжался в снег, замер у толстой осины, всеми своими нервами ощутив сгустившуюся опасность и тоскливое одиночество.

Впереди с елки ссунулся снег — Крылов тут же надавил на спусковой крючок, но пулеметные очереди не сняли с него гнетущее чувство одиночества. Проваливаясь по колени в снег, он сделал шагов десять. Только теперь он осознал всю серьезность своего положения. Партизаны отходили по ту сторону санной дороги, там вилась тропинка, а здесь была снежная целина. Перебежать через дорогу он уже не мог, потому что невидимый пулеметчик непрерывно хлестал вдоль нее длинными очередями.

По лицу у Крылова катился пот, сумка с пулеметными дисками цеплялась за ветви, будто тянула его назад. Опасность приблизилась к нему вплотную, он уже различал голоса. Неужели все повторится? «Нет, нет». -ожил в нем полный отчаяния голос. Мысли разом пропали — осталось содрогание во всем теле. Он стрелял вслепую, веерообразно, туда, где лаяли голоса и хрустел снег, но чувство одиночества не исчезало, тоскливое, ранящее. Все-таки партизанам не хватало чего-то важного, крайне нужного в такой вот момент.

Он бросил опустевшую сумку, пошел дальше и увидел Ольгу. Она тоже увидела его, и он почувствовал, что сейчас случится непоправимое, потому что Ольга повернула к нему поперек дороги.

— Не надо! Стой на месте! — крикнул он и выскочил на дорогу, опустошая последний диск. Он бил вдоль санного следа, полный отчаяния. А потом он держал Ольгу, и руки у него дрожали от возбуждения. Федя Бурлак уже закрыл их собой, уже показались Максимыч и другие партизаны.

* * *

Взвод возвратился на заставы. Землянка была разрушена гранатами.

— Вот и хорошо, нам меньше работы, — проговорил Максимыч.

Он поставил на пост двух партизан, остальные начали очищать котлован от бревен, снега и земли.

Подошел взвод Силакова, а вслед за ним с большой, человек в пятьдесят, свитой прикатил Ломтев. В лесу стало многолюдно и шумно.

— Позор! — крикнул Ломтев, оглядев собравшихся. — Как вы могли допустить это! Вон вас сколько! Какие вы партизаны, если пускаете врага в лес! Мы будем сурово наказывать за трусость!

Крылов сидел на краю саней и снаряжал опустевшие пулеметные диски. Каждая фраза Ломтева вызывала у него чувство незаслуженной обиды: Ломтев не считался с фактами. Вместо того, чтобы разобраться в случившемся, понять, почему гитлеровцы врасплох напали на партизан именно здесь и именно тогда, когда по странной случайности или небрежности застава была открыта, он перекладывал ответственность на ни в чем не повинных партизан. А знал ли этот самоуверенный человек с холеным лицом, что такое внезапность и что это такое — лесной бой, в котором ничего толком нельзя понять? А он неизвестно от кого требовал отчета, грозил собравшимся вокруг него людям трибуналом, не представляя себе ничего конкретного, кроме разрушенной гитлеровцами землянки. Крылов начинал теперь понимать ожесточение Марзи против Ломтева. Но где Марзя?

Марзя шел к землянке лесом, по целине. Шинель у него была распахнута, шапка в снегу. Не глядя на митингующего Ломтева, он присел рядом с Крыловым, щелкнул винтовочным затвором, взял из ящика пять патронов, загнал в магазин, опять щелкнул затвором. Потом сунул по горсти патронов в карманы и принялся закуривать.

— Ни один фашист не должен и шага ступить в лес! — продолжал Ломтев. — Вы для того и поставлены здесь, а не для того, чтобы бегать в кусты от кучки полицаев! Трусов будем судить по всей строгости военного времени!

К саням подошел начальник штаба:

— Сколько вас тут было?

— Одиннадцать.

— А их?

Крылов вспомнил цепь грязно-белых халатов — она растянулась, пожалуй, метров на триста.

— Человек пятьдесят.

— Отходили шестьдесят девять, — уточнил Марзя. — Кроме убитых.

— Ты откуда знаешь?

Марзя промолчал.

— Где ты был?

— Там. — Марзя неопределенно махнул рукой в сторону насыпи.

Гости вскоре уехали, и на заставе установилась напряженная тишина. К вечеру была построена аккуратная, облицованная изнутри жердями землянка, а пока партизаны занимались ею, Ольга и Тоня приготовили обед. Девушки сейчас были очень нужны здесь: от их присутствия у мужчин будто прибавлялось сил.

— Я не знал, что ты остался. — сказал Крылову Бурлак.

— Ты тут ни при чем, Федя.

Бурлак мог бы и не оправдываться: здесь непросто было что-нибудь узнать или упомнить. Все могло быть иначе, если бы не внезапность, не белые халаты. Крылова оставили одного, даже без второго номера, но и он сам тоже не знал, что по ту сторону насыпи остался Марзя и один держался до последнего патрона.

* * *

Дня через два на заставу сообщили о новом возможном наступлении немцев со стороны хутора Тертовского. Приехал Фоменко, подошли десятка два женщин из лесных земляночных деревень и взвод Силакова. Вдоль опушки запели пилы, застучали кирки и топоры. К концу дня перед Тертовским выросли три дзота, а в километре от них, среди густых елей, появилась большая, удобная, даже с окном, землянка. Фоменко приказал партизанам переселиться на новое место.

Рабочие ушли с заставы вечером, а утром партизаны ждали наступления.

Всю ночь вдоль опушки расхаживали патрули, к утру оба взвода заняли оборону. Резервную роту Фоменко повел в обход Тертовского, чтобы перекрыть гитлеровцам путь к отступлению.

Но вопреки ожиданиям, они не появились. Напрасно прождав сутки, Фоменко и Силаков увели партизан в тыл. На заставе осталось тринадцать человек.

Началась размеренная сторожевая служба. Днем по приказу Ломтева Максимыч выставлял на хуторе дозор — двух партизан с пулеметом. Крылов теперь ежедневно проводил на Тертовском по многу часов. Место было хуже некуда: в случае опасности дозор был предоставлен самому себе. Отправляясь на хутор, Крылов никогда не был уверен, что вернется назад.

Пепелища, следы солдатских сапог и беспорядочно разбросанные на снегу стреляные гильзы вызвали у него гнетущее чувство обреченности.

Но постепенно и на Тертовском устанавливался свой особый быт. Здесь были даже уютные места — несколько погребов, единственное, что уцелело после карателей. Один погреб постоянно занимали дозорные: он маскировал их и укрывал от ветра.

Крылов дежурил здесь с Бурлаком, с Киреевым, с Фоминым, но чаще его напарником оказывался Марзя. Тогда Крылову приходилось наблюдать за двоих. Марзе и дела будто не было до Тертовского. Он набирал щепок, разводил в погребе костер, садился у огня, закуривал, сушил портянки и рукавицы или замусоленным карандашом писал в старенькой записной книжке. На улицу он выходил редко и не затем, чтобы посмотреть, нет ли какой опасности.

— Ты понаблюдал бы, Паш… — не выдержал Крылов.

— Сушить будешь? Садись на корыто.

— Да нет.

Марзя встал, прошел к задней стене, взглянул в щель и опять сел на прежнее место. Взгляд у него был отрешенный, направленный в себя: Всему своя пора: зимой трещит мороз, Весной бегут ручьи и оживают реки, И не узнаешь больше заспанных берез, Которые застыли, кажется, навеки. А летом небосвод шатается от гроз, Рождая смутные тревоги в человеке. Но истекут потоки светлых летних слез — Ромашка в поле снова открывает веки. А осенью тускнеет изумрудный луг, И падает листва, и улетают птицы. И снова все уже безжизненно вокруг — Всему своя пора, всему свои границы.

И я когда-нибудь к черте той подойду И, как увядший лист, на землю упаду.

В своей длинной расстегнутой шинели Марзя напоминал большую исхудалую птицу. Но если бы Крылову предложили выбирать из окружающих его людей самого красивого человека, он выбрал бы Марзю. Не считая Ольги, конечно. Даже Саша начинал отступать перед Марзей: время и расстояния отдалили его от Крылова.

— Ты где учился, Паша?

— В университете. В сорок первом, в июне, попал на фронт. Было окружение и все прочее. Посчастливилось: добрался до своего хутора, за Ямполем. А там только головни да кошка.

Крылов вспомнил заснеженную поляну среди леса, унылый ряд печных труб, тощую одичавшую кошку. Неужели это его хутор?

-. С неделю бродил вокруг, искал своих. У меня там была мать, сестры и братишка. Не нашел — никого не осталось. Пробовал устраивать на дорогах засады, в одиночку. Толку в них было мало. Потом Сеню встретил. С ним пришли к Ломтеву.

— А Ломтев до войны… кем был?

— Директором промторга.

— Расскажи о нем…

— История тут простая, а практика… популярная. Оставлен в районе для организации партизанского отряда. Все при нем: партбилет, назначение, связи. В спешке поставлен командиром — с этого и началось. А если брать покрупнее — как человека, — то все выглядит иначе. Человек он мелкий, трусливый, к тому же бабник, только вот за должностью у нас не принято видеть человека, не положено видеть. Дорвался до власти — разошелся вовсю. Стесняться ведь некого: от подчиненных не зависит, а вышестоящим всегда угодит. По существу он служит не делу, а тем, кто его поставил на командную должность; поставили же его на эту должность, чтобы приглядывать за нами. Мы с тобой с немцами воюем, а он — с нами. Свою основную цель он видит в том, чтобы вколачивать в нас почтительность к властям — к тем самым, которые сделали его командиром. Для них мы с тобой… опаснее немцев. От немцев они закрываются нами, а от нас немцами не закроешься. Мораль Ломтева не волнует — война для него это прежде всего вопрос личной карьеры. Рискует он, как ты уже знаешь, только чужими жизнями, извлекая выгоду для себя из живых и мертвых. Владимир Степанович, Ольгин отец, был у него комиссаром — разглядел его целиком, докопался до сути, а довести дело до конца не успел. Летом немцы навалились на Дальнюю — он был там и погиб…

Марзя закурил, промолчал. Крылов тоже молчал. То, о чем говорил Марзя, тревожило, пугало его.

— Как командир Ломтев ничего не значит, — продолжал Марзя. — Всеми операциями руководят Фоменко и Ивакин. Фоменко — профессионал, а бывший учитель Ивакин — умница, он, как Владимир Степанович, свое слово еще скажет. Но с Ломтевым им нелегко: он ловок, умело прикрывается формальностями, его непросто поймать с поличным, он учитывает все. Ты думаешь, мы с тобой случайно сидим здесь, особенно… ты? Тут тоже расчет.

Слова Марзи вызвали у Крылова ощущение грозящей ему и Ольге беды. Он выглянул из двери, и то, что он увидел, разом вытеснило мысли о Ломтеве.

— Паша, идут!

Они приняли этот неравный бой, двадцатидвухлетний студент Павел Марзин и Женька Крылов, которому еще не было восемнадцати и который был гораздо старше своих лет.

Крылов ударил из пулемета по узкой колонне, которая, как живое существо, отделяла от себя два удлиняющихся людских усика из грязно-белых халатов. «Эх, Сенька-Сенька, — с внезапным укором подумал он, — здесь надо было умереть, здесь…» Но ему стало неприятно, оттого что он так подумал о Сеньке. «Ты, Сеня, был хороший парень, и тебя здесь очень не хватает», — поправил он себя.

Он перебегал от печки к печке, возвращался назад, падал и снова, инстинктивно угадывая, что надо было делать, стрелял. Время исчезло, он будто провалился в небытие. Он не знал, где Марзя, не слышал свиста пуль, не чувствовал своего тела, не чувствовал страха, который улетучился после первой очереди. Он только следил, чтобы халаты не приблизились к нему, не обошли его с обеих сторон, и он перебегал, отбегал, чтобы держать их на расстоянии, прижимал их к снегу, выковыривал из снежных нор, отжимал назад, пока не стало тихо.

Потом ровно застучал партизанский «максим», и опять бежали партизаны, и впереди всех — Федя Бурлак, а Крылов сидел около Марзи и смотрел на его неподвижную, будто спящую вниз лицом фигуру.

* * *

Марзю похоронили на опушке леса.

— Правильный был человек. — проговорил Максимыч, делая топором зарубки на березах.

Весной могильный холмик расплывется, зарастет травой, зарубки же останутся, по ним легко будет найти могилу.

Смерть Марзи оставила в сердцах у партизан глубокую печаль. Когда он был жив, его будто не замечали, а чаще всего над ним подшучивали. Но когда его не стало, образовалась пустота, которую ничем нельзя было заполнить. Так бывает с настоящими людьми. Они оставляют после себя гораздо больше, чем могильный холмик. Их памятник — в умах и сердцах. Такой памятник не тускнеет.

Единственными вещами Марзи, оставшимися после его смерти, были старая записная книжка и замусоленный карандаш.

После боя на Тертовском взвод Максимыча сменили партизаны Силакова. Крылов больше не видел хутора, где погиб Марзя.

Максимыч разрешил партизанам по очереди навестить свои семьи в лесу. Ольгу и Крылова отпустили на три дня.

В ожидании подводы Крылов вышел из дома лесника на улицу. Февральское солнце уже заметно пригревало, зима близилась к концу. Крылову теперь казалось, что он всю жизнь провел здесь среди лесов, где по опушкам раскинулись партизанские заставы, а под снегом были разбросаны партизанские могилы.

Он присел на чурбак, раскрыл записную книжку Марзи, развернул вложенный в нее листок и забылся. Стихотворение из четырнадцати строк потрясло его.

ОЛЬГЕ

Не для меня ты, знаю, рождена.

Судьбой ты предназначена другому.

Ты отдалася сердцу дорогому,

Счастливая, хмельная без вина.

Но все равно душа тобой полна —

Я благодарен жребию такому.

Ты счастлива и — я, но по-иному:

Я песнь пою, что у тебя весна.

Я птицею взовьюся над тобой —

Кто помешает на тебя смотреть!

Коснусь тебя травою луговой,

Тебе листвою буду шелестеть.

И что бы ни случилося со мной, —

Тебе одной я вечно буду петь.

Подошла Ольга. Он рассеянно протянул ей листок.

— Тебе.

Ольга прочитала, ее лучистые глаза потемнели.

— Я знала. Пусть это останется у тебя.

Он вложил листок в записную книжку. Больше он читать не мог.

После обеда Ольга и Крылов уехали.

— Он все понимал, он был хороший друг. И почему это все хорошие люди погибают? — размышляла Ольга. Ее большие глаза смотрели на него печально, доверчиво и нежно.

Крылов тоже думал о том, как много оставил ему этот нескладный худой человек, никому не навязывавший себя и такой нужный каждому, с кем жил. Марзя научил Крылова лучше видеть жизнь и людей, он оберегал его счастье и умел находить радость в чужой радости. В нем заключались огромные силы, он был необыкновенный человек.

— У нас с тобой три дня. — сказала Ольга.

Трое суток жизни, тишины. Немало после того, что осталось позади.

* * *

Подъезжая к базе, Крылов услышал знакомую песню. Здесь, в брянских лесах, она звучала чересчур необычно.

Около штабного дома стояла группа командиров. Фоменко вышел навстречу партизанам, пожал им руки. В петлицах у него алели капитанские «шпалы».

— Федорчук, баню по всем правилам! А у нас гости с Большой Земли, твои, молчун!

Из-за деревьев сомкнутой колонной выходила десантная рота:

Пускай фашисты мечутся и в панике дрожат —

Мы нервы их испробуем на лезвии ножа!

Мы бьем врага без промаха,

Идем всегда вперед, —

Воздушная, десантная

Нигде не пропадет!

Четким шагом, в белых маскхалатах, с автоматами на груди шли преемники Женьки Крылова, Феди Бурлака, Саши Лагина, Витьки Седого.

— Взять взводную дистанцию! — прозвенел энергичный голос командира роты, и колонна послушно разделилась на четыре равных прямоугольника. Прошел первый взвод, за ним второй.

— Третий взвод, подтянись!

Что-то дрогнуло в Крылове, теплой волной пробежало по телу, комом собралось в груди. Среднего роста взводный повернул голову — круглые щеки, чуть вздернутый нос… Паренек, шагавший на Женькином месте, тоже был с пулеметом и, проходя мимо, обдал Крылова внимательным любопытным взглядом. Взвод удалялся, а паренек все смотрел. Крылов поднял руку, и Ольга помахала рукой. Это уходила навстречу неизвестности необстрелянная Женькина юность.

Ольга увидела в глазах у Крылова слезы.

Перед ним был тот самый батальон, неувядающий, непобедимый, как жизнь. Но это был уже не Женькин батальон. Тот исполнил свой долг, ударил по острию наступающих фашистских войск, стал легендой и больше не вернется к нему, как юность. А Крылов, никого и ничего не забывший, стоял теперь в рядах другого батальона, тоже неувядающего, как легенда.

Мать и сестры тепло встретили Ольгу и Крылова. Он тоже рад был видеть их. С того часа, когда он переступил порог этого своего нового дома, он почувствовал себя ответственным за их судьбу, а на Дальней заставе, у могилы комиссара Кудинова, дал себе слово никогда не оставлять их в беде.

— Я скоро вернусь, — сказал он, как тогда, в первый раз.

Он вышел из землянки и направился в штаб.

— Ты чего, Крылов? — спросил Фоменко, оторвавшись от бумаги.

— Мне нужна мука, соль, мясо или что-нибудь.

— С этим у нас неважно, — Фоменко взглянул на Ивакина — тот одобрительно кивнул. — Попробуем что-либо сделать. Дежурный, Федорчука сюда! Вскоре грузный завхоз ввалился в штаб.

— Какие продукты на складе?

— Да никаких нема! Один командирский запас.

— Значит, есть продукты?

— Как же без этого, есть. Только без командира не могу. Вот он вернется с Центральной базы, скажет.

— Не дождешься ты его, Федорчук, не вернется больше Ломтев, — проговорил Ивакин. В голосе у него звучали веселые нотки.

— Не вернется? А як же… без командования-то?

— Командование на месте. Вот знакомься: командир отряда капитан Фоменко, ну а я комиссар. Как ты считаешь, Федорчук, мы теперь для тебя что-нибудь значим, а?

— А я что — чи я что говорю? Мне як прикажуть…

— Пойдем посмотрим, что там у тебя на складе.

Комиссар и завхоз вышли.

— Ломтева что — сняли, товарищ капитан?

— Нет больше Ломтева, Крылов! Перевели на новую должность, там ему как раз подходящее место. Ну, как ты — написал домой?

— Куда?

— Как куда — в Московскую область, в Покровку! Да-да, можно, дойдет твое письмо: пиши, молчун! Вот мы с тобой и немного квиты.

— Спасибо, товарищ капитан.

Это был трудный и счастливый день. Крылов обретал сразу две семьи — свою собственную и Ольгину, и обе слились для него в одну.

Он принес в землянку туго набитый вещмешок с продуктами. Женщины принялись готовить ужин, а он сел за письмо. Таня не отходила от него и без умолку разговаривала. Лида помалкивала, но ей тоже хотелось заговорить с Женькой-пулеметчиком, о котором в лесных поселениях рассказывали были и небылицы.

— А тебе бывает страшно? — спросила она.

— Еще как.

— Вот и неправда. Все говорят, ты ничего не боишься.

— Боюсь. Я и тебя боялся.

Лида впервые улыбнулась ему открыто и незащищенно, и он заметил, что она тоже похожа на Ольгу.

В письме он сообщил главное: жив, здоров, партизанит в брянских лесах. Матери и Шуре этого будет вполне достаточно. Еще он добавил: «Мама, как видишь, со мной ничего не случилось и не случится впредь. И если я вдруг опять надолго замолчу, не тревожьтесь: я ведь в немецком тылу. И знай, мама, я не один: со мной Ольга. Сейчас мы отдыхаем в землянке. Здесь ее мать, Ирина Тимофеевна, и сестры Лида и Таня. Мама, я и Ольга — это навсегда. Нет ли каких вестей о Саше? Обо мне не беспокойтесь. Женя».

Он предложил письмо Ольге, но она покачала головой:

— Пусть они прочтут первыми…

Вечером все долго сидели у печки. Было тихо, уютно, и война отступила в небытие. А потом были три ночи с Ольгой, промелькнувшие, как мгновенье.

И последующие дни пролетели слишком быстро. Позади остались и заставы, и брянские леса, и Старая Буда. Крылов снова сидел на санях, а Борзов гнал кобылу вскачь.

— Чертяка шальной! — возмущался с задних саней Максимыч.

Все повторяется, но уже не бывает прежним.

— Правее стегани! — кричал Борзов. — Так их!..

Лошадь галопом ворвалась в село, пронеслась до противоположного края. Крылов яростно надавил на спусковой крючок.

— В самую точку! — Борзов остановил лошадь. — Хозяюшка, воды!

Крылов напился, вытер потный лоб тыльной стороной ладони:

— Ну что — перезимовали?!

— Кончился Лузгин, весь вышел! — смеялся Борзов.

— Чертяка, загонишь кобылу — голову сниму! — ворчал Максимыч, а на лице у него была довольная улыбка. — За мной поедете и чтобы ни гугу, как мыши!

Но и это кончилось. Стремительно побежали дни. Отряд возвратился в Старую Буду. Лошади едва успели отдохнуть с дороги, как начались необычные приготовления к дальнему походу.

Приближался фронт. Немцы отступали, с востока надвигалась Красная Армия.

13 НА ПОВОРОТЕ СУДЬБЫ

В Старой Буде царило оживление. Все чувствовали: наступают особые дни, и радостные, и тревожные. Близился конец оккупации, но и приближались регулярные гитлеровские войска, а их не удержать партизанскими заставами. Над лесным краем нависла смертельная опасность.

Спасение тысяч людей зависело от того, насколько стремительным будет продвижение частей Красной Армии. Партизаны должны были решить две главных задачи: обеспечить безопасность Малой Земли и помочь наступающей Красной Армии.

Часть партизан оставалась на месте, а большой сводный отряд уходил к линии фронта.

Крылов простился с Ольгой.

Лошади неохотно трусили по дороге, словно и им передалась грусть расставания. Старая Буда отдалялась, и фигура Ольги становилась меньше и меньше. Острый взгляд Крылова уже с трудом различал ее вдали среди крохотных фигурок Максимыча, Ивакина, Тони. А вот стена леса заслонила их, и Старая Буда исчезла из вида.

Вел сводный отряд капитан Фоменко, а роту — Силаков. Взводом командовал незнакомый партизан.

На сердце у Крылова было тяжело. Перед глазами стояла Ольга. Ему не ехать бы, остаться в Старой Буде, но он не имел права остаться, а Ольга не имела права ехать с ним, не могла оставить мать и сестер.

Перед отъездом отряда она спросила у Фоменко, вернутся ли партизаны в Старую Буду.

— Не знаю, Оля. Попытаемся вернуться… если можно будет: мы ведь здесь еще нужны.

* * *

По дороге на Дмитровск-Льговский отступали немецкие войска. Сводному партизанскому отряду было приказано задержать их.

Оставив в лесу лошадей, партизаны заняли позиции в селе, метрах в двухстах от дороги, и обстреляли гитлеровцев из винтовок и пулеметов. Эта попытка дорого обошлась отряду: через час село было в огне, а партизаны отходили к лесу. Танки и орудия били по ним не переставая.

Фоменко опять посадил людей в сани, и партизаны еще сутки петляли по округе. Этот рейд совсем не был похож на лихие партизанские набеги из Старой Буды: теперь партизан всюду встречал плотный огонь фронтовых частей.

Потом партизаны спешились, и Фоменко в темноте повел их к какому-то неведомому населенному пункту. Шли по бездорожью, по уплотнившемуся от дневных оттепелей снегу, спускались в овраги, брели в чаще леса. Бурлак, шагавший рядом с Крыловым, нес сумку с пулеметными дисками.

— Федя, а что с Ильей?

— Говорят, куда-то с Фоминым уехал.

Крылов завидовал Антипину: тот остался в Старой Буде.

На рассвете вышли, наконец, к цели. Отряд тихо, цепочкой по одному, потянулся лощиной параллельно населенному пункту. Потом Фоменко остановил головную роту, повернул всех к селу. Начали подъем вверх. Снег утрамбовало теплом и заморозками, и ноги не проваливались, почти не оставляли следов.

— Партизаны, впере-ед!

Первая атака, в которой участвовал Крылов. Цепь утрачивала однолинейность, приобретала глубину и надвигалась на избы, откуда навстречу партизанам летели белесые и желтоватые шары. Они вспыхивали и исчезали в мгновенья. Крылов будто со стороны замечал множащиеся темные пятна тел на снегу, и, оттого что он смотрел на себя и на партизан со стороны, ему казалось, что шары не имели никакого отношения к нему самому. Потом партизаны достигли окраины, а с другой стороны, им навстречу, в село входили красноармейцы. Все кричали от радости и возбуждения, Крылова кто-то обнимал, и он кого-то обнимал, понимая, что случилось нечто необыкновенное, праздничное, испытываемое им впервые.

— А где Бурлак? Среди сотен людей в селе Феди не было, а именно его Крылову сейчас надо было увидеть. Вот он, этот момент! Ради него они с Федей сколько всего пережили!

Крылов выбрался из толпы, побежал назад, к окраине, выскочил в поле.

Бурлак лежал на боку.

— Федя!..

— Наши, солдатик?..

— Наши!

Пуля попала Бурлаку в живот.

— Сюда! — позвал Крылов красноармейцев, но они продолжали шагать своим путем. Тогда он побежал к крайней избе, заметил во дворе санки и вернулся с ними в поле. Санки были низкие и широкие, с круто изогнутыми впереди деревянными полозьями — такие делали только в деревне.

— Сейчас, Федя, сейчас…

Он кое-как уложил Бурлака на санки. Ноги в разбитых валенках волочились по снегу.

— Где санпункт? Санпункт! — спрашивал он у бойцов. Они пожимали плечами, неопределенно показывали назад.

— Лобанов! — крикнули наконец. — Иди сюда, партизан ранен!

Устало подошел санитар, мазнул по усам рукавицей:

— Давай в сторону.

Он помог свезти санки с дороги, по которой уже ехали орудийные упряжки, принялся расстегивать у Бурлака одежду.

— Ничего, брат, ничего. Бывает.

Живот у Бурлака был залит кровью. Она проступала сквозь бинты, но санитар продолжал опоясывать тело по буро-красным пятнам.

— Вези туда. Там спросишь, а мне вперед надо.

Крылов повез Бурлака по дороге. Сбоку, в прогале между домами, плотной массой, смешавшись, стояли партизаны и красноармейцы.

-. будем бить, пока на нашей земле не останется ни одного оккупанта! — донеслось до Крылова.

* * *

Он вез Бурлака километра два, до следующей деревни. Здесь было тихо. У изб стояли упряжки с противотанковыми орудиями, лошади не спеша похрустывали сено. Навстречу устало шагали пехотинцы, сзади Крылова догоняли и обгоняли легкораненые. Один ковылял рядом, опираясь на винтовку.

— Передохнем, браток, — предложил Крылову. — Спешить некуда, а на тот свет успеется.

Крылов перевел дыхание, смахнул с лица пот. Красноармеец принялся закуривать.

— Я уж третий раз…

У красноармейца было приятное продолговатое лицо, небритые щеки, прямой, хороший взгляд.

— Крылов?! — послышался удивленный голос. — А говорили, ты убит! — с рукой на перевязи, широко улыбаясь, подходил Киреев. — Бурлак? Куда его?

— Наши где?

— Уехали! Тебя Борзов искал!

— Уехали?.. Куда?

— В Старую Буду. Я тоже хотел, Фоменко не взял. Лечись, говорит. Он про тебя спрашивал. Убит, говорят, а никто не видел. Я от Силакова узнал.

— От Силакова?..

— Примета верная, парень, — вмешался красноармеец. — Жить тебе сто лет! Ну, похромали потихоньку, подвода едет!

— Опять ты, Райков? — сказал санитар.

— Он самый, — красноармеец подождал, пока санитары укладывали в сани Бурлака. — Ну, а теперь я рядышком.

— Сверни на прощанье, может, больше не свидимся, — попросил Киреев.

Руки у Крылова дрожали, он рассыпал махорку.

— Опять ты из-за меня остался. — Бурлак открыл глаза.

— Выздоравливай, Федь. Я тебе домой напишу, попрошу, чтобы тебе переслали.

Бурлак слабо пожал ему руку.

— Виноват я перед тобой. Невезучий я.

— Не надо, Федя.

Ездовой развернул лошадь в обратную сторону.

— Но-о! Уснула!..

Крылов стоял на месте и смотрел, как исчезала из вида последняя ниточка, связывающая его с партизанами, со Старой Будой.

Потом он бежал назад, и дорога казалась ему бесконечно длинной.

Партизан в селе не было. Дымилась кухня, связист разматывал катушку, догорала изба, около которой безмолвно стояли старуха, мальчик и девочка.

— Мамаш, куда партизаны поехали? Слышишь, мамаш, партизан не видела, а?

Старуха что-то пробормотала, он махнул рукой и поспешил дальше.

— Товарищ майор, не скажете, куда уехали партизаны?

— А ты почему отстал?

— Раненого отвозил. Не знаете?

— Туда поехали, — майор недоверчиво оглядел Крылова и, ничего больше не добавив, свернул с дороги.

— Друг, не видел партизан? Давно они уехали?

— Какие тебе тут партизаны, — проворчал красноармеец, стоявший на посту у большого кирпичного дома. — Давай проходи.

Крылов вышел из села и часа полтора шагал по наезженной санной дороге. В поселке, куда он попал, не оказалось ни партизан, ни красноармейцев. Он свернул в сторону, возвратился назад, снова пошел вперед, уже ни на что не надеясь, потому что и в следующей деревне не видели никаких партизан. Они будто сквозь землю провалились. Он опять свернул в сторону и шел до тех пор, пока снова не очутился в том самом селе, где оставил Федю Бурлака.

— Товарищ лейтенант, до Старой Буды отсюда далеко?

— До какой Старой Буды? Ты кто?

— Отстал я.

Лейтенант присвистнул:

— Это не по моей части, ничем не могу помочь.

Крылов присел на слежавшийся хворост, мысли у него смешались, в груди было пусто, и если он сейчас хотел чего-то, то лишь одного: чтобы кто-нибудь подошел к нему, спросил, почему он здесь сидит, и посоветовал бы ему, что делать. Но никто не подходил. Второй раз в жизни он был совершенно один. Так как ему было все равно, куда идти, он направился к избе, около которой стояла противотанковая сорокапятимиллиметровая пушка. Лошади живо напомнили ему Старую Буду, и острая тоска стеснила ему грудь.

— Ну как, партизан, дела?

На крыльцо вышел молодой красноармеец, полушубок у него был наброшен на плечи — взгляд Крылова упал на гвардейский значок.

— Ты… не из десантников?

— Ну?

— Из тридцать девятой?!

— Нет, тридцать седьмой. В Сталинграде рядом были. А ты откуда знаешь?

— Из тридцать девятой я. В Раменском стояла.

Красноармеец прошел за угол, а Крылов почувствовал, что ухватился за тонкую, совсем тоненькую ниточку, которая вот-вот оборвется, но которая все-таки появилась и избавила его от одиночества.

— Десантник, значит? — возвратился красноармеец. — Нашего брата во всей дивизии и сотни не наберешь, а в полку и десятка не осталось. В батарее я один, и то из батальона взяли.

— А с командиром можно поговорить?

— Ступай вон в ту избу, спроси старшего лейтенанта Афанасьева. Постой, я тоже пойду. Пылаев моя фамилия.

— Крылов.

— Доброволец?

— Да.

— Я тоже. А как сюда попал?

— Так получилось…

Они подошли к избе комбата.

— Подожди здесь, я сначала сам с ним поговорю, — Пылаев поднялся по ступенькам. Через несколько минут он позвал Крылова в дом.

Афанасьев, плотный мужчина лет тридцати, писал за столом письмо.

— Так чего ты от меня хочешь, партизан? — светлые глаза оценивающе смотрели на Крылова.

— Мне надо вернуться в Старую Буду, а я не знаю как. Это перед Ямполем.

Афанасьев развернул карту.

— Далеко. Туда и фронт не дошел.

— Партизаны-то уехали.

— На то они и партизаны. Не отставал бы.

— А как туда пройти?

Афанасьев с любопытством приглядывался к Крылову.

— Дня за четыре дойдешь, только дело это канительное. Документы у тебя есть?

— Нет.

— А может, ты — полицай? Кто тебя знает, на лбу ведь не написано. Ну вот задержат тебя, спросят: «Почему через фронт пробираешься?» Что на это ответишь? И кто тебе поверит?

— Товарищ старший лейтенант, берите его в батарею! Все и так ясно!

— Ничего тебе, Пылаев, не ясно. И вообще, ты лучше помалкивай. Так зачем тебе в Старую Буду, парень? Знаешь, чем рискуешь? Не только жизнью…

Крылов вопросительно взглянул на Афанасьева.

— Присягу давал? Давал. Из армии тебя никто не увольнял? Нет. Вот ты и пришел в армию. Сейчас тебе прямая дорога в особый отдел. Решай теперь куда.

— Да берите его, товарищ старший лейтенант!

«Что же делать? — беспокойно думал Крылов. — Я должен добраться до Старой Буды во что бы то ни стало. Я обязан вернуться в отряд, попытаться вернуться. Там, в лесах, меня ждут товарищи и близкие люди, а здесь я — человек без рода, без племени, полицай, дезертир, дорога которому в особый отдел. И я даже не смогу доказать, что это не так. Лишь они двое, Пылаев и Афанасьев, случайно оказавшиеся у меня на пути, в чем-то поверили мне. Кроме того, в словах Афанасьева была жестокая правда. Как же быть?»

— Рассказывай о себе главное, суть! — потребовал Афанасьев. — Сударев, запиши партизана. Со слов, со слов, а как же! — распорядился он, после того как выслушал Крылова. — Красноармейскую книжку потом заверишь. Пылаев, Костромина ко мне.

Через несколько минут в избу вошел старший сержант Костромин, коренастый, спокойный человек, напомнивший Крылову старшего сержанта Дрожжина.

— Принимай, Костромин, пополнение вместо Любарева. Найди старшину — переодеть его надо.

Крылов не был уверен, что поступил правильно, но он не был уверен и в том, что любое другое решение было бы лучше. Жизненная тропа привела его сюда, в противотанковую батарею, о которой утром он и представления не имел. «Что ж, — убеждал он себя, — пусть будет так…»

— Какое у нас сегодня число, Сударев? — старший лейтенант закончил письмо.

— Седьмое марта, товарищ комбат.

Седьмое марта. Миновал год, в течение которого Крылов прожил много-много жизней. Так много, что, казалось, уже ничто больше не могло удивить его. Да и возможно ли еще что-либо неизведанное?

— Пошли! — Пылаев, новый товарищ Крылова, вводил его в новую среду. А что это делал бывший десантник, укрепляло ниточку, неожиданно обретенную Крыловым в орловском хуторе.

* * *

Крылов прощался со своим партизанским прошлым. Быть может, по натуре своей он больше всего подходил к этой нелегкой, полной контрастов — и будничной, и лихой, даже бесшабашной — партизанской вольнице. Теперь, став бойцом стрелкового полка, он возвратился в то главное русло, с которого началась его военная судьба.

— Ну, партизан, переодевайся, — сказал старшина.

Это был и радостный и грустный час. У Крылова восстанавливались прерванные семь месяцев тому назад связи: теперь он напишет домой, узнает о Саше, получит письма. У него опять есть документ, удостоверяющий его как бойца Красной Армии. Но вместе с партизанским прошлым от него уходил целый мир, а Крылову хотелось бы унести с собой все, что было дорого ему, ничего не растеряв — ни чувств, ни воспоминаний, ни вещей. За ними была жизнь, согретая взглядом, дыханием и нежными руками Ольги.

Сапоги у него еще крепкие — они напоминали об Антипине, оставшемся в Старой Буде. Сапоги Крылов оставит себе — тут никто не возразит ему. Иное дело — одежда, с ней придется расстаться. Прости, Ольга, что случилось так. Да и что в конце концов шапка? Оба-то они остались…

— Носи, малыш! — Крылов снял с паренька его старенькую ушанку и надел ему на голову свою меховую шапку.

— А мамке что сказать?

— Скажи: от партизана, от Женьки-пулеметчика.

Кончился партизан Женька-пулеметчик — появился красноармеец Крылов. Но разве он мог в тот момент предполагать, что Женька-пулеметчик не кончился, а только отделился от него и пошел в завтрашний день своим путем, и что эта шапка, случайно подаренная деревенскому мальчику, через много лет напомнит людям о партизане Женьке-пулеметчике…

Пиджак у него давно был не нов, но с ним тоже связано немало воспоминаний. К нему прикасалась Ольга, она штопала места, разорванные пулями. Вот следы ее рук. Сохранить бы все, сберечь на память. «Прости, Ольга, что и здесь расстаюсь с тобой…»

Он положил пиджак на лавку — пусть останется в деревенской избе. Хуторская женщина подарила его ему — Крылов возвращает его ей со следами пуль.

Свитер он пока оставит у себя, брюки, конечно, придется заменить, ничего не поделаешь. Ну, а шарф он не отдаст. Шарф — это совсем другое.

В ватных брюках, в гимнастерке, надетой поверх свитера, в телогрейке и армейской шинели Крылов уже ничем не отличался от других красноармейцев, и теперь никто не узнал бы в нем партизана Женьку-пулеметчика.

— А ничего солдат, все при всем, — одобрил старшина. — Только кудри придется снять, нечего лишних вшей разводить. Ну, иди, Крылов.

— Есть.

Крылов пришел к новым товарищам, был как раз обед.

— Садись, партизан! — Костромин пододвинул котелок с супом. Из такого же вот котелка, но не настолько закопченного, Крылов ел в Раменке.

— Сафин, автомат Любарева у тебя? — спросил старший сержант.

Круглоголовый, коренастый, небольшого роста ездовой Сафин пил чай из алюминиевой кружки, дул, вспучивая щеки.

— У меня бери, — сказал он Крылову.

— А пулемет старшине сдай, нам ни к чему.

— Зачем старшине? Я берегу! — возразил Сафин.

— Лошадям, что ли? — засмеялся Пылаев.

— Фриц пугать! — круглое лицо Сафина улыбалось щелочками глаз, ямками на щеках.

Костромин взглянул на часы, потом в окно.

— Поторапливайтесь. Батальон пошел.

От этих слов на Крылова повеяло чем-то уютным и близким. Он вышел на крыльцо: мимо нестройно шагали красноармейцы. Эта колонна была совсем не похожа на Женькин десантный батальон, но и у нее была особая поступь: шли обстрелянные люди. Они спокойно переговаривались между собой, посмеивались, некоторые курили на ходу. Тут же, среди бойцов, шагала санитарка. Крылову и в голову не могло прийти, что это Лида Суслина.

«Хватит спать!» — крикнул сорокапятчикам пехотинец из колонны.

— Топай-топай, пехота! — отозвался Пылаев.

Противотанковая батарея выезжала на дорогу. Крылов зашагал с новыми товарищами в ту сторону, где погромыхивал фронт.

— Но, дохлый! — покрикивал на лошадей Сафин. Пылаев рассказывал о забавном случае в стрелковой роте, наводчик Климов интересовался, когда же выдадут сапоги.

Жизнь продолжалась, люди оставались самими собой. И они, Крылов и Ольга, ни в чем не изменили себе. Ольга не поверит, не должна поверить.

Крылов слышал шаги идущей пехоты, шаги товарищей, и в нем крепла уверенность, что он поступил правильно, что все будет хорошо.

Пусть говорят что говорят,

Пусть очень крут подъем,

Пусть в тебя молнии летят, —

Иди своим путем!

Но береги в себе — себя

И береги ее — в себе.

Все возродится у тебя,

И все опять придет к тебе.

Загрузка...