Начало октября 1941 года в Одессе выдалось непривычно теплым, мягким, словно природа, устыдившись человеческого безумия, пыталась подарить людям последние крохи тепла перед долгой зимой. Листва на платанах, украшающих приморские бульвары, только начала подергиваться благородной позолотой, а море по утрам дышало тихим, ласковым спокойствием, лениво перекатывая гальку. Но это спокойствие было обманчивым, как мертвый штиль перед разрушительным ураганом. В городе висело напряжение, густое, осязаемое, которое можно было резать ножом и намазывать на хлеб вместо масла. Слухи, шепотки, тревожные взгляды, обрывки разговоров в очередях за водой — всё сливалось в одно короткое, страшное слово, передаваемое из уст в уста: «Уходим».
Виктор сидел в блиндаже на передовой, при свете коптилки перебирая стопку солдатских писем-треугольников, которые нужно было передать полковому почтальону с уходящей машиной. Бумага была дешевой, серой, шершавой. Карандашные строки, написанные торопливым почерком в перерывах между обстрелами, жгли пальцы. Бойцы писали домой — матерям, женам, невестам. Старались бодриться, шутить, обещали вернуться с победой, рассказывали, как бьют фрицев и румын. Писали в города, которые уже были под немцами — в Киев, Минск, Смоленск, и в те, что еще держались. Виктор знал страшную правду: большинство этих писем никогда не дойдет до адресатов. Полевая почта работала с перебоями, эшелоны бомбили, а многие из тех, кому предназначались эти строки любви и надежды, уже были в эвакуации, в оккупации или в братских могилах. Но эти треугольники были нужны самим солдатам. Это была ниточка, связывающая их с жизнью, с тем миром, где не стреляют.
Тяжелая дверь блиндажа скрипнула, впуская полоску света и облако пыли. По ступенькам спустился командир полка полковник Осипов. Он снял фуражку, бросил её на стол, вытер потный лоб грязным платком. Лицо полковника было серым, землистым, глубокие морщины прорезали лоб, глаза ввалились от хронического недосыпа. Он выглядел как человек, который не спал неделю и несет на плечах тяжесть всего мира.
— Волков, собери командиров рот и взводов. Срочно. Через двадцать минут у меня.
— Случилось что, товарищ полковник? Немцы прорвали фланг?
— Хуже, — Осипов достал из потертого планшета пакет с сургучными печатями «Секретно». — Пришла директива. Ставка Верховного Главнокомандования. № 002454.
Виктор похолодел. Память реконструктора и знатока истории услужливо подкинула расшифровку этого номера. 30 сентября 1941 года. Приказ об эвакуации Одесского оборонительного района. Точка невозврата.
— Сдаем? — спросил он тихо, чувствуя, как ком подступает к горлу.
— Оставляем, — жестко поправил полковник, и в его голосе зазвенела сталь, скрывающая боль. — Оставляем, чтобы спасти армию. Немцы прорвались в Крым. Перекоп пал. Манштейн вошел на полуостров. Если мы останемся здесь, в Одессе, нас отрежут, блокируют с моря и суши, задушат голодом и уничтожат. А Севастополь, главная база флота, останется без защиты. Мы нужны там, Волков. Там сейчас решается судьба войны на юге. Если падет Севастополь — Черное море станет немецким озером.
Собрание командиров проходило в тягостном, давящем молчании. В тесном блиндаже собрались люди, прошедшие ад двухмесячной обороны. Офицеры, которые зубами вгрызались в каждую пядь одесской земли, которые хоронили своих товарищей, которые привыкли стоять насмерть. Они слушали приказ, опустив головы, сжимая кулаки так, что белели костяшки. Никто не возмущался вслух, дисциплина в Приморской армии была железной, но в воздухе висело глухое, тяжелое несогласие, почти физически ощутимое сопротивление.
— Как же так, товарищ полковник? — не выдержал молодой лейтенант, командир 3-й роты, с перевязанной головой. Голос его дрожал от обиды. — Мы же их били! Под Григорьевкой, под Дальником, на 412-й батарее! Мы их остановили! Они кровью умылись! А теперь — бежать? Бросать город, людей, заводы? Бросать тех, кто нам патроны точил? Как мы им в глаза смотреть будем?
Осипов ударил кулаком по столу так, что подпрыгнула керосиновая лампа.
— Отставить панику и разговорчики! Это не бегство! Это маневр! Сложный, тяжелый стратегический отход. Мы уходим непобежденными. Слышите? Непобежденными! Мы сковали здесь целую 4-ю румынскую армию, мы перемололи их лучшие дивизии, выбили у них зубы. Мы дали стране время, оттянули силы от Москвы и Ростова. Свою задачу Одесса выполнила. Теперь наша задача — сохранить боеспособные части. Уйти так, чтобы враг этого не заметил. Чтобы он проснулся утром, пошел в атаку и ударил в пустоту.
Задача была поставлена четко, по-военному сухо, без лишних эмоций, но от этого не становилось легче. Предстояло организовать скрытный отвод войск с передовой, находящейся в непосредственном соприкосновении с противником. Основные силы — пехота, артиллерия, тылы — должны грузиться на корабли по ночам, соблюдая строжайшую светомаскировку и тишину. А на передовой должны оставаться группы прикрытия — арьергардные отряды смертников, создающие видимость активной, плотной обороны. Они должны стрелять за троих, жечь костры, пускать ракеты, чтобы румыны и немцы верили, что Иван все еще здесь и готов драться.
— Волков, — полковник задержал Виктора, когда остальные офицеры, мрачные и подавленные, потянулись к выходу. — Твой взвод остается. Вы — прикрытие. Сводный отряд особого назначения. Уйдете последними, в ночь на 16 октября.
— Я понял, товарищ полковник.
— И еще. Мне нужно, чтобы бойцы не пали духом. Ты умеешь говорить с людьми. Ты для них авторитет, «черный дьявол», который танки жжет. Объясни им. Не политруковскими лозунгами про партию и Сталина, а по-человечески, по-солдатски. Они тебе верят. Если начнется ропот — все пропало. Паника заразнее чумы.
— Постараюсь, товарищ полковник. Сделаю.
Вернувшись в расположение взвода, Виктор собрал бойцов в капонире. Сиротин, перебинтованный, хромающий, но уже твердо стоящий на ногах, сидел на ящике из-под снарядов, методично, с любовью чистя свой ППШ. Остальные — кто курил самокрутки, пряча огонек в рукав, кто дремал, привалившись к стенке окопа, кто штопал гимнастерку. Лица у всех были хмурыми, настороженными. Солдатский телеграф работал быстрее радио — слухи об отходе уже просочились и сюда.
— Ну что, братва, — начал Виктор, садясь на бруствер и закуривая. — Новости такие. Мы уходим.
Тишина стала плотной, ватной. Слышно было, как где-то далеко стрекочет сверчок.
— Куда уходим, главстаршина? — спросил кто-то из темноты, голос был глухим, недоверчивым. — В плавь? До Турции?
— В Крым. В Севастополь. На кораблях.
— Значит, сдаем Одессу? — голос Сиротина был полон горечи и боли. Он перестал чистить автомат и поднял глаза на командира. — Значит, зря Васька погиб на берегу? Зря ребята под Григорьевкой легли, когда мы батарею брали? Зря мы землю эту грызли?
По рядам прошел ропот. Люди, привыкшие стоять насмерть, не могли принять мысль об отступлении. Это казалось предательством по отношению к мертвым и живым.
— Не зря! — рявкнул Виктор, перекрывая шум. — Никто не зря. Слушайте меня внимательно! Мы здесь держались семьдесят три дня. Семьдесят три! В глубоком тылу врага, отрезанные от большой земли. Против нас была целая армия, восемнадцать дивизий. И мы не дали им взять город. Мы умыли их кровью. Мы уходим не потому, что нас разбили. Мы уходим не как побитые собаки. Мы уходим как армия, которая нужна в другом месте.
Он встал и прошелся перед строем, заглядывая в глаза каждому.
— Представьте, что война — это драка. Одесса — это палец, который мы выставили вперед и ткнули врагу в глаз. Но Севастополь — это сердце флота. Если немцы возьмут Крым, они перережут нам горло. Флот погибнет. А без флота нам конец. Мы должны спасти сердце. Мы не бежим. Мы перегруппировываемся для удара. Мы забираем всё: пушки, танки, станки с заводов, памятники. Мы оставляем им пустые стены.
Виктор сделал паузу, подбирая слова.
— Мы еще вернемся сюда. Я вам обещаю. Я знаю это точно. Мы пройдем по Дерибасовской парадом победы. Мы вышвырнем эту нечисть. Но для этого нужно выжить сейчас. Нам, группе прикрытия, выпала самая тяжелая задача — не дать врагу ударить армии в спину при погрузке. Мы будем играть в театр. Мы будем изображать целую дивизию, пока наши грузятся. Это опасная игра, но мы умеем в нее играть.
Слова подействовали. Ропот стих. Лица стали серьезными, сосредоточенными. Солдаты поняли: их не бросают, им доверяют самое важное — прикрыть спины товарищей.
— Что делать надо, командир? — спросил Сиротин, вставляя затвор в ствольную коробку. Щелчок металла прозвучал как согласие.
— Дурить Ганса будем. По полной программе.
Подготовка к грандиозному «маскараду» началась той же ночью. Нужно было создать полную иллюзию того, что в окопах сидит не поредевший взвод смертников, а полнокровный полк, готовый к утренней атаке. Окопы пустели с каждым часом — роты скрытно снимались и уходили в порт, оставляя позиции. Оставшимся нужно было заполнить эту пустоту активностью.
Виктор вспомнил все, что знал из истории войн, тактики обмана и мемуаров ветеранов. Вместе с Сиротиным и группой саперов они начали строить макеты. В ход шло всё, что можно было найти в разрушенных домах на окраине: бревна, обрезки водосточных труб, колеса от старых телег, листы ржавой жести и брезент. Сооружали ложные орудия. Бревно, поставленное на ящики и накрытое маскировочной сетью, издалека выглядело как ствол. Труба, выкрашенная сажей, торчащая из амбразуры дзота, имитировала противотанковую пушку 45-мм или полковушку.
— Пугала огородные ставим, — ворчал Сиротин, приколачивая деревянное «колесо» к лафету из досок. — Смех один.
— Эти пугала спасут нам жизнь, старшина. Немецкие наблюдатели не спят. Они считают стволы. Пусть думают, что у нас тут артиллерийский кулак, который вот-вот ударит. Пусть боятся сунуться.
Они расставляли чучела бойцов — набитые соломой старые шинели и бушлаты, с касками, надетыми на палки. Расставляли их у пулеметных гнезд, в траншеях, так, чтобы каски слегка маячили над бруствером. Привязывали к ним веревки, чтобы можно было дергать из укрытия, создавая видимость движения.
— Эй, Ганс! Смотри, сколько нас! — кричал молодой боец, дергая за веревку, заставляя чучело «кивать».
Но визуального обмана было мало. Нужен был звук. Война — это шум. Тишина на фронте подозрительна. Виктор отправился в город, в полуразрушенный клуб культуры завода имени Январского восстания. В пыльной кладовке, среди обломков мебели, он нашел старый, но рабочий патефон и стопку пластинок. Но нужны были не вальсы и не утесовские песни.
В штабе, с помощью знакомых радистов из узла связи, удалось найти уникальные записи. Это были учебные пластинки для звукоулавливателей ПВО и артиллерийской разведки. На них были записаны шумы войны: гул моторов, лязг гусениц, звуки земляных работ, отдаленные выстрелы.
— Зачем тебе это, Волков? — удивился начсвязи, передавая тяжелые эбонитовые диски. — Музыку слушать будете перед смертью?
— Дискотеку устроим. Для Ганса и Фрица. Пусть потанцуют.
На следующую ночь, когда ветер удачно дул в сторону немецких позиций, Виктор установил патефон в передовом блиндаже. Жестяной рупор вывели наружу, через амбразуру, усилив его акустику с помощью пустых ведер, вкопанных в землю как резонаторы.
— Ну, с богом, — Виктор опустил иглу на вращающийся диск.
Над ночной степью, над притихшей нейтральной полосой поплыл низкий, рокочущий, утробный гул. Звук работающих на холостых оборотах мощных танковых дизелей. Ритмичный лязг металла о металл. Скрип гусениц. Звуки, от которых у любого пехотинца стынет кровь. Эффект превзошел все ожидания. Иллюзия была полной. Казалось, что за русскими окопами скапливается целая танковая бригада, прогревающая моторы перед рывком. Через десять минут немцы занервничали. Сначала раздались одиночные выстрелы часовых. Потом в небо взвились десятки осветительных ракет, заливая степь мертвенно-белым светом. Они пытались разглядеть, где русские прячут танки.
— Achtung! Panzer! (Внимание! Танки!) — донеслись истеричные крики с той стороны. — Alarm! (Тревога!)
Немцы не выдержали напряжения. Они открыли бешеный, панический заградительный огонь. Минометы начали утюжить предполагаемые места сосредоточения техники. Артиллерия била по площадям. Пулеметы поливали брустверы свинцом, разрывая в клочья соломенные чучела.
Виктор и его бойцы сидели в глубоких щелях и блиндажах, слушая этот адский концерт, прижимаясь к земле при близких разрывах.
— Жрут, гады! — хохотал Сиротин, стряхивая землю с пилотки. — Жрут, как миленькие! Тратят боеприпас, стволы греют, нервы жгут. А мы тут чай пьем с сухарями. Ай да Волков, ай да голова!
— Пусть тратят, — кивнул Виктор, отхлебывая из кружки. — Чем больше они выпустят снарядов сейчас, по пустым местам, тем меньше полетит в порт, когда пойдут транспорты с людьми. Каждый их выстрел сейчас — это спасенная жизнь завтра.
Но за этой веселой игрой скрывалась страшная, леденящая душу правда. С каждой ночью людей в окопах становилось все меньше и меньше. Полк таял, как снег на солнце. Роты бесшумно снимались с позиций, строились в колонны и тихо, по балкам, уходили в сторону города, к порту. Фронт пустел, превращаясь в декорацию.
На пятые сутки осталась тонкая, рвущаяся цепочка смертников. По одному человеку на пятьдесят метров траншеи. Они должны были бегать от пулемета к пулемету, давать очереди, менять позиции, создавая шум и видимость плотной обороны.
Виктор смотрел на своих ребят. Они знали, что остаются одни против армады. Знали, что если немцы поймут обман, если хоть одна разведгруппа просочится и увидит пустые блиндажи, враг рванет в атаку и просто сметет их, раскатает гусеницами, даже не заметив сопротивления. Пути к отступлению будут отрезаны. Но никто не просился уйти раньше. Никто не смалодушничал. Это было молчаливое, спокойное мужество обреченных, которые решили продать свои жизни по максимальному курсу. Валютой было время. Время для тех, кто сейчас грузился на корабли.
Где-то там, за спиной, в порту, надрывно гудели краны, лязгали лебедки, грузились последние ящики с оборудованием, уходили в темноту переполненные транспорты. А здесь, в выжженной степи, под фальшивый рев патефонных танков и свист настоящих осколков, горстка людей в черных бушлатах держала на своих плечах небо над Одессой, не давая ему рухнуть раньше времени.
Приказ № 002454 выполнялся с ювелирной точностью. Город умирал, чтобы жила армия. И Виктор, стоя на бруствере под холодными, равнодушными осенними звездами, чувствовал, как с каждым часом этот город, который он не знал до войны, становится ему все роднее. И все больнее было думать о том, что завтра сюда войдет враг.