Глава десятая ЧЕТВЕРО СУТОК

Немецкое командование не может мириться с актами диверсии и саботажа, которые, к большому сожалению, в последнее время даже участились. Мы имеем в виду известные факты… И диверсанты, и их пособники должны знать, что их ждет божья кара. Пощады не будет…

(Из статьи в газете «Заря», 1941)


Поднялось солнце, туман из сырых ущелий пополз к морю, и стало видно, что скалы покрыты красноватым мхом, и с моря, маслянисто блестевшего далеко внизу, задул теплый ветерок, пряно пахнувший знойным югом — сладким полумраком кофеен, ореховой халвой и финиками — запахами, которые Нечаеву были знакомы с детства. Верхушки сосен свежо запламенели.

Хотелось есть. Хоть бы ягода какая попалась на глаза. Нечаев все чаще вспоминал фасолевую похлебку, которую нашел в шалаше. Эх, сюда бы сейчас этот остывший горшок. В карманах его мундира было пусто.

Время близилось к полудню. В лесу становилось душно.

Плутая по горным тропкам, Нечаев и Шкляр неожиданно для себя набрели на одинокую лесную хибару. Нечаев заглянул в темное оконце, постучал. Никакого ответа. Может, они хоть здесь чем-нибудь разживутся? Он подозвал Сеню-Сенечку, стоявшего за деревом, и тот, побежав к двери, приналег на нее плечом с такой силой, что щеколда выскочила из ржавой скобы.

Изба как изба… В ней было чисто прибрано. Вдоль стен тянулись полки с глиняной посудой. У двери на крюках висели медные котлы. Кровать в углу была покрыта белым одеялом из козьей шерсти. Но видно было, что в этой избе не живут, что сюда наведываются редко. Оттого и еды в избе не было.

Нечаев так умаялся, что тяжело опустился на стул. Деревянный стол был выскоблен добела. Над ним на длинных цепях висела керосиновая лампа. Из мутных окон лился сумрачный лесной свет.

Что делать? Оставаться в лесу не имело смысла. Немцы вот-вот начнут его прочесывать. Они, надо думать, уже спохватились… Тогда, быть может, спуститься к дороге? Опасно. Но другого выхода нет. Только на попутной машине они могут добраться до города и разыскать сапожника. Или пешком. Мало ли немецких солдат ходит по дорогам! Их проверять не станут.

Там, в этом незнакомом городе, они должны были разыскать сапожника. Разумеется, если того еще не забрали, как старика сторожа, который должен был их встретить. Впрочем, вернуться в лес они всегда успеют. Запасутся продуктами — на хлеб, надо думать, у них денег хватит, и смотают удочки.

Он решил обследовать карманы своего мундира.

Вывернув их наизнанку, Нечаев разложил на столе все свое трофейное богатство — сигареты, зажигалку, какие-то письма. Да тут и деньги, тридцать левов.

— А у тебя сколько?

— Двадцать четыре лева, — ответил Сеня-Сенечка.

— Разделим по-братски.

— Зачем? — Шкляр пожал плечами. — Положь все на место. И письма тоже. Они у тебя в каком кармане были?

— В верхнем. Там, где солдатская книжка.

— Туда и положь.

Но прежде, чем спрятать эту солдатскую книжку, Нечаев развернул ее. Гуго Реслер, как значилось в ней, был родом из Гамбурга. Он тоже родился в двадцатом году. Выходит, ровесники… Нечаев усмехнулся. Он не был суеверен.

Зато Сеня-Сенечка почему-то помрачнел.

— Дай монетку, — сказал он.

Когда Нечаев протянул ему монетку достоинством в пять левов, Сеня-Сенечка подбросил ее.

— Орел! — произнес Нечав почти машинально. — Ты что задумал?

И точно, монетка упала орлом. Сеня-Сенечка поднял ее и улыбнулся.

— Теперь пошли, — сказал он.


Они спустились на дорогу, вытерли запыленные сапоги листьями папоротника, поправили пилотки и зашагали рядом.

Вскоре они догнали какого-то старика болгарина, который шел, опираясь на суковатую палку. На старике была высокая баранья шапка. Он посасывал глиняную трубочку, то и дело поглядывая на своего мула, на которого были навьючены корзины с виноградом. Лицо у старика было темное, морщинистое.

Нечаев чуть было не сказал: «Привет, батя…», но вовремя спохватился. Немецкий солдат Гуго Реслер вряд ли станет приветствовать простого болгарина да еще по-русски. На месте Сени-Сенечки Костя Арабаджи шепнул бы ему: «Ша, не зарывайся…» А лейтенант Гасовский посоветовал бы: «Возьмите себя в руки, мой юный друг».

В свою очередь, старик болгарин тоже притворился, будто не замечает немецких солдат. Его трубочка булькала.

И пусть… Нечаев ускорил шаг. Обогнав старика, он и Сеня-Сенечка приблизились к длинной повозке с высокими скошенными бортами, на которой восседала черноокая молодица в домотканом шерстяном сарафане.

Такие повозки можно увидеть и под Одессой, и под Николаевом. Да и сама молодица была похожа на колхозницу. Подойдя поближе, Нечаев невольно улыбнулся ей, но та отвернулась от него, поджав красивые губы. Было ясно, что местные жители не очень-то жалуют оккупантов: прошло уже полгода, как немцы ввели в Болгарию свои войска.

Было жарко. Нечаев снял пилотку и сунул ее под погон, как это делали те немцы, которых он видел под Одессой. А Сеня-Сенечка ограничился тем, что расстегнул ворот мундира.

Дорога, по-видимому, охранялась только ночью. Пройдя несколько километров, Нечаев и Шкляр не встретили не только мотоциклистов, но даже жандармов.

«На Шипке все спокойно», — подумал Нечаев.

Дорога шла параллельно морю, так близко от него, что прохладная синева заливала глаза. На виноградниках гнули спины женщины. Но вот дорога раздалась вширь, взору открылся небольшой майдан, и Нечаев увидел старую корчму, возле которой стояло с десяток повозок и арб.

Корчма — низкий дом с облупившейся штукатуркой — стояла на пригорке. Перед крыльцом на щербатых каменных ступенях сидела молодая цыганка с жемчужными зубами, гадавшая какой-то крестьянке на бобах. Нечаев и Шкляр прошли мимо них. Нечаев толкнул дубовую дверь, усеянную для прочности широкими шляпками гвоздей, и на него дохнуло острым запахом поджаренного лука.

За длинным дубовым столом на узких скамьях, покрытых потертыми пестрыми ковриками, сидели крестьяне. В корчме было накурено и шумно. Но стоило Нечаеву и Шкляру переступить порог, как говор и песни сразу стихли. Нечаева ужалили десятки черных глаз.

Земляной пол, потемневшие от времени деревянные балки… Нечаев осмотрелся, привыкая к полумраку. В стороне от деревянной стойки был старинный очаг с железной цепью, на которой висел черный котел, и свод над ним тоже был угольно-черен от многолетнего дыма и копоти.

Корчмарь, стоявший за стойкой, выжидательно молчал. Это был крепкий человек лет пятидесяти с влажными вислыми усами.

Нечаев бросил на стол монетку и вопросительно посмотрел на хозяина. Этого хватит?

Тот любезно осклабился, хотя в глазах его был все тот же недобрый режущий блеск, и поставил на деревянный поднос две рюмки сдобренной медом сливянки. Он знал, чем надо потчевать немецких солдат. Тем подавай шнапс.

Но Нечаев покачал головой. Они хотят есть.

Корчмарь кивнул, что понял. Сейчас он угостит дорогих гостей. Но придется малость подождать.

Выслушав его скороговорку, Нечаев и Шкляр медленно прошли в дальний угол и присели на трехногие табуретки. Краем глаза Нечаев видел, как корчмарь перемигивается с крестьянами. Те сосредоточенно макали хлеб в какой-то темный соус. Повернувшись к ним спиной, Нечаев проглотил слюну.

Ждать пришлось минут десять.

Наконец корчмарь принес им жирную баранью бастурму, брынзу и испеченные на жаровне в постном масле и уксусе стручки красного перца. Отведав этого блюда, Нечаев застыл с открытым ртом. Он словно бы проглотил горящий факел.

Между тем корчмарь с самым невинным видом справился, нравится ли господам солдатам его кушанье.

— Гут, зер гут, — пробормотал Нечаев и потянулся к рюмке, чтобы залить пожар сливянкой.

После этого ему сразу полегчало. А когда корчмарь принес густое, почти черное вино, которое пахло нагретой на солнце смолой, Нечаеву и вовсе стало хорошо. Показалось, будто он дома, будто за соседними столами сидят старые дядьки из-под Александровки или Кубанки и тихо, неторопливо толкуют о своих колхозных делах, а сам он в отпуске, и стоит ему выйти на улицу, залитую солнцем, как он увидит своего деда, увидит красное полотнище с надписью: «Добро пожаловать» над крыльцом школы-семилетки, и прислоненные к этому крыльцу велосипеды, и белых гусей в белой пыли возле криницы… За весь день Нечаев не слышал ни одного выстрела и как-то уже успел позабыть о войне.

Но стоило ему взглянуть на Сеню-Сенечку, сидевшего напротив в ненавистном Нечаеву мундире мышиного цвета, как он сразу вспомнил, что и на нем сейчас точно такой же мундир, и снова почувствовал себя на войне, которая из-за солнечной тишины, лежавшей за открытой дверью корчмы, была еще страшнее, чем на черной грохочущей передовой. Война была и здесь. Она подстерегала его за каждым углом, за каждым поворотом дороги.


В город они попали только около пяти часов пополудни на попутном грузовике.

Город был невелик. Он напомнил Нечаеву родную Одессу. Такие же дома с железными балкончиками, такие же пыльные акации… Морские ветры просквозили его тесные улочки, и пористый камень, из которого были сложены его дома, приобрел оттенки древнего мрамора, слегка пожелтевшего от солнечных лучей.

Вот только виадуков здесь не было.

Но если улицы и дома Варны напоминали старую Одессу, то пестрый городской люд, шаркавший подошвами по тротуарным плитам, жил какой-то непонятной и чуждой Нечаеву жизнью. Вот идет продавец шербета. В белой феске, с медным бидоном за спиной… Разве увидишь такого на шумном одесском Привозе? Да и такого напыщенного индюка тоже не встретишь в Одессе… Им навстречу медленно шел болгарский офицер с блестящими звездочками на коричневых погонах. Нечаев невольно замедлил шаг. Он чуть было не откозырял офицеру. Но разве немецкий солдат должен приветствовать какого-то болгарина? Когда офицер вскинул руку к фуражке, Нечаев как бы нехотя ответил на приветствие.

К счастью, немцев на улицах почти не было. Раз или два, заметив издали мышиного цвета мундиры, Нечаев и Шкляр тут же ныряли в ближайшие подворотни — подальше от греха. А потом снова печатали шаг, задирали подбородки, как это подобает доблестным солдатам великого рейха.

Они шли наугад. Знали, что рано или поздно попадут на базарную площадь, от которой до мечети рукой подать. А там, за мечетью, они найдут и сапожную мастерскую… Расспрашивать прохожих было рискованно. Остановишь вон того гимназистика, а он, чего доброго, начнет шпарить по-немецки. И господин в котелке — тоже. И дама с зонтиком…

Они прошли мимо театра, выходившего фасадом на площадь. Театрик был маленький, неказистый, до одесского оперного ему было далеко. Зато храм святой богородицы выглядел мощно, внушительно. Окна на колокольне имели форму крестов.

Но тут из-за угла появилось трое парней в синих клешах с тесаками у поясов. Не то юнкера, не то кадеты или как там они называются. На всякий случай Нечаев и Шкляр отвернулись к витрине. На стеклянных полочках стояли флаконы духов. «Парфюм д’авантюр», — прочел Нечаев. Он охотно читал все вывески, все надписи и афиши. «Пивница», «Сладкарница»… Не ошибешься, если зайдешь. Но когда он слышал быструю болгарскую речь, то не мог разобрать ни слова.

Наконец, свернув на какую-то боковую улочку, они увидали кузницу, в которой подковывали тощего вола, и, пройдя мимо нее, попали на базарную площадь. Рыбный, овощной, гончарный ряды… Немолодая крестьянка продавала тыквы. Высоченный парень был увешан стручками перца. Солнце садилось, и торговля шла не очень бойко.

— А вот и мечеть… — тихо сказал Сеня-Сенечка. Мечеть стояла за деревьями. Оттого Нечаев и не увидел ее. Сдерживая нетерпение, они медленно пересекли улицу и подошли к сапожной мастерской.

Дверь мастерской была открыта. В глубине на низком стульчике сидел человек в кожаном фартуке, стучавший кривым молотком. За его спиной мальчишка лет двенадцати, очевидно подмастерье, раскладывал на полках деревянные колодки.

Пахло ваксой, хромом и юфтью. Нечаев бросил быстрый взгляд направо, потом налево. Никого! Надо было попытать счастья.

— Я подожду на улице, — тихо сказал Сеня-Сенечка. — В случае чего…

Нечаев кивнул.

Войдя в мастерскую, он остановился над сапожником и кашлянул. Тот поднял голову. Его рот был набит гвоздями, и он выплюнул их в ладонь.

— Век!.. — резко сказал Нечаев, указав рукой на мальчика.

Сапожник повернулся к мальчику, что-то сказал ему по-болгарски, и тот пулей выскочил на улицу.

Глаза сапожника и Нечаева встретились.

— Де твоето момиче? — хрипло спросил Нечаев.

— Легна сп вече, аго, — спокойно ответил сапожник. Он ничуть не удивился этому странному вопросу.

— Иван Вазов, — сказал Нечаев.

— Под игото. Роман в три части, — так же спокойно произнес сапожник и поднялся со стульчика.

Нечаев вздохнул с облегчением. Пот струился по его лицу.

— Вот уж не думал… — сказал сапожник по-русски. — С прибытием. Так, кажется, у вас говорят?

Нечаев пожал его крепкую руку.

— Сторожа на винограднике не было, — сказал он. — Там все вверх тормашками… Вот и пришлось…

— Сторожа забрали. Вчера вечером. Я знаю.

— Кто, немцы?

— Наши же, жандармы, — ответил сапожник. — Осторожно, там кто-то ходит…

— Это мой товарищ, — сказал Нечаев, покосившись на дверь.

— Другарь? Пусть войдет.

Нечаев выглянул и подозвал Шкляра. На улице не было ни души. Сапожник уже опускал жалюзи. Потом, когда Шкляр вошел в мастерскую, сапожник зажег лампу и запер дверь изнутри.


Из мастерской они прошли в подсобку, напоминавшую захламленный чулан. Осторожно приоткрыв дверь, которая вела в тесный дворик, обнесенный каменной стеной, сапожник снова закрыл ее. Дверь скрипнула.

— Генчо, — назвал себя сапожник, протягивая Сене-Сенечке жесткую ладонь. — Садитесь, в ногах правды нет. Так, кажется, у вас говорят?

Он тщательно подбирал слова.

— Мы…

— Не надо, — сапожник покачал головой. — Ничего говорить не надо. Теперь чем меньше знаешь, тем лучше.

Нечаев вспомнил о мальчике, которого сапожник куда-то отослал. Подмастерье может вернуться.

— Это мой сын, — сказал сапожник. — Славко. Он, как это по-вашему, будет молчать как рыба.

— А ты, батя, здорово говоришь по-нашему, — сказал Шкляр, и по его голосу Нечаев понял, что Сеня-Сенечка все еще не доверяет сапожнику.

— Раньше я совсем хорошо умел говорить. Давно. Позабыл уже.

— Ты что, бывал у нас?

— В тысяча девятьсот… восемнадцатом. Мы тогда всю зиму простояли в Севастополе.

Нечаева тогда еще на свете не было. Он переспросил:

— Когда?

— Год тысяча девятьсот восемнадцатый… Я тогда молодым был. Как вы. Служил на крейсере «Надежда». Мы отказались воевать против русских братьев. А нас за это… Как бы вам объяснить? Портупей-юнкера Спаса Спасова приговорили к смертной казни. А мне четыре года пришлось отсидеть. Нас уже здесь судили, в Варне, когда мы домой вернулись.

Сняв кожаный фартук, сапожник повесил его на гвоздь.

У Нечаева подкашивались ноги. Он присел на железную кровать и прислонился к стене. Хотелось закрыть глаза и ни о чем не думать.

Еще вчера в это время они были в кают-компании на своей лодке. Вчера! Но с тех пор, казалось, прошла половина жизни. У него было такое чувство, словно его жизнь раскололась надвое. За последние двадцать часов он прожил не меньше, чем за предшествовавшие им двадцать лет.

— Придется здесь пробыть до вечера, — сказал сапожник.

Нечаев посмотрел на Сеню-Сенечку.

— Мы, батя, в твоей власти, — ответил Сеня-Сенечка, который уже проникся доверием к сапожнику. — Тебе виднее.

Усевшись рядом с Нечаевым, он вытянул ноги. До вечера так до вечера. Ему спешить некуда, все равно ждать еще трое суток с лишним. Теперь это снова был тихий застенчивый паренек времен Гасовского и капитан-лейтенанта, паренек, который не способен муху обидеть, а не тот Сеня-Сенечка, который глухо сказал Нечаеву, чтобы он погодил хоронить Гришку Трояна, а потом расправился со здоровенным фрицем. Но, подумав об этом и вспомнив Гришку Трояна, Нечаев весь подобрался. Спросить или нет? Он все еще надеялся и боялся услышать правду, которая могла положить конец всем надеждам. Но не спросить он тоже не мог.

— Нас было четверо, — сказал он, стараясь не смотреть на сапожника. — Вы случайно не знаете…

Генчо, казалось, не расслышал. Тогда Нечаев спросил напрямик:

— Говори, батя, не томи душу.

— Их уже нет.

— Что?!.

— Их нашли только утром. Водолазы. Все дно в бухте обыскали, — сапожник тщательно подбирал слова. — Комендант порта бегал, хватался за голову, награду обещал… Обязательно хотели найти.

— Не верю, — упрямо сказал Сеня-Сенечка. — Не верю, чтобы Гришка Троян…

— Потом, когда их нашли, немцы объявили, что это болгары, партизаны. Они взяли заложников, сорок человек. Хватали прямо на улицах. Мужчин, женщин.

— А «Дельфин»? — спросил Нечаев.

— Какой дельфин, не понимаю? — Генчо провел рукой по небритому подбородку.

— Торпеда… — объяснил Нечаев. — Торпеду тоже подняли?

— Нашли какие-то куски железа. Немцы их увезли на грузовике. Под охраной. Наш человек в порту работает, он видел… Там такое делалось! До утра полыхало. Один танкер и один большой пароход вот так, — Генко переломил на колене какую-то щепку. — И еще один затонул, поменьше. Теперь в порт никого не пускают. Ферботен! Оцепили весь порт.

Он замолчал, подбирая новые слова.

— Погибли ваши другари, — сказал он после паузы. — Наш человек сказал: один белобрысый, большой, а рядом с ним маленький. У большого на руке была такая, с хвостом. Как это по-вашему?

— Русалка, — сказал Нечаев. Троян, Троян… Ему показалось, будто из темноты Троян печально улыбается. Дескать, виноват, что погиб, виноват, что покинул вас в такое время, когда еще воевать и воевать.

Нечаев вытащил сигарету, прикурил от керосиновой лампы и поперхнулся. Говорить не хотелось. Он видел, как Генчо ставит на ящик горшок со свежей капустой, нарезает хлеб. Генчо орудовал сапожным ножом споро и бесшумно.

В дверь тихо постучали. Со двора.

— Это мой Славко, — сказал сапожник.

Сквозь узкую щель в чулан проник пучок света. День еще не кончился.

Сапожник не впустил мальчика, а только что-то сказал ему и снова набросил на дверь железный крючок. Он послал сына за вещами. Им надо переодеться. На форму могут обратить внимание, она бросается в глаза. Другое дело простой пиджак. Мало ли ходит людей по городу? Так безопаснее. Никто не удивится, если увидит, что он ведет к себе гостей.

— А это куда, в печку? — спросил Нечаев, которому давно хотелось сорвать с себя чужой мундир.

— Зачем в печку? Он еще может пригодиться, — ответил Генчо.


Улица, на которую они вышли, называлась именем какого-то экзарха[5]. Смеркалось. Дома смотрели на улицу зарешеченными окнами. На подоконниках стояли в глиняных горшочках неяркие цветы. Нечаеву запомнилось, что железные балкончики были выкрашены в желтый цвет.

Шли в обнимку. Генчо посередке, а Нечаев и Шкляр по бокам. Они чуть-чуть покачивались, как подвыпившие мастеровые, и редкие прохожие уступали им дорогу.

Пройдя мимо торговой гимназии, они свернули в неказистый переулок, и Генчо, замедлив шаг, шепнул: «Здесь».

Он толкнул калитку, и она впустила их во дворик, который, очевидно, мало чем отличался от других. На узкую длинную галерею, опоясывавшую весь второй этаж каменного дома, вела крутая лестница.

Открыла им жена сапожника, Генчовица. Это была высокая, широкая в кости женщина лет тридцати пяти с черными смоляными косами и быстрыми глазами.

— Руснаки, — сказал ей сапожник. — Свои.

С этой минуты Нечаев и Шкляр попали в ее заботливые руки. Чем только она их не потчевала! Тут тебе и огненная чарба (суп), и кебаб-чета с приправой из красного перца с мелко нарезанным луком и неизменной фасолью, и чернослив, и пастила, и маринованные дыни. А когда приходил Генчо, пропадавший где-то по целым дням, на стол выставлялась дамаджанка — стеклянная бутыль в оплетке из прутьев, наполненная золотистой тракией, которую сапожник, по его словам, настаивал чуть ли не на сорока травах. Поднимая стакан, Генчо жмурился от удовольствия и говорил:

— Ха да е честито — за ваше здоровье! — и добавлял: — Наздраве!

Потом, подвыпив, он принимался вспоминать Севастополь, маленький домик, в котором жил рабочий Родион Петрович, которого он полюбил как брата, митинги на корабле, флаги, немцев, расхаживавших по Севастополю в остроконечных шлемах… Вот тогда он, Генчо, впервые столкнулся с немцами. Мог ли он думать, что спустя двадцать три года увидит их снова? И где, на своей родной земле!..

— Нашел о чем вспоминать! — Генчовица перебивала мужа. — Каждый день все о том же говоришь. Не надоело тебе?..

— Так это ведь моя молодость, — отвечал Генчо. — Вот тогда, в Севастополе, я стал человеком.

Он предпочитал говорить о прошлом. Ему не хотелось говорить о том, что происходит сейчас. Война… К сожалению, он ничем не мог обрадовать своих гостей. Газеты трубили о победах германского оружия на Восточном фронте, о том, что русские уже разбиты и беспорядочно отступают, трубили о трофеях… Генчо знал, что верить газетам не следует, но и обрадовать руснаков ему было нечем.

Жил он с женой и сыном в двух смежных комнатках, выходивших окнами на галерею, отчего там и в жару было прохладно и сумеречно. Комнаты были невелики и скудно обставлены. В столовой для блезиру висели портреты Гитлера и болгарского царя Бориса, про которых сапожник, поймав удивленный взгляд Сени-Сенечки, сказал с усмешкой: «Два сапога — пара», а в спальне, которую хозяева уступили гостям, стояли комод и деревянные кровати, над которыми висели фотографии самого Генчо и его жены.

В обеих комнатках приятно пахло ванилью. Война? Ничто не напоминало о ней. Война, казалось, шла где-то за тридевять земель. Но Нечаеву и Шкляру было не до отдыха.

Когда Генчо и Славко уходили из дому, Нечаев и Сеня-Сенечка слонялись по комнатам, не находя себе места. Считали часы. Сытое безделье тяготило их. Говорить не хотелось. Они прислушивались к шагам Генчовицы, которая хлопотала возле плиты на кухне, а мысли их были далеко, там, где воевали Гасовский и Белкин, где высилась над морем круглая башня Ковалевского… Они как бы шагали по своему прошлому, а не по влажным половицам (Генчовица протирала их, чтобы было не так жарко), снова и снова возвращаясь на то место, которое было на картах обозначено кружочком: «Одесса». У них было такое чувство, словно они в родной Одессе и каждую минуту к ним может войти капитан-лейтенант и бодро спросить: «Ну как, орлы?..»

Но Одесса была далеко за морем, шум которого они иногда слышали.

Так прошло без малого трое суток.


Генчо вернулся раньше обычного, и Генчовица, увидев мужа, стала накрывать на стол. Славко? Сапожник сказал жене, что сын остался в мастерской. Так надо.

На этот раз обед прошел в молчании. Генчо даже не притронулся к дамаджанке.

Наконец, когда Генчовица, убрав посуду, вышла из комнаты, сапожник прикрыл дверь и сказал, что пора собираться в дорогу. Их ждет подвода. Часа через три они будут на месте. Лодка? Будет и лодка. Ее приведут рыбаки.

— Спасибо тебе за все, — сказал Нечаев.

Генчо удивленно поднял кустистые брови.

— Это вам спасибо, — сказал он. — Без вашей помощи нам от них не избавиться, — он кивнул в сторону портретов, висевших на стене. — Мы, болгары, знаем историю. Только русские помогали нам освободиться от чужеземного ига.

Он произнес это так торжественно-громко, что Генчовица, по обыкновению хлопотавшая на кухне, услышала и приоткрыла дверь. Посмотрев на мужа и на постояльцев, она поняла все. Медленно вытерев руки, она подошла к Нечаеву и поцеловала его в лоб. Потом притянула к себе голову Шкляра, которого называла не Семеном, а Симеоном, и перекрестила обоих на дорогу.

— Ты мой джан аркадаш, — сказал Генчо, в свою очередь обнимая Нечаева. Кто знает, удастся ли им проститься в последнюю минуту, там, на берегу?..

Нечаев уже знал, что «джан аркадаш» — это лучший друг.

В комнату заглянул Славко: пора!..


Подвода стояла во дворе. Генчо разобрал вожжи, Нечаев и Сеня-Сенечка уселись сзади на мешки, и подвода медленно выехала со двора. Ее колеса затарахтели по булыжнику.

За город выехали еще засветло. Дорога не охранялась. По ней шли подводы и машины, катили велосипедисты. У каждого свое дело.

Часа через два они благополучно добрались до той самой корчмы, в которой Нечаев и Сеня-Сенечка провели несколько напряженных минут. Генчо, к их удивлению, вызвал корчмаря и что-то сказал ему. После этого, соскочив с подводы, Генчо привязал лошадь к изгороди и пригласил их войти в корчму, чтобы там дождаться темноты.

На этот раз в корчме было пусто.

Хозяин то ли не узнал их, то ли притворился, будто видит их впервые. Он спокойно прошел за стойку и налил им по рюмке вина. Лицо его при этом не выражало ни удивления, ни любопытства. С таким же безразличием он и проводил их, когда они, дождавшись темноты, покинули корчму, чтобы пешком спуститься к морю.

Лодка уже ждала их.

Это была большая рыбачья лодка, густо, на славу просмоленная и проконопаченная. Она сливалась с темнотой.

Раздумывать было некогда. Мотоцикл им теперь ни к чему. И с автоматами на людях лучше не показываться. Без них они ничем не будут отличаться от сотен других немецких солдат, которые в свободное время расхаживают по улицам, заглядывая в магазинчики и кабачки. Но каски… Не могут они расхаживать в касках!

Подумав об этом, Нечаев стал рыться в коляске. Под брезентовым мешком он нашел солдатские пилотки и фляги.

— Фляги тоже пригодятся, — сказал он.

Сеня-Сенечка молча кивнул.

Они подкатили мотоцикл к обрыву и столкнули его вниз, в пропасть. Туда же полетели и каски и автоматы. Нечаев надел пилотку, выпрямился. Дрожащей рукой вытащил из пачки сигарету.

— Теперь можно и покурить, — согласился Сеня-Сенечка. — Давай присядем вон у того фонтанчика.

Нечаев оглянулся. В двадцати шагах от них у самой дороги белел облицованный камнем фонтанчик. Вода звучно падала из трубы в деревянное корыто, из которого, должно быть, поили скотину.

Подойдя к фонтанчику, Нечаев первым делом расстегнул ворот и, нагнувшись, подставил голову под студеную струю.

— Хороша? — спросил Сеня-Сенечка.

— Холодная… — ответил Нечаев. — И вкусная. Ты попробуй.


Дорога все еще была пуста. Над нею нависала громада леса. Нечаев и Шкляр вскарабкались по камням и углубились в чащу. Там было сыро и темно. Верхушки высоких деревьев цеплялись за ночь.

Загрузка...