Все угнетены: нас уничтожают… Враг прекрасно организован, встречает нас дождем пуль. Я никогда ничего подобного не видел. Кто этого не видел, тот не может понять, что это такое… После контратаки в нашем батальоне осталось всего 120 человек.
Вода была теплая, с каким-то металлическим привкусом. На этот раз старшина-скопидом расщедрился: «Пейте от пуза, приказано удовлетворить…» И они пили прямо из ведра, передавая его друг другу, а старшина стоял рядом и притворялся, будто не видит, как драгоценная влага течет у них по щекам, льется за воротники… Когда ведро опустело, старшина с тяжелым вздохом снова наполнил его до краев и передал Косте Арабаджи. В глазах старшины, немолодого человека с лицом, изборожденным длинными вертикальными морщинами, была обида.
Тем не менее, когда и второе ведро опустело, а Костя Арабаджи утерся рукавом фланелевки, старшина самолично, прямо из бочки, налил ему полную флягу и заткнул ее пробкой. Точно так же он наполнил и остальные фляги, которые ему подставили. Берите, запасайтесь впрок. И помните его доброту.
Потом, покончив с этим делом, старшина выдал каждому сахар по норме, галеты и полный боекомплект. Каждый кусочек сахара, каждую галету он, казалось, отрывал от собственного сердца.
— Давай, давай. Не скупись, — сказал ему Костя Арабаджи, — Надо же снисхождение иметь. Не на прогулку собираемся.
Патронами набили карманы. Гранаты и ножи подцепили к широким флотским ремням. Гасовский отстегнул кобуру, болтавшуюся у него почти возле колена, и сунул пистолет за пазуху — так оно вернее. И посмотрел на часы. Куда девалась его насмешливость? Ее как рукой сняло. Теперь Гасовский был сосредоточен и хмур.
Первым делом им предстояло преодолеть минные поля, свое и чужое. Но если в своем вились знакомые тропки-проходы, то на чужом, на котором стояли таблички, предупреждавшие об опасности, мины были натыканы так густо, что, проползая между ними, ты не раз обливался холодным потом. Кто скажет, что это за бугорок? С виду простая сурчина, а заденешь ее — и сразу шарахнет так, что костей не соберут.
Сотни противопехотных мин дремали под тонким слоем земли, ожидая своего часа.
Луны не было.
Сердце медленно отсчитывало секунду за секундой, пугаясь каждого шороха и собственного стука.
Гасовский полз впереди — Нечаев видел перед собой подошвы его ботинок и каблуки, подбитые стертыми подковками, которые то и дело взблескивали. Сам он полз на правом боку, подтягивая винтовку. Была дорога каждая секунда.
Около полуночи они добрались до дальних кустарников и почувствовали себя в относительной безопасности. Тут можно было отлежаться и передохнуть.
Они давно привыкли к слитному, не умолкавшему ни на час гулу артиллерийской канонады, к холодному свету ракет, к электрическому треску пулеметов и не обращали на них внимания. Они научились в грохоте войны безошибочно отыскивать те непривычные для уха слабые звуки, которые таили в себе главную опасность. Сейчас какой-нибудь странный шорох был страшнее громкой артиллерийской пальбы. Но больше всего они были озабочены тем, чтобы ненароком не напороться на румынских часовых.
За первой линией вражеских окопов тянулась еще и вторая. Поле между ними было изрыто ходами сообщения, и чужие голоса раздавались порой совсем близко, то справа, то слева, то впереди, и хотелось стать невидимым, не дышать, уйти на время в небытие, чтобы потом очутиться подальше от передовой, там, где лиманы, и плавни, и чистая степь, и пустое небо, под которым можно стоять не таясь, в полный рост и дышать широко, свободно.
Прислушиваясь к чужим голосам, Нечаев впервые подумал о том, что в окопах царило уныние; ни веселых голосов, ни смеха слышно не было. Это были усталые, неряшливые солдаты, которым военная служба в тягость, ошалевшие от грохота и воя, разуверившиеся в победе. На их небритых лицах была темная тупая покорность судьбе. Они уже примирились с безысходностью, с тем, что почти каждого ждет пуля или шальной осколок, а потом и деревянный крест на чужой земле. О чем они теперь мечтали? О легком ранении? Об отпуске?..
Нечаев лежал, уткнувшись в землю, которая душно зноила, отдавая ночи лишек дневного жара, и думал о том румынском солдате, который был рядом. Кто он?
С виду — немолодой уже человек, бадя[3], страдавший бессонницей. И этот кряхтящий бадя был теперь его, Нечаева, заклятым врагом. Так случилось… А все потому, что на этом хлеборобе были сейчас не ицары — толстые домотканые брюки, — а казенное солдатское белье. Еще когда Нечаев был пионером, им говорили, что когда-нибудь настанет время и люди потопят в океанах все винтовки, пистолеты и орудия. Но теперь… занятый этими мыслями, Нечаев не заметил, как румын поднялся и пошел к окопу, окликнув кого-то из своих. После этого снова стало тихо, и Гасовский, лежавший рядом, подал знак: «Давай не задерживайся!» В отличие от Нечаева Гасовский думал только о выполнении боевого задания.
Они отползли в сторону.
Каждый метр земли давался им с трудом. Только когда передовая осталась далеко позади, когда голоса солдат и шумы войны смолкли, они рискнули подняться с земли. Короткими перебежками они добрались до заброшенного баштана, обогнули сгоревшую хатенку, возле которой стояла арба с поломанной оглоблей, и подались к деревьям, темневшим возле дороги. Тут их окликнули, и они остановились, затаили дыхание, вжимая пальцы в военный металл, но Гасовский быстро нашелся, ответил по-румынски какой-то соленой пословицей, в ответ раздался смех, и они, сдерживая дрожь в коленях, спокойно, на виду у румын, сидевших на армейских фурах с провиантом и фуражом, повернули прочь от дороги, чтобы попытаться перейти ее в другом месте. В темноте румынские ездовые приняли их за своих.
Теперь уже пахло не только степью — одичавшей черствой землей, пылью и чабрецом, — все сильнее пахло соленой водой. Угадывалась близость Большого Аджалыкского лимана.
Дорога шла наизволок, и тарахтящие фуры как бы скатились с нее в темноту. Сквозь листву деревьев проглядывали редкие, по-осеннему стылые звезды. Посмотрев на часы, Гасовский заволновался. Надо было попытаться поскорее оседлать дорогу.
— Приготовить гранаты, — сказал он шепотом.
В два прыжка перемахнув через дорогу, он плюхнулся в кювет. Остальные — за ним. Было ветрено. Ночь вот-вот могла оторваться от земли, поредеть. Уже было слышно, как где-то далеко, под Кубанкой, тявкают псы. А до лимана было все еще далеко.
— Черт, скоро совсем развиднеется, — сказал Костя Арабаджи. — Что делать будем, лейтенант?
— Надо добраться до лимана, — сказал Нечаев, которому эти места были знакомы. — Пересидим в камышах.
— А если не успеем?
— Должны успеть, — сказал Гасовский.
Из окаменевшей глины кое-где пробивалась твердая травка. Росла она по склонам балочки. На дне балочки тянулась наезженная колея.
Спустившись в балочку, они пошли вдоль колеи, которая снова вывела их в степь к заброшенной хате, стоявшей посреди двора, обнесенного толстой стеной. Двор был пуст — ворота, сорванные с петель, валялись под дикой грушей. Но в хате могли быть люди.
Гасовский кивнул Нечаеву, и тот метнулся к ограде, прижался к ней, а потом крадучись направился к воротам. Сеня-Сенечка двигался ему навстречу. Потом они юркнули во двор.
— Подожди меня здесь… — шепнул Сеня-Сенечка.
Он осторожно нажал на скобу, и дверь подалась. Нечаев вскинул винтовку.
Прошло несколько минут. В хате чиркнула спичка. И опять стало темно. Потом послышался шорох.
— Ну как?
— Никого… — Сеня-Сенечка появился в проеме двери. — Но тут кто-то был. Недавно. На столе грязные миски стоят. И вот, — он протянул Нечаеву хлебную горбушку. — Еще мягкая.
— Думаешь, румыны?
— А кто ж еще? Хозяева так не загадят. — Он поднял голову. — Хорошо бы на крышу забраться.
— Тебя подсадить?
— Ничего, я сам. Ты позови наших.
Нечаев тихо свистнул, и в ответ послышался такой же тихий свист.
— В хате никого, — сказал Нечаев Гасовскому. — На столе посуда, окурки…
— А где Семен?
— На крыше.
Они подождали, пока Сеня-Сенечка спрыгнет на землю.
— До лимана совсем близко, — сказал он, отряхиваясь. — Километра четыре.
Четыре километра! Гасовский вытащил пистолет. Надо было спешить.
— А может, останемся, лейтенант? Пересидим в хате, — сказал Костя Арабаджи.
— Нельзя, дорога близко, — ответил Гасовский. — Румыны опять могут наведаться.
Он не хотел рисковать.
Рассвет они встретили в камышах, по грудь в мутной тепловатой водице. Над камышами стлался туман. Пахло гнилью. А когда туман оторвался от воды, стало припекать и появились комары.
Дорога и теперь была почти рядом. Та самая дорога, которую они пересекли ночью. С рассветом она ожила. Слышно было, как тарахтят по булыжнику армейские фуры, на которых, по-крестьянски поджав ноги, дремали разомлевшие от жары ездовые. Видно было, как проносятся, поднимая облака пыли, грузовики и мотоциклы. Обгоняя обозы, растянувшиеся на несколько километров, машины пропадали за поворотом и, когда оседала пыль, можно было разглядеть по ту сторону дороги понурые подсолнухи, за которыми далеко, до самого горизонта, лежала пустая степь.
От воды тянуло затхлой сыростью и прелью. Мутная и поначалу теплая, она с каждым часом все сильнее студила тело, бросала в озноб.
Прихлопнув очередного комара, Костя Арабаджи сказал:
— Сорок седьмой…
— А ты не считай, — посоветовал Гасовский. — Все равно собьешься.
При свете дня он стал прежним Гасовским, спокойным и насмешливым. Так ему, очевидно, было легче совладать с самим собой и со своим страхом. Что ж, страх на войне испытывает каждый. Вся разница в том, что одни умеют его обуздать, а другие покоряются ему. Нечаев уже знал это. Сам он тоже подавлял в себе страх. И не раз.
А время, как назло, тащилось медленнее армейских фур, тарахтевших по дороге. После полудня, когда солнце прошло над головой, Нечаева стало клонить в сон. Но тут он увидел, что какой-то тупоносый грузовик, крытый брезентом, остановился на дороге, и сон с него как рукой сняло. Из кабины грузовика вылез солдат с деревянным ведром и рысцой побежал к лиману.
Солдат быстро спустился с насыпи. Он шел, размахивая ведерком. Он был молод и беспечен. Подойдя к воде, он присел на корточки. Раздался плеск. Деревянное ведерко плюхнулось в воду.
До солдата было шагов пятнадцать. Вытащив ведро из воды, он поставил его на камень и снял суконную куртку. Окатив себя водой, он рассмеялся и крикнул своему товарищу, оставшемуся в машине, чтобы тот присоединился к нему. У солдата была волосатая грудь.
Гасовский поднял пистолет и взял солдата на мушку.
А тот, ничего не подозревая, снова нагнулся и зачерпнул воду.
И тут случилось неожиданное. Комары!.. Они налетели на солдата, облепили его мокрую спину. Шлеп, шлеп, шлеп… Солдат начал лупить себя по груди, по плечам. Схватив курточку, он принялся ею размахивать. Но где там! Комары продолжали звенеть. И солдат не выдержал. Подхватив ведерко, он побежал, разбрызгивая воду.
Залив воду в радиатор, он вскочил в кабину, и мотор грузовика мощно взревел.
— Ай да комары-комарики, — сказал Гасовский, пряча пистолет под фуражку.
— Вполне сознательные, — подхватил Костя Арабаджи.
— Видишь, а ты их ругал, — Гасовский покачал головой. — Нехорошо.
— Каюсь, — сказал Костя и, вытащив зубами пробку, приложился к фляге. Глотнув, он отвернулся, чтобы фляга не мозолила глаза. Но забыть о ней было свыше его сил. Как о ней не думать, когда она под рукой, а во рту снова сухо? Костю не смущало, что вода пахнет сукном. Лишь бы прохладно булькало в горле.
Он так увлекся, что не заметил, как разделался со своим неприкосновенным запасом. Пусто!.. Растерянно хлопая своими белесыми ресницами, он в сердцах забросил флягу в камыши. На кой она ему теперь? Пусто!..
Солнце прожигало до костей. Чахлые кустики акации, которые росли на берегу, совсем разомлели от зноя и отбрасывали на землю хилые тени.
— Ну а теперь что будешь делать? — спросил Гасовский. — Ты хоть флягу подбери.
— Не знаю.
— Пей… — Сеня-Сенечка протянул Косте свою флягу. — У меня еще полная.
— Тогда я глотну. Разок…
Оторвав флягу от губ, Костя вернул ее Сене-Сенечке и, утеревшись рукавом фланелевки, сказал:
— Сразу полегшало. Интересно, который час?
— Третий, — ответил Гасовский. — Румыны, наверно, обедают.
И точно, дорога была пуста.
Румыны обедали, нежились в холодке, а они должны были сидеть в этой гнилой водице. Гасовский посмотрел на ребят, которые совсем приуныли, и сказал:
— Хотите услышать, как я однажды выручил датского принца? Что, не верите? Слово даю… В нашем театре ставили «Гамлета». Дали третий звонок, и помощник режиссера, помреж по-нашему, выглянул из-за кулис. Ну, зал набит битком, яблоку негде упасть. А Гамлета нет. Не то заболел, не то загулял. Офелия — вся в слезах. Клавдий, король датский, его сам Небесов играл, схватился руками за голову. Скандал на всю Европу! Тогда я подошел к помрежу и сказал: «Можете положиться на меня. Гасовский не подведет. Я эту роль наизусть знаю». И что вы думаете? Пришлось ему меня выпустить. С разрешения режиссера.
Тот даже страшно обрадовался. «Да у него, — говорит, — и внешность подходящая, как я раньше не заметил!» Это у меня, значит. И вот я появляюсь в бархате, при шпаге…
Рассказывая, Гасовский так увлекся, что начал жестикулировать. Изобразил помрежа, страдавшего одышкой, потом гордого актера Небесова и трогательную Офелию… Гасовский то выпячивал нижнюю губу, как Небесов, то таращил глаза, как помреж, то стыдливо хлопал ресницами, как Офелия.
— Публика два раза вызывала меня на бис, — сказал он.
— А что было потом? — спросил Костя Арабаджи.
— Потом? — Гасовский вздохнул. — На следующий день выздоровел наследный принц. Принцы — они живучие.
Небо было низким, пустым. По нему катился гул далекой артиллерийской канонады. А навстречу этому гулу, к передовой, снова тарахтели по большаку грузовики и обозные фуры.
Наконец солнце ушло в пыль, погасло, и степные дали стали лиловыми. Со стороны моря подул свежак. И хотя по небу все еще прокатывался грозный орудийный гул, теперь — дело шло уже к вечеру — стал слышен хруст камыша.
— Лиман перейдем вброд, — сказал Гасовский.
Наконец совсем стемнело. Комары забесновались пуще прежнего. Гасовский побрел по скользкому дну. Остальные, стараясь не взбудоражить воду, — за ним.
Перейдя лиман, они попали в известковую балочку, разделись и выкрутили клеши и фланелевки.
— Тут мой дед живет, пасечник, — сказал Нечаев. — Совсем близко.
— Тогда веди, — кивнул Гасовский.
До села было еще километров шесть. Нечаев повел друзей в обход, огородами. Хата деда стояла на краю села, на отшибе. Неказистая такая хатенка. Румыны на такую вряд ли позарятся. Солдаты любят, когда в доме хозяйка, которая и обед сготовит, и белье постирает. А с деда какой спрос? В денщики он уже не годится, стар больно.
— А ты не сбился с дороги? — спросил Гасовский. — Мы уже вон сколько отмахали!..
— Я эти места знаю, — ответил Нечаев и, подняв руку, прислушался. Тихо. Только вдалеке темнели деревья, за которыми стояла хатенка.
— Я сам… — тихо сказал Нечаев. — Здесь подождите.
Пригнувшись, он побежал к деревьям, притаился за тыном. Никого. Тогда он перемахнул в сад и — от дерева к дереву — стал пробираться к хатенке.
В саду пахло гнилыми яблоками и ботвой. Огород был пуст — дед уже выкопал картошку. В хате, стоявшей в соседнем саду, одно окно светилось. Аннушка! Она могла вернуться домой… Но он заставил себя не смотреть в ту сторону.
Он прошел мимо колодца. На цепи висело сплющенное железное ведро. Дед так и не привел его в порядок — не дошли руки. Потом подкрался к хатенке.
На земле валялось старое колесо без обода. К стене была прислонена лопата. Кривое окошко было тусклым, темным. Нечаев тихо постучал. У деда сон чуткий, услышит.
— Кто там?
— Я…
Скрипнула дверь, и Нечаев уткнулся лицом в жесткую бороду, пахнувшую самосадом.
— Я не один…
— Всем места хватит, — так же тихо ответил дед.
В хате кисло пахло хлебом. Они уселись на длинные лавки. Занавесив окна рядном и старым кожухом, дед зажег каганец.
Гасовский сразу приступил к делу. Не знает ли дед, где тут тяжелая батарея.
— Как не знать. Аккурат за выгоном. До нее, думаю, верстов восемь.
Гасовский невольно посмотрел на ходики, висевшие на стене. До рассвета не успеть. А все-таки…
— Вам не пройти, — дед покачал головой. — Там охрана.
Разговаривая с Гасовским, он не сводил глаз с Нечаева. Петрусь! Жив-здоров, и то слава богу…
— Должны пройти, — сказал Гасовский. — Нам позарез надо.
— Наши туда воду возят, — задумчиво произнес дед. — Каждый день. Пожалуй…
Посреди стола стоял чугунок с остывшей картошкой. Сало, которое было завернуто в тряпицу, дед нарезал тонкими ломтиками. Он не спешил.
— Да не тяни ты, ради бога. — Гасовский подался вперед.
— Подумать надо, — ответил дед. — На прошлой неделе я тоже возил. Могу опять.
— А с вами нельзя?
— Куда тебе… Вот Петрусь — другое дело. Его в селе знают. Скажу, что внук вернулся, помогает мне по хозяйству… Одежонка у меня найдется.
Он замолчал. За окном грохнуло, и в кадке, стоявшей у двери, захлюпала вода.
— Тяжелая заговорила, — сказал Гасовский.
Румынская батарея била с небольшими перерывами. Один залп, второй, третий… Умолкла она неожиданно, словно бы оглохнув от собственного грохота. И тогда Гасовский снова сказал:
— Выручай, дед.
Воду на батарею возили в пожарных бочках. Дед вывел из конюшни буланую клячу и запряг ее в повозку. Разобрав вожжи, он взобрался на облучок. Нечаев уселся рядом.
Кляча медленно перебирала натруженными ногами, отмахивалась хвостом от мух. Ведро, притороченное позади повозки, пусто стучало. Когда подъехали к колодцу, там уже ждали несколько повозок.
Колодец стоял на пыльном майдане, между хатой, в которой раньше помещалось правление колхоза, и церковью. Дед подошел к односельчанам, сгрудившимся вокруг колодца, что-то сказал им, а потом кивнул Нечаеву, чтобы он пошевеливался.
Набрав полную бочку воды, они выехали из села.
Дорога была гулкой. То была твердая грунтовая дорога, бежавшая по кукурузным полям. Она уводила в степь, в бурьяны. Когда словно бы из-под земли появились два румынских солдата, Нечаев невольно вздрогнул. Один из солдат взял лошадь под уздцы, а второй, сняв с плеча карабин, подошел к повозке.
Кивнув через плечо на бочку, дед объяснил, что везет воду на батарею. По распоряжению старосты.
Солдат кивнул, что понял, но, не выпуская из рук карабина, заглянул в бочку, потом сунул в нее руку и, скользнув взглядом по лицу Нечаева, кивнул, что можно ехать.
Повозка тронулась.
По обеим сторонам дороги валялись пустые ящики из-под снарядов. Батарея была уже близко, хотя видно ее еще не было.
Нечаев увидал ее, когда они поднялись на пригорок. Батарея стояла в ложбине. Длинные жерла четырех орудий, прикрытые для маскировки ветками, были задраны вверх.
— Стой!..
Дед натянул вожжи.
— Дальше нельзя, — сказал часовой, преградивший им дорогу. Он отобрал у деда вожжи, велел ему и Нечаеву сойти с повозки и уселся на их место.
Дорога… То была дорога на Большую Дофиновку. Слева стояли начинавшие желтеть деревья, а лиман был справа — от него тянуло прохладой. Забывшись, Нечаев расстегнул ворот сатиновой косоворотки. И вдруг почувствовал, как винтовка уперлась ему в грудь. Вот черт, он совсем забыл о втором часовом.
— Матрос?
«Выхватить у часового винтовку!» Нечаев побледнел, напрягся.
Но дед объяснил часовому, что его внук никакой не матрос, а рыбак. У них в селе все промышляют. Море близко…
И солдат нехотя опустил винтовку. Поверил! А может, был просто ленив.
Тогда, пожав плечами, Нечаев равнодушно отвернулся и стал свертывать цигарку. Батарея? А она его не интересует. Скорее бы вернулась повозка, чтобы они могли уехать домой. Отбудут повинность, и ладно.
Теперь он знал, где стоит батарея. С него было довольно и того, что он видел ее своими глазами. Дадут ему карту, и он точно покажет… Скорее бы только вернуться к своим.
На обратном пути он все время подхлестывал клячу: давай, давай… Ему не терпелось доложить Гасовскому о том, что задание выполнено, не терпелось дождаться темноты.
Остаток дня он провел в погребе вместе с друзьями. Только когда совсем стемнело, они вылезли из погреба и простились с дедом. Рядом с Нечаевым шагал Костя Арабаджи, который был весел — на боку у него висела полная фляга. А Нечаев смотрел в землю. Он думал об Аннушке, о своем деде. Увидит ли он его еще когда-нибудь?
Ночь была ветреной. Нечаев не догадывался, что именно в эту ночь судьба вражеской батареи, на которую румыны возлагали столько надежд, была решена. Откуда было знать ему это? Он и его друзья выполнили задание, только и всего…
Не мог он знать и того, что спустя три недели, воспользовавшись данными разведки, в тылу у румын высадится крупный морской десант и, овладев с хода Чебанкой, Старой и Новой Дофиновками, соединится возле Вапнярки с краснофлотцами того полка, в котором он сам служил, и что тогда же, 23 сентября, вражеская батарея будет захвачена. Но все произошло именно так. Орудия удалось захватить целехонькими. Их стволы все еще были задраны вверх и смотрели на город. Тут же валялись брошенные румынами котелки, шинели, винтовки… И тогда какой-то лихой морячок-десантник в заломленной бескозырке, взобрался на ствол тупоносой стальной дуры и написал на нем: «Она стреляла по Одессе. Но больше не будет!..»
Однако сам Нечаев этого не увидел. В ночь высадки десанта он был уже далеко.