СЕЛО ВАРЗУГА И ЕГО ЗНАМЕНИТЫЙ ХОР

И снова (в который уж раз!) маленькое, дрожащее от напряжения тельце упрямого труженика — шестиместного самолетика — низко и бережно несет нас над гигантской бирюзовой чашей Белого моря, над деревушками, забредшими на край земли, над острыми пиками темных елей, над затейливыми иероглифами заблудившихся в лесных глухоманях речушек и красновато-ржавыми проплешинами болот, над малыми и большими — до невероятия синими — безлюдными лесными озерами, над желтыми песчаными отмелями реки Варзуги и осыпями крутых прибрежных холмов туда — к заветному селу Варзуге, что в двадцати километрах от моря...

Я люблю эту древнюю, просоленную всеми морскими ветрами землю и ее коренных «засельщиков» преданной дочерней любовью. Почти все мои лучшие работы, увидевшие свет и получившие признание, так или иначе связаны с Терским берегом, со славным селом Варзугой, с ее знаменитым народным хором и с Александрой Капитоновной Мошниковой.

Ветеран труда, ветеран фольклорного хора колхоза «Всходы коммунизма», Александра Капитоновна утверждает, что наша первая с ней встреча была немного забавной. Будто бы напившись с дороги чаю с душистыми теплыми шанёжками и «вызнав» достаточно о хоре и песнях, я стала «даваться» на ночлег. А Александра Капитоновна ответила: «Взяла бы тя, приняла бы тя — така ты свойчата, на выдох говорка. Да вот Димитрий-от Михайловиць Балашов (знашь ведь его? Песни бывалошны тоже записывает, дак... писатель ишшо сам) пишет вот письмо — «скору грамотку», велит от ёго какуто Красовскую принять. Поди, высокоратна птица. Приедёт, дак нать ей уж одну принять. Ты уж прости, не серчай. Я отведу тя тут к своим порядовным суседам». И будто бы я ответила, от смеха давясь чаем: «Так я Красовская и есть». Так говорит Капитоновна. А коли говорит, значит, именно так оно и было. Потому что она всегда говорит только правду. Это известно всем, кто знаком с нею. Что же касается меня, то я никак не могу вспомнить ни одной подробности нашей первой встречи. Потому что мне кажется, будто знаю я Капитоновну всю жизнь. Иногда мне даже чудится, будто мы с нею — одно и то же. Будто это вместе со мною росла кареглазая девочка с толстой каштановой косой, с непослушно кудрявящимися прядками на висках и у затылка. Будто вместе мы слушали с полатей, в запечье, песни ее отца, Капитона Федоровича Чурилова, и вполголоса их повторяли, «разводя на голоса». Будто вместе бегали по соседству к подружке Федорушке слушать мудрые сказки, поучения, были и скоморошьи небывальщины ее отца — современного летописца Варзуги, бородатого труженика-силача Николы Ивановича Коворнина:


Жил в губернии Возгудаевке,

Да в деревни Пролетаевке

Мужицок невидной Кузьма,

Из отецества Серафонтовиць.

Жона его была Марина,

А доци — Ирина.

Жили оне — не тужили,

На поле пахать-боронить,

Сеять да жать ходили.

На хлеб-кашу доставали,

Голоднехоньки не бывали,

С нуждою не знались,

Пощодённо досыта наедались.

...А ведь стал Кузьма Серафонтовиць беситьсе,

Да ведь стал он пашню пахати ленитьсе.

Вот он пашню-ту в поли однажды пахал

И на едином мести много-множество комаров

да мух увидал.

Шапку-ту снял да розмахнулсе —

На етот раз не промахнулсе.

Стал он маленьких да больших считати,

Да мух-комаров в розные куцьки складати.

Малых насчитал шесть сот,

А больших — осемь сот.

Сам сел да роздивовалсе:

«Мне ли,— говорит,— добру молодцу, пашня пахати?

Надобно мне на войны с богатырьми воёвати...»

А у Кузьмы кляча-та была, беда, лихая, рысистая такая:

Един шаг-от шагнет — дак полцаса отдохнет...

Поехал Кузьма до дому,

Ехал — долгонько добиралсе:

Два дни муцилсе, все с клячей разбиралсе.

Един-от шаг кляца шагнет,

Остоитсе, полцаса отдохнет...

Розсказал Кузьма про смелость свою жоны Марине

Да доцери единой любезной Ирине:

«Мне ли,— говорит,— могучому, дороднёму пашня пахати?!

Пришла мне-ка пора на войны с богатырьми воёвати».

(«Как-то тут, не упомню, он засбиралсе, що-то уж складал, дак»)

С жоной да доцерью простилсе

Да на добра коня садилсе,

Да поехал во цисто полё...

А у Кузьмы кляча была лиха,

Дородня да рысиста така:

Как шаг шагнет,

Так остоитсе и полцаса отдохнет.

Уж он ехал ле, а боле ле стоял,

А, не знай как, доехал до перехрёстного столба.

Постоял, подумал, да и написал:

«Мимо етого ли перехрёстного столба

Ехал сильной, храброй, могутной

Богатырь Кузьма Серафонтовиць».

(«Ишь, сам собою ишшо выхваляетсе!

Каков кулёма-та, ошоша[105] дородня толкова!»)

А ехали взади двое настоящих богатырей руськиих.

До столба перехрёстного доежжали

Да на столбе-то подрези[106]-ти процитали.

«Поедём,— говорят,— скоре догоним Кузьму

Да померяём с ним силушку свою...»

А недолго Кузьму и догоняли —

В той же цас и увидали.

«Здравствуйте,— говорят,— сильной, храброй,

Могутной богатырь, Кузьма Серафонтовиць!»

(«Процитали, дак... А к такому богатырю да как не отснесесси по-хорошому!..»)

А Кузьма и шапки не снимаёт

Да гордовито отвецаёт:

«Здорово, робяты!

Поезжайтё позади...»

У Кузьмы ведь кляца была лиха,

Коль не рысиста така:

Шаг шагнет, а полцаса отдохнет.

Богатыри Кузьмы повиновалисе,

Позади его ехать старалисе.

Ехали да тосковали,

Кузьмы кляцу проклинали.

Долго ли, коротко ли,

А ехали, да ехали.

Наконець, и доехали...

(«До какого-то, видишь, царства-государства, уж не упомню...»)

Царь того царства войско собрал

Да навстрецу Кузьме и послал.

Кузьма тут из шатра вышел:

«О! — говорит,— мухи летят!..

А поди, брат, передуши,

Щобы не осталось ни души».

(«Говорит он одному богатырю-ту, настоящему, сильному, дак...»)

Богатырь на коня садилсе,

Под ним конь доброй веселилсе.

У коня-та из копыт искры сыплютсе,

Из ноздрей у нёго пламя мечетсе,

А хвост-от на ветру трубою завиваетсе.

(«Как-то тут дальше она наезжаёт, дак...»)

Богатырь на войско наскоцил

И невдолги все войско и перебил...

Тут царь шибко разозлилсе,

Новоё войско собираёт,

На Кузьму со богатырьми посылаёт.

Выходит Кузьма из шатра, потягаетсе,

Над етим войском насмехаетсе:

«О! — говорит,— комары летят.

А поди-тко, брат, и етих передуши,

Щобы не осталось ни души».

(«Опеть[107] как другому-ту богатырю говорит»).

Другой богатырь на коня скоцил

Да и опеть все войско перебил.

(«Тут как-то царь на Кузьму разозлилсе, прирозстроилсе весь уж бедной»).

Царь со трону своёго скоцил да скрицал:

Самого што ни есть сильно-могучёго своёго богатыря позвал

Да со самим Кузьмою боротьсе наодинку послал.

Богатырь тот у царя под замками много годов сидел

Да буханкамы целыма много хлеба ел,

Сила уж в ём большынська жила,

Давным-давно с кем ли подратьсе хотел.

Тогда сам-то Кузьма с богатырем-то дратьсе и поехал.

А кляца-та у Кузьмы така лиха,

Дороднё рысиста да баска:

Шаг-от шагнет,

Да полцаса и отдохнет.

Ехал-ехал Кузьма, да и перепугалсе:

Богатыря сильно-могуцёго настоящего увидал,

От страху-ту глазы-ти платом завязал.

«А,— бает,— не видать да не струхнуть,

Когды голову отсекуть».

А тот богатырь Кузьму увидал

Да взял плат и тоже глаза завязал.

«Теперь,— говорит,— видно, богатыри не глядя дерутьсе,

Друг со другом насмерть бьютсе».

Ехали они друг дружке навстречу, ехали

Да, не видавши, и проехали.

(«Слепком[108]-то ехали, дак...»)

Кузьма думат: «Що тако?» да плат приподнимат.

А богатырь уж да в другой конець поля проезжат.


(«А дале вот нипоцём не помню. Как-то тут у Кузьмы была шашка, а у богатыря-поединщика — меч. Как-то Кузьма скоцил с коня, у ёго етот меч выхватил, да созади, со спины ёму голову-ту и срубил... Нечестно, видишь... Ну, а дале — делать-то нецего — царь за Кузьму доцерь свою, царевну отдал да царство ему дал. И стал царствовать, стал царем неправедным, не сильным, не мудрым, несчастным, не добрым, а хитрым. А вот по-настоящому сказать николько не замогу. Из памяти выронилосе».

Сашенька и Федорушка смеялись над приключениями Кузьмы Серафонтовича — комического богатыря, променявшего честный труд землепашца на сомнительные «подвиги» и сладкую жизнь в иноземных царствах-государствах...

А вот уже выросшие (совсем невесты!) неразлучные подружки Сашенька Чурилова и Федора Коворнина в начале 1920-х годов ходят по вечерам в школу, на репетиции молодежного драмкружка, который ведут учитель Вениамин Николаевич Попов и Ефим Никифорович Коворнин (племянник местного летописца Коворнина Николы Ивановича и дядя Сашеньки)... С упоением играют «Грозу» Островского, «Гамлета» Шекспира... Новая жизнь пришла и на далекое Беломорье. Шире раздвинулись горизонты. Зорче стали глаза. Острее и смелее мысли. Приблизилось пока еще им не известное, но конечно же прекрасное будущее. Поздно возвращаясь домой, чуть задерживают девушки-подростки шаг над уснувшей, кутающейся в зыбкие шали тумана рекой. Мечтают. Глядят с крутого берега вдаль, за Успенскую сторону, где неярким жемчужным блеском отсвечивает лемех[109] на воздушной главке созданного крестьянскими мастерами-умельцами чудо-храма, глядят за холмы, покрытые лесом, туда, где незакатная вечерняя заря с утренней встречается...

«Отгадай, Федорушка, що тако:

Зоря-зоряница,

Красная девица

По полю ходила,

Золоты клюци сронила,

Месяц увидал,

Ницё не сказал.

Солнцо увидало,

Золоты клюци подняло.

Що тако?» — «Роса, Олёксандрушка, роса...» Подружки тихо смеются от переполняющей их пока непонятной им радости и шепчутся о пригожем парне Льве, ладном, работящем, скромном и уважительном... Быть, ох, быть Олёксандрушке его «женою молодою, княгиней перво-брачною», как поется в свадебных песнях. Неспроста вот уж три года на всех посиделках и беседах Лев возле Сашеньки. Неспроста все чаще и чаще встречает он ее на узких деревянных пешеходных мостках, приглашает на уличных кружаньях-играх в пару себе:

Заюшко, мой серенькой,

Серенькой, мой беленькой!

Где ты, где ты, зайко, был,

Где ты, серой, спобывал?

Заюшко!..

Был я, зайко, во лесу,

Во ракитовом кусту...

Заюшко!..

...Однако завтра рано вставать. Скорей в душистое, пахнущее вянущими березовыми вениками и только что испеченным хлебом тепло родного дома. Спать... А утром за завтраком строгий голос матери: «Лёксандра! Вечор тебя просватали...»

Вспоминается, к старости особенно, ясно так вспоминается молодость. Что бы ни спросила я Александру Капитоновну о далеких тех годах и о том, как жили-были, или вот о том, как хор начинался,— все помнит, будто было это вчера.

«Перьвы зачинали ходить в хор в 1935 году я, да сестра моя Клавдея, подружка Федора Николаевна Коворнина, да невестка моя Ольга Мефодьевна, да Настасья Никитишна, да Онисья Рогозина с Катериной Агафоновой, да еще там сколько ле наших. Я запевала. Хор-от организовал дядя мой Ефим Никифоровиць Коворнин. Сам гармонистом был. Слух у него, беда, хорошой был. Неправильно кто споет словечко едино — перепой! Строгой был. Выступали и в колхози у себя, и в районе, на олимпиадах».

Так и получилось, что жизнь Александры Капитоновны прочно вплелась в историю и судьбу замечательного Варзужского хора.

Многолетняя практика показывает, что лидер всякого песенно-хореографического фольклорного коллектива, как правило, обязательно является незаурядной личностью. Это в полной мере относится и к Александре Капитоновне Мошниковой. Ее стремление к реализации своих наставнических способностей и возможностей проявляется постоянно и многогранно. С каким бы вопросом к ней ни обратились, у Капитоновны всегда находится верный, мотивированный и, главное, практически выполнимый совет — касается ли дело хозяйства или подчас сложных нравственных перипетий личной жизни, выбора ли будущей профессии или реставрации для варзужского хора почти забытой, но очень ценной старинной песни и подлинной народной хореографии. Трудно вообразить такого человека или событие, до которых ей не было бы дела. С отроческих лет была Александра Капитоновна человеком творческим и общественницей, хотя тогда еще и понятий подобных не было. Вот что она сама говорит об этом:

«Люди некоторы прежде стеснялись ходить в клуб, и в драматичеськой кружок, и в хор. Одна пошла взамуж да хор и бросила. Говорит: «Как в клуб похожу? Стыдно». — «Нисколь, — говорю я ей, — не стыдно». А в войну-ту одна соседка на меня заругаласе: «Не стыдно тебе, Олёксандра, песни-ти ходить в клуб петь? У тя хозяин на фронти, под пулями». — «Нисколь не стыдно, — говорю. — Пить вино было бы стыдно, гулять стыдно, сплетни собирать по деревни стыдно, от дела лытать стыдно. А петь не стыдно. Плохо нам жить, тяжело. Серьцо болит за народ, за мужовей наших на фронти, тяжко трудимся, а запоешь — серьцо-то радостью и надеждой затеплеет.

А до войны, в 1939 году, ехали в район на смотр, да пришли меня созывать запеть. А у меня уж было пятеро детей, да Сашка маленькой, да Валентиной тяжела была. А муж-от, хозяин, говорит: «Поди ты, поди, Лёксандра. Люди ведь просят. Я уж с робятами справлюсь». Уж не унимал, не обижался, што хожу, запеваю, да уезжать приходится, выступать. И с войны писал письма, тоже писал: «Ходи, пой, душу отогревай...»

Нет у Александры Капитоновны специального образования, но с лихвой восполняет она его природной талантливостью и глубоким умом. Например, не зная музыкальной грамоты, она может разобраться в одноголосной записи незнакомой песни. «Вот я нот-тих так-то не знаю, а ежели дадут мне ноты со словами — сдогадаюсь, какова песня. Спою мотив... Как? А вот гляжу, гляжу и зачинаю понимать, що тут повыше, а тут — тоже повыше, но поменьше того, а уж тут — пониже. Помучишьсе — всему научишьсе», — смеется Капитоновна.

Руководителем хора и запевалой его она стала перед войной. Потом сменила ее сестра Клавдия Капитоновна Заборщикова, сейчас же запевала — Евстолия Васильевна Гурьева. Но без Капитоновны хор — не хор.

«И чехи сюда в Варзугу к нам приезжали хор слушать, и финны гостили, коли не ошибусь, — рассказывает Александра Капитоновна. — В Ленинграде на годах вторую уж грампластинку наши записали. И все пишут, пишут в газетах да в журналах...» «А вы статьи эти не собираете?» — «Как не собирать! Которы присылают, собираю...» — «А можно посмотреть?» — «Да вон там в горницы, под зеркалом лежат. Гляди — не убудёт...»

В горнице на комоде лежит объемистый, из толстой многослойной бумаги почтовый мешок, до отказа набитый документами, грамотами, дипломами, журналами, газетами, медалями и знаками почета в коробочках. Такое количество «прессы» бывает не у всякого профессионала.

«Александра Капитоновна! Что ж вы мне не говорили, что у вас такое количество документов о заслугах?» — «А чё говорить? Чай, мы — просты люди, не высокоратничаем, дак...»

И она не говорит ни о грамотах, ни о дипломах, ни о многочисленных благодарностях за трудовые будни, за клубные праздники. Умалчивает и о бесчисленном количестве статей о ней. Более сотни лежит «под зеркалом», а сколько их еще не дошло до нее!

Лицо Александры Капитоновны спокойно. Ему чужды какие-либо сильные внешние проявления внутренней жизни. Только доброта освещает его. Лишь на фотографиях первых лет замужества в глубине зрачков едва заметна притаившаяся стынущая душевная боль. Помните: «А утром за завтраком строгий голос матери: «Лёксандра! Вечор тебя просватали...» (Сердце словно подпрыгнуло к горлу, не давая вздохнуть. «Как?! Без меня — и засватали? За кого? Разве... Нет! Не может быть?» — кричит-бьётся молча Олёксандрушка.) И снова твердый голос матери: «За Федора!» («Старшой брат Льва?! Так вот зачем ходил, смотрел, приглашал на кружанья, поперек пути становился. Нет! Нет! Нет! Не могу! Не хочу! За что? Пожалейте!..») Всё молча: не положено перечить матери. Нет такого «закону» — своевольничать молодой девушке...

Это произошло в 1925 году. А спустя три с лишним десятилетия фольклорист и писатель Д. Балашов напишет: «На Александре Капитоновне окончился таким образом многовековой патриархальный обычай. Дочери ее все выходили по своей воле»[110]. А что за этими немногими строками было? Последнюю в истории села Варзуги выдали замуж насильно, за нелюбого, не спросясь ее согласия. Не по расчету, нет. Не за богатство. (Ведь отдали в ту же саму семью, за родного брата Льва). По прихоти властной и своевольной матери. «Пока мой сын младшенькой, Виктор, не народилсе, я всё плакала, плакала. А в груди ровно камень холонной лёжит, а не серьцо. Будто уж мертва я, отречена кака-то от людей, а с живыми еще живу. Почернела, выхудала вся, не слышу, не вижу ницего и никого. Свекрова-то матушка, бедна, плакала: жалела меня и сына меньшого Льва». Сломал упрямый Федор жизнь любимой девушки, жизнь брата да и свою тоже. Не было настоящего семейного счастья ни у кого из них. Давно уж нет в живых братьев-соперников. Но оба они живы в памяти Капитоновны. Помнится мне, когда-то погожей сентябрьской ночью (лампу и свечу не зажигали: не хотелось) стоит Александра Капитоновна босиком на чистеньких пестрых половиках, невысокая, статная, кажется, совсем молодая в ярком широком снопе лунного света. За окнами, под угором спит река Варзуга-кормилица, и во все окна дома видны ее острова, разливы и луга... Разживляет Капитоновна самовар у печи, тихо и спокойно сказывает свою жизнь: «Я на Федора зла никогда не держала. Што уж тут! Жизнь прожита, дак. Шестеро детей подняла. Одну войну вспомнить!.. Мужики вси на фронти. В колхози — одни старики да жонки, да дети, дак. Ниоткуда никакой помоги. Свою роботу робишь и мужицьку. И сена заготовляли, и лес валили, и рыбу лавливали, и через пороги по Варзуге-реке сами ходили на лодках, груза возили, и пасли, и пахали, картошку да капусту ростили — с горя, с тоски да со скуки роботали на вси руки. Выжили, однако. Дети в люди вышли. Живем хорошо. Внуки уж ростут, дак. Новы-ти повыросли. Федор-от, муж, хозяин, с войны пришел, а долго не зажил: после фронта заболел, помер. Внуков ни которого не дождал. Топерича уж и правнуки ростут. Перед Федором вины моей никогда ни в чем не было. Да и он меня крепко уважал. Пальцем не тронул на веку». И вдруг, всколыхнув волну длинных густых — ни сединки — каштановых волос (просыхают после бани), говорит спокойно, твердо и совсем просто: «Только я ведь всю жизнь издали одного Лева любила. И он меня. За то и рано помер с горя, не зажил. Его уж давно в живых нет, да я уж прабабушка, а и посейчас люблю. Любовь-то ведь только одна настоящо бывает».

Я спрашиваю: «Александра Капитоновна! Но как же вы могли матери подчиниться?!» — «А што делать?..» — «Ну, не знаю: убежать надо было вместе со Львом». — «Куда?» — «Да хоть куда. Мало ли? В Кандалакшу, в поселок Лесной». — «Не-ет, голубушка! Это у вас, у нынешних: «Хочу. Не хочу. Не стану. Не буду. А это — хочу, буду». А преже знали одно: матерь ослушатьсе нельзя, цё бы она ни приказывала. В ум преже не пришло бы поперечить матери».

Личная трагедия Александры Капитоновны на долгие годы стала предметом моих размышлений. Но мне понадобилось почти десять лет для того, чтобы осознать, казалось бы, простейшую мысль: отказавшись от борьбы за свое счастье, Александра Капитоновна проявила не слабость, а силу и мужественность характера. Звал ее любимый даже после свадьбы оставить мужа и вместе уехать. Всю оставшуюся жизнь готов был принять, какова бы ни была: с детьми, с неурядицами, с горем. И вряд ли не только в Варзуге, но и на всем Терском берегу кто-нибудь осудил бы ее «эмансипированный» по тем временам поступок. Никто бы не осудил, кроме... родной матери. Приобрела бы Александра Капитоновна все счастье жизни. Но, может быть, ценой потери целостности, чистоты и гармоничности своего внутреннего духовного мира, сломав один из его основных стержней: безусловное послушание матери. (Может быть, и не была бы Капитоновна той самой, которую знают и любят?)

Александра Капитоновна оказалась победительницей в тяжелейшей нравственной борьбе, неотвратимо требовавшей от нее выбора между матерью и любимым. Она победила самое себя, смятенную бурю своих чувств (а это почти всегда неизмеримо труднее, нежели побороть самые тяжелые внешние обстоятельства). И когда я вижу прекрасное ее лицо — строгое, усталое, волевое и бесконечно доброе, светящееся деятельной любовью ко всему и всем: к близким своим, к нуждающимся в ее помощи приезжим и к родной Варзуге («Зовут дети, зовут в город. Да нет уж. Остарела, дак. Тоскно, душно, тесно в городах. Будто не хватает чего. Будто вздоху нет. Здесь живу, гостей принимаю».). Когда я вижу это умное, одухотворенное лицо, осиянное какой-то застенчивой любовью к родной природе и к терской заповедной речи, к повседневному труду и к привычному укладу крестьянской жизни, к своему колхозному хору, к соседям, к их детям и внукам, к каждой букашке, былинке и травинке, в сознании моем исподволь всегда оживают некрасовские строки о русских женщинах, и становится легче жить. Трудолюбивой, неунывающей, всегда идущей к людям знаю я Александру Капитоновну. Для нее нет дел или людей своих и чужих. И неудивительно, что любому приезжему, добирающемуся в Варзугу, в дороге могут задать вопрос: «Вы, случаем, не к Капитоновне едете?» Для нее это даже как бы профессия: обрадовать, отогреть человека. Чтобы он почувствовал себя совсем своим, желанным и нужным здесь, вдали от своего дома, чуть не на краю земли.

«Людей-то, народу через мою горницу прошло! Што чаю пивано, што сижено-говорено — неприступным светом»[111].

В чем же «загадка» характера Александры Капитоновны Мошниковой? Может быть, она человек какой-то особенный и сумела вопреки себе подчинить себя служению людям так же, как когда-то вопреки себе подчинилась матери? Нет, это не так.

Не сделаю никакого открытия, если скажу, что одной из самых острых психологических проблем современности считают проблему исчезновения дружеского «досугового» общения (говоря языком современной науки, проблему некоммуникабельности). Все реже и мы встречаемся со своими друзьями, все меньше знаем об их радостях (пожалуй, о горестях еще как-то знаем и даже стремимся помочь), все меньше разделяем с друзьями часть их жизни, все замкнутее и обособленнее пространство нашей личной жизни... И это несмотря на то, что фактический круг наших друзей, казалось бы, расширился, стал богаче, разнообразнее! Но... чаще всего это «деловые друзья», а не те, что собираются в домашней обстановке за чашкой чаю.

Скажете, городская проблема?.. Однако симптомы разобщенности заметны уже и в деревне. Не раз и не два слышала я в той же Варзуге: «Как-то раньше вместе собирались по праздникам. Говорили: будет и на нашей улице праздник, вот как — улицами справляли праздники». Одна из пожилых варзужанок, участница хора рассказывала: «Пьянства етого в обычае не было. Понемногу пили. Жоноцки не пили вовсе. Само собой, и молодежь не пила (парни-ти, а про девушек — и говорить нецего). Кум да брат, да тесть, да сват, да шурин, порядовны соседи зайдут, да своя семья. Глядишь — полный «хор Пятницкого» тебе (еще побасчей[112] будёт). Песни подымали долги на голоса. Теперича сидят по праздникам, как суслики-байбаки по своим норам (правда, коли свадьба, тут уж все сбегаютсе). А чего, спрашивается, поодинке сидеть? «Устаём,— говорят.— Робота! Устаёом!» А преже не робота была?! Тяжко робили, машин-тих не было. Лес ле валили, землю пахали, сеяли, жали — все вручную. Нет, голубеюшки, не робота вам вадит[113] веселью. Нет уж. Не избилисе на роботы, дак. А хор наш народной колхоза «Всходы коммунизма»? Да, да, хор уж другоё дело. Эти-то вместе, вместе. Кто приедет в летнё время хор послушать (самой тут сенокос, страда), они уж тут ко Капитоновны идут в дом, поют, не считаются, що устали опосля роботы. Перед домом на ровном местечки, на травки закружаютсе, «Камку» розвёрнут в пять кругов с узорами, «Во лузях» хоровод — только шалями да сарафанами, как цветами отласныма машутсе. Ну, дак ведь это Капитоновна с има...»

Опять Капитоновна. Что ж, может, она и впрямь необыкновенный человек, обладающий чуть ли не магнетическими способностями привлекать к себе людей? Да нет же! Обыкновенная деревенская женщина, слава богу, даже отдаленно не подозревающая о возможности существования этой пресловутой «проблемы некоммуникабельности». Зато точно знает Капитоновна, что люди должны жить вместе. Все так просто в действительности: есть люди и есть я. Без людей нет для меня жизни. Так что и подчинять себя им, следуя некоей высокопарной идее служения людям, Капитоновне нужды нет. У нее все как-то человечнее и проще. Увидела, что в палисаднике соседки Лукии Кузьмовны Алибастровой внучонок один топчется, воды колодезной принесла, в магазин сбегала, картошки из подполу подняла, сварила, шанёжек своих принесла, избу обиходила: Лукия, оказывается, приболела. Сбегала и телеграмму Лукииной дочери подать. Настояла — и вызвала доктора. Мальчонку-внука пригрела, накормила, лаской не обошла. (А не зайди Капитоновна, все ли бы ладно обошлось?) А попробуй скажи ей, что «постоянное служение людям является основной формой ее жизнедеятельности, духовным смыслом и оправданием ее собственной жизни», скажи ей эти правильные казенные слова — наверняка она удивится. А может, и обидится. Не нужны ей все эти слова. Ее жизнь — беспрерывный подвиг любви и труда — вся на миру, перед людьми, с людьми. Вот и выходит, что Капитоновна и хор в жизни сегодняшней Варзуги просто необходимы. Ведь вот не разъедает дружбу хористов ржавчина отчуждения. Они, наверное, и не представляют себя друг без друга, без этого постоянного почти семейного общения, в круг которого невольно вовлекаются односельчане (да и жители других сел и деревень Терского берега, куда хор выезжает по временам «на гастроли»). Общаются люди пожилого и среднего возрастов, часто собираются и дома у Капитоновны, и в клубе. Клуб в Варзуге просторный, удобный. Вот только молодежи там делать нечего. «Ску-ушно!» В самом деле, нельзя же целый вечер гонять бильярдные шары, а потом глядеть не раз просмотренную киноленту. Ну, танцы... Тоже надоедает. Вот и заглядывают иногда ребята в щелки да в окна: что там снова за репетиция у хора?

...А хор-то поет один из ранних вариантов великолепной песни о Стеньке Разине «Вниз до спо матушке, ли, да, спо Волге...»[114].

«Подите, подите! Нечего вам тут делать! Не мешайте. Тут старухи занимаются»,— бывает, что и одернет молодежь очередная заведующая клубом. Именно очередная: на этой должности здесь долго не задерживаются, да и хором всерьез не интересуются. Одно беспокойство: то в Мурманск их отправляй на телевидение, то в Ленинград, то в Москву. И чего, мол, в них нашли? Тоже мне, арти-истки. Да, пожалуй, и лучше, когда не интересуются. А то ведь бывали такие, что интересовались, так прямо беда, тоска одна: «Что за песни поете? Давайте их петь под гармонь или под аккордеон». И песня разваливается. «Гармонь-то она к частушкам (по-нашему — к кантикам), под пляску, а к долгой, к протяжной песне — никак. Ей надо на голоса розвести, а гармонь ровно и не дает».

Или как-то молодой консультант приехал (ученой ведь, грамотной!): «Не пойму, как это вы дышите? Незаметно. Неправильно! Я вас ужо выучу дышать: все разом и по моей руке. Ну, и — р-раз!» Так отдышатьсе не могли. Думали, не заможем боле своих песен петь...»


1. Вниз(ы) да спо матушке ли, да, спо Волге, да, вот спо Волге,

По широкому ли, да, роздолью, да вот роздолью.

2. По широкому ли, да, роздолью, как вот роздолью,

Розыграласе ли, да, погода, как вот погода.

3. Розыграласе ли, да, погода, да, вот погода,

Погодушка не малая, вот не малая,

4. Погодушка не малая, вот не малая.

Не малая, волновая, вот волновая.

5. Не малая, волновая, вот волновая,

Ничего в волнах ли, да, не видно, да, вот не видно.

6. Ничего ж в волнах, да, не видно, вот не видно.

Только лодочка ли, да, чернеёт, вот чернеёт.

7. Только лодочка ли, да, чернеёт, да, вот чернеёт,

Паруса на ней, да, белеют, да, вот белеют.

8. Паруса на ней, да, белеют, вот(ы), да, белеют,

На гребцях шляпы ли, да, (г)алеют, да, вот (г)алеют.

9. На гребцях шляпы ли, да, (г)алеют, да, вот (г)алеют.

На корьме-от сидел (ы), да хозяин, вот хозяин.

10. На корьме он сидел (ы), да, хозяин, вот(ы) да хозяин,

Сам-то хозяин во наряди-то, во наряди.

11. Сам (ы)-то хозяин во наряди, да, во наряди.

В черном бархатном кафтани, да, во кафтани.

12. В шитом золотом кафтани, да, во кафтани.

Говорит гребцям да хозяин, да, вот хозяин.

13. Говорит гребцям хозяин, да, вот(ы) хозяин:

«Ну-ко грянёмте, робяты, да: «Вниз спо Волге».

14. «Ну-ко грянёмте, робяты: да, «Вниз спо Волге!

Вниз по матушке, спо Волге, да, вот спо Волге.

15. Вниз по матушке ли, да, спо Волге, да, вот(ы) спо Вол(ы)ге,

По широкому ли, да, роздолью, да вот роздолью».


А что это одна из величайших вершин искусства хорового — цепное дыхание в русской народной песне — работникам культуры и дела нет. Их этому не учили. Вот и учат петь «по-культурному». На счету подобных специалистов немалое количество погубленных народных талантов, сельских хоров.

Сегодняшняя Варзуга еще держится. Как и раньше, она экономический и культурный центр края. Жив и ее многославный народный хор.

А когда-то случайный попутчик (приезжий, временный, не терчанин), руководитель районного масштаба (тот, который уверял меня, что никогда не было деревни Вялозера) в ответ на мою откровенность огорчил меня. Я сказала ему, что мечтаю о том времени, когда моя малышка дочь подрастет и я привезу ее с собой на Терский берег познакомиться со «много-множеством» чудес: с людьми сильными, суровыми, веселыми, красивыми и добрыми, погостить среди сказок древних, подстеречь лешего на таежной тропинке, услышать голос Великого Моря (то тихий, невнятно ласковый, то грозный), отгадать загадки мудреные, послушать и перенять песни протяжные, «приговорки» веселые, игры детские исконные, увидеть просторы северные неохватные... «Нет, — уныло сказал руководитель, — лет через пять в этом районе уже не останется ни одного человека. Только в Умбе, в Лесном, в райцентре, будет жизнь. Бесперспективный район, нерентабельный... И хора Варзуги не будет. И песни петь будет некому. И самой Варзуги тоже не будет. Ничего не будет. Море, камни и лес. Как было сначала. Попомните мое слово...»

И вот спустя двенадцать лет после этого разговора я снова иду (в который уж раз!) по Терскому берегу, а рядом со мной очень серьезно шагает с маленьким рюкзаком моя вторая дочь Анюта, большеглазая, внимательная, жадно все запоминающая. Через год пойдет она в школу, и терские сказки, песни, побасенки, бывальщины, загадки, игры и считалки будут для нее не только замечательной книжкой, но и жизненной реальностью. «А помнишь, мама, бабушка Саша спела нам игру «Миколку-циколку» так, как ты меня с Вовой учила, а бабушка Евдокия — немного по-другому! У нее еще там «Ехала лягушка — кинула мякушку». Малышка смеется от удовольствия, удивляя маму умением сравнивать варианты разных записей.

Живет сегодня Терский берег вместе с людьми, не осиротел. И в селе славном Варзуге нынче столько же дворов, как при Иване Грозном: «...сто двадцать пять дворов живуще» и, как прежде, в том же русле, под крутым берегом течет река Варзуга «под дворы». А бабушки, «поваливши» ребят спать, все так же ласково байкают-припевают:

Котик ходит по болоту,

Нанимаетсе в роботу,

Ты, коток, сюды поди,

У нас Олюшку сыпи...

А строптивых шалунов-неслухов до сих пор стращают Мамаем или Басаргой: «Погоди-ко-се, пострел! Щас тя Басарга возьмет!..» (Одно из самых больших чудо-чудес — устная память народная сегодня вживе напоминает нам о том, что в 1568 году — ни много ни мало четыреста с лишним лет тому назад! — в связи с конфликтом вольных варзужан и «опричных» двинян Иван Грозный направил на Терский берег целую карательную экспедицию, возглавляемую видным опричником Басаргой Федором Леонтьевым, «править суды»... О «Басаргине правеже» рассказывают и сейчас с подробностями на Терском берегу.)

И все так же стройно и мощно звучит в летние белые ночи и зимними долгими вечерами хор Варзуги. Александра Капитоновна умеет «заражать» своей деятельной любовью к песне (это еще одна из типичных черт ее характера). Не секрет, что дети большинства народных исполнителей не наследуют родительского песенного мастерства. А три дочери Александры Капитоновны (все три здесь же живут, колхозницы, работают очень хорошо) Лия Попова, Клавдия Чунина и Фиона Вопиящина с матерью в хоре поют. Думается, варзужскому бы клубу дать настоящего руководителя, заинтересованного в судьбе хора, способного пойти в ученики к Александре Капитоновне, — и пошла бы молодежь в хор. «А так у нас кто поет? Старухи-ти да возраст моих дочерей,— говорит Александра Капитоновна. — До войны начинали ходить я, да Федора Николаевна Коворнина, да сестра моя Клавдёя Капитоновна Заборщикова, да Онисья Степановна Рогозина, Христина Николаевна Рогозина (козули-ти тебе лепила), да Ольга Мефодьевна Мошникова, Раисья Никоновна Вопиящина. Опосля войны ище запоходили в хор Федора Омельяновна Петрашова, Мавра Константиновна Плотникова, Лукия Кузьмовна Алибастрова, Александра Петровна Чурилова (та мне невестка, а я ей — золовка: за моим братом взамужом), Мария Егоровна Чурилова (тож невестка мне), Еликанида Иоакимовна Мошникова да Маремьяна Олёксеевна Конёва, Евстолья Васильевна Гурьева (эти вси активисты), Ульяна Степановна Заборщикова, Ольга Ефимовна Заборщикова, Капитолина Григорьевна Заборщикова, Капитолина Михайловна Попова, Федора Петровна Заборщикова, Домна Прокопьевна Чунина, Капитолина Дмитриевна Заборщикова да ище человек несколько — всих не перепишёшь, дак...» Сколько раз встречалась я с хором Варзуги — осенью, зимой, весной, летом — не счесть. Кажется, не только сами хористки — каждый повойник[115] знаком мне, каждый узор орнамента на вышитых «давношных» рукавах домотканых рубах... Вот этот повойник — алого рытого[116] бархату (ему больше ста лет), этот — розшивник[117]. На этом — древнейший образ: фантастическое дерево-цветок, в очертаниях которого угадывается женская фигура с простертыми вверх руками. Здесь — узоры подчеркнуты скатным речным варзужским жемчугом... Эта старинная шаль переливается всеми оттенками пунцовой розы, а та — голубизной весеннего неба, эта оранжево теплится, а та — как сентябрьский закат...

На ярко-зеленой траве, «на ровном местечке» у дома Александры Капитоновны, на высоком обрывистом берегу Варзуги-реки, откуда отчетливо видны ширь заречных лесных далей, «Успенська сторона» села на другом берегу с древним деревянным храмом (он кажется отсюда то серебряным, то перламутровым, то вдруг вспыхивает от солнечного луча и становится червонно-золотым), запевает хор («заводит» Клавдия Капитоновна Заборщикова высоким, будто девичьим, голосом):


Ой, во лузях, да, ой, во лузях[118],

Таки во лузях, во зеленых лузях, да[119].

Ой, выросла, да, ой, выросла,

Выростала трава шол(ы)ковая, да.

Да што й толкова, да ой, шолкова, да

Шолкова трава, нетоптанная, да.

Ой, понесли, ой, понесли,

Понесли духи малиновыя, да.

Ой, розцвели, ой, розцвели,

Цвели цветики лазурьёвыя, да.

Лазурьёвы, лазурьёвы,

Штой лазурьёвы прекрасныя цветы, да.

Ой, тем-то цветом, тем-то цветом,

Уж я тем-то цветом выкормлю коня, да.

Ой, выкормлю, да, ой, выкормлю,

Уж я выкормлю-вывожу его, да.

Ой, вывожу, да, ой, вывожу,

Напою коня я ключёвой водой, да.

Ой, уберу, да, ой, уберу,

Уберу коня я в золоту узду, да.

В зо... ой, в золоту, в зо... ой, в золоту,

В золоту узду, серебряную, да.

Ой, в серебря... да, ой, в серебря...

В серебряну, позолоченную, да.

Ой, подведу, да, ой, подведу,

Подведу я коня к батюшку, да.

Ой, батюшко, да, ой, батюшко!

Уж ты, батюшко родимой, сударь мой, да.

Ой, матушка, да, ой, матушка!

Уж ты, матушка родимая моя, да.

Ты ли то прими, да ты ли то прими,

Ты прими слово ласковоё, да.

Во... ой, возлюби, да, во... ой, возлюби,

Возлюби слово приветливоё, да.

Ой, не отдай, да, ой, не отдай,

Не отдай меня за старого взамуж, да.

Ста... ой, старой муж, да ста... ой, старой муж, да.

Старой муж — погубитель мой, да.

Ой, погубил, да, ой, погубил, да,

Погубил мою головушку, да.

Ой, розорил, да, ой, розорил, да,

Розорил мою девочью красоту, да.

Всю ли то красу, да всю ли то красу, да,

Всю красу ли мою девушкину, да.

Не... негушку, да ой, негушку, да,

Ище негу, негу матушкину, да.

Во... ой, волюшку, да, во... ой, волюшку, да,

Ище волю, волю батюшкову, да.

Ой, лучше бы я, да, ой, лучше б я,

Уж я лучше было дёвицой жила, да.

Ой, туже бы я, да, ой, туже б я, да,

Уж я туже бы русу косу плёла, да.

Я в косу, да я в косу, да,

Уж я в косу ленту алую вила, да.

Я ли то стара, я ли то стара, да,

Я стара мужа насмерть не люблю, да.

Со... ой, со старым, со... ой, со старым, да,

Я со стареньким гулять нейду, да.

Во... ой, вот нейду, да, во... ой, вот нейду, да,

Уж я вот нейду, не думала пойти, да.

Со ро... ой, с ровнюшой, со ро... ой, с ровнюшой, да,

Я со ровнюшой гулять пойду, да.

Ой, вот пошла, да, ой, вот пошла,

Уж я вот пошла, подумала пойти.


Разворачиваются узорные хороводы, словно сувои[120] дивной камчатной ткани... Может быть, это часть древней весенне-летней ритуальной игры «Поле», которую вскользь упоминают первые собиратели фольклора Терского берега А. В. Марков, А. Л. Маслов и Б. А. Богословский?.. Очень может быть, но наверняка утверждать нельзя. Собиратели ездили здесь в то время, когда в дореволюционной России вспыхнула мода на древний былинный эпос. Как и у всякой моды, у этой были также и отрицательные стороны: искали и записывали преимущественно былины, а все остальное отмечали лишь походя, невзначай. (Мол, это еще успеется, это еще в расцвете. А вот древнейший слой народного творчества — былины уйдут из жизни...) Вскользь замечают собиратели, что игра «поле» на возвышенных местах над морем среди цветущего разнотравья царственно прекрасна. Но не записывают ни «правил» этой игры, ни содержания, ни песен в нее входящих («успеется»). А через пятьдесят с лишним лет Д. М. Балашов еще запишет здесь остатки эпоса, но не найдет даже малейшего воспоминания о «поле». Через шестьдесят один год на всем Терском побережье лишь бабушка Катарина скажет мне, что слышала от матери о такой игре, и, напевая песни для записи на магнитофон, о некоторых скажет: «Игрома, полёва». Из памяти всех остальных знатоков родной песенности даже название это почему-то «выронилосе». Даже краевед Петр Иванович Пирогов, ученый-самоучка, ничего ровным счетом не мог сказать по этому поводу. Так, из опыта своих предшественников делаю я вывод: записывать и всячески фиксировать надо все, даже то, что сегодня кажется только что народившимся, или малозначащим, или, наоборот, долговечным, значительным. И еще один вывод: нельзя себя возводить в ранг судьи, который имеет право выносить приговор народному творчеству, сознательно что-то обрекая на уход и забвение, а что-то сохраняя. Вот, например, в 1958 году Д. Балашов записал удивительно поэтичную песню «Во тумане печет красное солнышко». Записал только текст (не было у него магнитофона). И всего через несколько лет не поют ее на Терском берегу — да и все тут. Помнит ее одна Александра Капитоновна. Записываю. Затем включаю магнитофон на прослушивание, и она поет вторую партию, подпевая всей записи первым голосом. Записываю звучание двух голосов. Затем включаюсь в этот процесс и я. В этот вечер неожиданно «налятывает» гастролирующая в сельской местности группа артистов Петрозаводской филармонии. Капитоновна берет на постой молодую исполнительницу русских народных песен (виновата, не записала ее имени и фамилии). Отчаевав и отойдя с дороги, она с видимым удовольствием прислушивается к нашему пению и включается тоже, быстро и точно схватив с помощью хозяйки третий голос. Через два дня в горнице Александры Капитоновны собирается хор. «Не помним, да не знаем, дак». Но с помощью уже сделанных черновых магнитофонных записей мы с Капитоновной доказываем, что очень легко песню «оживить». И хор поначалу нехотя, как бы ощупью, начинает вспоминать. Словно бредут в потемках. К концу этого импровизированного урока-воспоминания (а в сущности, посиделок за самоваром) песня уже звучит уверенно, на четыре голоса (и звучит в Варзуге по сей день). И запевает, как всегда в последние годы, младшая сестра Александры, Клавдия Капитоновна:


Во тумане-то печет красноё солнышко[121],

Печет-то (в) оно во тумане, да во тумане.

Печет во тумане...

При печали-то си... ой,

Сижу я, красная девушка,

Сижу я, бедна, при великой.

Сижу при великой...

Звещёвало[122] серде... ой,

Девушкино серьдчушко,

(в) Оно звещёвало.

(в) Оно взвещёвало...

(й) Занывало-то зло, ой,

Зло, мое ретивоё,

Знало — правды не сказало.

Не сказало...

Наконец-то моя, ой,

Буйна головушка

Сей год спогибаёт.

Сей год спогибаёт...

На кого ли меня, а-ой, да

Ты нещасную,

Милой, (в) оставляёшь?

(в) Оставляёшь...

Я нещасная кра... ой,

Красная девушка

Во свети бедна родилась.

Во свети родилась...

Поскореё того, ой,

Просмешника,

Дурака его лишилась.

Лишилась...

Накутили[123]-то про... ой,

Про нас насказали

Злыя лихи люди.

Злыя лихи люди...

Для того (в) они про... ой,

Про нас насказали,

Розлучить с милым хотели.

Вот хотели...

Не на то ли мой ми... ой,

Милой розсердилсе,

Уехал, со мной не простилсе.

Не простилсе...

Неспособныя[124] па... ой,

Пали встречу ветры,

Назад мой милой воротилсе.

Назад воротилсе...

Под которым-то я, ой,

Я-то сижу окошочком,

Шел — поколотилсе[125].

Шел — поколотилсе...

Да со мной ли, со кра... ой,

С красною девушкой,

Честно розпростилсе.

Розпростилсе...

(в) Он снимал свою мо... ой,

Модную фуражоцьку,

Низко поклонилсе.

Низко поклонилсе...

(в) Он сказал: «Ты прости, ой,

Прощай милая,

Радость дорогая.

Радость дорогая...

За здоровьицё мо... ой,

Моя-то любезная,

Не люби другого.

Не люби другого...

Если лучше меня, ой,

Дак ты полюбишь,—

Меня позабудёшь...

Меня позабудёшь...

Если хуже меня, а-ой,

Дак ты полюбишь,—

Меня воспомянёшь.

Воспомянёшь...

Не нажить тебе бу... ой,

Будёт любезного

Во свети такого.

Во свети такого...

И ни ростом ёго, а-ой,

Да не возростом,—

Всею красотою.

Всею красотою...

Штой походочкой его, ой,

Нежной щёгольскою».


И снова поясняют, спеша дополнить одна другую: «Ище прежно-то время стали мужики да парни где ле отъезжать на промыслы да на роботы, где ле будто в города. Жонки да красны девушки заоставалисе одне дома, дак... Ей, видишь, заране, бедной, серьцо звещёвало... Сам розставаитсе, ей оставлят, а наказыват: «Не люби другого»...

...А вот стынущим зимним глухим вечером звучит удивительная рекрутская песня. Во сыром бору расцветает невиданными цветами береза (воспоминание о священном древе наших далеких предков, у подножия которого совершались ритуалы, сопровождавшие важные моменты человеческой жизни). Мимо этой березы пролегает путь молоденьких рекрутов, за ними идут матери, жены, сестры, невесты: провожают на долгую разлуку, может, на всю жизнь. Голоса поющих звучат тихо, нежно, тепло. Словно женщины прислушиваются к замирающему над лесной дорогой отзвуку шагов уходящих из деревни новобранцев. Глаза поющих полуприкрыты, будто им видится та незнакомая дальняя даль, где суждено служить их любимым. А может, так легче сдержать дождь непрошеных слез? Скрыть лучик надежды на встречу? Кто знает. Варзужанки поют, словно душу открывают на исповеди, чистую, стойкую, терпеливую, любящую крестьянскую женскую душу... Вот уже скрылась из вида Варзуга и плачущие близкие. А дальше уже провожают рекрутов вдоль всего Терского берега девушки чужих деревень («чужи люди — самы ближни»):


Во сыром бору береза да выростала, ой[126],

(в) Она разныма цветами да розцвётала.

(в)Она разныма цветами да розцвётала. (ми...)[127]

Мимо ту белу березу да кудрёвату. (не...)

Не московськая дорожка да спролёгала.

В ширину ета дорожка да неширока, (ой, в до...)

В долину ета дорожка да неизвестна, (ой, ту...)

Туда шли-прошли лекрутики молодыя, (за...)

За има-то идут мамоньки да родныя, (ой, по...)

Позади-то брёдут сестры да молодыя. (ой, во...)

Во слёзах пути-дорожки оне не видят, (с во...)

С возрыданьица словечка не промолвят, (ой, как тут...)

Тут спроговорят лекрутики молодыя: (ой, как вы...)

«Вы не плачьте, наши мамоньки родныя! (не...)

Не рыдайте, глупы сестры да вы молодыя! (ой, как не...)

Не смочить будёт сырой земли слёзами, (ой, как не...)

Не наполнить синя моря да горючима». (ой, не...)

Не ясён сокол с тёпла гнезда слётаёт, (ой, как мо...)

Молодой лекрут с фатёры поёзжаёт. (ой, как не...)

Не отец, не мать лекрутика провожают, (ой, как про...)

Провожают лекрутика цюжи люди, (ой, как цю...)

Цюжи люди — самы ближныя суседы: (ой, как ку...)

Кузомлянки, чаваньжанки — красны девки, (ой, как од...)

Одна девиця всех дальше спроводила, (ой, как на...)

На росстаньицё платочек подарила... (ой, как не...)

Не за то ли ее мамонька бранила, (ой, как не...)

Не за то ли все сударушка журила: (ой, как ты...)

«Ты куда, девка, платочик потеряла?» (ой, как ска...)

Скажу: «Мамонька, по садику гуляла, (ой, как свой...)

Свой персийськой я платочик потеряла, (ой, как не...)

Нелюба моя подружка да находила, (ой, как мой...)

Мой платочик свому другу подарила»...


— А эту знашь ли?.. Игра детська, дак:


Миколка-циколка[128]

В клетку[129] упал...

— Где-ка клетка?

(«Это одни спрашивают с одной стороны,— поясняют мне,— а другояки с супротивной стороны отвечают):

— Водой понялась[130].

— Где-ка вода? («Опять перьви спрашивают».)

— Быки попили. («Опять другояки отвечают. И так до конця: одни — други, дак...»)

— Где-ка быки?

— В гору выступали.

— Где-ка гора?

— Черви поточили.

— Где-ка черви?

— Гуси поклёвали.

— Где-ка гуси?

— За морё улетели.

— Где-ка морё?

— Цветами обросло.

— Где-ка цветы?

— Девки вырвали.

— Где-ка девки?

— Взамуж выскакали.

— Где мужовья?

— На войну ушли.

— Где-ка война?

— Середи двора. («Отсель уж до конця все разом запоют.)

На пупышках,

На зарубышках,

На чурочках,

На бревнышках, да,

Ехал пес, да,

Грязь розвез, да,

Ехали бояре,

Грязь розтоптали,

Ехал немец,

Кинул хлебец,

Ехала лягушка,

Кинула мякушку[131].


Хористки (большинство колхозницы, сельская интеллигенция) заливисто, по-детски смеются, с удовольствием показывая, как дети должны играть. И даже не подозревают о том, что сейчас донесли до меня из «тьмочисленной» глубины веков отчетливый отзвук ритуальных игр-заклятий на плодородие, на мирные времена, благоденствие, дружбу...

С Федорой Николаевной, дочерью последнего представителя целой династии летописцев Варзуги — Николая Ивановича Коворнина (подругой детства и юности Александры Капитоновны) знакомилась я когда-то не без волнения: столько наслышана была об ее отце, всей их семье. И впрямь что-то особенное, неуловимо отличающее ее от других варзужанок, ее сверстниц, есть и в ней. Чем-то похожа она на взыскательную, строгую учительницу, взгляд которой поверх очков заставляет подтянуться внутренне, почувствовать себя школьником человека любого возраста. А в глубине зрачков светло-голубых глаз что-то теплится: материнская всепрощающая доброта, неунывающая смешинка. Говорит Федора Николаевна не как все терчанки: не торопясь. «Люди преже не таки были, как нань[132]: дядя Никифор, помню, зубами мешок муки здымал (а в ём два пуда ведь!). А другой отцёв брат большынську репину надвоё пальцём мизинным розбивал... Тато и братья его вси были шибко грамотны. Сказывал, мати ихня просеват муку, а им, братьям, полюби кажет[133]: пальцами по мучной пыли той буквы пишут. Учатся, видишь (помалюхне еще были)... Мати моя рано померла, цетверо без матери нас сирот у отця осталось. Боле не женилсе. А ведь на веку не обиживал. Я старша осталась пятнадцатигодова, Олья меньша — пятигодова. А хорошой был тато! Как вси мы повыросли, и сами не знаем: никакого горя, никакой обиды от отця не видывали. Не бранилсе, не бил — того не боялисе, а пуще слухалисе. Сами училисе стряпать. Поначалу не умели, дак ведь он никогды не скажёт, що худо: горело там, переварено, недоварено. Все ему ладно-хорошо. Бывало тато нам говаривал: «Мудрость-то она, дети, в свет есть, есть! Да многима глупостями призакрыта. Нать уж ей приоткрывать, искать»... Тато все записывал: какой год в Варзуги сколько сёмужки попало в заборы, в просты сети, да в «поезда»[134], кака вода пала в розпуту[135], когда лед стал на реки, хто помер, хто народилсе, хто оженилсе, кака пошова (нынце говорят эпидемия, дак...) была, пожар, голодной ли, дороднёй ли год-от пал. Всё списывал. Татовы тетради-ти перед последней войной целовек взял из Ленинграда. Владимиром Владимировицем звали. Сказывал, для науки нужны... Всё, боле не слыхать, с концём. Быват, война грянула, дак пропали татовы многолетни труды... Ездили на тоню Прилуку (нынце праху уж от ей нет) за Колониху. Вецером тато скажёт: «Ложитесь спать, дети. Стану сказки сказывать». А-андели! Сколь сказок знал! Слово к слову так и льнет, так и льнет. Могутной был тато. Помер перед финськой войной. Восемь годов перед смертью болел: парализовало. А характер был такой натурной[136]: ведь ходил! ходил парализованной! Восемь годов — поднялсе и ходил, всяку роботу робил. Дрова ишше сек. Етта выстанёт на угор, на бор, дрова секчи зацнёт. Книгу с собой возьмет. Полёжит. Поцитаёт. Снова секёт. Цитал и писал до смерти, дак... Вот и я всё на старости цитаю», — сказала, указывая на стопку книг перед собой на столе, и лицо Федоры Николаевны вдруг перестало казаться строгим, вспыхнуло ясной улыбкой и сразу стало заметно, какое это лицо красивое, с правильными чертами, в этот миг совсем молодое в ореоле серебристо-голубой седины... С фотографии отца, которую доверительно подарила мне Федора Николаевна, требовательно, испытующе, пронзительно искренне глядел прямо на меня могучий красавец-старик, словно спрашивая: «Ну, как вы там, нынешние, живете? Славно ли трудитесь? Нас-то добром поминаете ли? Мудрость-то она, дети, в свете есть, есть! Да многими глупостями призакрыта. Нать уж ей приоткрывать, искать»...

Сидим с Анютой в небольшом домике Евдокии Дмитриевны Конёвой, уравновешенной, но быстрой худенькой женщины в темно-зеленом длинном сарафане «кашемир-нике», в повойнике рытого бархату с узорами, шитыми золотной нитью («маминськой ишше, дак...»). Везде на Терском берегу в домах царит порядок, уют и необыкновенная чистота. Но неширокая горенка Евдокии Дмитриевны особенно уютна. Здесь окна тесно уставлены цветами. В любое время года у нее — праздник цветов. В деревянной кадушке какое-то пахучее дерево, сплошь усеянное мелкими белыми цветочками. Хозяйка называет его чайным деревом. Какие-то хрупкие и чрезвычайно затейливые по форме пунцовые цветы со свисающими тычинками — белыми шариками (словно «ботало»[137] у крошечных колоколов сказочного царства). Такие цветы я последний раз видела в детстве на подоконниках комнаты своей бабушки. Здесь живет (именно живёт, потому что многие другие безжалостно сожгли, вычеркнули из жизни, удобную, сработанную умельцами, старинную мебель) прежний деревянный диван, стулья такие же. Евдокии Дмитриевне за восемьдесят, но она ни секунды не сидит без дела: косит, гребет, сушит сено, возится с огородом, с овцами, бегает (легко и быстро в магазин. Благодатность привычки к постоянному труду, можно сказать, налицо: бабушку Овдотью и бабушкой не назовешь. Ни сединки в косах, быстра на ногу, остра в мыслях, добродушна, весела, умна, скромна, памятлива, гостеприимчива. Дочь с зятем, живущие с нею, очень похожи на нее радушием, спокойствием, быстротой в делах. Моя Анюта завороженно смотрит на живую, настоящую сказочницу-загадочницу, которую она до этого знала только по книжке Д. Балашова «Сказки Терского берега».

«Загануть тебе загадку?

Перекинут через грядку[138],

Год ростет,

Годовик ростёт

И не вы-рос-тёт.

Що тако? (мы с Аней, конечно, не отгадываем).— Берёзовы веники... Год ростут, а не выростут.

Чотыри стучихи,

Два богомола,

Один Вихлей Вихлеиць...

Що тако? — Ясные серо-голубые глаза смеются, а лицо сохраняет серьезность.— А ведь корова, божонушки. Четыре ноги стучат — дак стучихи. Рог-от прежде богомолом звали. Вихлей Вихлеевиць — хвост уж (вихляетьсе — машетсе, дак).

Вот ишше:

Маленькой Офанасий

Лычком подпоясан.

— Веник, заметать. Перевязан, дак...

У нас в подпольи

Медвежа лапа.

Помело из вересу[139], в печи золу пахать[140], кажет[141] на медвежу лапу.

У нас в избушки

Соломаньино имя...

Солониця[142], дак...

У нас в избушки

Красны бобушки...

Ложки деревянны...»

Кажется, в этих загадках все, что окружает человека и служит ему, как-то особенно пригрето, обласкано и оттого еще более живое, со своим неповторимым обликом, характером, именем, повадками...

«Що тако?

Без окон, без дверей

Полна храмина людей...— Зубы в роте.

Еду-еду,

Следу нету.

Бью и режу,—

Крови нету.

Лодка с веслами на води, дак...

Или вот учили робятишок маленьких, щобы хорошо выговаривали. Давали скороговорки. С има язык наломаёшь об зубы-ти, дак уж на веку гугнивой да косноязыкой не будёшь (по-вашему, по-нынёшнему, как упражнения) :

По полю, полю,

По Прокопьёву полю

Шло три попа,

Три Прокопья попа,

Три Прокопья попа,

Три Прокопьевиця.

Говорят про попа

При Прокопья попи,

При Прокопья попи,

При Прокопьевици:

Каково без попа,

Без Прокопья попа,

Без Прокопья попа,

Без Прокопьевиця?

Или: Выпраздни крынку — 3 раза

Из-под простокваши.

Ну-ко, Аня, скажи! Да поскоре, ишше скоре... А вот скороговорка на один дух, щобы не вздохнуть, а при етом же она же и считалка (дитяши-ти незаметно и числить учатсе):

На угорке, на пригорке

Стоит двадцеть два Егорки:

Раз Егорко, два Егорко,

Три Егорко, чётыре Егорко —

так просчитаешь до двадцети двух и тут добавляёшь: Ровно двадцеть два Егорки».

Я пытаюсь это изобразить, но ничего, даже хоть отдаленно похожего, не получается. Это прямо высочайшая культура правильной речи, равная упражнениям для сценической речи (вот, думается мне, почему на Терском берегу нам не встречались «гугнивые» да «косноязыкие» даже среди малышей и беззубых стариков!)

«А вот загадка,— продолжает Евдокия Дмитриевна и певуче произносит таинственные слова, звучащие тяжеловесно, как мрачное заклинание:

Летит птица орел,

Несет в гузни огонь.

Позади хвоста

Человечья смерть...

Що тако?.. А ружьё стреляёт, пуля летит, дак... Опеть що тако?

Был я на копали,

Был я на топали,

Был я на кружали,

Был я на пожари.

Молод был —

Семью кормил,

Стар я стал —

Пеленатьсе стал.

Умер — в яму бросили.

Кости мои негожи

И собаки не гложут прохожи.

Глиняной горшок, дак... На копали гнилу[143] копали. На топали — уж топали да тяпали ей, гнилу, преже, цем лепить зачнут. На кружали — на кругу (кружали его, дак гончарно кружало и звалосе) горшок лепили. На пожари — в печи обжигали (преже печи были сделаны). Целёхонёк был (новой, молодой, дак...) — семью кормил: в печи щи да кашу в ём варили. Стар стал — берестом полосочками стягали горшок, ежли треснёт, и ишше дёржали. Умер — уж вовсе розбилсе. Тут уж кинут в яму. А кости-ти негожи. Их и собаки глохтать не станут, дак... Нецего. Пусты...

А вот ишше:

Аз се[144] розглегласе...

Кабы я встала,

Я бы до неба достала.

Кабы мне руки,

Кабы мне ноги,

Я бы вора поймала, связала.

Кабы мне рот да язык,

Я бы все розсказала.

Ну, уж ета-та мудрё-она! Нипоцём ей не отгадаёшь. А ведь отгадка проста: дорога. Кабы ей в рост встать, — конешно, до неба бы достала. Воры-ти, розбойники по ей бегали. Вот она и говорит, що вора бы связала. А все она, матушка дорога, видит, все знаёт. А роту у ей нету-тка, дак розсказать не можёт, дак...» Глаза Евдокии Дмитриевны смеются-лучатся, переливаются серо-голубыми искорками. В этот миг они перламутровой неуловимостью цвета похожи на главку Успенского храма, очень хорошо видного из ее окон, словно он совсем рядом, «на здешней стороны», а не на другом берегу реки.

Наконец (за столько-то лет быванья в Варгузе!) я собралась сходить в лес к издревле знаменитому Собачьему роднику. Нашелся «преизрядный» проводник — муж Клавдии Капитоновны Ефим Васильевич. С нами его внучка Люда, уже школьница, и моя Анюта. Ефим Васильевич с палкой: сказались военные контузии, ранения, глаза почти отказали, «тёмны, полы[145] глазы, дак»... А кажется, совсем еще недавно Ефим Васильевич был одним из лучших рыбаков в Варзуге, с большущей семгой («што твой зверь») фотографировался. Он и сейчас нисколько не унывает, жизнью доволен (один из немногих, кто жив остался, вернулся в Варзугу с войны домой). Идет впереди, несуетливо, на палку не опирается. Она заменяет ему глаза. Ею ощупывает с детства знакомые приметы: камень у тропинки, бугорок, ложбинку, подъем, куст, межевой столбик. Идет упругой уверенной походкой (для меня — так даже быстро). Говорит: «А кудайно бежать? Старики стародавни преже говаривали: «Бегом Бога не достанёшь... Шапка спадет, конь пропадет. А Бог — все впереди идет...» Така у них была пословиця... Што уж не суетись, значит». Подымаемся на песчаный, поросший травой пригорок, солнечно прогретый. Отсюда хорошо видны вся Варзуга и река. Ефим Васильевич останавливается, оборачивается назад, к реке. Безошибочно, словно ясно все видит, указывает палкой в заречные многоярусные дали лесов: «Вон там Степанова вышка. С ей глядят, нет ли пожара в лесе. Пошто Степанова? До нас выстроена. Мы не знам. Какой-то Степан, бывает, выстроил. А вот тутотка, прям нас, Тонкой остров на реки. Повыше ёго — Кернополё (видишь, он кажет, как полё, даже верес на ём ростет. Перебрести водой (тут неглыбоко) — Толстой остров, а за им небольшой Курейной остров. А внизу, там уж далеченько — Соловецькой остров (он издосель уж Соловецькому монастырю принадлёжал). Да остров Кроваво... Кто знаёт, битва ли там была. Уж так из веку зовут ёго. На етих двух островах завсегда косили. Ну! Така трава там ростет! Що ты! А там опять вси пожни по именам названы. На Кровавом-ту острову, старики прежни сказывали (а мы — опять старики и так издосель), на веку[146] кака-то вража рать ишла на Варзугу. Да не дошли. Зимня пора была. Да мать-сыра земля розступиласе. Они все и провалились. В зень[147] прошли. Мужики-варзужана приехали саньми сено брать (там на зиму оставляют), а на снегу лёжит сорок рукавиц и все со одной правой руки. Не знаю уж, пошто так: говорят, от рати той знак осталсе.

Ты вот спрашиваешь, откуль имена у земли. У стариков преже все было названо: всякой большынськой камень, пожни, падь, осыпь, яма, руцей, озеро, родник. Были каки-то люди с тим всим связаны, случаи всяки». Подымаемся еще выше на холмы. «Вот праворуч — два Поповых озёрка, а леворуч — Арашкино да Онискино озёрца». Проходим аэродром — большую поляну на самом высоком месте, поросшую вереском и брусникой. «Вот опосля аэродрому справа — Сидорова яма. Прямо — Сидоров ручей. В осыпях — Собачий ручей. Да не родник. Родник — одно. Уж ручей-другояко». Переходим ручей ладно сбитым, аккуратным мостиком. «Иванов мостик», — как бы незначай говорит Ефим Васильевич и замолкает, явно ожидая моего вопроса. И, немного погодя, снова: «Иванов мостик, — и на мой вопрос незамедлительно с охотой отвечает, — Иван Ивановиць его роботал для людей, Заборщиков». Я спрашиваю: «Родня ваша?» — «Да пол-Варзуги Заборщиковых, поди. Да и Заборщиковыми прозывали, кто заборы на сёмгу преже строил на Варзуги-реки (а кто их не строил?). «Заборщик... да чей?» — спросят. — «А Заборщиков», — ответят... Вот и нынче ходят через етот мост и уже говорят: Иванов мост, Ивановы мостки. А старичок тот ище жив-здоров, которой мост роботал. Восемьдесят перьвой год, поди, ему. Так и поведетьсе: Иванов мостик. Нас уж не станёт, а всё будут так звать. Земля наша — не безродна. Наша ведь она, мати-сыра земля. Не без имен ей жить, докуль мы, дети ее, с нею живем, дак...»

Сидим с Александрой Капитоновной, ожидаем званых гостей. За окном слышен топот копыт, блеянье. Это моя Анюта занята полюбившимся ей делом — пасет баранов (все лето у хозяек они ходят сами, прибегая домой в урочные вечерние и утренние часы напиться). Вернее, просто гоняет, но думает, что пасет. «Где была? — спрашивает Капитоновна и, не дождавшись ответа, говорит: — Там была, конфеты ела... Позабыла, с кем сидела?» Анюткины глаза круглятся, зрачки расширяются: не знает, обидеться или смеяться...

«А у нас ведь так, — говорит Капитоновна, — без пословицы и слово не молвитсе. Побасчей слово льнет ко слову с присловицей. Балашов-от был. Сидел в большом углу, чай уж пил, красовалсе. Писал-писал. Думал, уж все переписал до краю. А я режу тресоцьку морожену из подполу, да руки-ти мерзнут. Я возьми скажи: «Вот беда, да вот тоска, коль не холодна-та треска!» А Димитрий-от Михайловиць — за карандаш! И снова на карандаш хватает слово-то... Ну, пей чай, Анна, — и, на секунду задумавшись и найдя рифму — равновесную слову, снова: — Пей чай, Анна. Панна деревянна...» Анютка прыскает от хохота, смеются ее большие серьезные глаза. Александра Капитоновна продолжает: «Ешь, Анютка, горячи шанёжки: брюхо голодно, коли ест холодно...

Вот ишше-де-ка ешь: свежа уха... из петуха... А що тако, Аня:

Чотыри чотырки,

Две розтопырки,

Один вертун —

Да и сам ворчун?..

Собака ведь, собака: четыре лапы, да две розтопырки — два уха, да хвост — вертун, а уж сам ворцит-рыцит...»

Между тем приходит Ольга Мефодьевна, молчаливая, подтянутая, в сопровождении серьезного карапуза-внука («Ох, ты Василей, Василей! Ты всех басчей, красивей... А девки почему не любят?» — успевает встретить его присловицей Александра Капитоновна), Клавдия Капитоновна с внучкой Людой и с мужем Ефимом Васильевичем Заборщиковым, Евдокия Дмитриевна Конёва... «Ну, што, Юлья, писать будешь нынче? Быват, скоро двадцеть годов, как ездишь к нам. Поди, всё списано: вси песни, сказки, всяко слово. И писать нецёго», — говорит Клавдия Капитоновна. Но Александра Капитоновна словно к чему-то прислушивается, нам неслышному, внутри себя, вспоминает: «Разве што школьных песен мы тебе, поди, не пели? Да и никому не пели», — уточняет она. И передо мной открывается новая страница истории русской народной песни. «В школу-ту мы ходили. Учительница молода была Олександра Олёксеёвна Рязанова, мы ей любили, городська барышня. Сейчас ейна фотография висит в мурманськом музее. Как она, видишь, революционерка была (мы ето не знали). Вот мы у ей стихотворения разны на уроках из книжки школьной учили. Дак не просто словам, а пели, как бы сами песни складывали, на голоса розводили. Побасчей песней казалось, да и легко запомнить было... Вот учили що», — и начали, начали вспоминать о встрече Петра I со старым рыбаком:

На берегу Невы великой,

По тропиночке лесной

Ехал всадник...

вкруг всё тихо:

Ель, сосна да мох седой...

Перед ним рыбачья хата...

Под сосной, у синих волн

Старый рыбарь бородатой

Колотил дырявый челн...

Записываю до конца. Многоголосие особое, ни с чем не сравнимое. Выводов пока не делаю: рано. Спрашиваю: «А стихи-то чьи? Кто автор, поэт?» — «Забыли, дак...» Но стихи-песню вспоминают до конца. «А вот ище,— вспоминает Александра Капитоновна (а за нею — и остальные) :

Высоко передо мною

Старый Киев над Днепром.

Днепр сверкает под горою

Переливным серебром.

Слава, Киев многовечной,

Русской славы колыбель!

Слава, Днепре быстротечной,

Руси чистая купель!..»

Снова записываю до конца дивное народное многоголосное песнопение. И снова исполнители не помнят имени автора стихов. Я даже начинаю понимать, почему не помнят: воспринимают школьные песни как свои, родные, народные; а у народных песен автор неважен, он слитен, един, неразделим с народом. Его личное авторское «Я» тождественно общенародному характеру, является как бы малой каплей росы, отражающей солнце правды так же верно и полно, как и необозримое «Окиян-море синее»... Вспоминают дальше: «А вот про Ивана Сусанина:

— Куда ты завел нас?..

Не видно ни зги! —

Сусанину с сердцем

Вскричали враги...»

Записываем до конца... И снова автор безымянен. Но тут я почти уверена: это «Дума» Рылеева, «положенная» когда-то молоденькой учительницей и ее учениками «на пение».

«А вот и о Москве-матушке была у нас песня,— снова говорит Капитоновна.— Чай, мне уж скоро семьдесят пять... Дак, поди, шестьдесят с лишком годов я ей не пела».— «Мы тоже ей пели»,— наперебой вспоминают наши гости разных возрастов. Ефим Васильевич — ветеран Великой Отечественной. Он значительно моложе Александры Капитоновны, Клавдия Капитоновна — младшая сестра. Евдокия Дмитриевна старше Александры Капитоновны, Ольга Мефодьевна — моложе. Пробуют спеть вместе. Получается не сразу: песня одна, а варианты мелодии немного разнятся (учились в разные годы и немного по-разному пели одни и те же песни). Но вот, наконец, спелись:


— Город чудный, город древний,

Ты вместил в свои концы

И посады, и деревни,

И палаты, и дворцы.

Опоясан лентой пашен,

Весь пестреешь ты в садах,

Сколько храмов, сколько башен

На сёми твоих холмах!

Исполинскою рукою

Ты, как хартия[148], развит,

И над малою рекою

Стал велик и знаменит...

На твоих церквах старинных

Вырастают дерева,

Глаз не схватит улиц длинных —

Это матушка Москва!

Кто, силач, возьмет в охапку

Холм Кремля-богатыря?

Кто собьет златую шапку

У Ивана-звонаря?[149]

Кто Царь-колокол поднимет?

Кто Царь-пушку повернет?

Шляпы кто, гордец, не снимет

У святых Кремля ворот?..

Ты не гнула крепкой выи[150].

В бедовой своей судьбе...

Разве пасынки России

Не поклонятся тебе?..

...Ты, как мученик, горела,

Белокаменная!

И река в тебе кипела

Бурнопламенная.

И под пеплом ты лежала

Полоненною,

И из пепла ты восстала

Неизменною,

Процветай же славой вечной,

Город храмов и палат!

Град срединный, град сердечный,

Коренной России град!


Я некоторое время молчу, потрясенная светлой силой этого песнопения, похожего на гимн городу. В нем чудятся мне и плач народный по столице, лежащей под пеплом пожарища наполеоновского нашествия, и тревожно звучащий набат, и звон колоколов, возвещающий радость, славу и могущество в веках... И еще я поражена глубиной, неисчерпаемостью и удивительной современностью памяти народного искусства, которое многим ошибочно представляется давно исчерпанным, случайно пережившим самое себя анахронизмом... Взять хотя бы сегодняшнее открытие в Варзуге пласта нового для науки песенного жанра — школьного (в действительности довольно старого и неоднократно зафиксированного мною в других областях России). Учили песни (а вернее, сами складывали их) по школьным книгам. Значит, по хрестоматии для чтения. Слова такого «патриотизм» (кстати, нерусского слова) не знали и не проходили. А просто заучивали в песенной форме русскую демократическую поэзию, тем самым патриотизм сам собою и воспитывался, укреплялся, разрастался, воплощался на деле. Да и сама методика разучивания стихов «на пении», не правда ли — насколько это современно, верно найдено, педагогично, не избито? Будит в детях творческие способности, развивает память. О скуке заучивания не может быть и речи: какая тут скука, когда полный класс ребятишек сочиняет, каждый по-своему и все вместе. Пожалуй, составить методическое руководство для проведения такого урока родной речи не под силу и нашей Академии педагогических наук. А вот неопытные молоденькие учителя двух-, трех- и четырехклассных сельских школ в конце прошлого — начале этого веков поставили да и удачно провели такой педагогический эксперимент. Не помню, где именно (то ли в каком популярном журнале, то ли в «Литературной газете») когда-то прочла я о том, что в Америке и Японии недавно впервые в мире применена в начальных классах школы новая педагогическая методика разучивания стихотворных текстов с пением. На все лады справедливо расхваливались высокий коэффициент полезного действия, отсутствие утомляемости и стресса у детей, свободное развитие творческих способностей и т. д. Так вспомним же добрым словом скромных учителей наших сельских школ, сделавших это открытие уже около ста лет тому назад. И еще и еще раз подумаем о том, что из многогранного опыта предшествующих поколений может жить и работать на современность.

...Ну, и дали же мне задачу варзужане — разыскать имя автора текста «Песни о Москве»! В моем детстве ее в школе не проходили (и сейчас не проходят). Долго просматривала я книги, журналы прошлого века. Уже давно сделала нотную расшифровку и обработку этой песни. Уже с энтузиазмом разучил ее и с успехом стал петь на молодежных вечерах самодеятельный ансамбль народной музыки «Россияночка» Дворца культуры московского АЗЛК. Уже дважды ею заканчивал он свои выступления в бывшем Знаменском соборе в Москве (ныне Дом пропаганды Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры), и благодарные слушатели говорили: «Каждый день по радио надо бы передавать эту песню, чтобы молодые москвичи почаще вспоминали, в каком великом городе они живут!» Даже уже в гости к варзужанам съездил ансамбль «Россияночка» и исполнил песни варзужан, поздравив Александру Капитоновну Мошникову с семидесятипятилетием, с пятидесятипятилетием ее бессменной работы с хором Варзуги и с присвоением ей почетного звания заслуженного работника культуры РСФСР... А я все искала автора стихов «Город чудный, город древний...». И вот однажды покупаю я своим детям, Анюте и Володе, тоненькую детскую книжечку стихов о Родине (так написано на обложке). Раскрываю ее и читаю первое стихотворение:

Город чудный, город древний,

Ты вместил в свои концы...

...Федор Глинка — поэт-демократ, участник Отечественной войны 1812 года, напечатал эти стихи впервые в первом номере журнала «Москвитянин» в 1841 году. Так неожиданно удачно завершился круг моих поисков. А впереди — новые находки (я в этом уверена). И потому экспедиция моя на Терское побережье Белого моря продолжается. Экспедиция, которой уже больше двадцати пяти лет...

Я улетаю из Варзуги погожим августовским днем. Моя «мама», Александра Капитоновна, немного постаревшая и поседевшая, провожает меня, смахивая непрошеную слезу. Я по-детски ревную, но и горжусь: многие называют Александру Капитоновну мамой — фельдшерица, долго жившая у нее, библиотекарша, командированные — все пишут письма и зовут мамой (я сама читала эти письма). Я пишу редко, я плохая дочь, живу далеко, не могу всегда быть рядом. «Не тужи, Юльюшка! Не ты одна тужишь, Варзугу покидаючи. Тут уж место како-то тако живет: любит оно людей». И снова охватывает меня тепло терской речи, в которой все живет, дышит, движется, где, оказывается, не только люди любят уголок земли, но и земля (ив первую очередь она!) любит людей...

До свидания, Терский берег! До свидания, Варзуга! Твое имя таинственно. Смысл его скрыт в веках. Но оно манит, как золото речного песка твоей Успенской стороны, как тайная завеса наползающего с моря тумана, как негромкий перезвон речной гальки под днищем пристающей к берегу рыбачьей лодки, как многоголосые шорохи уснувшей вечером реки, когда «она спит и нельзя ей шевелить, в нешевелёной да в невережоной[151] реки рыба хорошо живёт, много ей...» Один из специалистов финно-угроведов сказал мне, что Варзуга, может быть, означает «Река оленят». Может быть...

Загрузка...