Лю Синьу ЖЕЗЛ СЧАСТЬЯ

Было время производственной гимнастики, но в редакции ею по обыкновению никто не занимался. Кто-то громко рассказывал занятную историю, ее прерывали взрывы смеха. Тут мне позвонили по телефону, но расслышать голос в трубке никак не удавалось сквозь шум.

Я прикрикнул и махнул рукой. Смех и разговоры приутихли. Только тогда сумел я разобрать, что звонил Цао — секретарь партийной организации школы, где я прежде работал. С тех пор, как меня перевели три года назад в издательство, мы с ним виделись редко. Главная тому причина — наша занятость, а ведь, работая в школе, мы с ним были приятелями, каких нынче редко сыщешь.

— Цао, слушаю, у тебя ко мне дело? — прокричал я в трубку, прижав ее ко рту.

Характер Цао нисколько не изменился: что ни случись — большое горе или большая радость, он всегда невозмутим. И теперь он неторопливо, но без лишних слов сообщил:

— Умер дядюшка Ши Ихай. Надо устроить траурное собрание. Прикидывал я так и сяк, речь придется все-таки составить тебе.

Шум вокруг словно куда-то отдалился внезапно, свинцовой гирей сердце потянуло вниз. Я крепче сжал в руке телефонную трубку, изменившимся голосом спросил:

— Когда умер?

— Позавчера, на полпути в больницу. Инфаркт. Разбирали мы тут его пожитки — ты же знаешь, как скромно он жил всегда, — ничего путного от него не осталось. Только в деревянном коробе нашли сверток…

Я перебил его:

— Что там было?

Цао ответил. У меня комок подступил к горлу, и я едва прошептал: «Вон оно что! Оказывается…»

Панихиду назначили на завтра, во второй половине дня, и я пообещал этим же вечером написать речь, а на следующий день, отпросившись с работы, принести ее в школу.

Вечером я сел за письменный стол и, забыв обо всем остальном, обратился мыслями к Ши.

Осенняя ночь была тиха. Казалось, слышишь, как за окном с деревьев падают на землю листья. Я взял ручку. Охватившие меня горестные думы будто устремились к кончику пера, но в то же время я не представлял себе, с чего мне все-таки начать.

Дядюшка Ши, если у вас есть душа, вы вместе с легким ветром этой тихой ночи неслышно прилетайте сюда, ко мне, чтобы мы, как прежде, могли сесть рядом и открыть друг другу наши сердца… Где же вы, дядюшка Ши? Я печалюсь о вас, наверно, и вы все еще думаете обо мне! Дядюшка Ши…

1

Учительствовать я начал в 1961 году. В те времена немало нас, молодых учителей, жило при школе. Каждое утро шли мы после умывания кто на спортплощадку — пробежать несколько кругов, кто почитать вслух, в тени деревьев, кто в учительскую — готовиться к урокам. И непременно либо сквозь тонкую пелену тумана, либо при ранней ясной зорьке видели, как наш дворник длинной бамбуковой метлой подметает школьный двор. Лет пятидесяти, роста он был небольшого, но широк в плечах и могуч торсом. Всегда молча, с низко опущенной головой, он медленно продвигался по двору на своих кривых ногах, монотонно махая метлой. «А-а-а, это опять дядюшка Ши подметает…» — отмечали мы и тут же забывали о нем. Обычный дворник с обычной метлой — он не вызывал у нас любопытства.

В оправдание скажу: происходило это не оттого, что мы презирали обслуживающий персонал. Ведь любили же мы заговаривать с вахтером школьной проходной Гэ, высоким, худым стариком старше Ши на несколько лет. Говорили, до освобождения он был даосским монахом, и мы частенько подтрунивали над этим. Он был грамотный: разносил газеты, письма, квитанции на денежные переводы и к своим обязанностям относился весьма серьезно. К тому же он любил затевать разговоры о текущем моменте.

А Ши? Что связывало нас с ним?

Ши не знал ни одного иероглифа, работать в проходной не мог, к тому же был молчалив и, казалось, ко всему безразличен. Неудивительно, что он не привлекал нашего внимания.

Все переменилось у меня на майский праздник 1962 года. В тот день я не пошел на торжественный вечер, остался в школе дежурить. В мои обязанности входило совершать ежечасные обходы вдоль стены, окружавшей спортивную площадку, рядом с которой притулилась сторожка дядюшки Ши. Сама школа была закрыта, поэтому отдохнуть между обходами я заходил к нему.

Поначалу, войдя в его закуток, я молча садился на стул, принимался за роман, который прихватил с собой, и не обращал никакого внимания на Ши, разминавшего табачные листья на своей постели. Каждый раз, когда я раскрывал книгу, Ши молча наливал чай в чашку передо мной, и в эти моменты я испытывал некоторую неловкость. Но, вернувшись после третьего обхода, я почувствовал, что молчать дальше становится уже неудобно.

Я вспомнил, как наш директор рассказывал, будто несколько десятков лет назад помещения нашей школы были резиденцией маньчжурского князя, и, чтобы нарушить молчание, я спросил:

— Дядюшка Ши, не знаете ли вы, что было при князе на месте теперешней спортплощадки?

— Сад был.

В моем воображении всплыли картины из романа «Сон в красном тереме». Почему-то вспомнилось название одной из последних сорока его глав: «О том, как лунной ночью в саду Роскошных зрелищ призрак предостерег».

— Дядюшка Ши, — улыбаясь, спросил я, — а привидения в том саду были?

— Были.

Я удивленно посмотрел на него. Старик не спеша потягивал дым из своей длинной трубки.

— Да разве привидения есть?

— Я видел.

— Это вам наверняка померещилось. Не бывает их.

— Я же видел.

— Правда? Ну и как же оно выглядело, привидение? — растерянно спросил я.

Ши приподнял голову и взглянул мне прямо в глаза. На его слегка приплюснутом лице по-прежнему не было заметно никаких чувств. Он равнодушно сказал:

— Тогда мне было столько же, сколько сейчас тебе. Большая часть этих княжеских хором уже отошла к школе. Тогда спортплощадка не была такой большой. На восточной половине ее в ряд стояли бараки — для учеников. А нужду они справляли по ночам в деревянные параши прямо за бараками. Вот!.. А я к утру должен был опрастывать параши, так что в пятую стражу приходилось из постели вылезать. Один раз встал я с постели раньше, чем всегда. Пошел к баракам. Только подошел к ним, как вдруг мельк — белая тень. Смотрю, вроде бы женщина. Одета в бледно-голубую кофту, заправленную в черную юбку. Ты же знаешь, школа наша всегда была мужская, учениц не принимали. Откуда же взяться здесь женщине? Да еще среди ночи.

— Бывают же смелые девушки, наверняка одна из таких и перелезла через стену, — отшутился я.

Голос дядюшки Ши по-прежнему оставался ровным и неторопливым:

— Я прошел вперед, крикнул: «Не прячься, выходи!» Она и вышла из-за угла. Волосы черные как вороново крыло, лицо белое как снег, углы глаз опущены вниз, а губы красные, будто с них кровь сочится…

Я прервал его.

— Какое же это привидение? Это человек живехонький.

Ши, казалось, не слышал моих слов.

— Стал я перед ней прямо лицом к лицу, — монотонно говорил он, — спросил: «Человек ты или привидение? Отвечай!» Она отвесила поклон и, плача, проговорила: «Брат! Человек я, никакое не привидение…»

Ши замолчал. Он сильно затянулся из трубки и продолжал:

— Сомнение меня взяло, а она добавила: «Горе мое злосчастное!» Повернулась и пошла прочь. Смотрю: идет она босая, а ноги ее не по земле ступают, а над землей плывут на цунь с лишком. Потом завернула за угол, исчезла…

Сердце у меня гулко застучало. Всей спиной ощутил я вдруг ночную пустоту и холод школьного двора, куда мне вновь надо было идти сейчас на обход…

Впрочем, через минуту я успокоился и подумал: комсомолец обязан верить в материализм, на него не должен действовать яд суеверий; я прямо посмотрел на дядюшку Ши и твердо сказал:

— У вас определенно тогда возникли галлюцинации. Привидений нет и никогда не было.

— Нет, не мог я ошибиться. Я ведь тогда, когда вернулся к себе, еще пожалел ее: холодно ночью, а она босая. Купил ей чулки и тапочки, ночью положил их на то место, где ее встретил. На рассвете пошел посмотреть, а чулок и тапочек уже нет. Ученики в те часы еще не вставали, если не она, то кто их взял?

Я не знал, что сказать.

— Ну, ладно! Ты отдыхай, а я за тебя обход сделаю. — Дядюшка Ши поднялся и, взяв со стола мой электрический фонарик, не спеша вышел.

Я прислонился спиной к стене, стараясь разобраться в своих чувствах. Я и сердился на Ши за его суеверия и за тот страх, который — пусть и на короткий миг! — он внушил мне своим рассказом, и был благодарен ему за внимание ко мне и заботу.

Но днем при ярком свете вся эта история предстала мне совершенно иначе. «Старый темный человек», — подумал я о дядюшке Ши и тут же постарался выбросить его из головы.

2

В следующий раз я близко столкнулся с Ши только осенью 1964 года. В то время в школе уже было принято устраивать собрания, на которых старые люди рассказывали о своей прежней горькой жизни, и мне нужно было найти кого-нибудь, кто сможет прийти к ученикам, чтобы поделиться с ними тем, что ему пришлось перенести до освобождения.

Я отправился к Цао. Незадолго до этого его как раз перевели в нашу школу на должность заместителя секретаря партийной организации. Он и тогда был такой же, как сейчас, — черный, тощий и старый на вид, хотя исполнилось-то ему в ту пору всего тридцать восемь.

Придя к Цао, я принялся сетовать:

— Мы уже дважды устраивали встречи с бедняками, страдавшими в прежние годы, а мне опять предлагают провести собрание. Может быть, хватит уже, а?

— Я тебя понимаю. Но раз есть указание, надо его выполнить.

Я повысил голос:

— У тех жертв прошлого режима, что живут поблизости, мы уже побывали, посылать же ребят в дальние деревни — значит еще больше занятий пропускать. Дадим мы когда-нибудь школьникам возможность учиться или нет?

Цао задумался.

— По правде сказать, и в нашей школе есть человек, который многим бы мог поделиться с молодежью.

— Это кто же? — удивленно спросил я.

— Ши, дворник наш. Я читал его личное дело. Родился он во время Синьхайской революции. Родители, видно, не могли прокормить его, подкинули… Уже то, что ему удалось выжить в приюте, было чудом. В десять лет с небольшим взяли его в слуги священники миссионерской школы, сызмальства прислуживал он чертям заморским, делал самую черную и грязную работу, а взамен ничего не видел, кроме побоев. Так и влачил свои дни до самого освобождения. Только когда правительство взяло в 1952 году нашу школу под свой контроль и иностранные священники, скатав свои постели, убрались восвояси, он и узнал впервые, что такое жизнь без эксплуатации. Думаю, ты мог бы пригласить его поделиться с учениками воспоминаниями о его горькой доле. Рассказ человека, которого дети знают, заденет их за живое больше, чем если им то же самое кто-нибудь со стороны будет рассказывать.

Честно говоря, после той истории с привидением, которую рассказал мне дядюшка Ши, колебания у меня некоторые были. Мало ли что старик может наговорить детям. Однако выбора у меня особого не было, и, поразмыслив, я все-таки решил последовать совету Цао и на другой день отправился к нашему старому дворнику. Он готовил тесто для клецок, собираясь варить с ними суп. Сказав ему, зачем пришел, и опасаясь отказа, я в конце особо подчеркнул:

— Это парторганизация поручила мне вас попросить.

Но Ши вопреки моим ожиданиям сразу согласился:

— Ладно, расскажу.

Как сейчас помню это собрание. Ши пришел в класс вовремя и, став неподалеку от двери, сразу стал говорить. Лицо у него, как обычно, выглядело равнодушным, но в интонациях нет-нет да и проскальзывало волнение.

— Вы родились в счастье, а что такое счастье, не понимаете, — начал он. — Откуда знать вам горести и обиды, которые мы прежде терпели от чужеземцев.

Я оглядел затихший класс. Школьники внимательно слушали старого дворника. Все было, как обычно и бывало на подобных встречах, но вдруг слова Ши насторожили меня.

— Миссионеры тоже ведь разные были, — говорил он. — В полу комнаты, где учится третий класс «Б», до сих пор сохранилась крышка, запертая на замок. Под этой крышкой ступеньки, они ведут в погреб. А в том погребе при чужеземцах пиво стояло, прямо целыми ящиками. Захотят они пить, тотчас и посылают меня за мим. Ведь чем лето жарче, тем больше хочется пить, разве не так? Если за день я не сбегаю в погреб с десяток, а то и больше раз, то, почитай, чудо случилось. Так вот, господина Дэ Тайбо, это он такое себе китайское имя взял, мы, слуги, Калач прозвали. Весь он был белесый, как ямс, который очистили от кожуры, а толщиной походил на тыкву. Если говорить о лени и прихотях, то этот самый господин Дэ был такого же пошиба, как и другие чужеземцы. Но все ж таки порой в нем и что-то другое проглядывало. Хоть и гонял он меня не меньше других, но обращался все-таки не в пример вежливей. «Ихай, — скажет бывало, — будь любезен, пожалуйста, принеси мне еще бутылочку пива». Я принесу и подам ему, так он даже спасибо скажет. А когда в добром расположении духа бывал, так пива мне немного оставит в награду. А второй, господин Хэ, сукин сын, совсем другой субчик был. Мы, слуги, Морковкой его прозвали, потому что нос у него краснее морковки был. Взревет как бык: «Тащи пива!» — так я сломя голову в погреб кидался. Чуть замешкаешься, так и жди, что кулаки в ход пустит. Как-то вылез я из погреба, а рука у меня, в которой я бутылку держал с пивом, прямо-таки дрожит от холода. Морковка уставился на меня: «Ах, такой-сякой! В чем дело? Что, трясун на тебя нашел?» Этот парень так здорово поднаторел по-пекински ругаться, что кого угодно мог за пояс заткнуть. Я ему отвечаю: «На дворе жара стоит, я весь вспотел, а в погребе такой холод, что поневоле дрожать начнешь». Я-то это ему попросту говорил, объяснить чтобы, а он посчитал, что я перечу ему. «Раз так, — говорит, — ты у меня там целый час просидишь». Уж как я прощения просил — без толку. Затолкал он меня туда силком и замок на крышке закрыл. А одет я был всего-то навсего в одну рубашонку. Спасибо Калачу. Хватился он меня зачем-то, узнал, что я в погребе сижу, и выпустил. Да еще и Морковку обругал: «Ты, — говорит, — божьим заповедям не следуешь и милосердия в тебе нету».

Представляете себе, как я заволновался, когда услышал, о чем Ши ребятам рассказывает. Разве мог я с этим смириться? Воспользовался моментом, когда Ши отхлебнул из чашки чаю, и между прочим вроде бы вставил:

— Гнусность этих двух священников одинакова, но Калач более коварен, чем Морковка, так как более ловко умел втереться в доверие… На свете все вороны черны! Никто их природу не переделает!

Эх! Каким же неразумным показал себя дядюшка Ши! Он повернул голову в мою сторону и говорит:

— Это ты неправильно сказал. Вот я, к примеру, в нашем саду горных ворон видел: так у них шейка серая, а грудка белая.

Класс так и грохнул от смеха! Тут уж я не на шутку рассердился, даже кровь от лица у меня отлила. Да, удружил мне Цао. А еще заместитель секретаря партийной организации. Подумать только, кого он к детям пригласить посоветовал. Что это за докладчик, если он даже непреложным истинам, таким, как «на свете все вороны черны», свое особое мнение противопоставляет. Нелегко же мне будет после этого вести среди учеников работу по «искоренению зла»…

Ну да делать было нечего, надо было выходить из положения, и, чтобы отвлечь дядюшку Ши от миссионеров, я, словно бы и не расслышав его ответа, сказал:

— Дядюшка Ши, а не могли бы вы теперь рассказать ребятам о том времени, когда наша школа была дворцом князя? Пусть дети узнают, каково в те времена жилось княжеским слугам.

Ши покашлял, прочищая горло, и, немного подумав, сказал:

— Мерзостей во дворце князя делалось ой как много! Не стану говорить обо всем, скажу только, что одних служанок, которые бросились в колодец в саду, слышал я, наберется больше, чем пальцев на обеих руках. Жили они себе и жили, с чего бы это им в колодец прыгать! Да с того, что князь всех их испортил! Потом сад уничтожили, колодец землей засыпали, но их обиженные души так и остались в этих местах. Да что говорить, сам я встречал их здесь…

Слышите: опять не туда клонит! Недаром я опасался, что перед, как принято теперь говорить, «цветами нашей отчизны», он опять примется рассказывать байки о привидениях вроде той, что поведал мне. Несколько раздражаясь, я перебил его:

— Ребята, дядюшка Ши знает очень много. Вам, дядюшка, если на то пошло, необязательно ограничиваться лишь рассказами о событиях, имевших место во дворце князя, вы можете рассказать нам и о печалях бедняков нашего района при старом режиме…

Одним глотком он выпил полчашки чая и подхватил:

— Вот, вот, стоит человеку обеднеть, как все, несчастья посыплются ему на голову. Сколько же у нас раньше здесь было обиженных и обездоленных! Хотя бы взять сестер Цзинь, что живут в доме четырнадцать по переулку Бамбуковых листьев. Много они хлебнули горюшка! Не приди новая власть, не спаси их, тоже бы сгинули в каком-нибудь колодце и стали привидениями.

Вот ведь упрямый старик! Опять о привидениях! Нет уж, хватит! Не останови его, так он совсем детям головы заморочит!

Воспользовавшись паузой, я шагнул вперед и сказал:

— Дети! Дядюшка Ши немолод, да и здоровье у него в последнее время неважное. Поэтому будем считать наше собрание законченным. Давайте дружными аплодисментами поблагодарим его за то, что он преподал нам живой урок той горькой жизни, которую ему пришлось испытать. Похлопаем ему, дети.

Так под горячие аплодисменты и проводили мы дядюшку Ши из класса.

Когда я назвал рассказ старого дворника «живым уроком», это было лишь данью вежливости, но для школьников он, видимо, действительно оказался живым уроком, потому что на протяжении последующих дней я не раз слышал, как ученики на все лады обсуждали между собой Калача и Морковку, неподдельный интерес вызвали у них и сестры Цзинь. Через неделю юные руководители совета класса пришли и доложили мне:

— Все наши ребята говорят, что они хотели бы пригласить сестер Цзинь из переулка Бамбуковых листьев, которые испили полную чашу горечи и страданий. Пусть они тоже расскажут нам о своей прежней жизни.

В это время от меня опять требовали провести какое-нибудь воспитательное мероприятие, и я, поразмыслив, согласился, хотя про себя твердо решил: уж теперь-то постараюсь заранее до тонкостей вызнать всю историю этих женщин, и если сестры Цзинь окажутся такими же бестолковыми, как дядюшка Ши, то будь их жизнь горше полыни, я ни за что на свете не позволю состояться этой встрече.

3

Председателя жилищного совета, у которого я предварительно хотел разузнать что-нибудь о сестрах Цзинь, на месте не оказалось, и я, не став его дожидаться, решил — несколько опрометчиво — один отправиться к ним домой.

Дом номер четырнадцать, по сути, представлял собой дворик с хибарками, где проживало шесть семей. В шестьдесят четвертом году нехватка жилья в Пекине еще не приобрела катастрофического характера, поветрие самовольно лепить халупы еще не распространилось так, как впоследствии, и поэтому дворик, пестревший яркими цветами, оказался просторным и светлым. Да и сами хибарки, хотя были старыми, выглядели довольно ухоженными и чистенькими.

Сестры Цзинь жили не вместе: одна — в южном домике, другая — в северном, каждой принадлежало по одной комнатушке. Сначала я направился в южный домик, где меня встретил смуглый здоровяк: я признал в нем мастера из ближайшей угольной лавки, который делал прессованные угольные шарики для топки. Перебросившись с ним несколькими фразами, я узнал, что он — муж младшей Цзинь, зашел домой пообедать и что его жена сейчас на работе. Тогда я сказал, что хочу встретиться со старшей сестрой его жены. Ничего не говоря, он отвел меня к самому крайнему домику и, подойдя к двери, позвал кого-то по имени, которого я не расслышал. Затем, не оглядываясь, быстро ушел к себе. Тут дверь открылась. Появилась старушка. Худенькая, щуплая фигурка, продолговатое, прямоугольное личико в густой сетке тонких морщин. Волосы с проседью уложены на затылке в овальный узел, известный под названием «золотой слиток».

— Вы из конторы? — нехотя впуская меня в комнату, спросила она.

Я сказал ей, кто я. Она посмотрела на меня, и в ее огромных глазах мелькнуло смятение.

Чтобы разрядить обстановку и нарушить молчание, я спросил:

— Ваш муж на работе?

Ее седые брови дрогнули.

— Мой муж давно умер.

Только теперь я заметил, что в комнате стоит лишь одна старая узенькая кровать, да и вся скудная мебель, казалось, готова вот-вот рассыпаться от ветхости. Тем резче бросался в глаза редкостной красоты чайный столик на длинных ножках темного сандалового дерева, стоявший у изголовья кровати, на котором лежала весьма изысканная зажигалка и стояла изящная чайная чашка из тонкого фарфора с расписной крышкой.

Я спросил смущенно:

— Муж вашей младшей сестры работает в угольной лавке?

Она кивнула:

— Да! Сама Цююнь работает на фабрике готовой одежды, а я вот дома клею коробки, подрабатываю немножко.

Она указала на угол комнаты, где лежала куча уже готовых, ожидавших оклейки коробок и обрезки бумаги.

Тогда, чувствуя, что разговор не получается, я решил прямо перейти к делу и уже начал было объяснять цель своего посещения, но тут неожиданно пришла председательница жилищного совета и сказала, что ей сейчас звонили и требуют, чтобы я немедленно вернулся в школу. Выйдя в переулок, я хотел уже было попрощаться с председательницей жилищного совета, но та остановила меня.

— Не спешите, — сказала она. — Вам никто не звонил. Это я сказала, чтобы просто вызвать вас оттуда.

Я удивленно посмотрел на нее.

— Да-да. Я хотела вам сказать: очень даже неподходящего человека нашли вы для встречи с учениками. Вы знаете, кто она? Она высокородная барышня из бывшего княжеского дворца, где теперь ваша школа. В те времена таких, как она, барышень называли принцессами да княжнами. После развала маньчжурской власти большую часть княжеского дворца запродали иностранной духовной миссии, которая открыла там школу. А бывшие хозяева дворца укрылись в боковом дворике, вели там беспутную жизнь на те деньги, что получали от миссионеров. Перед событиями 7 июля князь продал миссионерской школе последнюю боковую пристройку, но и этих денег княжеской семье ненадолго хватило. С тех пор она и впала в полное разорение, а потом и вообще распалась. Наша княжна отделилась от старшего брата и переехала в дом, который стоял в переулке Фонаря из козьего рога. То было ее последнее недвижимое имущество. Жила она на сборы от квартплаты, но перед освобождением муж ее — мелкий маклер, который только и делал, что пил, ел, распутничал да играл в азартные игры, тайком от нее сбыл дом, забрал все пожитки и удрал. Тогда она переехала сюда и все время, даже два первых года после освобождения, жила за счет продажи еще оставшихся у нее картин, каллиграфических надписей, антикварных безделушек, фарфора, туши и тушечниц. Только потом она раздобыла себе кое-какую работенку на дому: расщепляла на пластинки слюду, фальцевала книги, клеила картонные коробки и тому подобное.

У меня даже холодок прошел по спине от страха. Будь же проклят старик Ши! В хорошую бы я влип историю, если бы пригласил к ученикам бывшую аристократку под видом жертвы старого режима.

— Так вот, значит, кто они такие, эти сестры! — не зная что сказать, пробормотал я.

Председатель жилсовета махнула рукой:

— Какие там сестры! Служанка ей эта Цююнь, вот кто! Уж как мы ни бьемся с ней, никак ее классовую сознательность поднять не можем. Не хочет с бывшей хозяйкой расставаться — и все тут! А уж княжна-то, княжна!.. Цзинь Цивэнь ее зовут. Сколько лет уже минуло, а она до сих пор не может отказаться от вонючей княжеской спеси: хотя от нищеты в одной и той же эмалированной миске и умывается, и тесто месит, все равно не бросает своих привычек — покурить хорошего табачку, попить хорошего чаю. До освобождения Цююнь составляла компанию княжне, когда та вдовствовала при живом муже, да и после освобождения все время прислуживала ей. Даже когда замуж вышла, и то княжну не бросила. И как вам на ум пришло пригласить такого человека, как она, для выступления перед учениками с рассказами о горьком прошлом!

Ответить мне было нечего. Никогда я не мог предположить, что в этих таких знакомых мне переулках живут люди, о которых я и знать не знал ни из романов, ни из докладов.

А впрочем, я, кажется, отвлекся. Вернемся-ка опять к дядюшке Ши. Хотя… хотя, говоря об одном человеке, разве можно обойти молчанием тех людей, с которыми он соприкасался? Тут-то и приходят мне на память события того десятилетия, которые все бы мы хотели предать забвению, но забыть о которых свыше наших сил…

4

Как сейчас помню то знойное раскаленное лето 1966 года, когда пронесся через нашу маленькую школу буйный политический ураган.

В то утро, умываясь, я и учитель Шуай, мой сосед по общежитию, забавлялись, брызгали друг на друга водой. У этого учителя полное имя было Шуай Тань, но коллеги прозвали его по созвучию «Суань Тай», что значит «перышко чеснока». За два дня до этого после полудня мы услышали сообщение по радио о «первом марксистско-ленинском дацзыбао». Любопытство наше было взбудоражено, но никто из нас и не думал тогда, что все это будет иметь к нам самое прямое отношение. А сегодня, выйдя из общежития и направляясь к учебному зданию, мы увидели дацзыбао и на дверях нашей школы. Клейстер, которым ее приклеили, еще не остыл, от газеты шел пар. Заголовок гласил: «Пусть парторганизация не думает, что ей удастся заморочить людям головы и выкрутиться!» Немало учителей и школьников толпилось перед газетой с напряженными лицами, на которых читались противоречивые чувства. Но больше всего поражало то, что не было ни шума, ни споров. Прозвенел звонок. Первая половина урока прошла сравнительно нормально, однако вторая представляла уже что-то из ряда вон выходящее. Все началось с того, что со стороны спортплощадки послышались всплески выкриков, затем первые группки учащихся-цзаофаней стали вламываться в классы, призывая всех на митинг. В этот момент я был ошарашен. У ворвавшегося ко мне в класс школьника-бунтаря мышцы лица дергались, весь он раскраснелся, кровь у него, казалось, вот-вот закипит. Он выкрикивал призывы с неподдельной искренностью, в глазах даже слезы блестели. Что он тогда кричал, я сейчас точно уже не помню, но примерный смысл сводился к следующему: внутри партии выявился ревизионизм, как можете вы чинно и учтиво сидеть в тихом классе, почему не рветесь на улицу, чтобы «одним махом искоренить нечисть»! Через минуту-другую в классе остались только несколько робких учеников да я. А спустя некоторое время и я, растерянный, помимо своей воли тоже пошел к спортплощадке. Там творилось что-то невообразимое. Стайка самых оголтелых бунтарей, окружив старину Цао, который только недавно вступил в должность партийного секретаря, требовала от него признания в том, что он, неотступно следуя за «черным горкомом партии» и «черным райкомом партии», проповедовал «ревизионизм». Цао был взволнован, но не напуган. К тому же его окружало несколько учеников старших классов и молодых учителей, которые, защищая парторга, не позволяли хулиганам приблизиться к нему вплотную. Среди них был и Перышко Чеснока, чья долговязая фигура сразу бросалась в глаза.

К полудню вокруг первой в нашей школе дацзыбао появились другие, двух противоборствующих направлений: одно поддерживало первую дацзыбао, другое наносило ей ответные удары. В общежитии Перышко Чеснока быстро нацарапал газету контрнаступательного характера в поддержку партийной организации. Он предложил подписать ее и мне, но я заколебался и сказал:

— Я подумаю…

Сердито глянув на меня, Шуай схватил свою газету и выбежал из комнаты.

К вечеру школьный радиоузел оповестил всю школу: ЦК комсомола прислал рабочую группу, партийная организация отстранена от дел, руководитель рабочей группы обнародовал свою позицию, заявив о своей полной поддержке революционно настроенных учащихся.

Перышко Чеснока немедля сел в общежитии за новую дацзыбао. Только на этот раз писал он медленно, хмуро насупив брови. Эту газету он наклеил поверх написанной им же в полдень. Заголовок был следующим: «Горячо приветствуем рабочую группу!» До сих пор помню и первую фразу. Вот она: «Ложь, которой потчевала нас партийная организация, не может быть вечной!» Вечером Шуай долго не появлялся в общежитии — в ярко освещенной комнате третьего класса он беседовал со школьниками-бунтарями — «учился у маленьких полководцев».

В последующие два-три дня я ходил как неприкаянный. В школе появлялось все больше и больше дацзыбао, даже на стенах уборной не осталось ни кусочка свободного от них места, а круг лиц и дел, которые затрагивались в них, все более и более ширился. Наконец появилась дацзыбао, написанная на семнадцати листах, специально против меня; общий заголовок призывал «сорвать» с меня «маску». Подзаголовки помельче тоже были весьма хлесткими: «Рекламировал черный товар феодализма, капитализма, ревизионизма», «С провокационной целью толкал учеников на путь контрреволюционных спецов», «Злостно нападал на реформу пекинской оперы»… Впервые в жизни я видел такое… Трудно выразить все ощущения, но мне показалось тогда, что со мной все кончено, что жить в этом мире слишком тяжело, слишком обидно и слишком бессмысленно. Что меня еще поразило, так это некоторые мои «черные высказывания», приведенные в газете, которые вроде бы никому, кроме Перышка Чеснока, не были известны.

Когда вечером я возвратился в общежитие, мой сосед хмурил лицо и со мной уже не разговаривал. Утром же, встав с постели после полубессонной ночи, я обнаружил на умывальнике пустую мыльницу. А дело было вот в чем. Мы с ним использовали одну мыльницу, туалетное же мыло покупали по очереди. В том месяце мыло «Зеленое сокровище» купил он и теперь его забрал. Этот его поступок задел меня даже больше, чем то, что он выдал мои «черные высказывания» «маленьким полководцам». У меня даже ноги отнялись, я сел на кровать, на глаза навернулись слезы. Люди, люди! Почему же в вас за считанные дни происходят такие крутые перемены?.. Почему?..

Последующие изменения происходили так стремительно, что их никто не успевал воспринимать. Они рождали большое недоумение: то рабочая группа объявляла учащихся-бунтарей «правоуклонистами» и «бездельниками», то учащиеся-бунтари радостно вопили, что «группа по делам культурной революции при ЦК КПК одержала победу над «линией рабочих групп»; то руководителя рабочей группы вместе со стариной Цао выводили на чистую воду, то группировки бунтарей друг друга от чего-то отлучали и в чем-то обвиняли. В конце концов Перышко Чеснока съехал из нашего общежития и пристроился в «группу обслуживания» одной из секций учащихся-бунтарей, став секретарем «маленьких полководцев». Над его столом висел большой портрет Цзян Цин…

События, последовавшие вслед за этим, приобретали все более кровавую окраску. Наступил «красный август», и повсюду принялись крушить «четыре старых» — старую идеологию, старую культуру, старые нравы и старые обычаи, «выметать всю и всяческую нечисть». Однажды во второй половине дня бунтующие «маленькие полководцы» приволокли откуда-то капиталиста и стали избивать его на спортивной площадке. Часа через два они забили его до смерти. Перед тем как он умер, донеслись первые раскаты грома, а когда с ним покончили, хлынул ливень, «маленькие полководцы» разбежались, и на спортивной площадке не осталось ни души. Я сидел в общежитии, бессмысленно уставясь на стену перед собой. Стоило мне подумать, что в десяти метрах за моим окном мокнет под дождем тело убитого, меня начинало подташнивать.

Рано утром следующего дня, кое-как умывшись, я отправился в учебное здание для участия в «ежедневной читке». Внезапно я остановился. То, что я увидел, потрясло меня. В стороне от учебного здания стоял Ши и с невозмутимым видом, в закатанных выше колен штанах, упрямо прочищал решетки водостока. То была законченная картина. На заднем плане ее — несколько высоких деревьев. Еще влажные после недавнего дождя листья ярко блестели в лучах солнца, и с них время от времени скатывались крупные капли. Падая в лужу, где отражалось лазурное небо, они поднимали легкую рябь. А рядом, чуть правее, густо цвели своими простенькими розовыми цветами пышные кусты мальвы. Этот уголок двора без цитат и дацзыбао казался частицей какого-то иного мира, а дядюшка Ши, передвигавшийся по нему так, словно бы ничего не случилось, его полноправным владыкой. В ту минуту меня просто потрясла неподатливость его натуры. Что он делает? Зачем? Если бесценные предметы культуры и памятники старины позволено «рушить без разбора», тогда к чему чистить водосток? К чему сметать в кучу эти опавшие цветы и листья? Разве нужны чистота и порядок миру, который так враждебен к порядку и дисциплине?

Помню, как, подымаясь на второй этаж, я сокрушался тогда о душе Ши, тупой, бесчувственной и никчемной.

В этот день, с самого начала «ежедневной читки», сложилась необычная обстановка. Ответственным за их проведение в группе учителей был Перышко Чеснока. Он читал, а мы фраза за фразой за ним повторяли: «После уничтожения вооруженного врага остается еще враг безоружный…» Когда от напряжения у всех нас уже осипли голоса, Перышко Чеснока неожиданно вдруг прервал чтение и объявил:

— Сегодня на рассвете в нашей школе случилось преступление, совершенное тайными контрреволюционерами: когда приехали из крематория за трупом разоблаченного капиталиста, обнаружилось, что эта падаль, которой и после смерти не искупить всех своих преступлений, кем-то, оказывается, укрыта полиэтиленовой пленкой! Это не только оголтелая поддержка нечисти, но и бешеное сопротивление маленьким полководцам революции! Мы обязаны выволочь на белый свет действующего контрреволюционера, который укрыл мерзкий труп убитой собаки! Начиная с этой минуты каждый из нас должен прилагать все усилия, чтобы разоблачить негодяя. Если этот контрик сейчас находится среди нас, надеюсь, он подумает о последствиях своего упорного сопротивления!..

Говоря это, он своими глазами сверлил каждого присутствующего. Особенно долго его взгляд задержался на моем лице. Мне стало страшно.

После «ежедневной читки» мы должны были спуститься на первый этаж для чтения дацзыбао. Едва я сошел вниз, как увидел людей, собравшихся в круг и что-то тревожно рассматривавших. Оказывается, чтобы побудить нас к доносу, на веревке для всеобщего обозрения вывесили ту полиэтиленовую пленку, которой «действующий контрреволюционер» прикрыл труп. Я подошел и бросил взгляд на пленку. Меня точно обухом хватили, в ногах появилась дрожь — нет, я не обознался, впрочем, только я один из всех учителей и мог опознать ее — этим полиэтиленовым лоскутом дядюшка Ши обычно покрывал свою постель: на краю лоскута просвечивали две дырочки, одна над другой, прожженные табачными искрами. Напряжением воли я постарался скрыть волнение.

Возвратившись наконец в общежитие и оставшись один, я сел на кровать и постарался собраться с мыслями. Я то и дело спрашивал себя: зачем Ши так поступил? О чем он теперь думает? Если дознаются, что это дело его рук, какая судьба его ожидает? Когда на него навалится несчастье, как он сладит с ним? Как мне понять его? С одной стороны, накрывает труп полиэтиленом, а с другой — продолжает чистить водосток, будто ничего не произошло, — как эти два разных поступка уживаются в нем?..

Во второй половине дня организация бунтарей устроила обыск комнат в школьном общежитии. Под руководством Перышка Чеснока бунтари проверили наличие полиэтиленовых пленок у тех, кто, как было известно, покрывал ими свои постели, но преступника не обнаружили. Все это время я беспокоился за Ши, но взглянуть на его домишко не осмеливался.

А вечером в школьном саду зашипел громкоговоритель:

— Слушайте все! Врагу не уйти! Мы непременно вытащим на свет действующего контрреволюционера, который льет воду на мельницу реакционного капитализма…

Я посмотрел через окно: во дворе маячила фигура Ши, неторопливо подметавшего своей бамбуковой метлой мощеную дорожку. С сердца словно свалился кусок свинца. Ну да конечно! Бунтарям и в голову не пришло обыскивать дядюшку Ши, потому что для Перышка Чеснока такой человек, как он, вроде бы вовсе и не существует, а его домишко, крыша которого проросла высоченным горноколосником, вообще не считается жильем.

Через окно я долго украдкой наблюдал за Ши. Поражало то, что лицо у него оставалось все так же лишенным какого бы то ни было выражения.

5

Тогда «дел о действующих контрреволюционерах» фабриковалось такое великое множество, что трудно было вникнуть в каждое. Потому-то «дело о накрытии трупа пленкой» пошумело какое-то время, но так ничем и не закончилось. После того как интерес к нему поостыл, мое отношение к Ши изменилось: беспокойство за него постепенно сменилось недовольством его бестолковостью. Умер капиталист, эксплуататор, ну и пусть себе умер. Ты же, дядюшка Ши, принадлежишь к «пяти красным категориям», зачем понадобилось тебе подвергать себя опасности? И как прикажешь понимать твои классовые симпатии?

Нет, видно, он просто глупец, который ничего не понимает в жизни, решил я и совсем уж было успокоился, как вдруг произошло событие, вновь заставившее меня изменить мою точку зрения.

Это произошло на совместном митинге двух больших группировок цзаофаней, собранном для критики «каппутиста» Цао. Уже до начала митинга я знал, что Перышко Чеснока специально искал дядюшку Ши, чтобы привлечь его к участию в митинге. В первой половине 1966 года отдел образования потребовал от руководства школы досрочно отправить на пенсию некоторых учителей: мужчин старше пятидесяти пяти, женщин старше пятидесяти лет, чтобы потом, без дополнительных ставок, взять на работу новых людей. К этому времени Ши перевалило за пятьдесят пять, но по вопросу его ухода на пенсию в руководстве школы возникли разногласия: большинство считало, что его надо немедленно проводить на пенсию и дать, таким образом, школе возможность принять нового рабочего, а старина Цао и еще кое-кто возражали против этого, говоря, что Ши человек одинокий, считает школу своей семьей и даже если проводить его на пенсию, он не перестанет выполнять свою дворницкую работу, которой занят вот уже несколько десятков лет, но зато его доходы сразу уменьшатся на сорок процентов в месяц. Зарплата у него и сейчас невелика, а после ухода на пенсию его жизнь станет еще более трудной… В конце концов обе стороны пришли к компромиссному решению: Ши пенсию оформить, но просить отдел образования сохранить ему прежнюю зарплату. После многих хлопот и переговоров Цао план этот был осуществлен. И вот Перышко Чеснока с компанией разыскали Ши и предупредили его, что такие действия Цао они квалифицируют как «экономическое разложение» рабочего класса в целях «подкупа человеческих душ и парализации их воли к борьбе, оказывающее тем самым помощь оголтелой ревизионистской линии в области образования». Рассказывали, кто когда Перышко Чеснока подговаривал дядюшку Ши выступить на «митинге критики и обличения» Цао, тот только отмалчивался. Перышко Чеснока со своими дружками не раз и не два пытались втолковать ему политическую установку:

— Что касается того, сколько денег в месяц будут тебе платить, то ты получишь ровно столько, сколько положено, и не надо бояться, что если ты выступишь с обвинениями против Цао, то в следующем месяце тебе заплатят только шестьдесят процентов. Все, что мы делаем, мы делаем не ради денег, а ради критики каппутиста.

Долго они всячески увещевали его, и Ши наконец кивнул:

— Хорошо, скажу, если надо!

Этот митинг критики и обличения по масштабу был довольно-таки крупным. Поскольку же каждый был обязан критиковать «ревизионистскую линию в области образования», пригласили также и жителей окрестных улиц. Народу на спортплощадке собралось тьма-тьмущая. На подмостках в две шеренги, наискосок друг против друга, стояли «черные боевики группировки, идущей по капиталистическому пути». На шее у каждого висела черная табличка. Согнувшиеся в поклоне, они как бы обрамляли место, с которого будут произноситься обличения. Старину же Цао поставили в самой середине, на шее у него висел здоровенный диск от спортивной штанги… В выступлениях, приготовленных Перышком Чеснока и его компанией, дядюшка Ши вовсе не играл роль «тяжелой артиллерии». Просто, выведя его на подмостки, им хотелось показать «революционным массам», сидевшим прямо на земле площадки, что если уж такой молчун, как Ши Ихай, поднялся и выступил против Цао, то уж тут и сомнений не остается в каппутизме школьного парторга.

Разоблачения длились долго, и все уже изрядно устали, когда наконец Перышко Чеснока объявил визгливым голосом:

— Теперь слово предоставляется товарищу Ши Ихаю.

Непонятно почему сердце у меня засаднило.

Не спеша, своей обычной раскачивающейся походкой дядюшка Ши подошел к мегафону и посмотрел на собравшихся. Лицо его по-прежнему ничего не выражало. Некоторое время он по привычке помолчал, а потом спокойно, совсем по-домашнему, сказал:

— Коммунистическая партия меня никогда не обижала!

Толпа растерянно загудела, а вслед за этим произошло нечто такое, что потрясло всех. По-прежнему не спеша, Ши подошел к Цао и у всех на глазах снял с него диск. Потом, обернувшись к Перышку Чеснока и его приятелям, спокойно сказал:

— Чем обидела вас коммунистическая партия? Стоит разве применять такую жестокую пытку?

Сказав это, он осторожно опустил металлический диск на подмостки и как ни в чем не бывало сошел вниз.

Вокруг подмостков сначала воцарилась такая тишина, что никто даже не смел кашлянуть, потом прокатился гул. Несколько заправил бунтарей, руководивших митингом, начали бесноваться. Мнения у них разошлись, среди них были такие, кто хотел бы незамедлительно вытащить на подмостки дядюшку Ши и заняться заодно обличением и его, другие же, видимо, смекнули, что такие действия вряд ли сейчас пойдут им на пользу… Перышко Чеснока был изворотлив. Он ухватил мегафон за раструб и крикнул:

— Такое поведение Ши Ихая мы должны… еще изучить! Оно свидетельствует о том, что монархисты вконец разложили его! Мы надеемся, что Ши Ихай сам остановится на краю пропасти. Если же он и дальше будет отстаивать реакционную позицию, все последствия лягут на него! И пусть не говорит он потом, что его не предупреждали!

Но когда он произносил эту тираду, дядюшка Ши уже вернулся в свой домишко в углу спортплощадки и захлопнул дверь.

Перышко Чеснока собрался было объявить следующего выступающего, как вдруг из толпы около подмостков послышался негромкий, но хватающий за душу стон. Стонала старуха, то ли напуганная до потери сознания происходившими на ее глазах событиями, то ли не выдержавшая долгого пребывания на солнцепеке. Приглядевшись, я узнал ее. Это была не кто иная, как Цзинь Цивэнь. Ее поддерживала какая-то женщина, видимо, Цююнь, потому что в следовавшем за ними мужчине я определенно признал мастера Вана из угольной лавки.

Об этом «митинге критики и обличения» я больше рассказывать не стану. Дядюшке Ши очень повезло — Перышку Чеснока с его дружками было просто не до мести ему. Обстановка в школе становилась все более напряженной: то власть захватит одна группировка, то выступит против такой узурпации власти другая, то пришедшая к власти группировка расколется на две. Когда же в школу прибыла агитбригада рабочей группы, все группировки разом лишились всякой власти. Потом явилась вторая агитбригада рабочей группы, которая отвергла «главное направление» первой агитбригады. А тут вдруг и самого Перышка Чеснока разоблачили и вытащили на подмостки. Состав его преступления заключался в том, что он якобы был членом неведомой «контрреволюционной, заговорщической клики 16 мая».

Кульминацией же драматических перемен стал «митинг великодушия и строгости», созванный агитбригадой рабочей группы под лозунгом: «К признавшим вину подходить милосердно, а к упорствующим — строго». Поскольку Перышко Чеснока свою вину добросовестно признал, его за старые грехи решили не наказывать. Но исходя именно из его «разоблачений» и «данных», неопровержимо подтвержденных комиссией по особо важным делам, упорствующих решили привлечь к строгому наказанию немедленно. И пока я ломал голову, кого же все-таки приговорят к строгому наказанию, до моего слуха вдруг донесся окрик — приказ вытащить на подмостки меня. Оказалось — ха-ха! — что именно я и есть «глубоко затаившийся костяк клики 16 мая»!

6

Недаром говорится: «Чем меньше кумирня — тем крупнее изображения богов, чем мельче пруд — тем больше черепах». В ходе «чистки рядов» в нашей средней школе двадцать один учитель на себе испытал все ужасы разоблачений. После самокритики, которую мы писали на себя, публичной критики и обличений, которым мы подвергались, нас направили еще и на трудовое перевоспитание. Самой изнурительной работой оказалось корчевание. В переулке Бамбуковых листьев, рядом со школой, неизвестно зачем спилили пять белых акаций, и вот мне вместе с другими девятью «нечистями» приказали выкорчевать их глубоко сидевшие в земле корни. Напарником же моим назначили старика Гэ из проходной, уже упоминавшегося мною ранее.

Первый день на корчевке мы меж собой почти не разговаривали. И не потому, что опасались подслушивания, а потому, что не очень-то еще знали, кто из нас чем дышит. Старик Гэ был обвинен в принадлежности к «костяку реакционной даосской секты». Как он не знал, действительно ли я член мифической организации «16 мая», так и я не ведал, на самом ли деле у этого бывшего «женатого даоса» «чаша злодеяний переполнена». Но мы ж люди, общественные животные, поэтому не могли, работая рядом, долго делать вид, что не замечаем друг друга. На второй день во время передышки мы наконец не удержались и разговорились.

Я откровенно сказал Гэ:

— Назвать меня членом «организации 16 мая» — это же анекдот! Самая веская их улика против меня — что я когда-то написал письмо Сяо Хуа. Ходят слухи, Сяо Хуа теперь закулисный заправила организации «16 мая», наверно, поэтому я превратился в костяк этой организации. На самом деле в письме с начала до конца я рассуждал только о рифме и ритмике «Кантаты о Великом походе».

Тощий Гэ сидел передо мной на корточках. Его мокрая от пота морщинистая кожа вся была усеяна желтыми старческими пятнами. Он тяжело вздохнул и заговорил:

— В даосском храме монахом я начал служить сызмальства. Когда имущество храма растранжирили и наш божественный наставник протянул ноги, я с четырьмя братьями монахами стал ходить с отпеваниями по похоронам богатеев, провожал на кладбище покойников — так добывал толику денег на прокорм. Конечно, и льстить толстосумам приходилось, и унижаться перед ними, все так. И суеверия мы на пользу себе обращали. Но говорить, что я ненавижу новое общество и достоин поэтому тысячу раз умереть, с этим я не согласен.

Глядя друг на друга, мы чувствовали, что больше не нуждаемся ни во внутренней ревизии, ни во внешней проверке. Каждый из нас верил другому.

До чего же знойным выдалось то лето! Нас мучила жажда, но школа и не подумала снабдить нас кипятком для питья, мы шли в ближайший дворик, и из-под ржавого крана вдоволь напивались холодной воды. Для меня она служила прямо-таки спасением, но участь других «нечистей», наподобие старика Гэ, с больными желудками, была ужасной. У Гэ была язва в острой форме, и, если ему долго не удавалось утолить жажду, ощущение у него бывало такое, будто в животе у него лежат раскаленные угли, а если он пил воду из-под крана, то для него это было все равно, что глотать куски льда. Не знаю, выдержал бы он все это, если бы не дядюшка Ши. Тот появился во второй половине следующего дня, когда волны раскаленного воздуха сделались уже совсем невыносимыми. Перед собой он толкал тачку, из которой торчал заостренный конец кирки. С безучастным выражением на лице он медленно приближался к нам. Я обратился к Гэ:

— Смотрите-ка, и его вытащили!

Гэ страдальчески кивнул головой:

— Я знал, что ему этого не избежать. Обычно он попусту языком не мелет, но уж коль заговорит, то сразу может превратиться в «действующего контрреволюционера».

Тачка дядюшки Ши остановилась возле нашей ямы. Только теперь я заметил, что в ней стоит ведро, накрытое отсыревшей тряпкой. Ши скинул этот мокрый лоскут, запах отвара из гороха маш ударил нам в нос.

— Пей, мало будет, еще дам, — сухо сказал он, зачерпнув питье эмалированной кружкой и протягивая ее Гэ.

Старик Гэ пил, запрокинув голову, теплый отвар струйками стекал по уголкам рта, глаза от удовольствия увлажнились…

Вскоре нам стало ясно: дядюшку Ши никто не «вытаскивал», никто также не приказывал ему привозить нам отвар, он сам на собственной печке из собственного гороха сварил для нас питье. Я с удивлением увидел, что даже к одному из совершивших преступление «действующих контрреволюционеров», который «злостно нападал на партию» и который даже у нас с Гэ не мог найти оправдания, Ши относится так же, как и к остальным. Когда тому не хватило одной кружки и он, робея, только облизывал губы, не решаясь попросить еще, Ши без колебаний еще раз зачерпнул ему отвару…

Напоив всех, Ши взял кирку и начал помогать корчевать пни то одним, то другим. Подойдя к нам, он жестом указал Гэ на место у забора, чтобы старик пошел передохнуть, а сам вместо него принялся за работу. Когда мы с ним подкапывались под наш неподатливый пень, я не удержался от вопроса:

— Дядюшка Ши, вы вот так… не боитесь накликать беду на свою голову?

Он перестал работать и поглядел на меня:

— Обойдется. Здесь же одни старые, больные да вы, грамотеи. Подсобить-то надо.

Показав вытянутыми в трубочку губами в сторону «действующего контрреволюционера», который стоял в отдалении, я шепнул:

— Он действительно нападал на великого кормчего, ему-то хоть не помогайте…

Уму непостижимо, как он просто ответил:

— Если он виноват, его накажут, но относиться к нему все равно надо по-доброму. Чем добрее ты с ним будешь, тем быстрее он исправится.

Я был потрясен.

На четвертый день нашей работы до обеда стояла пасмурная погода, пить Ши нам не привез. Во время перерыва мы с Гэ затеяли разговор о нем. Я сказал, что Ши хороший человек, но все-таки какой-то странный. Гэ согласно кивнул, потом, оглянувшись вокруг, заметил:

— Ши и правда наводит на раздумья. Есть одно дело, которое все это время я держал про себя, боялся обмолвиться о нем вслух. Добро, что ты считаешь его хорошим человеком, не выдашь, чтобы выслужиться, я расскажу тебе все. Ведомо ли тебе, что в те времена, когда крушили «четыре старых», хунвэйбины отнесли меня к рабочему классу, и поэтому вещи, реквизированные ими поблизости, они складывали в пустой комнате рядом с моей проходной, чтобы ночью я их сторожил. Само собой разумеется, на дверь они повесели громадный замок и ключ держали у себя. Помню, тогда была дождливая ночь. Слышу, кто-то тихонько стучит в дверь проходной. Открываю — Ши! Говорю ему: «Что стряслось? Что делаешь здесь в полночь?» Он спрашивает: «Уважаемый Гэ, днем они обшарили весь переулок Бамбуковых листьев?» Я отвечаю: «А то нет! Сегодня они реквизировали добра больше, чем в любой другой день, кладовка забита почти до потолка». Говорю ему это, а сам думаю: ведь у Ши родственников нет и друзей тоже. Какое отношение к нему имеет этот самый переулок Бамбуковых листьев? Зачем он интересуется всем этим? По его лицу нельзя было догадаться, что он задумал. Молчал он минут эдак несколько, потом вдруг без всякого говорит: «Отопри мне дверь из твоей проходной, я хочу взглянуть, что там внутри!» Я прямо обалдел. Между проходной и соседней комнатой, превращенной в кладовку, на самом деле существовала дверь, но уже много лет как она была заколочена наглухо. От страха я даже задрожал весь, говорю ему: «Тебе самому жить надоело, еще и других хочешь потянуть за собой!» Выслушав это, он больше не пытался уговаривать меня. Подошел к заколоченной двери, достал приготовленные загодя клещи, отодрал доски, прибитые к косякам, толкнул дверь и вошел в кладовку. Я быстро за ним, а по сердцу-то у меня будто сотни слизняков поползли, как быть, что делать — не знаю. Войдя внутрь, Ши осмотрел всю собранную мебель. Потом заметил резной чайный столик, подошел, погладил его своими огромными лапищами, пробурчал под нос: «Ну и ну, действительно, тоже утащили!» По правде сказать, на мой взгляд, столик этот не представлял собой ничего особенного. Рядом куда лучше мебель стояла! А Ши отодвинул его в сторону и стал внимательно перебирать кучу всяких старых вещей. Посмотрит — отложит, возьмет другую, неторопливо разглядывает… Наконец он поднялся, ничего не взяв, вышел из кладовки и забил доски на прежнее место. Потом поблагодарил меня, и не успел я глазом моргнуть, как он исчез.

После этого рассказа личность дядюшки Ши стала для меня еще более загадочной. Что же это за человек? Очевидно, опираясь только на цитаты вождя, на личные дела, на «классовый анализ», на «внутреннюю ревизию и внешнюю проверку», на установку: «К признавшим вину подходить снисходительно, а к упорствующим — строго», на принцип: «Выколотить у человека признание в совершении преступления, а потом верить этим признаниям»… опираясь на все это, нельзя понять его внутренний мир. Ведь я считал когда-то дядюшку Ши самым пустоголовым, самым отсталым, самым недостойным внимания, самым неинтересным и даже самым никчемным человеком, однако в этом бешеном, беспорядочном, странном и ненормальном мире один он сумел сохранить свое «я» и не поддался воле бурлящей, захлестывающей волны…

В результате тяжелого труда мы наконец все же вытащили пень с корнями, похожими на щупальца спрута. Когда везли его в школу, от усталости, наверно, тачку я не удержал, и она опрокинулась в конце переулка, земля и куски корней из нее вывалились. Гэ торопливо помог мне поставить тачку прямо и, нагнувшись, стал собирать вывалившуюся землю и корни.

— Зачем вы это делаете? Ведь переулок-то подметают! — сказал я ему.

Но старик Гэ продолжал сгребать ладонями землю и корни.

— В наказание этот переулок подметает бывшая княжна. Нынче ей уже далеко за пятьдесят, вся она хворая. Давай хоть немного побережем ее! — со вздохом откликнулся он.

В воображении всплыл образ Цзинь Цивэнь, но сочувствия он у меня не вызвал, поэтому я бросил:

— Ха, ежедневно она подметает такой длинный переулок и справляется же!

Старик Гэ поднялся с земли, выпрямился, оперся жилистыми руками о борт тачки и, тяжело дыша, сказал:

— Слышал я, будто каждый раз после полуночи кто-то за нее подметает переулок, а ей оставляет кусок шагов в тридцать. На рассвете она приходит, немного помашет метлой, и все. Не то давно бы уж ноги протянула.

Его слова сначала меня ошеломили, но, вспомнив о глупой преданности Цююнь и мастера Вана княжне Цзинь Цивэнь, я кое-что смекнул и, не говоря больше ни слова, опять принялся толкать тачку по направлению к школе.

7

Вот и еще одно лето, такое же знойное и душное, как и то, что я уже описывал. Раннее утро. Тишина. И школа, и чисто выметенный школьный двор чем-то напоминают мне корабль, преодолевший вместе со своими обитателями бурные волны и добравшийся наконец до тихой и спокойной гавани.

Лучи утреннего солнца освещают возведенную перед входом в школу и кажущуюся особенно яркой красную арку с изречениями вождя. Золотые иероглифы на ней сияют так, что глазам больно смотреть на них. У подножия арки в два ряда, полукругом, стоят горшки с цветами: аспарагус длинные зеленые ветви свесил вниз, а эуфорбия красуется бутонами, похожими на колокольчики, по бокам арки в кадках высятся две пальмы. Удивляться всему этому не приходится. Достаточно пройти по мощеной дорожке немного вперед к учебному зданию, взглянуть на укрепленную на обочине черную доску с радужной надписью, и сразу станет ясно, для чего все это сделано. На черной доске цветной гуашью нарисован букет распустившихся роз, поперек букета лозунг на китайском и английском языках возвещает: «Горячо приветствуем в нашей школе иностранного гостя из . . .!»

Идет уже 1973 год. Руководители агитбригад рабочей группы сменялись не раз, но каждый из них непременно занимал одновременно и должность парторга. Старину Цао наконец-то «простили», теперь он заместитель секретаря школьной парторганизации. Вслед за размораживанием китайско-американских отношений в 1972 году иностранцы снова стали наезжать в нашу страну, причем если шесть лет назад иностранца в любое время могли схватить и обругать хунвэйбины, то теперь эти самые иностранцы обрели прямо-таки колдовскую силу — куда бы они ни направлялись, то место еще до их прибытия совершенно изменяет свой облик.

Утром, примерно в половине восьмого, в школьной «приемной для иностранных гостей», обставленной весьма помпезно, пререкаются три человека. Кто же эти люди?

Первый — Цао. Одет весьма скромно, расстегнутый воротничок старенькой рубахи открывает смуглую, крепкую шею. Пребывает он в скверном расположении духа, поскольку его возражения против инсценировки всеобщего благоденствия и довольства в угоду иностранному гостю оказались напрасны. Это ведь именно из-за него из районного отдела образования доставили диваны, чайные столики, ковры, кружевные шторы и другой «реквизит», чтобы обставить «приемную». Помимо этого, из ближайшего парка одолжили пальмы, аспарагус, эуфорбию — «цветы политического звучания». Классные комнаты, намеченные для посещения гостем, побелили, вставили разбитые стекла, деревянные классные доски заменили пластиковыми, со всей школы собрали самые добротные парты и скамейки, даже учеников сгруппировали из разных классов, предварительно пропустив их через три отборочных тура: по политическим критериям, внешним данным и устному экзамену. Отобранных же учениц обязали надеть пестрые юбки, что создало великие затруднения, так как подобные юбки во время кампании по уничтожению «четыре старых» пустили на другие цели, и теперь им предстояло покупать материю, чтобы пошить эти юбки заново. Одним словом, едва Цао начинал думать об этом, в нем невольно подымалось глухое раздражение. Надо сказать, что в то время настоящим хозяином в школе был руководитель агитбригады рабочей группы Фань, и в этот день он намеревался явиться около восьми уже одетым в официальный костюм для приемов, чтобы встретить дорогого иностранного гостя среди декораций, расставленных и приведенных в порядок нами. Ни к каким практическим делам он не прикасался, и, если, упаси бог, во время приема возникнут какие-нибудь неожиданности, вину за них пришлось бы взять на себя нам. И в первую очередь старине Цао.

Напротив Цао стоит Перышко Чеснока, одетый с иголочки. На нем темно-серая куртка из триалона и черные, хорошо отутюженные дакроновые брюки. На ногах у него кожаные, начищенные до зеркального блеска ботинки с комбинированным верхом. После того как его помиловала агитбригада рабочей группы, он в итоге неоднократного и всестороннего «перевоспитания» в ней давно уже жил в ладу и согласии с Фанем и его компанией: все ночи напролет они проводили за одним столом, играя в карты. Сейчас настроение у него приподнятое и тревожное одновременно. Он и рад, что входит в комиссию по приему заморского гостя, и беспокоится о том, все ли сделано так, как должно. Неожиданно он вспоминает о старом дворнике и решительно заявляет:

— Старику Ши надо сказать: ему лучше всего спрятаться! Не сумеет он ответить на вопросы гостя, если тот к нему обратится. Да и вид у него неподходящий. Одни ноги колесом чего стоят…

Лицо Цао даже позеленело.

— Ну и что, ноги колесом! Старый Ши — чистокровный китаец, почему он, китаец, на китайской земле должен от кого-то прятаться? Где тут резон?

Я стоял в отдалении, возмущение во мне тоже клокотало. Меня «простили» после событий 13 сентября, и к тому времени, о котором сейчас идет речь, я уже вернулся к преподавательской работе. Более того, поскольку я считался лучшим учителем иностранного языка, решили, чтобы гость обязательно посетил мои уроки. Меня, как и Цао, бесила вся эта показуха, особенно же негодовал я на Перышко Чеснока, предложившего, чтобы Ши спрятался от иностранного гостя. Это он уж слишком! Я поддержал Цао:

— Кривые ноги Ши — результат гнета империалистов, а никак не позор для китайца. К тому же, как я знаю, дядюшка Ши за все эти долгие годы ни разу никому не напакостил. Так что его душа намного прекраснее, чем у некоторых других!

Заметив, что мы с Цао готовы выйти из себя, Перышко Чеснока вдруг натянуто улыбнулся и, сделав простодушное лицо, пошел на попятный:

— Ладно, ладно, будь по-вашему. К тому же все равно к приходу гостя он подметет и уйдет в свой домик.

Перышко Чеснока всегда умел напустить на себя этакий невинный и простодушный вид. Помню, когда Цао «возвратили прежний чин», он первым подошел к нему и заявил с наивной радостью:

— Как хорошо, что ты вернулся. Прежде я ошибался, боролся против тебя, тогда меня ввели в заблуждение. Но ведь в таком великом движении неизбежны ошибки! В них нет ничего особенного.

Что оставалось Цао, как не подтвердить слова этого лицемера:

— Да, ничего особенного.

Итак, превозмогая в себе внутреннее раздражение, я вместе с Фанем, Перышком Чеснока и другими выполнил задачу по приему гостя. А иностранец оказался всего-то парнем лет двадцати. Прибыл он в составе какой-то делегации и выразил желание посетить институт и среднюю школу, чтобы разобраться в результатах «революции в области образования» в Китае и, вернувшись к себе, написать серию статей на эту тему. Вопреки ожиданиям разодетых Фаня и Перышка Чеснока, гость подстрижен был под ежик, одет в синие хлопчатобумажные брюки и куртку китайского образца и обут в матерчатые тапочки, поверху стянутые резинкой. К тому же, по его словам, он перенес в детстве полиомиелит, и ноги на вид у него тоже не отличались стройностью. Сообща так ему заморочили голову, что он только кивал в знак одобрения и все похваливал. Перед отъездом он до того расчувствовался, что даже глаза его увлажнились слезами. Крепко пожимая руку Фаня, он восклицал:

— Культурная революция это здорово! По возвращении я непременно напишу статью и опровергну измышления о том, что в Китае совсем развалили систему образования!

Переводчик и тот казался взволнованным. Лицо Фаня просто-таки сияло, по всему было видно, что сердце у него переполнено безмерной радостью, а Перышко Чеснока расплылся в такой улыбке, что его глаза превратились в две узенькие щелочки. Глядя на этого иностранного парня, я думал: «Как бы хотелось, чтобы все увиденное тобой было настоящим…»

Едва закончилось «дипломатическое мероприятие», как Перышко Чеснока распорядился убрать пальмы и горшки с цветами и восстановить прежний вид школы, дабы учителя и учащиеся не отравились ядом, исходящим от цветов. Злость во мне так и кипела! Прикидывал я так и эдак — где мне излить ее, и как-то само собой очутился у домика дядюшки Ши. Толкнул дверь: сидят друг против друга Цао и Ши, курят, весь пол под их ногами усеян окурками от самокруток. Первый раз в жизни я попросил покурить:

— Скрутите и мне одну…

С тех пор каждый раз, когда мне становилось от тоски не по себе, я шел в домик Ши. Дед, как правило, хранил молчание и говорил в основном я, но до чего же все-таки приятно излиться перед кем-нибудь! Ничего более приятного, по-моему, в жизни не бывает! Как-то я рассказал ему о смерти старика Гэ. Старик Гэ умер еще до событий 13 сентября. Остались у него старая жена, работавшая сторожем велосипедов на стоянке у входа в универсальный магазин, и дочь, которая осела в деревне в производственной бригаде. Теперь жизнь вдовы и сироты-дочери стала еще более горькой…

Я сказал Ши:

— Может быть, старик Гэ давным-давно и делал что-то предосудительное, но я близко общался с ним и знаю, что по натуре своей он был человек хороший.

— Святых не бывает. Если человек не причинял зла другим — уже хорошо! — спокойно ответил Ши.

Может быть, оттого, что он упомянул о святых, я неожиданно для себя спросил его:

— В бога вы верите?

Я знал, что с детства он находился под опекой иностранных священников, и с интересом ждал, что он скажет. Ши откровенно ответил:

— Трудно сказать, верю я или нет, бога-то я не видел. А верю я только тому, что мои глаза видели.

— Ну, человеческий глаз не все видеть может, — возразил я. — Вот, например, магнитное поле, электрический ток, предметы, находящиеся за стеной… невооруженным глазом увидеть их невозможно. А иногда из-за психического состояния у человека могут возникнуть обманчивые видения, галлюцинации, вот, к примеру, женщина-призрак, о которой вы мне когда-то рассказывали, несомненно, плод галлюцинаций.

— Иной раз по ошибке что-то и привидится, но негоже человеку, ничего не видевшему своими глазами, лгать, будто он видел — это, как говорится, против совести.

Слова Ши всегда кажутся сперва излишне простыми, но потом, когда хорошенько обдумаешь их, начинаешь понимать, что они полны немалого смысла. Я вспомнил сказанное им тем летом, когда мы корчевали пни, и вдруг подумал: а ведь рассуждение Ши — это же целая жизненная философия. Поэтому в конце концов я не удержался от вопроса:

— Скажите мне, я знаю: капиталиста, убитого школьниками, покрыли пленкой вы. Я еще тогда узнал ее, только, конечно, никому не сказал об этом. Так вот непонятно, почему вы, горемыка, человек трудового происхождения, выразили сочувствие какому-то капиталисту?

Ши раздавил пальцами окурок, бросил его на пол и посмотрел на меня:

— Ну что же, послушай, если тебе интересно. Человек, которого тогда убили, носил фамилию Сунь. До освобождения их семья держала тут, на улице, мелочную лавку. Все его недолюбливали за жадность. К примеру, когда его домашние подстригали ногти, он собирал обрезки ногтей в бумажку, копил их, а потом продавал аптеке для изготовления лекарств. Вот до чего он любил деньги! Но ведь преступления он-то никакого не совершил! Лишили его жизни, а за что, спрашивается? Не мог же я позволить, чтобы всю ночь его труп под дождем пролежал. Как-никак он тоже человек; человеку нельзя быть чересчур жестоким к другому человеку. Я не понимаю, что происходит в последние годы: обычным делом стало, что один человек расправляется с другим, один оскорбляет другого. А в нашей школе? Начнется митинг критики и обличения, тут же вытаскивают кого-нибудь на помост, вешают на шею табличку, надевают на голову высоченный колпак, награждают тумаками и подзатыльниками, а чтобы унизить человека еще больше, сбривают половину волос на голове и заставляют петь какие-то величальные песни… Думаю, здесь что-то неладно. Скажу по совести: пусть человек отъявленная сволочь, но если с ним поступают именно так, мое сердце к нему добреет. Все-таки мне жалко любого, кого все не считают человеком. Вы вот часто говорите о классовой борьбе, но ведь классовая борьба — это борьба человека против человека, а не человека против собаки, разве я не прав? Тогда надо знать меру, не нужно делать, чтобы уже человеческого-то ничего не оставалось…

Выйдя из домика дядюшки Ши, заполненного запахами залежавшегося постельного белья и плохого табака, я тихо побрел по беговой дорожке спортивной площадки. Сразу возвращаться к себе не хотелось. Подняв голову, я посмотрел на ночное небо. Ярко мерцал Млечный Путь. Неизвестно почему я не мог унять то и дело охватывающее возбуждение. Слова старого дворника говорили о чем-то таком, что все мы давно утратили, и, может быть, поэтому они, они одни и помогли мне выстоять в те гнетущие, тяжелые и беспорядочные годы.

Постепенно сложилось так, что, если вечером я не бывал в домишке Ши, меня начинала снедать тоска. А вскоре произошел случай, который убедил меня в том, что старый дворник тоже нуждается в моем обществе. В тот вечер стояла жара такая, что даже листья на деревьях задыхались. Солнце село, цикады верещали. Воздух вокруг дышал зноем пылающей печи. Обычно, когда я приходил к Ши, он бывал один, но на этот раз неожиданно для себя я увидел у него мастера Вана из угольной лавки.

Сбросив из-за духоты рубашки, они сидели друг против друга на постели, поджав под себя ноги; между ними располагался низенький столик, на котором стояла тарелка с остатками закуски и уже опорожненная бутылка из-под вина. В помещении витал винный дух, на широком лице мастера Вана от выпитого вина проступил румянец. Скулы дядюшки Ши тоже слегка порозовели, глаза блестели. Увидев меня, мастер Ван натянул на себя рубаху, слез с постели, попрощался и ушел. Ши ни единым словом не пытался удержать его.

Глядя на меня, Ши предложил:

— Оставайся сегодня на ночь, у меня есть дело, хочу посоветоваться с тобой. Может статься, нам придется проговорить всю ночь.

Это меня обрадовало и озадачило. Прежде темы для беседы с ним всегда искал я, он же исполнял главным образом роль слушателя и лишь отвечал на мои вопросы. Что же такое стряслось сегодня?

8

Пожалуйста, вообразите себе старый запущенный сад.

Краска, покрывавшая когда-то павильоны и беседки, поблекла, а местами облезла и осыпалась, небольшой пруд высох и напоминает теперь глаз с бельмом; каменные перила мостика наполовину обвалились; стенки колодца зеленеют мхом; часть деревьев уже засохла, но их никто не срубил, и их мертвые ветви, как когти хищного зверя, вздымаются к небу, другие же, буйно пошедшие в рост, переплелись с кустарником, росшим под ними, и сделали почти непроходимыми проложенные некогда мощеные дорожки; камыш и сорняки пустили корни меж гранитных ступеней, а маленькие деревца, пробившиеся из щелей, вздыбили усеянные птичьим пометом каменные плиты. Вообразили? Ну так вот. А теперь еще раз напрягите воображение и представьте себе знойный день ранней осени и у полуразвалившегося колодца парня лет семнадцати-восемнадцати со связанными за спиной руками в позе «Су Цинь с мечом за спиной», который без отдыха месит ногами желтую вязкую глину. Парень этот и есть дядюшка Ши в молодые годы. В это время запущенный сад еще принадлежит маньчжурскому князю, но иностранные миссионеры как раз ведут переговоры с управляющим князя по поводу купли. Фактически же дверь в форме тыквы-горлянки, ведущая в сад из миссионерской школы, где всеми делами заправляют иностранные священники, уже давно не запирается, поскольку священник Хэ Айэр еще до завершения переговоров о купле-продаже считает запущенный сад как бы своей собственностью. Прослышав, что желтая глина из сада как нельзя лучше подходит для изготовления скульптур, он выписал из города Тяньцзиня мастера по лепке и собирается заказать ему партию, чтобы при очередной поездке в Европу захватить их с собой в качестве сувениров друзьям и родственникам. И вот, чтобы намесить этой глины как можно больше, он и пригнал сюда Ши Ихая, а поскольку послушанием парень не отличается, да к тому же еще, по мнению священника, ленив, как и все китайцы, приказал завернуть ему одну руку за спину, другую завести за голову и шнурком от ботинка крепко-накрепко связать между собой большие пальцы, пригрозив, что не развяжет его до тех пор, пока тот не выполнит заданного урока.

Не было другого наказания, которое вызвало бы у Ши Ихая большее страдание, чем это. И главное — мучение не физическое: хлыст и пинки ногами, обутыми в сапоги, были куда болезненней. Главное то, что эта унизительная поза рождала ощущение, будто ты не человек и даже не скотина, а игрушка в чужих руках.

Хотя на дворе уже и осень, но яркое солнце палит все еще по-летнему. Ши давно уже вымок от пота, невыносимо мучает жажда. Колодец, вот он рядом, но как наберешь из него воды со связанными руками! Порой Ши охватывает такая ненависть к Хэ Айэру, что он бегом готов броситься из этого сада — и в смертный бой со священником. Но в то же время он прекрасно понимает, что добром для него это кончиться не может. Был бы здесь другой священник, Дэ Тайбо, он не дал бы так издеваться над ним, но тот куда-то уехал, и теперь за парня вступиться некому. Порой у Ши возникает мысль о побеге, но он и сам понимает всю ее безнадежность. Даже если бы он и убежал, поза «с мечом за спиной» сразу же выдала бы его как беглого. Вот и не остается ему ничего иного, как мять и мять до изнеможения онемевшими ногами это ненавистное вязкое месиво…

Он и сам не знает, сколько прошло времени до того мгновения, когда донеслись до него тихие женские всхлипывания. Что это за женщина? Святая богоматерь спустилась с неба или земная девушка попала в беду? Ши прислушался. Плач доносился из еле видного за высоченным бурьяном маленького домика, над входной дверью которого висела усеянная ласточкиными гнездами доска с надписью: «Павильон упоения литературой». Впрочем, тогда он не мог еще прочесть этой надписи, но знал, что находился там бывший кабинет князя. Но здесь, прежде чем продолжить мой рассказ, я полагаю, надо сделать небольшое отступление.

Нынешнее молодое поколение обычно полагает, что с началом Синьхайской революции 1911 года маньчжурская аристократия испарилась. В действительности же все было не так. Император Пу И Сюаньтун дотянул-таки всеми правдами и неправдами до февраля 1912 года и только тогда издал эдикт об отречении. Впрочем, эдикт этот поначалу мало что изменил в его быту. Как и до отречения, он продолжал жить в Запретном городе, где по-прежнему, словно ничего и не изменилось, наслаждался все той же роскошью.

К тому же в 1917 году произошел еще и монархический путч, организованный Чжан Сюнем, после которого на улицах Пекина вновь появилось немало недобитков феодального класса, разряженных в парадные придворные одежды и в головных уборах с шариками, указывавшими на тот или иной ранг. Только в 1926 году, то есть на пятнадцатый год республики, Пу И изгнали из Запретного города, и он отправился в Тяньцзинь, в особняк Чжанюань, доживать дни в изгнании. Но и там он вел себя как император, раздавая преданной челяди титулы и награждая особо угодивших ему. Уяснив себе это, уже не удивишься тому, как метко характеризует поговорка «Сороконожка и после смерти не валится с ног» историю семьи князя в описываемое нами время. В этой-то семье и родилась Цзинь Цивэнь. Мать ее была второй наложницей князя; умерла она от родовой горячки вскоре после рождения дочери. С детства девочке внушали мысль о реставрации монархии. Князь и княгиня (старшая жена князя) беспрестанно напоминали ей о ее княжеском происхождении, а домашний учитель, кроме чтения с ней «Биографий героических женщин», раз за разом излагал историю зарождения, расцвета и падения Маньчжурской династии, стараясь, чтобы девочка полностью осознала свое аристократическое происхождение и всем сердцем возненавидела тех, кто лишил ее семью привилегий. Но высокие стены княжеского дворца бессильны были устоять перед напором эпохи. Старший дядя Цзинь Цивэнь по материнской линии сделался революционером и впоследствии занимал какие-то посты в Бэйянском правительстве; двоим из троих ее старших братьев тоже удалось вырваться из дома: они порвали со старыми предрассудками, облачились в европейское платье, выучились иностранным языкам и даже сменили имена и фамилии. Так что волей-неволей, но взрослая Цзинь Цивэнь день от дня все больше начинала узнавать о том, что происходит за стенами дворца. Она, набравшись смелости, заявила отцу о своем желании поступить на учебу в европейскую школу. Старый князь расценил это как бунт против себя и, подстрекаемый старшим сыном, считавшим сестру соперницей в борьбе за наследство, подверг Цзинь Цивэнь опале. Как говорили тогда, «заточил в холодный дворец», то есть запер в Кабинет упоения литературой в заброшенном саду, предупредив, что не освободит ее оттуда до тех пор, покуда она не избавится от своих дурацких бредней.

Именно ее-то плач и услышал тогда в саду Ши Ихай. Но надо сказать, что и девушка в то же время, взглянув случайно в окно заплаканными глазами, увидела через порванную оконную бумагу стоявшего в тридцати шагах у колодца парня, голыми до колен ногами месившего ярко-желтую глину. Вначале она удивилась присутствию в княжеском саду постороннего, но тут же догадалась, что это, видимо, и есть слуга священников из соседней школы, о котором как-то упоминал в разговоре с отцом управляющий. На какой-то миг ей стало неприятно от мысли, что этот незнакомый парень мог слышать ее плач, но тут она заметила его искаженное мукой лицо, его странную позу, и сердце ее пронзила жалость. На память ей пришли строки из какого-то стихотворения: «Мы странники оба, в края неблизкие нам брести еще и брести; встретясь сегодня впервые, не ропщем, что прежде не знали друг друга».

В этот момент появилась Цююнь, последняя из служанок, еще остававшаяся во дворце князя. По договору в ее обязанности входило главным образом обслуживать мать и жену князя и лишь в свободное время оказывать мелкие услуги княжне, но она про себя решила делать все наоборот: кое-как выполнять приказания двух хозяек, а в остальное время прислуживать молодой дочери князя, относившейся к ней скорее как к подружке, нежели как к служанке. Тайком принесла она княжне по ее просьбе роман «Сон в красном тереме», и та, читая его, пересказывала Цююнь содержание. Они сравнивали себя с главной героиней романа Линь Дайюй и ее служанкой Цзыцзюань. Не раз и не два поздней ночью, когда кругом все затихало, при мерцающем свете лампады, под шорох и возню мышей на потолке, оклеенном бумагой, обе они, крепко обнявшись, жалели и утешали друг друга. А в тот день, о котором идет речь, Цююнь удалось наконец выкрасть ключ от домика, где взаперти держали Цзинь Цивэнь, и они, как давно уже обдумали, решили немедленно бежать к дяде княжны.

Цзинь Цивэнь, поддерживаемая под руку Цююнь, покинула пропыленный кабинет и, уже выходя из заброшенного сада, чтобы пройти в свою комнату, вдруг приказала Цююнь остановиться. Указывая в сторону колодца, она обратилась к служанке:

— Нельзя так измываться над человеком. Ступай развяжи!

Поняв госпожу, Цююнь отправилась к колодцу и сделала так, как ей велели.

Стоял тихий осенний полдень. Для нашей Вселенной и Земли то было мимолетное мгновение. Если судить с точки зрения современной истории, в данный день, в данный час не случилось из ряда вон выходящего события, достойного быть записанным, подвергнутым анализу и изученным, но для Ши Ихая это мгновение стало волшебным, он не забудет его до конца своей жизни и потом станет часто видеть во сне. Он всегда будет помнить, как Цююнь быстрыми шагами подошла к нему и решительными движениями развязала стягивавший пальцы шнурок. Изумленный, он торопливо поблагодарил ее, но Цююнь, показав рукой вперед, бросила: «Ее благодари!»

Сквозь слегка качающиеся, тонкие зеленые ветви плакучей ивы он различил фигуру Цзинь Цивэнь, стоявшую у куста бордового шиповника; влажными от слез глазами она смотрела на него, все лицо ее источало жалость… Две бабочки порхали вокруг ее тонкой талии, Несколько листочков гинкго, кружась, опустились на ее плечи… Ши Ихай стоял не в силах сдвинуться с места, не умея выразить госпоже переполнявшую его благодарность.

Пока он растерянно стоял, Цзинь Цивэнь и подхватившая ее под руку Цююнь исчезли. Во второй половине дня священник Хэ Айэр напился до положения риз и пришел в себя только к полудню следующего дня. К этому времени возвратился из поездки священник Дэ Тайбо, и поэтому Хэ Айэр не стал подымать шум по поводу самовольного освобождения Ши Ихая. Но когда Ши Ихай вернулся в свою комнатушку, на сердце у него все равно было тревожно, и тревожно не за себя, а за княжну, недавно еще совсем незнакомого ему человека.

Теперь перенесемся на несколько лет вперед и представим себе боковой вход во дворец князя. Медные бляхи-заклепки на створках ворот, способные выдержать удары сабель и мечей, оказались бессильными перед поступью истории. Князь с женой и наложницей умерли в отчаянии. Старший брат Цзинь Цивэнь продал миссионерской школе оставшееся имущество и заброшенный сад в том числе. А священник Хэ Айэр приобрел у него всю дорогую мебель, стоявшую в главных покоях дворца.

Итак, представьте себе боковой вход во дворец. В тот день перед ним царила необычная суматоха: сбившись в кучу, стояли три конных возка, которые предназначались для перевозки домашнего скарба злобного старшего брата Цзинь Цивэнь, возок — чтобы отвезти наследство, доставшееся уже замужней Цзинь Цивэнь, да еще и священник Хэ Айэр прислал Ши Ихая с ручной тележкой, чтобы забрать купленную им мебель. Муж Цзинь Цивэнь, который только и умел валяться в постели, курить опиум да гулять по непотребным домам восьми известных переулков в районе Главных врат, вцепившись в дверцу возка, громко ругается, обиженный несправедливым разделом наследства. За этой сценой, разинув от удовольствия рты, наблюдает толпа зевак. Сам шурин куда-то спрятался, а его жена, высунув голову из возка, визгливо отвечает беснующемуся родственнику. Наконец через какое-то время шум утихает, и три возка шурина отъезжают. Муж Цзинь Цивэнь отправился в трактир, не обращая ни малейшего внимания на возок, нанятый для своей семьи. Сидя в возке и стараясь, чтобы ее никто не увидел, Цзинь Цивэнь потихоньку плакала. Глядя сквозь слезы на кроны деревьев, видневшихся из-за высокой стены, она молча прощалась с домом, где прошло ее детство и юность. Но вот кучеру надоело ждать, он тронул поводья. Колеса покатились — и в этот миг Цююнь взобралась на подножку возка. Она держала чайный столик, обняв его обеими руками. Он входил в число мебели, купленной священником Хэ, но Ши Ихай, перевозивший ее, незаметно снял столик с тележки и передал Цююнь, тихо шепнув ей:

— У княжны горькая доля, оставь столик для нее.

Цююнь торопливо поблагодарила его:

— Еще до замужества княжны он стоял у изголовья ее кровати; бедняжка, всю жизнь никто ее не жалел, теперь она поймет, что свет не без добрых людей — жить ей станет немного легче…

Колеса возка оставляли на глинистой утрамбованной дороге едва заметные следы. Провожая глазами удалявшуюся повозку, Ши Ихай ощутил пустоту в душе, будто что-то главное вынули из нее…

А теперь давайте представим себе храмовый праздник. Здесь показывают раек: на картинках изображены иностранцы в смокингах, иностранки в пышных юбках, укрепленных на каркасе из китового уса; они прохаживаются у знаменитого озера Сиху, которое размалевано ярко-красными и зелеными красками, что лишает пейзаж естественности; раешник хриплым голосом что-то орет. Там в отдалении стоит подпертая тележка торговца болтушкой из пшенной муки — громадный медный чайник и медные заклепки на бортах тележки блестят; рядом под матерчатым навесом в пестрых заплатах орудует тучный старик, продающий пирожки с начинкой из свинины, говядины и креветок; кухонной лопаточкой он отбивает частую дробь по краю сковородки. Пройдем мимо места, где циркачи дают представление с обезьянкой, мимо круга людей, столпившихся около торговца пластырем, и, обогнув лавки галантерейщиков и торговцев готовой одеждой, посмотрим на купальницу и вечноцветущую бегонию, принесенные садовником на коромысле, полюбуемся волнистыми попугайчиками в клетках, доставленными торговцем птиц, и золотыми рыбками породы драконий глаз, плавающими в чане. Потом мы подойдем к главному зданию храма и в тени, отбрасываемой краем крыши, увидим ряд лотков: здесь продают всяческий антиквариат, фарфор, каллиграфические надписи, живопись, тушь и тушечницы.

Сколько лет прошло! Ворошить прошлое тяжело. У одного из лотков мы увидим Цююнь, она раздобрела, в ее облике уже не найдешь следов прежней Цзыцзюань — героини романа «Сон в красном тереме». Она сидит на раскладном стуле, прошивает дратвой подошву тапочек и приглядывает за несколькими фарфоровыми вещами и браслетом из нефрита на лотке перед ней. На той же толкучке мы видим и Ши Ихая. Ему лет тридцать пять — тридцать шесть, просторные штаны, туго стянутые у пояса, в своей бесформенности скрывают кривизну ног, поэтому его крепкая фигура кажется даже красивой. Он пришел за покупками для двух священников. Сейчас он приближается к лотку Цююнь, та подняла глаза, не без настороженности посмотрела на него:

— Что хочешь купить?

— Чашку с крышкой из тонкого фарфора.

— Дешево не продам.

Ши Ихай высыпал на лоток горсть мокрых от пота монет.

— Все тут, больше нет. Считай, что я купил и оставил у вас на хранение.

Цююнь молча посмотрела на него, потом убрала деньги.

— Княжне лучше?

— Лучше. Кашляет меньше.

— От мужа письма не приходили?

— Нет, на него надежда плохая. — Цююнь вздохнула. — А с другой стороны, если сгинул — туда ему и дорога, горя будет меньше!

Пока Цююнь разговаривала с Ши Ихаем, шагах в десяти от них неожиданно появился дюжий мужик; уперев голые руки в бока, опоясанный широким, набитым чем-то тряпичным кушаком, он прищуренным взглядом смерил Ши Ихая, словно бы прикидывая, с какой стороны лучше броситься на него. В данное время этот человек существует за счет своего единственного циркового номера — игры с трезубцем и торговли снадобьем от змеиных укусов. Потом он устроится на работу в лавку, где делают угольные шарики для топки печей, и женится на Цююнь.

Звезды на небосводе вместе с Большой Медведицей совершили не одно круговращение, в мире разыгралось великое множество житейских бурь. И представьте теперь, что мы видим Храм Неба, где все дышит весной.

Не будем задерживаться в Павильоне моления об урожае и у Стены эха тоже — сокровенными чувствами в таких местах не делятся. Пойдем дальше.

Итак, перед нами уголок в глубине Кипарисовой рощи, тот, где находится стол из камня. Одна из четырех тумб, расположенных вокруг стола, сломана, поэтому сидят только трое, четвертый стоит. Лицом друг к другу Цзинь Цивэнь и Ши Ихай. Это 1958 год. Прошло целых тридцать лет, прежде чем они наконец сели за один стол. Их радости были обычными, скорби и страдания — мелкими, но их жизнь и смерть, веселье и печаль тоже должны занять в истории человечества свое, пускай и самое неприметное, место.

Решиться сесть за этот стол для Цзинь Цивэнь было непросто. Еще год или два назад, пусть и ненавидя мужа, который скрылся, прихватив все ее ценности, она все-таки продолжала считать себя его женой и, несмотря ни на что, по-прежнему жила, повинуясь чувству долга. Замужество Цююнь задело ее сильно. Мастер Ван вызывал у нее брезгливость, все-таки «угольное рыло», торговец снадобьем против змеиных укусов. Она искренне увещевала Цююнь семь раз отмерить и один раз отрезать: как низко ни пала бы Цзыцзюань, она не вышла бы замуж за Пьяного Индру. Но жизнь показала, что мастер Ван отнюдь не был Пьяным Индрой. Живя в одном дворе, она постепенно стала завидовать Цююнь: глуповатый, грубый, грязный Ван оказался добрым, ласковым, отзывчивым, скромным. В тяжелые годы его широкие плечи и подобные железным лопатам руки все снесли и всему сумели противостоять. У Цююнь родился сын. Цзинь Цивэнь стала считать его своим, нянчила, целовала его, играла с ним, и слезы временами навертывались у нее на глаза. Ей тоже нужны были человеческие радости!

Это Цююнь внушила ей мысль отбросить остатки княжеской спеси, найти подходящего человека, создать семью. Сердце Цзинь Цивэнь дрогнуло. Цююнь пошла за нее в суд и очень быстро устроила ей развод с мужем. Она же предложила ей Ши Ихая. Свесив голову, Цзинь Цивэнь размышляла: «Что уж теперь привередничать? У Ши Ихая доброе сердце, а это самое главное». Цююнь разрешила Вану поговорить с Ши Ихаем. Тот не раздумывая согласился. Вот тогда-то они и договорились прийти сюда на свидание. Хотя свидание устраивалось в большой тайне, все же в переулке поднялось волнение, как от брошенного в пруд камня. Цююнь и Ван вышли из дома на час раньше, чем Цзинь Цивэнь, чтобы не вызвать подозрений у соседей. Но когда Цзинь Цивэнь, чуть-чуть принарядившись, захватив матерчатую сумку с костяной ручкой, вышла из ворот и направилась к автобусной остановке, находившейся за переулком, немало людей тыкали пальцем ей вслед и усмехались. Нашлись и такие, что нарочно выходили ей навстречу и во всеуслышание спрашивали:

— Куда это вы, княжна? Не в гости ли?

— Княжна так нарядилась! Что за праздник сегодня?

Дойдя до конца переулка, Цзинь Цивэнь чуть было не повернула в продуктовый магазин, подумав: «Куплю что-нибудь и вернусь». Но тут ее глаза встретили строгий взгляд Цююнь. И она с бьющимся сердцем подошла к остановке автобуса, идущего к Храму Неба.

Ши Ихай к свиданию готовился совсем по-иному. Редко ему приходилось тратить пять мао на парикмахерскую, но на этот раз он их не пожалел: постригся, побрился. Оделся в почти не ношенную форменную одежду, купил новые матерчатые тапочки. Три вечера подряд он ходил мыться в баню и резко сократил количество выкуриваемых за день трубок. Ему очень хотелось, чтобы кто-нибудь из школы заметил его радость, расспросил бы о ней, ну разыграл хотя бы, побалагурил по этому поводу. Но на явные перемены в его внешности никто внимания не обратил. В то утро, выходя из ворот школы, чтобы отправиться на свидание, он встретил Перышко Чеснока, на велосипеде катившего в школу. Еще издали с улыбкой на лице сказал ему: «Добрый день, учитель Шуай!», — но тот только скользнул взглядом, словно это был не Ши Ихай, а пустое место, и вихрем пронесся мимо.

Сейчас они сидели друг против друга, разделял их только стол. Мужчине исполнилось сорок семь, женщине — сорок четыре — сорок пять лет, но они, как юноша и девушка, впервые испытавшие любовь, оказались в полной растерянности, не зная, с чего начать разговор. Сидящая сбоку от них Цююнь несколько раз переводила взгляд с него на нее и наконец не терпящим возражений тоном посоветовала:

— Вы тут хорошенько потолкуйте, а мы с Ваном погуляем, потом вернемся. До нашего возвращения не расходитесь.

Цююнь и Ван ушли. Ши Ихай поднял глаза на женщину, которую он давно желал. Морщинки на ее лице в этот день как бы совсем разгладились, брови были обворожительными, а глаза — чистыми и прозрачными, как осенние воды. Черные цветочки на фиолетовом фоне ее перелицованной куртки ярче оттеняли белизну лица и шеи. Мастер Ван предупреждал Ши Ихая, что именно он должен начать разговор первым, поэтому Ши Ихай, запинаясь, заговорил:

— В свое время вы спасли меня, сколько лет прошло, но я никогда не забывал о вашей милости ко мне.

Цзинь Цивэнь посмотрела на Ши Ихая. Угловатое лицо его изящным не назовешь, брови густыми не посчитаешь; глаза небольшие, две складки, идущие вниз от крыльев носа, подчеркивают широкие и толстые губы — они особенно бросаются в глаза. С первого взгляда видно, что он человек неотесанный, может быть, даже неграмотный, но для нее очевидны были также его доброта, его энергия, его основательность. Слегка улыбнувшись, она откликнулась на его слова:

— Но и вы потом немало заботились обо мне. Давайте не будем вспоминать. За свою жизнь я встречала слишком много людей дурных, хороших же можно перечесть по пальцам. Сердце мое давно окаменело — спички об него можно зажигать. Я и не надеялась, что мне еще повезет…

Сказав это, она смутилась и позабыла все, чему учила ее Цююнь. Она не понимала, как могли вырваться из ее уст такие слова…

Весенний ветер щедро поил этот уголок ароматом цветущей яблони. Дятел решил, что ему лучше оставить старый кипарис, у которого сидела эта пара; он отлетел и принялся долбить другое дерево. Порхающие паутинки, отражавшие радужным цветом солнечные лучи, на полпути зависли на ветвях кипариса; ивовый пух деликатно, тихо-тихо клубком прокатился мимо их ног. О чем они говорили еще, даже Цююнь так никогда и не узнала. Единственной известной деталью было то, что Цзинь Цивэнь вручила Ши Ихаю сверток, завернутый в тряпку, длиной примерно в чи, сказав при этом, что эта вещь парная и сейчас она передает ему одну половину, другую же оставляет себе. Ей подумалось, что объяснять больше ничего не надо… Ши Ихай разволновался, сердце у него готово было выскочить из груди. Он сожалел, что ради первого знакомства купил апельсинов и сейчас в узелочке вручил ей, а про себя подумал: апельсины будут съедены и не останется после них ничего. Ши Ихай и Цзинь Цивэнь рассмеялись непроизвольно, он смеялся, не разжимая зубов, а она, опустив голову и прикрыв рот платочком…

Да, казалось бы уже, будто все у них должно завершиться благополучно и ни к чему было бы тогда мое повествование. Однако случилось иначе. Сначала заболела Цзинь Цивэнь, да так тяжело, что чуть не умерла. Ши Ихай очень волновался и досадовал, что не может отправиться на небо за пилюлями бессмертья для нее. Как-то пришел к нему Ван:

— Не бойся, у женщин это возрастное. Придет время, и она поправится.

Тем временем наступил 1962 год. Тут началась новая нервотрепка. К этому времени о Цзинь Цивэнь неизвестно откуда вновь по улице поползли кривотолки. Говорили даже о том, что два года назад она тайно сделала выкидыш. Вот тут-то и вбила себе в голову бедная женщина, что единственная возможность для нее заткнуть рот злым людям — это прожить все оставшиеся годы в одиночестве…

Цююнь не раз и не два убеждала ее отказаться от своего решения, а мастер Ван, так тот прямо советовал Ши Ихаю просто сходить и взять себе разрешение для регистрации брака, тогда и она пойдет за разрешением.

В тот день до самого вечера шел снег. Крупные его хлопья соткали дрожащую сеть над школьным двором. Цао в ватном пальто и плюшевой шапке торопился на районное совещание, вдруг перед ним вырос Ши.

Откуда Цао было знать, что Ши только после многодневной внутренней борьбы набрался смелости остановить его. К другим руководителям школы обращаться он не хотел, но Цао, думал он, который больше других разбирается в жизни, тот-то уж сумеет его понять и сохранить их разговор в тайне.

— Уважаемый Ши, не сидится вам дома, в тепле? — спросил Цао, увидев на плечах ватника Ши слой снега в цунь толщиной.

— Поговорить с тобой хочу, — ответил тот, отведя глаза в сторону.

— Сейчас я на совещание тороплюсь, — сказал Цао. — Ты не стой здесь, не мерзни. Освобожусь, забегу к тебе, тогда спокойно все расскажешь.

— Спешное дело у меня… — Ши хмуро взглянул Цао в глаза.

— Ну, тогда ладно, говори! — «Что за спешное дело?» — подумал Цао. — Печка у тебя в домике, наверно, маловата? На днях прикажу завхозу дать тебе большую чугунную печку. А может быть, ученики футбольным мячом разбили окно у тебя? Тогда велю физкультурной секции вставить металлические сетки на твоих окнах. Как у тебя кашель? Полегчало? Если в медпункте нет таблеток от кашля, сходи в аптеку, купи несколько пузырьков, я скажу школьному врачу, чтобы он выплатил тебе за них.

Ши засопел:

— Не нужно все это, мне надо… ну это, ну, справку!

Цао показалось, что он уразумел наконец-то, в чем дело.

— Чего же ты раньше не сказал! Вернусь с совещания и сразу напишу. Тебе действительно пора сменить ватную подкладку одеяла; одного твоего талона, правда, на вату для подкладки не хватит. Ну да ничего. Дадим тебе справку и поможем в этом деле. — Цао вспомнил, как полмесяца назад Ши просил новую вату для одеяла.

Кто мог предположить, что Ши воспримет такой ответ Цао как оплеуху. Топнув ногой, он молча обошел стоявшего перед ним Цао и пошел прочь. Цао недоуменно пожал плечами, подумал: «Странный человек», — и, тут же выкинув Ши из головы, заторопился на совещание.

Стемнело. Ши вернулся к себе, долго не зажигал свет, тупо сидел у изголовья кровати, думал. Даже самый близкий в школе человек и тот не понимал, что ему нужно больше всего. В глазах людей он, возможно, прекрасный дворник, член профсоюза, примерный работник, считает школу своим домом, не страшится ни работы, ни нареканий… Но люди совсем забыли, что он еще и мужчина и ему нужна жена! Ему нужна хотя бы крохотная семья! Самые простые, самые маленькие радости в жизни!

Той же зимой Ши заболел острым воспалением легких и слег. Кое-кто отметил про себя, что мастер Ван из угольной лавки частенько навещает его в больнице, приносит ему термос, полный куриного бульона. Запах этого бульона в те дни постоянно витал возле печки Цзинь Цивэнь и вызывал досужие сплетни некоторых соседей по двору…

Когда же Ши, выйдя из больницы, снова хотел обратиться за справкой для регистрации брака, началось затянувшееся на десятилетие грандиозное движение. Прослышав, что Цзинь Цивэнь приклеили ярлык «феодального выродка», подвергли обыску и обличали, Ши испытывал мучительную тревогу. Поэтому-то он и просил старика Гэ дать ему возможность попасть в кладовку, где хранились реквизированные вещи. Но второй половины свидетельства их помолвки, то есть вторую часть того, что хранил у себя, он не нашел и там. Потом мастер Ван сообщил: вторую половину свидетельства их помолвки Цзинь Цивэнь убрала так надежно, как если бы она упрятала его глубоко в своем сердце. Можно представить себе, как тронуло это Ши Ихая! По ночам Ши приходил с метлой в переулок Бамбуковых листьев и за Цзинь Цивэнь подметал участок, оставляя ей лишь небольшой кусочек для видимости.

9

Обо всем этом и поведал мне Ши в ту незабываемую ночь. Рассказывал он, естественно, в другой манере и иным тоном.

— Что же все-таки подарила вам княжна? — спросил я.

Румянец от выпитого вина с его щек еще не совсем сошел. Мои настойчивые вопросы вынудили его открыть единственный имевшийся у него короб, достать завернутый в тряпку сверток длиной около чи. Лицо его светилось счастьем.

— Вот тут, здесь…

Его огрубевшие пальцы коснулись узелков свертка, в нерешительности он остановился, нагнул голову, задышал часто, словно вел поединок на борцовском ковре — в нем шла ожесточенная внутренняя борьба. Наконец он поднял лицо, сделал глубокий выдох и сказал:

— Поклялся не показывать никому. Я должен быть достоин ее.

Сказав это, он торопливо засунул сверток обратно в короб, защелкнул замок и улыбнулся мне извиняющейся улыбкой…

К тому времени, когда Ши окончил повествование о своей любви, наступила уже вторая половина ночи. Школьный двор и весь город погрузились в сладкий сон, и только ветер, как ночной гуляка, бодрствовал и доносил гудение ночных насекомых.

Взволнованный исповедью, я предложил:

— Почтенный Ши, давайте завтра же договорюсь с Цао и другими, пусть они поскорее выдадут вам справку, чтобы вы могли завершить это дело!

Ши кивнул:

— Позвал я тебя, чтобы попросить помочь мне. Сейчас уже и с княжны сняли вину, она считается теперь не врагом, а тем, кого следует строго воспитывать. Полагаю, на этот раз наше дело выгорит.

Потом он внимательно посмотрел на меня и сказал:

— Сегодня раскрыл я тебе душу, ты уж держи все это в тайне. Завтра не торопись просить Цао. Сперва мы с ней все обсудим, потом поговоришь. Пока не скажу, ничего не делай, не выдавай меня.

— Ладно.

— Дай слово!

Я с готовностью дал ему честное слово сделать так, как он просил. Он засмеялся. Никогда я еще не видел, чтобы он смеялся таким счастливым смехом, и впервые за все время его лицо показалось мне красивым. Видимо, это правда, что счастье делает человека прекраснее и добрее.

Через два дня мне стало известно, что в школу к Цао заходила председатель жилсовета. Цао беседовал с ней недолго, отправив сразу же к Перышку Чеснока.

Я спросил Цао:

— Зачем она приходила?

— Их улица тоже готовится к приему иностранного гостя, вот и обратилась к нам за опытом… — ответил тот и нахмурил брови. — Спрашивала, что из нашего опыта они могли бы перенять, но разве можно делиться таким, как у нас, опытом…

— А что за гость? — полюбопытствовал я.

— Вернулся муж княжны, — с полным безразличием бросил Цао. — Говорят, принял канадское гражданство. Теперь он там известный капиталист. Приехал на торговую ярмарку и на экскурсию заодно…

Услышав эту новость, я чуть было не подскочил. Цао с изумлением поглядел на меня, но я удержался и ничего не сказал ему. Всю первую половину дня я вел уроки с тревогой на душе. После обеда я помчался в домик к Ши.

Оттуда выходил мастер Ван. Вот так-то! До Ши нежданная весть уже докатилась.

— Как же так! На полпути такая неожиданная помеха…

Но Ши перебил:

— Может быть, это я и есть помеха! Давай больше не говорить об этом, ладно?

Впоследствии, бывая у родителей учеников, живших в переулке Бамбуковых листьев, я выяснил, как развивались дальнейшие события. Цзинь Цивэнь сначала наотрез отказалась встретиться с бывшим мужем, твердо заявив, что уже и все бракоразводные формальности завершены, но «соответствующие инстанции» через уличный комитет и жилсовет все-таки обязали ее «претворить в жизнь революционную линию в дипломатии». Нехотя она дала согласие на встречу. Чтобы приготовиться к приему дорогого гостя, в переулке Бамбуковых листьев подняли девятый вал генеральной уборки, а комиссия по упорядочению конфискованного имущества по собственной инициативе вернула Цзинь Цивэнь все принадлежавшие ей прежде вещи. А этот… как его теперь лучше всего назвать? Ну, назовем, пожалуй, дельцом.

Делец этот в прошлом никогда не питал чувств к Цзинь Цивэнь. Более того, в 1948 году он продал все ее имущество и бежал из дома, но, видимо, вправду говорят, что самым переменчивым существом на свете является человек. Сначала он скрывался в Гонконге, потом переехал в Канаду. Пустив украденные ценности в оборот, изворачиваясь как только можно, он в конце концов разбогател, а в безжалостной конкурентной борьбе за выживание ему пришлось отказаться от некоторых привычек; женился на иностранке, произвел на свет несколько метисов. Теперь достиг положения, приобрел имя, мог уйти на отдых. Сейчас он воротила в торговле. Его жена-иностранка умерла от болезни, управление делами взял в свои руки старший сын, и старик, вдруг словно пробудившись от глубокого сна, почувствовал угрызения совести за прошлую беспутную жизнь, даже стал вегетарианцем и поклонником Будды. Теперь он искал и жадно читал все о континентальном Китае. Его тревожила тоска по родине, печальный образ Цзинь Цивэнь не раз вторгался в его сновидения, и он, взяв с собой старшего сына, прибыл в Китай. Когда перед встречавшими его людьми он пел дифирамбы заслугам и благодеяниям коммунистической партии, успехам социализма, вроде бы объяснялось это не его лицемерием, а раскаянием. Ему хотелось всем сердцем поклясться в том, что он все свои скромные силы посвятит процветанию отчизны и укреплению ее могущества.

Рассказывали, будто этот бизнесмен не смог сдержать обильных старческих слез, когда увидел Цзинь Цивэнь, живущую в одной-единственной комнатушке. При этом он искренне полагал, что она все двадцать с лишним лет день и ночь ожидала возвращения любимого мужа. В торжественной форме он высказал желание увезти ее в Канаду и там охранять ее старость во имя искупления своей прошлой вины. Присутствовавшие на их встрече даже захлопали в тот момент, когда делец приказал своему сыну-метису отдать поклон Цзинь Цивэнь, и патлатый, одетый в европейский костюм молодой человек послушно склонился.

Но Цзинь Цивэнь крайне разочаровала дельца. Она тихо сказала:

— Нет. Никуда я не поеду. Я привыкла жить одна. И даже благодарна тебе. В тот год, когда ты скрылся с ценностями, я научилась жить собственным трудом. Сначала я расщепляла слюдяные пластинки, потом клеила картонные коробки, и мой вклад в общее дело был совсем маленьким. Теперь я разрисовываю яичные скорлупки, посмотри, они тут, на столе. Посмотри и на стену, на эту грамоту — в прошлом году мне ее вручила фирма по изготовлению предметов декоративно-прикладного искусства. Эти скорлупки отправляют и в вашу Канаду, обменивают на валюту для нашей страны, они прославляют наше государство. Такая жизнь меня устраивает. Нынче ты приехал, чтобы навестить меня, извинился за прежние грехи, и я не сержусь на тебя. Желаю тебе больше делать добрых дел в будущем.

Но канадский бизнесмен не терял надежды, перед уходом он сказал:

— Ты как следует подумай. Все-таки годы человека не щадят, даже если служишь народу, все равно когда-то надо на покой. Я готов приехать за тобой в любое время.

Таким образом, на улице и в переулках начали распространяться всевозможные версии о скорых сборах княжны в путь, в Канаду.

Однажды в конце лета, когда вечером солнце уже склонялось к западу, я подошел к домику Ши. Дверь у него никогда не запиралась, в замках нужды не было. Как и прежде, я просто толкнул створки и вошел внутрь. В комнате никого не оказалось. Раздосадованный, я пошел прогуляться по тихой улице. На небе громоздились золотисто-красные, как вата, облака, вечерний ветерок доносил пьянящие запахи мимозы. Завернув за угол, я увидел несколько высоких софор впереди у обочины дороги. Заметил я и девушку с двумя косичками — наклонившись, она сметала в кучу семена софоры, густо усеявшие землю под деревьями. И когда я как раз разрешал загадку, почему так много семян оказалось на земле под деревьями, вдруг из-за толстого ствола появился человек, державший в руках большой бамбуковый шест с крючком на конце, им он сосредоточенно сбивал с дерева семена. Да это же дядюшка Ши! Я окликнул его.

Увидев меня, он опустил шест, полой куртки вытер пот со лба и, указывая на девушку, обронил:

— Дочка почтенного Гэ!

Потом, обратившись к девушке, показал на меня:

— Учитель из школы. Поздоровайся с дядей!

Девушка была худощавой, высокой, глаза ее и брови напомнили мне покойного Гэ. Она приветствовала меня.

— Тебя перевели обратно в город? — спросил я ее.

Покраснев, она смущенно ответила:

— Нет, маме одной тут жить трудно. Дядюшка Ши помог мне прикрепить крюк к шесту, научил сбивать семена. Продаю в аптеку.

Вообще-то я и раньше часто видел людей, сбивавших с деревьев семена, но никогда не задумывался, для чего они это делают. Лишь смутно предполагал, что, вероятно, это трудятся рабочие из управления паркового хозяйства. И только сейчас до меня дошло: в нашем городе все эти неприметные люди сбивают семена с деревьев, ловят земляных черепашек, собирают макулатуру и арбузные семечки, чтобы подработать хоть немного на жизнь при теперешних житейских нехватках-недостатках. Я тоже помог сбивать семена для девушки, потом смотрел, как она установила полную корзину на маленькую тачку и, толкая ее перед собой, удалялась. Потом мы с Ши вернулись на территорию школы, прошли к нему в домик.

Я напомнил ему о княжне, посоветовал не мешкая пойти к начальству и получить справку для регистрации брака.

Ши взял трубку, которой пользовался уже много лет подряд, раскурил и стал ее потягивать. Потом он доверительно мне сказал:

— Ван передал мне, что и княжна так считает. Но нынче я не могу этого сделать, я должен остыть, да и ей надо дать время подумать.

Мы помолчали.

Я не смотрел на Ши, мне попалась на глаза большая бамбуковая метла. Ее черенок от частого употребления стал коричневым и блестел, сама же метелка посерела. Да, подумал я: жертвуя собой, она ежедневно делает школьный двор чистым и прибранным, а когда ее дело сделано, скромно стоит за дверью.

Нежное чувство захлестнуло меня. Я перевел взгляд на Ши: его отточенный, как у статуи, профиль излучал доброту и силу.

Здесь скрипки не пели сладкозвучных мелодий, не звучали струны гитар и мандолин, не было тут и поэта-декламатора, как не было настенных росписей Микеланджело и скульптур Родена, не было цветущих роз и жасмина в бутонах, не было журчащих родников и могучего шума соснового бора, не клубился душистый дымок сандала, не раздавались чарующие напевы древнего чжэна. Здесь сидел шестидесятилетний, неграмотный, незаметный непритязательный старик, но с душой чистой и открытой. Да, это именно он наполнил мое сердце поэзией, отозвался в нем торжественной музыкой, напоил его росным ароматом, взрастил в нем неподдельную красоту человечности.

10

Из издательства я позвонил Цао, сообщил, что траурная речь готова, что скоро выезжаю в школу, и добавил:

— На траурный митинг надо бы пригласить еще…

— Кого же это? Ведь у дядюшки Ши родственников и друзей нет! — раздался в трубке удивленный голос Цао.

— Есть! Приеду в школу, расскажу.

Цао, видимо, кое-что понял.

— Та вещь, которая была в свертке… ты знаешь, откуда она у него взялась? Приезжай, рассей наши сомнения. А то в школе в последние дни слухи разные ходят…

В школу я поехал на трамвае. Выходя из вагона, заметил Перышко Чеснока и некоторых других учителей. Вместе мы миновали переулок Бамбуковых листьев и повернули к школе. Перышко Чеснока громко разглагольствовал о таинственной вещи, найденной у Ши, и высказывал свои нелепые догадки:

— Вы никогда не видели жезл счастья? Гм, эту штуку часто выставляют в музее Гугун, кладут на столик для канов. Длиной он в два с лишним чи, по внешнему виду напоминает знак приближенного значения в геометрии, а широкий его конец формой похож на гриб линчжи. Вчера я был у Цао и осмотрел жезл счастья, что нашли у почтенного Ши. Вырезан он из какой-то твердой породы дерева, украшен драгоценными камнями: «кошачьим глазом» и изумрудом… Откуда появилась у него эта штука? Вероятнее всего, тогда, в те годы, школьники небрежно обращались с конфискованным имуществом, бросали вещи куда попало, вот он и подобрал. Сам-то Ши воровать не стал бы, но если довелось ему подобрать с земли что-нибудь стоящее, он уже не растерялся бы, догадался, что такую находку непременно следует завернуть в тряпочку и сохранить — в товарном обществе даже у скромного человека порой глаза от жадности разгораются… — Он покатился со смеху.

Я не стал дальше слушать разглагольствования Перышка Чеснока. Я корил себя в связи со смертью дядюшки Ши. С тех пор как меня перевели из школы на другую работу, слишком редко я навещал его. И нечего тут оправдываться ни делами, ни дальней дорогой. Почему, наезжая к нему от случая к случаю, я ограничивался только торопливыми, ничего не значащими вопросами и ни разу не остался у него, чтобы по душам, всласть наговориться…

Когда я вслушался в рассуждения Перышка Чеснока, мне показалось, что мое сердце стали полосовать ножом, и я оборвал его:

— Ну чего ты все зря болтаешь!

В ответ Перышко Чеснока, как всегда, лишь пожал плечами, улыбнулся, вскинул брови и, сделав дежурном наивное, простодушное лицо, умолк. Остальные тоже примолкли. Теперь мы шли молча, слышались лишь наши нестройные шаги.

Вдруг мой слух уловил постепенно усиливающийся плач, который перешел затем в громкие рыдания. Доносились они из дома номер четырнадцать. Подхваченные кружившим осенним ветром, рыдания поднимались ввысь, сухие листья, носившиеся в воздухе, словно воплощали в себе дух этих рыданий…

Рыдания проникали в самое сердце, к горлу подступал комок, глаза застилали слезы. Один человек умер, другой искренне его оплакивает, в нашей жизни это дело обычное. Каждый из них имел жезл счастья, но счастливой любви не обрел. Однако в этих рыданиях я уловил нечто такое, что способно помочь роду человеческому сохранить свое существование на будущие времена, сделать наш мир более прекрасным и более чистым…

Плач княжны был скорбным и неудержимым. Всеми силами я крепился, крепился долго, но в конце концов не выдержал и заплакал навзрыд как ребенок. Перышко Чеснока и другие учителя остолбенели. Они смотрели на меня как на человека, с которым ни с того ни с сего случился нервный припадок.

Я шел, а из глаз у меня катились безутешные слезы.

Люди, я надеюсь, вы сумеете меня понять!

Вы обязаны понять.


Перевели О. Лин-Лин и П. Устин.

Загрузка...