Находясь в этом тесном сарае, за любимой работой, я вдруг вспомнил один прекрасный день из моего детства. Тогда я был пиздюком, и мы всемером (такие же пиздюки как я) любили играть в прятки. Особенно приятно было играть в прятки среди разрушенных домов, где ты мог слиться с любой тенью, где ты мог подлезть под любую валяющуюся бетонную плиту, и, наконец, ты мог спрятаться в любой квартире, если конечно у неё сохранились четыре стены и крыша, а таких, поверьте мне, было немного.
В тот день наш выбор пал на пятиэтажку, манящую нас своим единственным уцелевшим подъездом. Скинувшись на “цу-е-фа” — проиграла Юлька, ей и водить. А Юлька умет считать очень быстро, и по этому времени у нас было очень мало.
Забежав в подъезд, я сразу нырнул в квартиру на первом этаже, забежал в комнату и спрятался в платяном шкафу.
Бывало, мы по долгу не могли найти друг друга. А бывало и во все — кто-то пропадал навсегда.
Юлька мне нравилась, и сам того не подозревая, я мечтал быть первым, кого она найдёт. Найдёт в этом шкафу, а я, вместо того, чтобы выйти, протяну ей руку и позову к себе. Мечты-мечты. Она зачем-то попёрлась на второй этаж, мандавошка тупая!
Ну и хер с ней! Я вылез из шкафа, выскочил из дома и подбежал к металлическому столбу, пронизанному насквозь осколками. Там Юлька и считала. Мне нужно было положить ладонь на холодный металл и произнести: стуки-стуки за себя! И всё — гейм-овер! Но я отвлёкся, увидев на соседней улице трёх мужчин в военной форме и с автоматами, под руки несущего четвертого. Того, что был четвёртым, особо не устраивало происходящее. Ногами он упирался в асфальт, оглядывался и что-то выкрикивал, яростно сопротивляясь.
Ну и какие тут прятки? В жопу прятки! Мне стало любопытно, и я двинул следом, из всех сил стараясь быть незамеченным.
Мужики зашли в дом через дорогу. Данную конструкцию домом назвать сложно: всё, что осталось — первый этаж и подвал на четыре подъезда из десяти возможных.
Живя среди развалин — ничего интересного не происходит. Каждый день одно и тоже: ты ешь, если есть что, ты играешь, если есть с кем, и ты выживаешь, если есть где. И когда происходит что-то необычное, как сейчас, что-то интригующее — ничто тебя не удержит на месте. К тому же, я был ребёнком. Маленьким, любопытным, ловким ребёнком.
Любопытство подвело меня к бетонной лестнице, уходившей в подвал. Я ступил на первую ступень. Меня чуть затрясло, но не от страха. Ступил на вторую. Третью-четвёртую-пятую. И передо мной выросла дверь. Она была чуть приоткрыта и из образовавшейся щели наружу лился свет. Я подкрался к двери в плотную. Пытался слушать, что же там происходит, но это было скучно и не интересно. Я хотел картинку! Я хотел всё видеть, как в телевизоре, с красками, с актёрами и декорациями.
Я прильнул к щели, заглянув в помещение всего одним глазком.
Среди бетонных стен с облупившейся голубой краской, посередине пыльного бетонного пола, среди чугунных труб, обвивающих подвал, словно гнилые корни деревьев, под треугольным светом одной единственной жёлтой лампы, я увидел тех четырёх мужчин и дядю Колю.
Дядя Коля очень любил тётю Клаву, ну ту, что работала продавщицей в магазине. Ту, что заложили в самый низ котлована. Ту, чьё охваченное огнём тело накрыло бетонной плитой.
Дядя Коля был мясником. Он весил килограмм сто, носил спортивные портки с прожжёнными от сигарет дырами, и любил зачёсывать назад свои жиденькие волосы. Весь район питался его мясом. Тогда я подумал, что он приготовит что-то вкусное.
— Коляныч, смотри кого поймали, — говорит один из мужиков, ставя автомат в угол. — Разукрашенный!
Дядя Коля молчал. Спокойно курил сигарету, стряхивая пепел резким выдохом из носа. Пока он молчал, мужчины раздевали четвёртого: сняли бронежилет, сняли китель, вынули ремень из штанов.
Пока дядя Коля молчал, один из мужчин задёрнул майку четвёртому.
— Коляныч, — говорит мужик, — как ты любишь, — и хлопает ладонью по обнажившейся груди, на которой мне видны рисунки. Много рисунков! Всё его тело как один большой рисунок с участием людей, красочных знамён, и дерева, чьи корни обвивают черепа.
— Коляныч, — продолжает он, — тут у нас и военачальники, и правители, и самый главный “Усатый”.
Да-да, он так и сказал: “Усатый”.
— И смотри еще что, — продолжает он, хлопая ладонью по плоскому животу четвёртого, на котором я вижу нарисованный крест, но только не такой как мы привыкли видеть в церкви, а другой, с закруглёнными краями к центру.
Дядя Коля нарушил молчание. Он профессионально протянул:
— Красив, — и встал со стула, громко скрипнув.
Дядя Коля выудил из кармана штаников маленький фонарик, и как врач, что свети в глаз для определения реакции на свет, начал осматривать каждый клочок кожи, распрямляя рисунки своими пальцами. Пальцы у него шершавые как наждачка, и я вижу, как четвёртый морщится при каждом прикосновении к его коже.
Четвёртый вдруг задрожал, словно простоял день под ледяным дождём. Его выпихнули под свет светильника, и я увидел, что его лицо разбито в кровь. Глаза скрылись под сливовыми синяками, а губы… я не увидел губ. Там было мясо, вылезшее из лопнувших губ.
— Слышал про “Лувр”? — спрашивает Дядя Коля четвёртого.
Тот кивнул головой.
— А был там?
Тот отрицательно мотнул головой.
— И я не был. И не буду! Я не хочу! Да и зачем мне куда-то ехать, когда у меня дома есть свой “Лувр”, - и он тычет пальцем в пол, тычет пальцем в стены, тычет в потолок. — У меня есть такие экспонаты, что директор “Третьяковки” позавидует! И ты не подумай, что я впариваю тебе фуфло, нет.
Дядя Коля вышел из луча света и пропал на несколько секунд. Когда вернулся, в руке он держал старую кожаную папку. Он аккуратно развязал узелок и раскрыл папку. Что там было — я не увидел, но думаю что-то очень ценное. Четвёртый мужчина сухо глянул на руки дяди Коли, не проявив никакого интереса или удивления.
— Не впечатлило? — спрашивает дядя Коля.
Тот отрицательно мотает головой.
— Ну, у меня есть новость, которая тебя впечатлит, — тут дядя Коля засмеялся, дрыгая выпуклым животом, спрятавшийся под резиновый фартук мясника. Закончив, он вынул сигарету. Прижался к четвёртому, поднёс свои пухлые губы к его разбитому, покрытому запёкшейся кровью уху и прошептал: — Ты станешь частью моей коллекции.
Он шептал так громко, что мне всё было слышно.
После такой новости, четвёртый задрожал еще сильнее, задёргал головой, кидая взгляды на мужчин, и чуть не обмяк на пол — его вовремя схватили под руки, подняли и приказным тоном попросили стоять ровно.
— На стол его! — вдруг крикнул дядя Коля. — Искусство не потерпит промедления! Я хочу создавать!
Пока четвёртого укладывали на стол, дядя Коля всё никак не мог успокоиться, продолжая выкрикивать фразы:
— Ты станешь моей “Джокондой”! Ты украсишь мою стену, став новой “Тайная вечеря”! Когда всё закончится, ты будешь лучшим экспонатом современного времени!
Четвёртый продолжал дрыгаться, и он начал делать это с новой силой, словно ощутил прилив энергии и адреналина. Его схватили за шею, слегка придушив, схватили за ноги, и взялись за связанные за спиной руки, как за ручку сумки.
Втроём подняв его над полом, они уложили его на металлический стол с резиновыми колёсиками.
Мужчина продолжал дёргаться и мычать.
Дёргался и мычал…
Дёргался и мычал сквозь разорванные губы, сквозь вытекающую кровь, улетающую на пол после каждого стона.
Дядя Коля долго кружил возле медицинского шкафчика, утопленного в угол подвала. Он долго перекладывал с места на место ножи, с интересом рассматривая каждый на свету. Примерял в ладони, словно пишущую ручку и что-то рисовал в воздухе. Определившись, он подошёл к четвёртому. Быстро срезал с него майку, штаны и трусы. Омыл из ведра водой, смыв грязь и пыль. Постелил на спине марлю и сказал:
— Держите.
Двое мужчин навалилась на ноги, третий вжал голову в стол, предварительно запихнув тряпку в рот, но я всё равно слышал это жуткое мычание, словно леопард поймал кабана и вместо того, чтобы сразу его прикончить — ел заживо.
Я так испугался, что даже пискнул. Охнул, отстранившись от двери. И меня заметили.
Дядя Коля быстро подбежал к двери и распахнул её так, что она уебала полбу мне.
— Малой, — говорит он, — ты что тут забыл? А ну, иди гуляй со своими.
Я встал, и уже собирался уйти, как он говорит:
— А ну подожди.
Он ушёл, закрыв за собой дверь, но через пару секунд вернулся с пластиковой бутылкой ледяной воды.
— На, прижми ко лбу, а то синяк появится, — и протягивает мне воду.
Забрав бутылку, я ушёл прочь. Дверь с грохотом захлопнулась, и что там было дальше — так и останется в моих фантазиях.
Вечером того же дня, когда солнце еще могло откинуть тень от стены дома, возле которой люди готовили себе ужин, пришёл дядя Коля. Он подозвал к себе тётю Свету — учительницу начальных классов, в грязном пальто и с пучком волос на затылке, и обмолвился с ней парой слов. После чего, та собрала нас — шестерых детей — и повела к тому самому дому, к тому самому подвалу.
— Сегодня, — гордо говорит она, — у нас будет урок истории.
Она закуривает сигарету и, дрыгая своими большими сиськами, говорит: — Будем изучать исторических личностей, по чьей вине погибло множество людей.
— И детей? — спросил один из моих друзей.
— И детей, — ответила тётя Света, — Вы, дети, должны знать их в лицо! Вы должны знать историю, чтобы она ни в коем случае не повторилась в том виде, что есть сейчас.
Дверь подвала отворилась. Первым наружу вышел дядя Коля. Кряхтя, он и его друзья, пытались пропихнуть в дверной проём огромную картину, изображение которой было скрыто под серой тряпкой. Они пробовали и так, и сяк. Боялись сломать раму, но в какой-то момент картина выгнулась и смогла пройти через косяк.
Поставив картину перед нами, дядя Коля смахнул тряпку.
Это оказалась не картина. Тётя Света прильнула к дяде Коле и удивлённо спросила:
— Это вы нарисовали?
— Я.
— На свиной коже?
— Нет, — спокойно отвечает он, — на коровьей.
Видимо, в тот день из оставшихся шести детей я один знал правду. И я не хотел ни с кем с ней делиться. И не хотел никому говорить, что этот кусок кожи, растянутый на деревянной раме, принадлежит не животному.
Пока учительница рассказывала про злодеяния этих нехороших людей, я не выдержал и поднял руку. Мне очень хотелось потрогать кожу. Хотелось узнать — тёплая она или уже остыла. Мягкая, или уже затвердела.
Мне разрешили.
Кожа была грубой, холодной, но изображения остались чёткими, и я мог всё разглядеть в деталях.
В тот день мы узнали слово — геноцид. И еще много других слов, по причине которых мы сейчас живём в таких условиях. Нам стало скучно. Мы ушли есть. Но в тот день я хорошо запомнил, где был сделан первый надрез, где провели первую линию, и как тонко и изящно сняли кожу с четвёртого мужика.
Уперев кончик ножа в шишку на затылке патлатого, я надавил. Лезвие упёрлось в кость, прошив кожу как пластилин. Начало положено. Патлатый чуть дёрнулся, напрягся, но тут же расслабился, не издав ни звука. Хорошо, уже что-то чувствует. Свою ладонь я кладу ему на повисшую голову, и с силой давлю, чтобы он вдруг её не задёрнул и не выбил нож из моих рук. Ощутив лёгкое сопротивление в пальцах, я начинаю вести ножом линию, задевая позвонки. Дойдя до середины спины, патлатый вдруг ожил. Он не мычал — он начал хрипловато свистеть и дёргаться.
Всегда надо начинать резать со спины — когда тело дрыгается, вы не сможете провести ровную линию, но оно вам и не надо. Спина — ваш черновик. Всё, что вам нужно — это место, откуда вы начнёте срезать кожу. Я довёл линию до копчика. Получилось кривовато, и пошла кровь, но меня это не беспокоит. Нисколько. Чуть выше ягодиц патлатого, на уровне пояса, я провёл еще две лини, доведя их до живота. Кожа его головы и рук мне не нужна, поэтому я нахожу удобную точку между лопаток, и провожу две перпендикулярные линии относительно основного разреза, и веду их до подмышек, остановившись у сосков.
Нож очень острый, плоть режет на ура.
Края рассечённой кожи вздыбились. Всё это напоминает резку старого линолеума, который после надреза в протёртых местах начинает раскрываться как бутон розы ранним утром.
Кровь быстро заполняет открытую рану и начинает стекать наружу, медленно двигаясь по коже. Попадает на стол, образуя липкую лужу и капает на пол, мне под ноги.
“Х” образный стол очень удобный. Я могу подойти к голове патлатого. Могу удобно встать возле его пояса. Встать между ног. Где бы я не встал, мне не нужно перегибаться через весь стол. Всё продуманно!
Схватившись за оттопыренный кусок кожи на спине, я начал срезать его с мяса. Медленно, работая ножом как отец Отто, когда тот срезал мясо с ребер коровы. Медленно, сантиметр за сантиметром, я проводил ножом под кожей, отделяя её от мышц и сосудов. Жира здесь практически не было. Когда я дошёл до ребер, патлатый заметно задёргался. Задёргался так, что стол начал ходить ходуном. Меня это напрягло. Отрезанная кожа уже начала свисать со стола и мне пришлось скрутить её в трубочку и подпереть под тело. Когда я заканчиваю с другой стороны тела, патлатый уже громко стонет и сильно дёргается, шевеля ногами и руками. Меня это выбесило в край.
Успокойся! Ты можешь лежать спокойно!
Заткнись!
Но он всё никак не угомониться.
Я поднимаю его голову за волосы и зажимаю в локте, чуть придушив. Я рассматриваю его лицо, его щетинистые щеки. Смотрю на выпученные глаза и понимаю, что ненавижу этого ублюдка всеми фибрами души! И дело даже не в блестящих каплях пота, обильно выступивших на его лице, и не в вони, что вырывается из его рта, и не в волосах, торчавших из его ушей. Нет! Всё дело в сочетании. В гнусном сочетании черных волос, гнилых зубов и шрама на подбородке, напоминающим пизду!
На его губах слюни надуваются пузырями. Он рвано дышит, и мне хочется ему помочь. Помочь дышать полной грудью.
Я подношу лезвие к его губам, резко вставляю в рот и вспарываю щёку от уголка губ до самого уха. Он так орёт, что кровь начинает литься из щёки. С другой стороны лица, я делаю тоже самое. К сожалению, я неправильно рассчитал силы, и рубанул жевательные мышцы, от чего его челюсть повисает в неестественной форме. Обнажившейся язык продолжает извиваться, словно он пытается сделать куннилингус.
Со своей мантии я отрезаю тонкую полоску ткани и с её помощью, накинув на зубы, привязываю нижнюю челюсть к его шее. Ну всё, теперь он сможет дышать и мычать в разы тише. Тело патлатого охватила судорога. Частая, лихорадочная. Он выгнулся, все мышцы напряглись как натянутая резинка на рогатке, и вдруг всё прекратилось. Отпустив его голову, она безжизненно повисла, чуть покачиваясь.
Патлатый перестал дрыгаться. Перестал дышать. Я наклонил голову к его спине, — а там тишина. Я не слышу биение сердца! Обойдя тело, я смерился с тем, что патлатый оставил меня в одиночестве, и продолжил свою работу.
От испытанного мною удовольствия, я тяжело дышу. У меня дёргаются мышцы лица, дергается глаз. Свои губы я смазываю языком. Языком пытаюсь пересчитать зубы: их семь, от остальных остались лишь корни и гнилые остовы.
Всё это время у меня стоит член. Дрын длинный, но вялый, и это мне мешает, особенно, когда он трётся о мантию.
Срезав со спины всю кожу, я отвязываю тело, переворачиваю на спину. Обратно привязывать уже нет смысла. Кожа свисает со стола, словно на тело накинули простынь. Взявшись за края, я сворачиваю кожу в рулон, продолжая срезать её ножом. Дойдя до середины, я обхожу тело и всё повторяю. Кровь продолжает течь, но уже не так обильно. Руки у меня грязные, липкие — мне так и хочется опустить их в тёплую воду.
Закончив, в руке я держу кусок кожи размером полметра на полметра. На нём есть соски, волосы на груди и животе, и даже пупок. Я выхожу из сарая. Захожу в дом. Пока я работал, в памяти старика я наткнулся на интересный момент — в кухне, в полке на стене лежит курительный табак. Там же я нашёл курительную трубку. Забил её.
На полу я расстилаю кожу патлатого. Ставлю на неё стул, сажусь. Скидываю неудобный сандалии и прижимаюсь своими шершавыми ступнями к своему новому ковру с человеческими волосами. Закуриваю. Делаю тягу. Выдыхаю густой серый дым, быстро превращающий кухню в утреннее поле, окутанное влажным туманом.
Вся та боль, весь тот гнев и ярость, что сжирали меня изнутри, улетучились. Рассеялись с дымом, выветрившись в окно. Мне полегчало. Ощущалась слабость. Веки начали опускаться, предвещая глубокий, долгий сон. Всё, что мне оставалось, — дождаться отца и принять участь за все свои деяния. За все грехи, что я натворил!
Я готов! Приди и возьми меня! Зажав трубку между дёсен, я воздел руки к потолку и проорал: — Я ГОТОВ!
Глаза мои зацепились за птичьи тушки, что висели вниз головой, подвешенные за крохотные лапки. И что с ними делал старик? Неужели жрал? Можно проверить…
Я закатываю глаза, обращаясь к старческой памяти, и начинаю рыскать, заглядывая в каждый тёмный уголок.
Рыщу и рыщу.
Рыщу…
ПИЗДЕЦ!!!
ЭТО ПРОСТО ПИЗДЕЦ!!!