Стромат пятый Чтение изменяет

Быть может, во многих произведениях прочитывают лишь свое жизнеописание, как кто-то однажды утверждал на лекции по Ветхому Завету? «В истории иудейского народа я увидел свои собственные преступления и возблагодарил Бога за его долготерпение к своему народу, ибо ничто не способно было вселить в меня ту же надежду, кроме этого примера».

Ему вторит француз, утверждая, что произведение писателя — «это только своего рода оптический инструмент, предоставленный им чтецу, чтобы он распознал то, что без этой книги, быть может, не увидал бы в своей душе».

Замечательно, выходит, прильни к этому биноклю или микроскопу и сколько влезет изучай свою жизнь? Следуя призыву играющего ребенка — возьми и прочти — и происходит поворот в жизни либертина по имени Августин.

«Взволнованный, вернулся я на то место, где сидел Алипий; я оставил там, уходя, апостольские Послания. Я схватил их, открыл и в молчании прочел главу, первую попавшуюся мне на глаза: „не в пирах и в пьянстве, не в спальнях и не в распутстве, не в ссорах и в зависти: облекитесь в Господа Иисуса Христа и попечение о плоти не превращайте в похоти“. Я не захотел читать дальше, да и не нужно было: после этого текста сердце мое залили свет и покой; исчез мрак моих сомнений».

Целый букет цитат самых знаменитых мыслителей говорит в пользу того, что чтение изменяет им увлеченного.

«Мне стало ясно, что и здесь я в некоторой степени в одном тексте прочел другой, о своих собственных представлениях, о своей незрелости; представленное или даже рекомендованное там в силу апелляции слов к другим словам, к невысказанному, здесь выглядело абсурдным, ибо осознание, пророчество были поставлены в моей голове с ног на голову. И все же к ужасу моему примешивалось и облегчение. Моим глазам в написанном виде внезапно предстало то, чего я так долго дожидался, на что надеялся».

«Франц Кафка писал: книга, то есть „читанное событие“, как ледокол в замерзшем внутри нас море; и слово „событие“ следует понимать в первоначальном его значении: то есть что оно касается непосредственно нас и нашей жизни, но ни в коем случае не в том смысле, в каком его употребит путешественник — дескать, вот это было событие! Меня удивило, что в новелле Айхендорфа „Мраморный образ“ я обнаружил мысль, подобную той, что высказал Кафка: звуки танцевальной музыки у Айхендорфа пробуждают в нас „все дремлющие песни, родники и цветы, все древние воспоминания, и вся окоченевшая, тягучая жизнь превращается в бурный и прозрачный поток“. Айхендорф в отличие от Кафки рассматривает происходящие в нас перемены как постепенное оттаивание замерзшей в нас жизни, но не как взламывание ее льда ледоколом. И я почувствовал это при чтении».

«…каждому из нас в отдельности, какой бы ограниченной ни была наша восприимчивость, конечно же, приходилось переживать нежданные и малоприятные для нас визиты непрошеных гостей, которым к тому же и нельзя отказать в приеме. Подобное приключилось и со мной на вокзале во Франкфурте, где у меня была пересадка, когда, купив в книжном киоске на платформе тоненький томик стихов, я почти безучастно пролистал его лишь оттого, что имя автора показалось мне любопытным. И уже с первой строки убедился, что речь здесь идет о языке, слагающемся из слов „севернее грядущего“. Теперь я уже и не помню, сел ли я в нужный поезд, но с Полем Селаном мы с тех пор неразлучны».

«За годы беседа с глазу на глаз, которой я доискивался в книгах, становясь все настойчивее и определеннее, все сильнее углублялась в личное и становилась редкостью, поскольку лишь немногим из нас дано передать то, что непосредственно затрагивает корни бытия.

…Голоса книг требовали от меня участия, голоса книг требовали, чтобы я раскрылся, поразмыслил о себе самом… Я узнал, что под логикой существует иная логичная последовательность недоступных взору импульсов, в ней я и обрел свою сущность. У каждой из стадий моего развития есть своя книга».

«В семилетием возрасте я прочел „Через дикий Курдистан“ Карла Мая. (Мне кажется, почти любой мог сообщить нечто в этом роде.) Но настоящим событием для меня стала вторая книга, прочитанная недели две спустя. Это был „Замок Родриганда“ того же Карла Мая, и меня потрясло различие этих двух книг. „Через дикий Курдистан“ написан от первого лица: герой моего первого романа также „я“. А в „Замке Родриганда“ пресловутое „я“ куда-то исчезло. Я читал страницу за страницей, сначала с интересом, затем с разочарованием, а потом с раздражением — „я“ никак не хотело появляться! Во мне росло ощущение, что здесь чего-то не хватает, что герои „Замка Родриганда“ — исключительно третьи лица. Я отчетливо помню, что где-то на середине книги я ждал, что „я“ все-таки появится, как спаситель от всех этих „он“, „она“, „оно“. И даже в конце, уже поняв всю бесперспективность дальнейших поисков „я“, я продолжал надеяться, что „я“ возьмет, да явится сюда из дикого Курдистана. Для меня стало настоящим шоком, что и в продолжении „Замка Родриганда“ — „Пирамиде бога Солнца“, „Бенито Хуаресе“ и так далее и в помине не было „я“, то есть в памяти это до сих пор сохранилось как событие. В „Длинном письме для долгого прощания“, два десятка лет спустя, я воспользовался этой круговертью сознания для создания формы начала истории: слово „я“ встречается лишь в пятом по счету предложении рассказа».

Вообще-то историю с «я» открыл до него другой автор.

«По своему обыкновению, он в субботу отправился в синагогу и поднялся, желая прочесть вслух. Ему подали книгу пророка Исайи. Раскрыв книгу, он нашел место: „Дух Господень на Мне; ибо Он помазал Меня благовествовать нищим, и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу, проповедовать лето Господне благоприятное“. Закрыв книгу, он вручил ее служке и сел: глаза верующих были устремлены на него. А он обратился к ним: „Сегодня написанное свершилось пред вашими ушами“».

Теоретически подобная идея могла кому угодно прийти в голову. Но этот оказался первым. Право первородства.

Загрузка...