МИХАИЛ БЕЛЕЦКИЙ


ЧТО ВСПОМНЮ


Перед чистым листом


Почти всю жизнь я думал о том, что когда-нибудь сяду писать воспоминания.

Пожалуй, в школьном детстве я думал не совсем об этом. А о том, что так или иначе необходимо будет оставить свидетельство нашей жизни – поскольку свидетельство каждой эпохи необходимо, а ничего похожего на нашу жизнь в доступной мне литературе я не находил. Речь шла скорее не о воспоминаниях, а о каком-то художественном вымысле. Амбициозный замысел, и сделать хотя бы шаг к его осуществлению мне не довелось. По счастью, и задача стала неактуальной – сегодня художественных свидетельств моей эпохи достаточно.

А сразу после школьной скамьи моя жизнь стала складываться весьма интересно. Не всегда, конечно, но в ней были достаточно яркие куски, я был свидетелем многих интересных событий, сталкивался с замечательными людьми, многие из которых оставили своё имя и след в истории. И вот уже в университете я стал подумывать о том, что когда-нибудь нужно будет рассказать именно о том, что я видел своими глазами. И каждый раз, когда в моей жизни происходило интересное событие или встреча, я думал: ну, когда-нибудь я должен об этом рассказать.

Последний десяток лет это «когда-нибудь» стало означать: как только выберу время. Но вот с этим-то «выберу время» и было нелегко. Я не отношусь к числу счастливых людей, которые могут делать какое бы то ни было дело, постоянно от него отрываясь и используя каждую выдавшуюся минуту. Чтобы написать любой текст, мне нужно сидеть в пустой комнате, зная, что туда никто не войдёт и не помешает. А чтобы делать большую работу, нужно много совершенно свободных дней. В советское время я думал, что такие дни будут после 60, когда я уйду на пенсию. Как известно, сейчас таких пенсий не бывает. Я работал и после 60, и по большей части – работал с интересом. Но на мемуары ни времени, ни сил не оставалось. После 70 я пытаюсь всё меньше заниматься основной работой. Но ведь и сил становится всё меньше.

Сейчас я надеюсь организовать свою жизнь так, что в ней каждую неделю будет 2-3 свободных дня. Одни из них – чистый отдых, это дело святое. А в остальные попробую писать. И вот сегодня сажусь впервые.

Объясню, к чему я стремлюсь. Я не намерен рассказывать о личном, поскольку, на мой взгляд, это не представляет общего интереса. Я человек по натуре замкнутый и не склонен выставлять напоказ свои эмоции. Тем более, не считаю возможным касаться тем, затрагивающих личную жизнь других людей. Я преклоняюсь перед Руссо и Герценом, которые рассказали о самых интимных сторонах своей жизни. Бесспорно, эта сторона воспоминаний нужна хотя бы для лучшего понимания человеческой природы. Но я на неё не способен.

Я хочу рассказать об эпохе, в которой жил, об интересных событиях, свидетелем которых был и в которых участвовал, об интересных людях, которых знал. О себе я хочу говорить как о современнике этих людей и событий. (Замечательное название у Короленко: «История моего современника»). Конечно, граница между тем, что, по моему мнению, заслуживает и что не заслуживает общего внимания, весьма условна. Так я не собираюсь рассказывать о своей первой любви, но, наверное, не обойду туристские походы. Не упомяну о прекрасных людях, отношения с которыми были очень важны для меня, но носили чисто личный характер. Но немало места посвящу изложению своих размышлений. А иногда даже какая-нибудь мелкая черта частного характера может помочь почувствовать воздух эпохи. (Это относится, например, к рассказу о детстве).

Мне трудно представить, что выйдет из моего замысла. У меня нет никакого плана. (Я вообще никогда не составляю плана даже небольшой статьи, логика изложения возникает по ходу написания). Не представляю, каких размеров получится текст. И уж тем более – сколько времени он у меня займёт, успею ли и даже станет ли сил и терпения его продолжить.

Больше всего меня беспокоит проблема собственной памяти – она совершенно не приспособлена для написания мемуаров. Я – один из наиболее беспамятных среди известных мне людей. Даже об очень дорогих мне людях у меня в памяти часто сохраняется только общий фон, общее настроение, которое трудно передать словами. И почти никаких деталей. А какой может быть рассказ без деталей? (Так однажды я пытался и не смог написать краткие воспоминания об Иване Светличном – а ведь это был для меня один из самых любимых людей, я вспоминаю и вижу его как живого). Такое противоречие: много видел, хотел бы много рассказать, а так мало помню.

Но буду писать, что вспомню. Единственное, что берусь обещать, – не буду врать сознательно. Если что искажу, то невольно. Только сумею ли выудить из памяти достаточно интересного и достойного внимания других?

Итак, начинаю. Передо мною чистый лист, точнее – чистый дисплей. Бог мне в помощь!


25 августа 2006


Часть I. Детство


Глава 1. Родные


Пожалуй, лучше всего начать со своей родословной. Тем более что мои сведения о ней простираются недалеко.


Отец в детстве


Отец рассказывал, что в его дореволюционном паспорте (или другом документе?) была запись: «Казак села Гоголева Остёрского уезда Черниговской губернии». Это значит, что мои предки по отцовской линии были не крепостными, а вольными крестьянами, в давние столетия – казаками.

Отец, Белецкий Иван Иванович, родился в 1899 году, в упомянутом Гоголеве, в очень бедной крестьянской семье. Дед мой, тоже Иван Иванович, умер ещё до рождения отца, оставив бабушку, Ульяну Ивановну, с кучей детей. Не знаю, сколько из них умерло, но выжили, по крайней мере, пятеро: братья Евстратий, Григорий и Иван и сёстры Маруся и Варвара.

Из своего раннего детства отец вспоминал только то, как пас коров и, гоняясь за ними по стерне, до кости подрезал себе пальцы, поскольку с ранней весны до поздней осени бегал босиком. Окончил два класса церковно-приходской школы. А когда чуть подрос, его, как и двух старших братьев, отправили «в люди», в Киев. К тому времени там уже заметно обосновался дядя Евстратий, который опекал младшего брата, помогал ему устроиться. Отец поступил на работу «мальчиком» в обувной магазин «Скороход», потом работал продавцом в этом магазине (а может, и в каких других), где его и застала мировая война.

Как для него прошла эта, а затем гражданская война, не знаю. Корю себя, что не расспросил. Единственный рассказ, который я запомнил, относится ко временам первой украинской независимости. Отец ехал на побывку, по-видимому, из Киева в родное село. В Козельце к нему подошла группа крестьян и, поскольку незадолго до того произошла очередная смена власти, стала задавать ему как сведущему городскому человеку самые насущные вопросы: „Ну, як воно тепер буде?” И здесь отец, по тому времени человек нестреляный, неосторожно ответил: „Не знаю, чи буде краще, а вже гірше не буде, бо нема куди”. Не успел он это сказать, как за спиной возникла пара дюжих молодцов и представилась: „Державна Варта”. Тут же его взяли и отвезли в Остёр, где поместили в холодную. По счастью, сведения об аресте удалось передать в родной Гоголев. Оттуда приехал дядя Гриша с возом, гружёным всякими сельскими припасами, включая горилку, благодаря которым удалось сговориться с тюремной и прочей администрацией, и отца благополучно выпустили. Но урок о том, что власть вслух лучше не критиковать, он усвоил на всю жизнь, тем более что последующие исторические события тысячекратно подтвердили его справедливость.


Дед Миша


Место рождения моего деда по материнской линии, Пигуренко Михаила Анисимовича, по семейному – деда Миши, точно не знаю, но основную часть своей жизни он прожил в Киеве, так что в моём представлении он – коренной киевлянин. Работал наборщиком в типографии. По семейным преданиям, он был едва ли не единственным, кто набирал статьи и книги Патона (Евгения Оскаровича, конечно), поскольку никто больше не мог разобрать почерк последнего. Эту профессию он как-то совмещал со специальностью фельдшера, по которой работал в годы войны и непосредственно после неё. В общем, представитель рабочей аристократии, ещё не «белый», но уже не совсем «синий воротничок».

(В скобках отмечу, что, таким образом, формально я обладаю идеальным происхождением для обеих отечественных властей, при которых мне пришлось жить: советскую власть должно бы было умилить моё рабоче-крестьянское, а идеологов нынешней – чисто украинское происхождение).

Мама, Мария Михайловна, была единственной дочерью деда и бабушки, Марии Васильевны. Как я представляю, жили относительно обеспеченно. Такая мещанская или полубуржуазная семья. Мама училась в гимназии Жеребцовой, но вряд ли окончила её в связи с революцией.


Родители


Знакомство отца и мамы произошло при романтических обстоятельствах. Отца, который к тому времени оказался в каких-то полумилицейских формированиях, свалил тиф, и он попал в больницу, где дед был фельдшером. Там он познакомился с мамой и, выздоровев, начал за ней ухаживать. Нужно сказать, что оба они в молодости были совершенными красавцами, это видно из фотографий. Папа довольно быстро вошёл в семью Пигуренков, чем-то пришёлся по душе и дедушке, и бабушке, наверное, общей мягкостью и внутренней интеллигентностью.

Было начало двадцатых, входил в обиход и становился модным украинский язык, о котором мама до тех пор не имела представления. Папа стал её обучать. На одном из уроков он сказал: „Прошу вас бути моєю дружиною”. Мама не поняла незнакомого слова и попросила перевести. После перевода она некоторое время подумала и потом согласилась. Было это в 1924 году.

Мама к тому времени никогда серьёзно не работала, но находила себе интересные развлечения. Так она несколько лет была в любительской театральной труппе и как будто бы подавала надежды. Мама вспоминала, что в той же труппе были Любовь Добржанская и, если я не ошибаюсь, Наталья Ужвий. Ещё она вела какие-то курсы по ликвидации неграмотности. С гимназических времён у неё было несколько близких подруг, дружба с которыми сохранилась на долгие годы.

Где-то примерно в это время папа выбрал себе профессию. Он окончил курсы бухгалтеров и работал по этой специальности всю оставшуюся жизнь. Казалось, для этой профессии он и родился. Помню его в конце месяца постоянно работающим по ночам: нужно составить месячный отчёт, а днём отвлекают текущие дела. А в отчёте всё должно сойтись до копейки. Такая убеждённость в необходимости абсолютной точности и абсолютной правдивости каждой цифры. Помню, как папа постоянно вёл борьбу со своими директорами, которые хотели где-то сжульничать, что-то показать неправильно. И он, человек по натуре мягкий, склонный к компромиссам, за свои цифры, казалось бы, никому не нужные, стоял с фанатичным упорством. Бывало, это ему дорого обходилось.

Мама позже тоже окончила подобные курсы, и большую часть жизни работала вместе с папой, под его началом.

До моего рождения и всё моё детство родители работали и жили на нефтебазах. Причём, за исключением небольшого периода во время войны и оккупации – в небольших городках Киевской области. Как это выглядело, я расскажу позже. Не припомню, чтобы слышал о каких-либо знаменательных событиях в их довоенной жизни.

Так получилось, что первым, что я написал об отце, оказались его профессиональные качества. Думаю, здесь самое место охарактеризовать его чуть подробнее, равно как и других моих родных.

Наверное, почти всякий человек, предложи ему рассказать о своих родителях, будет вспоминать о них самое лучшее. Я это понимаю, и всё же, когда думаю о своём отце, мне представляется почти идеальный образ, так что, боюсь, его трудно будет сделать достоверным для возможного читателя. Если предложить мне назвать главные черты отца, я бы назвал честность, мягкость и глубокую внутреннюю интеллигентность. Я вторично употребляю последнее слово. Может показаться странным его подчёркивание по отношению к крестьянскому сыну, не получившему никакого образования – только два класса церковно-приходской школы да бухгалтерские курсы. Но интеллигентность – не результат образования. Это внутреннее свойство человека, задатки его он получает при рождении, а дальше может развить в себе в самых неблагоприятных обстоятельствах. Это чувство собственного достоинства, уважение к другим людям, уважение к труду, неприятие грубости, деликатность. Всё это было как бы сконцентрировано в моём отце. Не могу представить, чтобы он сказал грубое слово. Или солгал. (Конечно, не считая ритуальной идеологической лжи в официальной обстановке). Папу могло искренне растрогать какое-нибудь литературное произведение. Помню, как он смотрел фильм «Без вины виноватые» и утирал слёзы. И ещё – я чувствовал, как он содрогается при упоминании о мучениях и зверствах, столь характерных для нашего времени. Мне кажется, что каждое такое упоминание приносило ему почти физическую боль.

К слову сказать, внешне ничто в папе не выдавало его крестьянское происхождение. Обычный городской интеллигентный вид. Только на фотографиях начала 20-х годов – красавец-парубок по моде того времени в вышитой сорочке и в бараньей шапке, но не из простых, а «вышедший в люди» и знающий себе цену.

Папа очень следил за политическими событиями. Газеты он читал почти от корки до корки, в порядке поступления, времени не хватало, и они накапливались большими стопками. Читал он критически, зная им цену и выискивая в потоках лжи и пропаганды намёки на реальную информацию. Мне кажется, так стало принятым читать уже в гораздо более позднее время.

В заключение маленькая забавная черта – отец совершенно не переносил спиртного. Даже выпить рюмку вина было для него большим испытанием. А так как в наших местах при любом застолье на стол выставлялся самогон, ему тоже приходилось отдавать дань обычаю, он пригубливал рюмку, чуть отпивал, а потом весь кривился и долго откашливался.

Мне кажется, что папа внушал любовь всем, сколько-нибудь с ним знакомым. Во всяком случае, многократно уже после его смерти, когда разговор заходил о нём, мне случалось слышать что-нибудь вроде: «Какой это был человек!»

Мама была человеком с другим характером – сильным и бурным. У человека, особенно женщины, с таким характером он и запоминается в первую очередь, и с него начинаешь. В отличие от папы, мама любила распоряжаться, во всём настоять на своём, могла под горячую руку накричать на человека. Понятно, что хозяйкой в доме была она. Но при этом, в отличие от многих семей с подобным раскладом, которые мне приходилось видеть впоследствии, она любила и глубоко уважала папу и никогда не позволила бы себе не посчитаться с ним, сделать что-то такое, что бы его обидело или по-серьёзному было для него неприятно. И, хотя не обходилось без мелких стычек, они составляли дружную семью.

У родителей были приняты ласковые обращения друг к другу. Мама называла папу Ивасик, а он её – Мусинька. Я перенял это обращение и с детства привык так называть маму. Мне казалось, что это сокращение от «мамусинька».

Главной чертой моей мамы была совершенно непомерная любовь к единственному сыну – ко мне. Это бросалось в глаза каждому внимательному человеку. Помню, как была поражена одна из моих университетских приятельниц (Ира Бородина), когда мама приехала ко мне в гости: «Как она тебя любит!» Началось это, по-видимому, ещё до моего рождения и продолжалось всю мамину жизнь. Я был для неё центром Вселенной, и она действительно жила для меня.

Здесь скажу, что вообще на мою долю досталось много больше любви и заботы родных, чем приходится на среднего ребёнка. Думаю, это была редкостная доля. Если бы любовь и заботу можно было измерить и охарактеризовать количественно, я мог бы претендовать на место в Книге Гиннеса.

Папа тоже любил меня много больше, чем средний отец. Наверное, это не проявлялось так ярко, как у мамы, но я всё время чувствовал любовь их обоих. Как он всегда был добр, ласков, заботлив ко мне! И маленькая, но трогательная деталь. В 1947 году, вернувшись из Кисловодска после лечения, папа привёз мне в подарок стакан с надписью: «Миша! Люби жизнь, науку и труд. Папа». Хотелось бы этому следовать.

Носились со мной и бабушки с дедушкой, для которых я был единственным и неповторимым.

К стыду своему, я не сумел отплатить папе и маме своей любовью или хотя бы вниманием. Сколько я принёс им страданий! Некоторые из них были связаны с общим выбором жизненного пути, и тут уж ничего не поделаешь. Но тысячи раз случалось, что я просто не думал о них, забывал подать весть о себе, сказать доброе слово. Сейчас это не восстановишь. И это главный грех в моей жизни.

Рассказывая о моих родителях, нельзя не сказать об одной стороне их мировосприятия, по-видимому, объединяющей их с огромным большинством соотечественников и современников. Это – страх, всеобъемлющий и всеохватывающий страх перед монстром сталинского государства. Террор 30-х годов непосредственно не задел нашей семьи, но он прошёл так близко, что память о нём и страх перед ним остались в их душах навсегда. И как бы потом ни складывалась государственная политика, какие бы «оттепели» не наступали, они твёрдо знали, что за этими «оттепелями» могут мгновенно последовать «заморозки» и по улицам снова покатятся «шины чёрных марусь». И, конечно, больше всего боялись, чтобы этот монстр не раздавил их сына.

Впрочем, с машиной советского расследования маме один раз пришлось столкнуться, но само это столкновение носило скорее анекдотический характер. Не знаю, кто из мелких должностных лиц имел с ней разговор и от какого ведомства он был – чекистского или партийного. Мама охотно рассказывала этот эпизод. Чиновник спросил её фамилию, она ответила: «Белецкая», за чем последовал вопрос: «Так это ваш брат был белым офицером?» Она ответила, что у неё нет брата, а если бы был, то не носил бы фамилию Белецкий. «Ну, тогда сын». Были 30-е, и маме было около 30 лет. Она выразительно посмотрела на него, он сообразил, на том разговор кончился и, к счастью для неё, не возобновлялся.

Что входило в круг интересов моих родителей? Конечно, были чисто материальные заботы, нужно было в тяжёлых условиях прокормить большую семью, содержать дом. Но у них никогда не было стремлений к богатству и внешнему шику, превышающему эти минимальные потребности. Было много рутинной работы, домашней и служебной. Они были очень внимательны к моему школьному обучению.

А свободного времени оставалось не так и много. Оставалось его и на книги – папа с мамой читали, может быть, не так уж много, но во всяком случае больше, чем сегодня читает средняя семья кандидатов наук, и читали серьёзные книги. Кроме художественной, папа любил литературу по истории, мемуары, речи дореволюционных адвокатов. Вообще в доме царило уважение к книге.

Мы нередко ходили в кино. Театров и музеев в моём детстве вокруг, как правило, не было. Впрочем, здесь я уже забегаю вперёд. Во всяком случае, у нас была семья с нормальными культурными интересами, – такая, какие я вижу сейчас в своём непосредственном окружении.


Бабушки и дед


Расскажу немного и о старшем поколении.

Бабушка Уля, или баба Уля, как мы её все называли, была обычная пожилая крестьянка. Где-то с середины 20-х годов она жила в городе у кого-нибудь из своих детей. У нас она жила все годы от моего рождения и почти до поступления в университет, после чего переехала, если не ошибаюсь, к тёте Варе, где и умерла. Все эти годы вела наше хозяйство и почти не выходила за пределы дома. Так что у неё не было надобности выучить русский язык, и до конца дней она говорила только по-украински.

Кстати, о языке. В нашей семье все, кроме бабушки Ули, общались друг с другом по-русски. Это был обычный русский язык, используемый относительно образованными людьми в городах Украины в течение нескольких столетий и, с точностью до незначительных особенностей произношения, не отличающийся от языка горожан России. Иногда в речь вкраплялись украинские слова и выражения, например, пословицы, но делалось это подчёркнуто и сознательно и нисколько не напоминало суржика, распространённого в менее образованных слоях, когда русские и украинские слова в речи смешиваются и искажаются. А вот с бабушкой Улей папа, а вслед за ним и я говорили только по-украински, на народном сельском языке XIX столетия. Так я и привык с детства говорить с каждым на его языке и самих языков не путать.

Как папа был любимым сыном бабушки Ули, так и я стал её любимым внуком. Меня она называла не иначе как „Мишеня”. Рассказывали забавный эпизод, как я, будучи совсем крохой, нечаянно отодвинул табурет бабы Ули, и она грохнула на пол, держа в руках миску с варениками. Бабушка, любившая прибегать к беззлобным народным проклятиям, начала на лету: „А щоб...”, но спохватилась, что проклятие может отнестись ко мне, и закончила: „А щоб я сказилася!” Я тоже любил бабушку Улю, с одной стороны, просто по-человечески, как любящую бабушку, а с другой – несколько по-книжному, как человека из народа и тем самым носительницу «народной правды».

К сожалению, бабушку Маню мне охарактеризовать труднее, хотя и с ней я прожил всё своё детство: она была менее колоритной. Тоже добрая, тоже любящая. Хорошо представляю себе, как она выглядела, – невысокая полноватая старушка с мягкими чертами лица.

Дедушку Мишу я запомнил уже в последний период его жизни, когда у него помутился разум. По маминым рассказам представляю его как доброго, медведеобразного, послушного бабушке, несколько неуклюжего и вообще не от мира сего. О нём рассказывали разные анекдотические истории, вроде такой. Дед встречается с отдалённым знакомым. «Здравствуйте, господин Козлов» - «Я не Козлов, а Баранов» - «Ну, всё равно, помню, что какая-то скотина». Соль истории в том, что дед совсем не имел в виду сострить или обидеть человека, это был естественный ход мысли. О его невписанности в жизнь такой факт. С момента революции он не мог привыкнуть к новому обращению «товарищ» и любое выступление начинал с обращения: «Господа!», вызывая шок и трепет окружающих. Но зато, когда пришли немцы, стал обращаться ко всем не иначе как «Товарищи!».

Не помню, каким он был в начале моего детства, но в нашем доме в Белой Церкви (после 44-го года) помню его забывшим человеческую речь, что-то мычащим и бессмысленно бродящим по комнатам в то время как мама и бабушка пытаются уложить его в постель. Впрочем, он был при этом совершенно безобидным – по-видимому, таким же, каким привык быть всю предыдущую жизнь.


Хронология


Для облегчения ориентации стоит привести годы жизни моих родных – двух поколений, единственно мне известных.

Дед – Белецкий Иван Иванович: умер в 1898 или 1899.

Бабушка – Белецкая Ульяна Ивановна: 1870 – 1954.

Дед – Пигуренко Михаил Анисимович: 1870 – 1946.

Бабушка – Пигуренко Мария Васильевна: 1872 – 1950.

Отец – Белецкий Иван Иванович: 1899 – 1982.

Мать – Белецкая Мария Михайловна: 1905 – 1993.


Дядя Евстратий и тётя Варя


Несколько слов о других упомянутых здесь родственниках.

Дядя Евстратий, или по-семейному дядя Евстраша, по своему характеру, по складу личности был удивительно похож на папу, что и сблизило их на всю жизнь. У них была та же честность, та же интеллигентность. Наверное, он как старший сильно влиял на папу.

Жизнь у него сложилась довольно бурно. Не берусь рассказать о ней подробно, но в начале мировой войны он оказался офицером. Помню его непонятным образом сохранившуюся фотографию в офицерском мундире – в советское время лучше было не хранить такие свидетельства. После революции он ухитрился как-то скрыть своё прошлое, получил зоотехническое образование и стал директором какого-то хозяйства (зоофермы? скотного двора?). Обладая той же абсолютной производственной честностью, что и мой отец, не позволил местному партийному начальству воровать на этом хозяйстве. Оно подвело его под суд, обвинило в хозяйственных злоупотреблениях (зная его, могу гарантировать, что абсурдных), он был осуждён и попал в ссылку. Как оказалось, к счастью для себя, потому что спокойно провёл там 37-й и прочие подобные годы; будучи на свободе, он как «белый офицер» наверняка окончил бы гораздо хуже. Уже после войны он вернулся в европейскую часть Союза, и мне ещё посчастливилось его увидеть.

Тётя Варя вышла замуж за почтового работника Онуфрия Сидоровича Олифера. Жили они в разных сёлах на Киевщине.

С потомками дяди Евстратия и тёти Вари мне много доводилось встречаться. Надеюсь в этих записях рассказать о них подробнее.

Тётю Марусю я никогда не видел, но говорят, что в детстве был внешне на неё похож. Во время войны она как будто бы была связана с партизанами, и её повесили немцы.


Я родился


Я родился 9 апреля 1935 года. Назвали меня в честь дедушки.

Мама рожала в Киеве, потому что там считалось лучшим обслуживание при родах. Кроме того, там жили дедушка и бабушка.

Вскоре после рождения меня крестили. Факт достаточно удивительный, поскольку папа и мама, как люди современные, были совершенно нерелигиозными, а, кроме того, крещение ребёнка в те годы требовало определённой смелости, которой они явно не обладали. Впоследствии мама объясняла это решение таким соображением: а вдруг всё-таки Что-то есть (Бог, то есть). Думаю, на моём крещении настаивала бабушка Маня, сохранившая веру и представления о том, как должно жить, ещё с «мирного времени». (Именно так она называла период до 1914 года. Всё последующее время для неё уже мирным не было). Так или иначе, но всё моё детство прошло под иконами и теплившимися иногда под ними лампадками, которые, невзирая ни на какой режим, поддерживали обе бабушки.

Как я знаю по маминым рассказам, родители заранее продумали ближайшие жизненные планы, исходя из свой установки «Жить для ребёнка». Предполагалось первые годы после моего рождения прожить в провинции – так ребёнку здоровее. А к моменту поступления в школу переехать в Киев – там лучше образование.

Так и жили. Недалеко от Киева – сначала в Бородянке, потом в Белой Церкви. А весной 1941 года переехали в Киев.


Глава 2. При немцах


Вступление немцев


Одно из первых моих воспоминаний – вступление немцев в Киев. (Литература подсказывает, что это произошло 19 сентября 1941 года).

Мне представляется большой коридор, звонок в дверь, появление какого-то человека, который взволнованно рассказывает, что немцы уже в Киеве, мотоциклисты едут по Крещатику. Кто этот человек, не знаю и не припомню, видел ли его впоследствии. Но – странный финт памяти – почему-то уверен, что это хороший папин и мамин знакомый, и мало того – представляю, что у него украинские усы a la Шевченко, благодаря которым он остался в моей памяти таким довоенным украинским интеллигентом, которых к тому времени вроде бы и вообще не осталось.

Здесь небольшое отступление – о моей детской памяти. Какие-то обрывки всплывают в ней и до этого эпизода, частично накладываясь на то, что слышал из рассказов. Но он выделяется из остальных, потому что связан с действительно важным событием. Странно, но бомбёжка Киева и сообщение о начале войны не отложились в моей памяти. Вижу людей, прислушивающихся к уличному репродуктору, но это настолько напоминает тысячи раз повторенные фотографии и кинокадры, что сомневаюсь – может быть, я вспоминаю именно их. А ведь мне уже было шесть лет, я был развитым мальчиком, прочёл кучу книг, и не только детских. Сейчас, глядя на свою шестилетнюю внучку Машеньку, я иногда думаю: вот ведь совсем взрослый ребёнок; неужели и она так же забудет эти годы?


Горит Крещатик


Продолжение воспоминаний – горит Крещатик (24 сентября). Мы выходим на балкон и видим совсем неподалеку, в нескольких кварталах от нас поднимающиеся к небу огонь и дым.

Всё это происходило в доме, где жили дедушка Миша и бабушка Маня, а с ними и недавно перебравшаяся в Киев наша семья. Дом стоял на Пушкинской улице, между улицами Ленина и Свердлова (сейчас Богдана Хмельницкого и Прорезной), на чётной стороне, в двух шагах от офиса, в котором я работаю последний десяток лет. Квартира была на третьем или четвёртом этаже, и с её балкона огонь и дым на Крещатике можно было хорошо разглядеть.

С этим или одним из ближайших дней связан один печальный эпизод, который я знаю только по рассказам. Я был очень напуган и ревел, наша соседка Сара Соломоновна (мы жили в коммунальной квартире) пыталась меня утешать, а я объяснил ей сквозь слёзы: «Это жиды проклятые во всём виноваты». Присутствующая при этом мама готова была провалиться сквозь землю. Так навсегда и осталось непонятным, откуда я мог подхватить эту фразу – уж во всяком случае, не в семье, где употребление самого слова «жид» было немыслимо, да и слова «еврей» я, наверное, ещё не слышал.

Вообще квартира была большой, и все жильцы, кроме нас, были евреями. Ещё одно яркое воспоминание этих нескольких дней: они жгут в печке еврейские книги, мне запомнился яркий огонь и необычные буквы, которых я никогда не видел. Зачем они это делали? По-видимому, в приступе паники, когда начали осознавать ужас положения, в котором оказались. До Бабьего Яра оставалось несколько дней.

Не знаю, кто и когда будет это читать. Для совсем не знакомых с этими реалиями нужно сообщить, что все эти пожары были хорошо подготовлены отступающей советской властью, а непосредственно устроены оставшимися диверсионными группами. Впоследствии германская пропаганда нередко представляла Бабий Яр как «акцию возмездия» за масштабные взрывы и поджоги в Киеве.

Между тем, огонь распространялся. С Крещатика он уже перекинулся на прилегающие улицы, включая Пушкинскую. Пожарные не могли с ним справиться. (Киевляне утверждали, что диверсанты препятствовали тушению пожаров, перерезая пожарные шланги). Тогда, чтобы остановить огонь, начали взрывать дома на его пути.

В числе домов, подлежащих взрыванию, оказался и наш. За какое-то время до этого нас предупредили. Ещё можно было вынести что-то из вещей. Папа поднимался в квартиру за последними вещами, а мама страшно беспокоилась, чтобы сейчас не взорвали дом.

Поздним вечером наше большое семейство вместе с небольшой кучкой тюков со спасёнными вещами сидело на углу Пушкинской и Ленина, там, где позже был магазин «Поэзия», а сейчас – салон красоты “Beauty”. Эта бессонная ночь с заревом близких пожаров чётко врезалась мне в память. Рядом расположились такие же погорельцы. Не помню, была ли какая еда, но был чайник с водой. Так мы просидели всю ночь, а утром взрослые пошли искать жильё.

Нашли, как мне представляется, быстро – в те дни в Киеве пустовало много квартир, брошенных уехавшими в эвакуацию. (Через несколько дней, после Бабьего Яра, их стало ещё больше). На Предславинской улице был дом, где дедушка с бабушкой и мамой жили когда-то раньше. Их там знали, теперь там пустовала то ли их квартира, то ли соседняя, в ней мы и поселились. В этой квартире мы прожили ближайшие два года.

Я подрастал, и эти годы сохранились в моей памяти лучше. Как-то запомнилась и квартира. Две комнаты с кухней, старинная изразцовая печь. Соседей не припомню – очевидно, это была отдельная квартира, по тем временам роскошь. Вероятнее всего, мы въехали не в пустую квартиру. Во всяком случае, она запомнилась мне достаточно обставленной, хотя бы мебелью, а мы вряд ли могли спасти много своих вещей.

(Замечательная игра судьбы. На той же Предславинской улице в одном из соседних домов перед войной жила моя будущая жена Ирина со своими родителями).


Папина работа


Семья наша состояла из шести человек: кроме нас с папой и мамой, ещё две бабушки – Маня и Уля – и дедушка Миша. Бабушка Уля жила с нами давно, по крайней мере, с моего рождения, а бабушка Маня и дедушка – со времени нашего переезда в Киев. Ещё с нами жила собака Пушинка, милое пушистое существо.

Все в старшем поколении были в возрасте около 70. Обе бабушки никогда официально не работали, занимались домашним хозяйством. Дед Миша, понятно, к тому времени тоже уже не работал.

Работали папа с мамой. Поначалу вместе – там же, где и при советской власти, на нефтебазе, расположенной на месте нынешнего Дворца бракосочетаний.

Ну вот, здесь снова пришло время рассказать о работе родителей. Насколько я представляю, она не слишком отличалась от той, которую они выполняли при советской власти до войны, а затем после освобождения. В конце концов, чем различаются подсчёты нефтепродуктов, отпускаемых при разных властях? Новым было одно – возглавлял нефтебазу немец, и назывался не директор, а шеф. Был там, кажется, ещё один немец, его помощник, остальной персонал оставался тем же. Папа с мамой иногда говорили о своей работе, и я помню, что своего шефа упоминали с симпатией. Мне запомнился такой его неординарный поступок. К его появлению кто-то из наших людей услужливо повесил в кабинете портрет Гитлера. Первым, что, входя, сказал шеф, было: «Уберите это Scheise». Поступок, я бы сказал, из ряда вон выходящий и никак не вписывающийся в картину запуганности немцев своим режимом. Представить нечто аналогичное со стороны советского человека невозможно. Может, это легенда?

Через некоторое время папа «пошёл на повышение», т. е. перевёлся на работу в офис следующего уровня, на советском языке – главк. Называлась эта контора “Ukraineцl” и была расположена в здании на Ленина, где сейчас печально известный „Нафтогаз України”. Как-то он приводил меня туда, я увидел довольно представительный офис с высоким потолком, где стояло несколько столов. Это место работы имело одно преимущество. Сотрудников ежедневно кормили, причём кормили по тому времени довольно хорошо. Если не ошибаюсь, наши люди ели в столовой вместе с немцами. Папа пытался что можно унести домой, хотя это не поощрялось. Так он приносил нечто вроде бутерброда: хлеб с котлетами. Котлеты, конечно, предназначались для меня.


Голод. Забота обо мне


Здесь я перехожу к теме питания, лучше сказать, голода. Ясно, что с едой было тяжело. Конечно, ели всё, что представлялось хотя бы отдалённо съедобным. Какую-то траву. Перерабатывали картофельные очистки (на нашем языке, «лушпайки»). Не знаю, из чего готовился выдаваемый по карточкам хлеб, но он был ужасным и по вкусу, и по виду, напоминая молотую солому.

Но при всём этом моё положение было исключительным: за всё это время я не испытал голода. Мне трудно назвать своего сверстника, который мог бы повторить эти слова. Такова была исключительная самоотверженность родителей и вообще всех взрослых в нашей семье. Считалось само собой разумеющимся, что главная задача – максимально обеспечить едой ребёнка, то есть меня. Помню даже коробочку немецких конфет, подаренную мне на день рождения. Такая небольшая коробочка с нарисованным красивым цветком. Я ещё где-то обнаружил её за несколько дней до дня рождения, и папа, чтобы не испортить сюрприз, должен был сказать мне, что это коробка с табаком. А потом оказалось, что конфеты.

А все остальные члены семьи жили впроголодь. Понимал ли я это тогда? Во всяком случае, моё особое положение не казалось мне неестественным.

Откуда в то время бралась еда? Трудный вопрос. Зарплаты малые, цены высокие. Что-то выдавалось по карточкам, но крайне мало. Горожане старались продать всё, что можно, из домашних вещей, чтобы купить продукты. Вспоминаю: холодный зимний день, за окном метёт. Папа с мамой грузят какие-то вещи на санки, чтобы отвезти в село и там обменять или продать. Кажется, таки продали. Сегодня не могу понять: что это могло быть за село, до которого можно было добраться из центра Киева, в пургу, при полном отсутствии транспорта?

Что-то продавали и солдатам. Так мы продали какой-то ковёр венгерскому солдату, которого называли герр Карп. Собирались продать ему что-то ещё, но он не пришёл, а потом оказалось, что его расстреляли, потому что он еврей.

Тяжелее всех голод отразился на папе. Однажды днём к нашему дому подъехала машина, и из неё вынесли папу. На работе у него началось кровохарканье, он потерял сознание. Открылась язва желудка. Немного поболел, вышел на работу, но жил с этой язвой долгие годы, мучился приступами. Пока уже в лучшие времена ему не сделали операцию.


Школа


Именно наша голодная жизнь подтолкнула родителей отдать меня в школу. Дело в том, что в школе кормили. (Факт остаётся фактом: в оккупированном Киеве питание и служащих, и школьников было организовано лучше, чем в то же время в неоккупированной части Союза. О последнем я знаю из рассказов Ирины). Еда, конечно, была не ахти, но всё-таки первое и второе: жидкая похлёбка, в которой плавали какие-то горошинки, что-то наподобие каши или картофельного пюре, наконец, кусочек хлеба. Меня, конечно, пытались кормить пищей получше, а эту делили между двумя бабушками и дедушкой. Мама шутила, что я кормлю трёх стариков. Дедушка приходил в школу с двумя судками, ему черпали это подобие еды, и он уносил домой.

Мама рассказывала, что при поступлении в школу нужно было сдать что-то вроде экзамена, тем более, что мне было только 6 лет. С чтением было всё в порядке. Но вот когда дошло до сложения, возникло недоразумение. На вопрос, сколько будет 4 плюс 4, я отвечал 16 и т. п. Вскоре оно рассеялось: прибавлять-то я умел, но не знал, что такое «плюс» и принял его за знак умножения.

О самой школе у меня сохранились смутные воспоминания. Помню, что учили на украинском языке. Учебники, конечно, были старые, советские, но многие страницы из них были вырваны, а больше всего запомнилось то, что многие портреты были замазаны. Зимой школа не отапливалась, и потому на несколько зимних месяцев нас отпускали на каникулы. У меня появилась твёрдая уверенность, что каникулы и полагается проводить зимой и что само их название происходит от слова «коньки», в чём я пытался убедить родителей.

Но одно из самых ярких впечатлений связано с таким эпизодом. Один из учеников был записным хулиганом, по крайней мере, как таковой рассматривался администрацией. Я даже запомнил его фамилию – Подабулкин. И вот после его очередного хулиганства было объявлено, что его высекут. Подабулкина вытащили из класса, и я помню, как он возвращался после экзекуции по коридору – весь несчастный и зарёванный. Нечего и говорить, в каком ужасе был я и, надо думать, другие дети.

Вот, кажется, и всё, что осталось у меня в памяти от «немецкой» школы, в которой я проучился около двух лет. Не думаю, чтобы она меня обогатила какими-то знаниями.

Зато помню, как трудно было добираться в неё летом босиком по горячему асфальту. Так ходили все дети. А у меня ноги были нежные, к босому передвижению непривычные. И даже мои родители не смогли обеспечить ребёнка обувью. Правда, через короткое время они нашли выход. Мне сшили тапочки из тряпок, а подошвы к ним – из мотка толстой верёвки.

Ещё одной самоделкой были тетради. Их готовил папа, по-видимому, из своей канцелярской бумаги, которую он со свойственной ему аккуратностью графил в клеточку или косую линейку. Думаю, таких аккуратных тетрадей не было больше ни у кого в классе.


Газеты, кино


Что же ещё запомнилось из жизни в оккупированном Киеве?

Запомнилось освещение по вечерам – «каганцы», представляющие собой плошку с каким-то маслом, куда вставлен фитиль, горящий не ярким, но довольно ровным пламенем, всё-таки позволяющим различать предметы и даже читать. Под этими каганцами мы по вечерам играли в лото или в карты.

Запомнились газеты, которые папа так же аккуратно читал. Сначала „Українське слово”, его закрыли, были слухи, что за неблагонадёжность. Потом „Нове українське слово”. Внимательно вчитывались в военные сводки, рубрика называлась странно: „Головна квартира фюрера”. Где-то году в 43-м папа с ехидством отмечал стилистику этих сводок. В них никогда не говорилось об отступлении, а только о «выравнивании линии фронта». И он с интересом следил за тем, как линия выравнивалась и выравнивалась. Среди украинских газет вспоминается одна русская под огромной шапкой: «Смерть Сталина – Спасение России». Я было подумал, что это действительно сообщение о смерти названного персонажа, но оказалось, что просто издевательская расшифровка известной аббревиатуры.

Были ещё какие-то Селянські календарі, запомнившиеся подчёркнутым украинским духом; вспоминая их в советское время, я догадывался, что это и был страшный украинский (а то и украинско-немецкий) буржуазный национализм.

Однако, надо же такая особенность памяти! С трудом вспоминая что-нибудь из своей, так сказать, физической жизни (например, пребывание в школе), я легко нахожу в памяти разные мелочи, касающиеся книг, газет и тому подобного.

Например, вспоминаю, как меня удивили откуда-то появившиеся несколько детских книг религиозного содержания. Какие-то христианские истории для детей. Это были старые дореволюционные книги, на отличной мелованной бумаге, с красочными рисунками. А запомнились именно потому, что я сразу ощутил необычность такого рода литературы, как бы невписываемость её в общий литературный контекст, к которому привык.

Вспоминаю и какие-то элементы оккупационной пропаганды. Часто повторяющийся тезис, что большевики и евреи угнетали Украину. А также утверждения, что Сталин готовился напасть на Германию, но фюрер мудро его упредил. Хорошо запомнил это с детства. Так что, встретившись с этими идеями в новейшее время (с первой – в ряде «патриотических» изданий независимой Украины, со второй – в трудах Виктора Суворова), я сразу же узнал что-то давно знакомое. Правда, как ни странно, но, в отличие от нашего времени, специальных нападок на москалей не могу припомнить.

Тема еврейских злодеяний запомнилась мне и по кинематографу. Недалеко от нашего дома находился кинотеатр, впоследствии имени Ватутина, и мы его время от времени посещали. Перед фильмами шли киножурналы с изображением побед германской армии или пропагандистские короткометражки. Вот одну из них я и запомнил: камера пыток ГПУ, в которой субъект подчёркнуто еврейского вида с типичным носом и произношением пытает украинского крестьянина. В национальности злодея нельзя было усомниться, поскольку весь его вид полностью соответствовал образцу, известному мне по многочисленным карикатурам.

Раз уж зашла речь о кино, нужно сказать и о фильмах. Мне запомнился только один из них, точнее две серии одного фильма: «Эшнапурский тигр» и «Индийская гробница». Фильм мне, конечно, очень понравился, и запомнился если не сюжет (героя там, кажется, бросают в клетку с тигром), то общий дух – таинственная Индия, магараджа (именно это слово запомнил), красавица по имени Сита, охота на тигра, опасности, приключения и всё такое. Жалею, что не посмотрел его, когда он шёл много позже. Ещё от одного фильма запомнил только название: «Афёра Махина». От остальных (а они явно были) – ничего.

Дважды мы с папой и мамой побывали и в театре. Как он тогда назывался, не помню, а размещался в здании нынешнего Театра оперетты. Один раз это был „Запорожець за Дунаєм”, а другой – „Наталка-Полтавка”. Выглядело всё совсем как должно быть в мирное время: роскошный (по моим представлениям) зал, богатый красный занавес, сверкающие люстры и всё такое. Саму игру сейчас оценить мне, конечно, трудно, но от всего осталось впечатление большого праздника.

Ещё один запомнившийся праздник был другого рода. В одно из воскресений мы пошли на пляж. Насколько помню, пешеходный мост на Труханов остров был разрушен, и туда перевозили на лодках. Мы расположились в центре пляжа, чуть левее того места, где сейчас мост. Провели там целый день, который показался мне бесконечным. Целый день плещешься в воде, валяешься на золотом песке. Рай! Так бы жить всю жизнь! Это был один из самых радостных дней в моём раннем детстве. Правда, на пляже я несколько обгорел, и какое-то время это чувствовалось, но какое это имеет значение по сравнению с полученным удовольствием! К сожалению, такой выход у нас был единственным – по-видимому, было не до того.

Что ещё могу вспомнить? Разве что то, как гонял со сверстниками по улицам, впрочем, не отбегая далеко от дома. Только один раз предпринял далёкое путешествие: дошёл до памятника Шевченко перед университетом, и мне показалось, что побывал на краю света.


Выселение из Киева


Между тем, время шло, и линия фронта всё больше «выравнивалась». Мы могли это ощутить непосредственно по начавшимся, а затем участившимся налётам советской авиации. Не знаю, каковы были установки для советских бомбардировщиков, но жители Киева были уверены, что при бомбёжках их щадить не собираются. Не знаю также, были ли в Киеве бомбоубежища, предназначавшиеся для местных жителей, но в наших окрестностях их не было, и все бомбёжки мы пересидели в собственной квартире. За окном гремели взрывы. Стреляли по самолётам почему-то трассирующими, т. е. светящимися снарядами. Довольно яркое впечатление, когда видишь за окном мелькание этих огненных полос, сопровождающееся взрывами.

Немцам пришла пора готовиться к обороне. Судя и по непосредственным впечатлениям того времени, и по появившейся впоследствии литературе, к обороне Киева они готовились основательно, рассчитывая дать здесь если не последний, то уж точно решительный бой. Об этой решимости могли свидетельствовать и работы на Большой Васильковской, или Красноармейской улице (она неоднократно меняла эти названия – как до моего рождения, так и в новейшее время). Для постройки оборонительных укреплений на ней рыли ров во всю ширину проезжей части глубиной около десятка метров.

А в начале осени 43-го года было объявлено, что в целях укрепления обороны Киева жителям предлагается покинуть город. Если не ошибаюсь, поэтапно: сначала центр, потом район, прилегающий к центру, и т. д. Указывались предельные сроки. Кто будет обнаружен в запрещённой зоне после этого – расстрел.

Для работников средней категории была организована эвакуация, причём, как и полагается немцам, организована неплохо. Отца направляли главным бухгалтером на нефтебазу в Белой Церкви, для перевозки семьи была выделена грузовая машина.

Однако при этом не предоставлялось жилья, что для нашей большой семьи играло определяющую роль. Если папа и мама со мной ещё как-то могли рассчитывать где-то пристроиться, то совсем нереально было рассчитывать на это, имея с собой трёх стариков. И вот приняли трудное решение – оставить их в Киеве. Как я сейчас представляю, такой выбор сделали многие киевляне, прежде всего те, кто жил в собственных маленьких хатках далеко от центра. Притаиться в этих хатках и дожидаться прихода Красной армии. Расчёт был на то, что до этого осталось недолго, а немцы не станут особо старательно проверять пригороды. На первый взгляд, последняя надежда казалась странной, но, тем не менее, так действительно и произошло.

Наши дальние родственники имели хатку где-то на Куренёвке, деваться им было некуда, там они и решили пережидать уход немцев. С ними мы и оставили троих стариков и собаку Пушинку.


В Белой Церкви


Так мы оказались в Белой Церкви.

Белая Церковь – довольно большой провинциальный город в 90 километрах от Киева, на сегодня самый большой в области. В то время он был почти полностью застроен хатами селянского типа, и только в центральной его части было несколько действительно городских кварталов.

В одной из таких хат мы каким-то образом и поселились – не знаю, на каких условиях. Впрочем, в ту пору различного рода эвакуированные были не в диковинку, так что, очевидно, выработались и какие-то стандарты их отношений с местными жителями. В достаточно просторной хате нам была выделена одна комната. О хозяевах ничего вспомнить не могу, кроме того, что была у них дочка примерно моего возраста, довольно сопливая.

Зато запомнились ещё одни постояльцы. Жителям ставили на постой немецких солдат, поселили их и в нашей хате. Мои воспоминания о них резко отличаются от того, что после приходилось читать в литературе. Это были крепкие молодые ребята, добродушные, ничем никого из нас не обидевшие. Они то ли угощали нас, то ли продавали или меняли что-то из своего пайка, мне запомнились удивительно вкусные хлеб, масло и мёд. Кстати, о хлебе: говорили, что он был испечен несколько лет назад и хранился в специальных условиях; упакован он был в какие-то прозрачные пакеты. Немцы весьма дружелюбно общались со мной. Как-то мама хотела меня купать, я сопротивлялся, и тогда кто-то из солдат пообещал, что после купанья даст мне шоколадку. И действительно выполнил это обещание. Как-то они ужинали с выпивкой, я с интересом смотрел на них, и они предложили мне глоток коньяка. Я подумал, что это что-то вроде бабушкиной вишнёвой наливки, которую любил, под их смех хлебнул, но напиток оказался горьким и не пришёлся по вкусу, хотя я, кажется, не был особенно им ошарашен. Ещё помню, как они играли в карты в Чёрного Петера. Это было похоже на уже известную мне игру в «ведьму»: раздаются карты, потом играющие тянут их друг у друга и выбрасывают парные, пока не остаётся кто-то с непарной картой. Только у нас это пиковая дама, а у них был чёрный валет, и проигравшему полагалось мазать лицо сажей, что остальных очень веселило. Я это хорошо запомнил, потому что сам играл вместе с ними.


Последние дни оккупации


Между тем, приближался фронт. Участились налёты советской авиации. В нашем дворе хозяева стали копать землянку, чтобы укрыться от налётов. Устроена она была так же, как солдатские окопы, которые я позже видел в фильмах: глубиной примерно в человеческий рост, узкая и довольно короткая – с таким расчётом, чтобы кое-как могли разместиться наши семьи.

Я помню, как лазил по этой землянке, но не помню, чтобы мы ею пользовались. А как раз наиболее задевший нас налёт пережили в хате. Бомба разорвалась среди улицы, метрах в 50 или 100 от нашей хаты. После неё осталась огромная воронка, которая зияла ещё много месяцев. Это было ночью, и мы уже, наверное, спали. Я лежал под иконой, от взрыва эта икона упала на меня. Мама в ужасе бросилась ко мне, но оказалось, что икона меня нисколько не повредила. У мамы даже сохранилась уверенность, что именно икона меня защитила. Воронку я потом долго видел и хорошо представляю до сих пор, а вот от падения на меня иконы ничего в памяти не сохранилось, знаю только по маминым рассказам.

Мы с нетерпением ждали прихода красных. Как-то так уже надоела жизнь при немцах, а, кроме того, было ясно, что немцы уйдут, наши придут, так что скорей бы уже это кончилось. Фронт был совсем близко, 7 ноября освободили Киев. Однако почему-то именно на отделяющей нас от Киева сотне километров наступление застопорилось. Прошёл ноябрь, потом декабрь, а наших всё не было.

У нашей семьи была дополнительная причина ждать прихода красных войск: мы мучилась неизвестностью, что там в Киеве с нашими стариками, и ждали момента, когда, наконец, можно будет поехать и узнать.

В последние недели перед уходом немцы начали устраивать облавы на мужчин. Солдаты ходили по домам, забирали и уводили мужчин. Знаю я это только по рассказам, по крайней мере, тогда все об этом говорили и боялись этого. Мы прятались от них в подвале дома. Правда, по тем же рассказам, немецкие солдаты проводили эти обыски без всякой заинтересованности, а как бы «для галочки». Они открывали дверь дома или погреба и на ломаном языке спрашивали: «Пан есть?» Им, конечно, отвечали, что нет, и они уходили. По крайней мере, так рассказывали потом. В этом отношении Белой Церкви повезло. Судя по всему, там стояли регулярные армейские части. Мне приходилось слышать о массовом уничтожении мужчин в других городах, где свирепствовали эсэсовцы. А как мы прятались в погребе, ожидая облав, я помню. И вроде даже припоминаю открывающуюся дверь и слышу голос проверяющего.

А освобождение произошло совсем тихо. Немцы просто отступили ночью без боя. Мне почему-то видится ночь, наша улица с воронкой, и маленькая колонна отступающих немцев. Идут совсем недолго и скрываются за поворотом. Вряд ли я мог это действительно видеть, наверное, вообразил по рассказам взрослых.

А ранним утром, до рассвета появляются уже первые наши солдаты. Тихо, по-видимому, опасаясь засевших немцев, ещё не уверенные, что те ушли. Я так же вижу или воображаю, что вижу, наших солдат. Они стучатся в дверь, им открывают, бросаются обнимать, и начинается всеобщее ликование: «Наши пришли! Наши!»

Было это в первой половине января 44-го года.

А нашим бабушкам и деду таки удалось выжить. Они хоронились в заколоченном доме, стараясь не подавать признаков жизни. Печь топить было нельзя, готовили на керосинке. И ещё боялись, как бы их не выдал собачий лай. Но живущая с ними собака Пушинка, наверное, что-то понимала и не лаяла. По счастью, им не пришлось сильно мёрзнуть – Киев освободили ещё до морозов. Им осталось ждать несколько месяцев воссоединения с нами.


Глава 3. Белая Церковь: дом, двор и город


Как я писал, в Белую Церковь (или просто в Белую, как называла моя мама) мы приехали осенью 1943 года. И прожили в ней около 5 лет.

Как-то так получилось, что очень скоро после освобождения нам предоставили квартиру на нефтебазе. Вообще в системе Укрнефтесбыта, где работали родители, существовал такой порядок. Директора и главные бухгалтера нефтебаз считались номенклатурой треста, они не были привязаны к одному месту, их могли перебрасывать из одного населённого пункта в другой. И в каждом поселяли в квартире, специально отведенной на территории нефтебазы. Всё моё детство, кроме краткого периода оккупации, прошло на этих нефтебазах.

Вскоре после этого папа и мама взяли казённый грузовик и поехали в Киев в надежде застать в живых и перевезти бабушек и дедушку. Вернулись они из Киева все вместе. Какая была радость, когда оказалось, что все живы!

Теперь мы жили все вместе, а вскоре появилась Катя.


Наша семья


В бухгалтерии нефтебазы работали три человека. Казалось бы, зачем столько на такую маленькую организацию, где всего работников было человек 20. Но – социализм это учёт. И без дела они не сидели.

Папа был главным бухгалтером, мама бухгалтером, и была ещё одна должность, уж не знаю, как она называлась, где не требовалась особая квалификация. Вот на этой младшей должности работала сначала такая хорошенькая стройная девушка Вера. По-видимому, к этому времени маме явно не хватало дочери, появилось инстинктивное стремление найти ей замену, опекать молоденькую девушку. Вот в роли такой опекаемой поначалу оказалась Вера. Но она довольно скоро вышла замуж, помню, как мы гуляли на её свадьбе. Это было простонародное застолье, обычное в наших местах, с самогоном и хорошей закуской. Жених показался мне простоватым парнем, не достойным такой милой невесты. Но почему-то вскоре после женитьбы Вера должна была бросить работу – то ли ждала ребёнка, то ли уезжала.

Вот здесь на её месте в конторе появилась Катя, которая, кажется, была её подругой.

Кате к тому времени было около 20 лет. (Родилась она в 1924 году.) Она была крестьянской девушкой, родом из какого-то села неподалёку, на Киевщине. Во время оккупации её забрали в Германию, где она работала у фермера. Особо плохих воспоминаний от того времени у неё не осталось, хозяева её вроде бы не обижали. А после освобождения она не захотела возвращаться в родное село. С одной стороны, это было общее явление – из колхозного села бежали все, кто могли (бежать из этого крепостного состояния могли далеко не все желающие), а у Кати ещё неразрывной частью памяти о селе была память о голодоморе. С другой стороны, у неё довольно плохо сложились отношения с собственной семьёй – не знаю, как и почему, но видеть своих она не хотела. Так что в Белой Церкви она оказалась с твёрдым намерением обучиться какой-нибудь городской профессии и остаться в городе. Так попала на нефтебазу и встретилась с моей мамой.

Перед мамой возникла бойкая, весёлая, открытая, сметливая, располагающая к себе девушка, которой ей так не хватало. Прошло немного времени, и Катя вошла в нашу семью. Будучи по натуре человеком живым и восприимчивым, она довольно скоро овладела и приёмами бухгалтерской профессии, и навыками городской жизни, включая русский язык, и общим стилем жизни нашей семьи. В общем, реально она стала папе и маме приёмной дочерью. Причём дочерью, гораздо лучшей, чем я был сыном. Она прожила с родителями всю их оставшуюся жизнь, заботилась о них и похоронила обоих.

Итак, у нас сложилась семья из семи человек. Со временем она естественным образом уменьшалась. Смерть дедушки была первой смертью, которую я увидел в своей жизни. Вряд ли мои родные, да и я сам сильно переживали, потому что безумный и полусознательный дедушка уже давно воспринимался как не вполне живой человек. Помню, как наш столяр тесал ему гроб, потом дедушку, лежащего в гробу, дорогу на кладбище. О церковном отпевании в то время не могло быть и речи.

Дедушка Миша умер ещё в Белой Церкви, а бабушка Маня уже позже, в Фастове. Расстояние между двумя городками небольшое, её тело перевезли в Белую и похоронили рядом с дедушкой. На их могилах стояло два железных креста. На них таблички, на которых я написал имена и годы жизни.

Почти через три десятка лет я с родителями посетил Белую Церковь, и мы пытались найти эти могилы. Но их не оказалось – всё вокруг изменилось, на месте маленького кладбища был разбит довольно жалкий скверик, и никто из встретившихся нам людей о кладбище не помнил.

А бабушка Уля жила с нами подольше, но потом её забрала к себе тётя Варя.

Так что до моего отъезда в университет неизменных членов нашей семьи было четверо: папа, мама, Катя и я.


Война и победа


Воспоминания о жизни в Белой Церкви мне трудно расположить во времени.

Если же начать с того, что было точно в последние полтора года войны, то вспоминается, как мама с папой волновались, как бы папу не мобилизовали и не отправили на фронт. Часто шла речь о брони, которую он имел, будучи как-никак специалистом (по тому времени бухгалтеры подпадали под эту категорию), но всё же она была не очень надёжной. Я вмешивался в эти разговоры, выражая намерение в случае мобилизации тоже отправиться с папой на фронт.

Начались уже немецкие налёты. Причём мы были в более опасном положении, чем раньше: в дом бомба могла попасть случайно, а такой объект, как нефтебаза, могли бомбить прицельно, да и последствия от взрыва резервуара с бензином могли быть серьёзными. Тем не менее, обошлось – специально нашу нефтебазу так ни разу и не бомбили. И сами эти бомбёжки мне меньше запомнились, чем советские, описанные выше. Может быть, потому, что их было не так много.

Ещё одно воспоминание времён войны. Пришедшая советская власть заимствовала у изгнанных немцев обычай публично вешать врагов. Часто после освобождения населённого пункта на центральной площади вешали некоторых немецких начальников (уж не знаю, по какому принципу отобранных) и украинских полицаев. Довольно широко афишировалась казнь, прошедшая в Киеве, отголоски её дошли и до нас. Нечто подобное было и в самой Белой Церкви, хотя и в меньших масштабах. Многие из окружающих видели казнь, она потом долго и с интересом обсуждалась. Разумеется, без всякого сочувствия к повешенным, общее мнение было, что они это заслужили. Конечно, мои родители не пошли на это зрелище.

Запомнилось 8 мая 45-го года – правда, не деталями, а общей атмосферой напряжённого ожидания. Все уже знали, что война вот-вот должна кончиться, что-то там должны подписать. (Наверное, взрослые знали детальнее, но я понимал только это.) Все репродукторы были включены, и мне кажется, что никто ничем не мог заниматься – только ждали. Но вот день прошёл, и ничего не было объявлено.

А на другой день ранним утром по радио объявили: победа! И вот здесь – атмосфера радости, которую невозможно передать. (Не могу в очередной раз не пожаловаться на свою память.)

По аналогии с днём победы расскажу другой эпизод. Как я писал, папа всю жизнь активно следил за политическими событиями, от корки до корки читал газеты (в основном, «Известия»). В ту пору и ещё долгие десятилетия было принято проводить лекции на политические темы. Занимались этим горкомы и райкомы партии, при которых состоял штат лекторов. Лекторы выезжали в «трудовые коллективы» или просто читали открытые лекции, на которые мог прийти любой желающий. Бытовала общая уверенность, что, во-первых, каждый из таких лекторов очень много знает, а во-вторых, готов рассказать гораздо больше, чем пишут в газетах. И, как ни парадоксально, последнее частично имело место. По-видимому, срабатывал эффект глубоко укоренившейся боязни советской власти перед печатным словом. Как бы в воздухе висело, что представитель власти устно ещё может сказать что-то содержательное, но печатно – никогда. Потому люди, интересующиеся политикой, т. е. значительная часть мужского населения, охотно посещали такие лекции. И вот в одни сентябрьский день 1945 года папа пошёл на одну из них. В ту пору всеобщее внимание было приковано к Японии – несколько дней назад американцы сбросили атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки, и больше всего волновал вопрос: вступит ли в войну Советский Союз? Папа и задал этот вопрос лектору. Придя домой, он нас успокоил, передав ответ лектора: «Ни в коем случае! У нас с Японией договор о ненападении» и т. д. На следующее утро, включив радио, мы услышали, что Советский Союз объявил Японии войну. Но эта война была такой далёкой и нас не касающейся, что не оставила по себе никаких воспоминаний.


Двор нефтебазы


При упомянутом посещении Белой Церкви через тридцать без малого лет мы с родителями зашли и на нефтебазу. Охранник покосился на нас, вызвал кого-то из начальства, мы объяснили, что когда-то давно здесь жили и сейчас хотели бы посмотреть. И, переступив порог будки охранника, я поразился тому, как всё уменьшилось в размерах. Маленький дворик, до всего можно достать рукой.

А в детстве это была огромная территория, целый мир, в значительной мере мне принадлежащий. Интересно, что как раз двор белоцерковской нефтебазы запомнился мне во всех подробностях, и я сейчас бы мог без труда нарисовать его план. Запомнился гораздо лучше, чем более поздние дворы в моём детстве. Минуешь охрану, и сразу слева большой дом. С лицевой стороны контора, там прямо кабинет директора, а справа бухгалтерия. Входишь в неё, и перед тобой стол папы, а с левой стороны столы мамы и Кати. С противоположной стороны дома – вход в нашу квартиру. В ней две большие комнаты и большая же кухня. В одной из комнат спят папа, мама и я, в другой – бабушка Маня, дедушка и Катя, в кухне – бабушка Уля. В кухне большая украинская печь с лежанкой. Какие вкусные вещи готовила в этой печи бабушка! Например гарбуз печений – у меня так до сих пор и не поворачивается язык назвать гарбуз тыквой.

Но главное впечатление от самого двора. Большой (по моим тогдашним представлениям) двор, огороды, свежая трава, много плодовых деревьев. Вообще эти годы вспоминаются мне как годы жизни на природе, почти как в селе. Всё лето я провожу в этом дворе, конечно, бегаю в затрапезных брюках или трусах (о шортах ещё много десятилетий и не слыхивали), в майке и босиком. Подошвы к этому времени у меня уже были хорошо закалёнными, но по острому шлаку, которым были посыпаны дорожки вокруг дома, всё же приходилось ступать осторожно.

Во дворе штук пять огромных шелковиц. Шелковицы обладают замечательными свойствами. Одно из них – ягоды созревают постепенно, дерево при всём желании нельзя объесть сразу. Сколько бы ты ни съел сегодня, завтра появляются новые ягоды. И так всё лето. Второе – ягоды на каждом дереве имеют свой вид и вкус. Например, на шелковице у дома ягоды сладкие и сочные. А на той, что у забора, сухие и кислые, но это имеет свою прелесть. И, наконец, шелковица – дерево, исключительно удобное для лазания. Нижние ветки толстые, висят низко, подтянешься – и ты уже на них. Все ветки крепкие, на них удобно сидеть или стоять, очень увлекательно перебираться с одной из них на другую, дотягиваясь до ягод. Наедаешься до отвала и слезаешь с полностью перемазанными пальцами и губами. Никогда позже я не встречал таких вкусных шелковиц. Наверное, потому, что есть их нужно, прямо срывая с дерева, через короткое время они теряют вкус.

Иное дело вишни. Прежде всего, потому, что над шелковицами я был полновластный хозяин, а вишни – это коллективная собственность, их нужно поделить не только между теми, кто здесь живёт, но и между всеми сотрудниками нефтебазы. Когда они созреют, собирается много людей с вёдрами. Лазать по вишням нельзя, дерево нежное, его легко повредить, потому рвут, стоя на лестницах. Мы с Катей, конечно, тоже принимаем в этом участие. Потом вишни делят, несколько вёдер достаётся и нам. Это уже промышленный сбор, но, конечно, никто не запретит пацану и до того слегка пощипать вишни.


Хозяйство. Питание


Но я упомянул огород. Это особый рассказ. Тянулся наш огород от дома до забора, казалось, что это очень много. Там росло всё, что нужно из овощей: огурцы, помидоры, лук, укроп, кукуруза, дыни, арбузы (по-нашему – кавуны, чтобы не путать с гарбузами). Арбузы, правда, не такие огромные, как мы сейчас видим на базарах, и не такие сладкие, но мы ели с удовольствием. Картошка росла уже не на этом дворе, а на отдельном поле, в километре или двух. Картошку сажали и выкапывали всей семьёй. А на ближних огородах орудовали только бабушка Уля и Катя. К стыду моему, моё участие в этом было минимальным. Однажды мне поручили выполоть бурьян, и одним из первых движений сапкой я снёс себе ноготь на большом пальце ноги. Кровь сочилась вовсю, ногу замотали бинтом. Меня погрузили на подводу (по-русски, наверное, нужно сказать «телегу») и отвезли в медпункт, где перевязали более профессионально и сделали противостолбнячный укол. После этого меня почти совсем не привлекали к работам на огороде, а сапку в следующий раз я взял в руки уже во взрослом состоянии на работе в колхозе.

А по двору бегала домашняя живность – куры и утки. Было их у нас довольно много. Как-то папа привёз из инкубатора ящик с цыплятами, они росли у нас на глазах, и мы их понемногу подъедали. Птица удобная, сама ищет себе пищу, только иногда нужно подкармливать крупой.

Но и это не всё. Рядом с домом был сарай, в котором откармливали кабанчиков. Время от времени одного из них резали. Приходил больший мастер этого дела Семенюк, наклонялся над кабанчиком, чесал ему живот, ласково говорил «Паця, паця», нащупывал нужное место под лопаткой, а через минуту кабанчик уже лежал с ножом в боку. Его долго разделывали, сало укладывалось в погреб, частично шло на базар, набивались колбасы.

У сарая стояли клетки с кроликами. Мы рвали для них траву, а иногда выпускали пастись самих, но тогда приходилось хорошенько присматривать, чтобы не разбежались.

Потом купили корову. Это уже было делом одной Кати, как и последующий уход за ней, Катя в этой области считалась непререкаемым специалистом. Корову назвали Любкой. И корова оказалась замечательной. Катя любила её, ухаживала за ней, разговаривала с ней как с человеком. Молоко она давала исключительно вкусное, такими же были приготовленные из него сметана, творог и масло.

Вообще, как только у нас появился огород, а затем ещё и скотина, голод для нашей семьи полностью кончился. Наступило время сытости. Вообще, мне кажется, что в эти годы наша семья, живущая в небольшом городке, работающая на государственной службе и при этом имеющая небольшое хозяйство, оказывалась в самом выгодном положении по сравнению с большинством соотечественников. Известно, что в селе в эти годы был голод. Голодно было и в больших городах, что мы видели по своим киевским знакомым, время от время приезжающим к нам в гости. Так в одно лето у нас в гостях жила старая мамина подруга по гимназии, мне известная как тётя Нина, с дочерью Таней несколько младше меня. Даже я обратил внимание на то, какие они худые и голодные, как поражались изобилию на нашем столе.

Раз уж я заговорил о питании, необходимо упомянуть о продовольственных карточках, по которым выдавались необходимые дефицитные продукты. Таковых я помню два: хлеб и сахар. С хлебом в это время мы как будто бы не испытывали проблем – получаемого по карточкам хватало, учитывая наличие других продуктов. Хлеб был вполне качественный, особенно если сравнивать его с тем, что был в годы оккупации, но только чёрный. Помню, как я удивился, увидев в 51-м году в Москве белый хлеб в свободной продаже. А вот сахару действительно не хватало. В годы войны, особенно при немцах, его нам заменял сахарин, тоже в ограниченном количестве. Вспоминаю, в каких чудовищных очередях мне приходилось стоять за сахаром даже где-то в году 50-м.

И ещё вспоминаю продукты, которыми нас по ленд-лизу снабжала Америка. Странно, но у меня сохранились более чёткие воспоминания о них, чем у моих сверстников. Мне кажется, что эти продукты, вкусные и качественные, занимали значительную часть в нашем рационе. Что же, мы, т. е. сотрудники белоцерковской нефтебазы, и здесь почему-то оказались в привилегированном положении за счёт обделённых киевлян? Я могу без труда перечислить эти продукты. Яичный порошок, бывший для нас не слишком актуальной роскошью, поскольку были свои куры. Но из него получался отличный омлет. Корнфлекс, с этим словом я познакомился в те годы, не разделяя его на отдельно переводимые части, и с удовольствием встретился с ним как со старым знакомым совсем недавно в Канаде. До чего же хорошо он шёл со сливками из Любкиного молока! И, наконец, знаменитая свиная тушёнка, для людей того времени настолько ассоциировавшаяся с американской помощью, что само её непривычное название казалось взятым из английского языка. К этому добавлю ещё два вида консервов: нечто типа ветчины и уж совсем экзотические китовые консервы – очень вкусные, в широких, но невысоких коробках. Почему-то никто их сегодня не помнит.


Жизнь на нефтебазе


Говоря о нашей нефтебазе, я не сказал о её месторасположении. Она была у самой железной дороги, и к ней вела короткая железнодорожная ветка, по которой подходили цистерны с нефтепродуктами (по-видимому, в основном с бензином). Нефтепродукты перекачивались в три или четыре огромных резервуара. Функционально же нефтебаза была чем-то вроде современных бензоколонок, поставляя горючее окрестным хозяйствам. Отличие от последних в том, что потребителями были только государственные учреждения и колхозы, отпускали нефтепродукты в рамках жёстких лимитов, причём наличные деньги не использовались, а расчёт вёлся только на бумаге. За всем этим и должна была следить бухгалтерия.

Похоже, что нефтебазы, и, в частности, наша, занимали не последнее место в «народном хозяйстве», привлекая к себе внимание «партии и правительства». Во всяком случае, нашу нефтебазу однажды посетил сам Хрущёв. Конечно, в ту пору он ещё не был тем Хрущёвым, которого мы увидели после 53-го года, но всё же – первое лицо на Украине (первый секретарь ЦК КПУ), а тем самым и одно из главных лиц государства. Я издали следил за тем, как он со свитой ходил между резервуарами, а руководство нефтебазы, в том числе мой папа, ему что-то объясняли. Могли ли они тогда себе представить его речь на XX съезде?

Вернусь к нефтебазе. Её воздух весь пропитан запахом бензина, который был для меня естественной и приятной частью окружающей среды и вдыхался как «дым отечества». Двор был набит грузовиками и телегами из колхозов или от городских учреждений. (Кстати, забавно вспомнить: в ту пору телега была куда более привычным видом транспорта, и езда на ней не представляла никакого интереса – то ли дело грузовик.) Рабочие нефтебазы, с ног до головы облитые бензином и перемазанные дизтопливом, вкатывали на эти грузовики и телеги бочки с горючим. Я их всех хорошо знал и был с ними в приятельских отношениях.

Отношения с окружающими – особая тема. Сколько я себя помню, в коллективах, где работал отец, все держались на равных. В общем, мы и жили одинаково со всеми, разве что книги были в доме. А так рабочие нефтебазы тоже не голодали, как правило, имели собственные дома, своё хозяйство. Некоторые строились. (Впрочем, помню одно исключение. Это был уж совсем чернорабочий по имени Карпо, судя по всему, не вполне нормальный и вроде бы не имеющий жилья – по-современному, бомж. Я как-то с ужасом услышал, что он голодает и ест жом, такой корм для скота; было это в голодный 1948 год, так что услышанное выглядело вполне правдоподобным).

Время от времени устраивались общие застолья у нас или у кого другого, иногда на природе. Разумеется, с обязательными бутылями самогона. Папа пригубливал стаканчик, кривился и откашливался. Со мной же было странно. Мама, вообще очень следившая за мной и державшая меня под контролем, в вопросе о водке проявляла несвойственный ей либерализм: «Пусть ребёнок узнает, если хочет. Когда вырастет, не будет кортеть». И я из лихости выпивал полстаканчика самогона. Тем более что в моё время в наших местах так вели себя большинство детей моего возраста. И, как видите, не стал пьяницей.

Вообще странно. Припоминая нашу жизнь в Белой Церкви, я помню только лето. Двор нефтебазы, залитый солнцем (даже дождя не помню), типичные небо и деревья Киевщины, травы – подорожник, спорыш. Беседка, заросшая диким виноградом. Ясно и немного лениво.

Одно только зимнее воспоминание, но кажется, ещё немецкого периода. Я пытаюсь справиться с огромными немецкими (или финскими) лыжами – тяжёлыми, белыми с зелёной полосой. Но это мне плохо удаётся: они застревают в снегу, и я не могу развернуться. Папа их где-то для меня достал. Вспоминается, что они солдатские, но с другой стороны – не слышал, чтобы немецкие солдаты ходили на лыжах. К этому воспоминанию я иногда возвращаюсь, потому что это были мои первые лыжи, а в последующей жизни лыжи для меня немало значили.

И ещё одно. Я всё о дворе, о дворе – а что же дом? Я ведь его тоже представляю хорошо. Только что о нём расскажешь? Я в нём делаю уроки, читаю. Ну, о чтении речь будет позже. А ещё иногда слушаю радио. В то время радио заменяло нынешний телевизор, только не съедало столько времени и не превращалось в манию. Вот и я слушал главным образом литературные и детские передачи. Последние были не такими плохими. Например, беседы профессора Глобуса – в них в занимательной форме давалось немало интересных сведений. (Позже, в университете Глеб Сакович, о котором ещё будет идти речь, представлялся как профессор Глобус.) А по утрам перед школой я слушал Пионерскую зорьку.


Феб


Помимо всей хозяйственной живности, о которой я сказал выше, у нас был пёс Феб. Кажется, иногда были кошки.

Вообще наша семья была неравнодушна к собакам. И до моего рождения, и при мне до самого моего отъезда у родителей обязательно была какая-нибудь собака. Я помню рассказы о необычайно умном и злом псе по имени Макс, который был ещё до меня. В Киеве и недолго в Белой у нас была собака Пушинка, о которой я писал. В условиях жизни на нефтебазах держать собак было естественно, а и им самим хорошо жилось на природе.

Вскорости после того, как Пушинка сдохла, мой приятель Шура Семенюк однажды принёс мне маленького чёрного щенка, который всем нам очень понравился. В то время я читал «Мифы древней Греции», а потому решил дать ему какое-нибудь мифологическое имя. Подбирал я его по удобству звучания и остановился на имени Феб. Мне как-то не пришло в голову, что имя светлого бога, покровителя муз не очень подходит чёрному псу. А вырос он в небольшого, но красивого иссиня чёрного пса с белыми лапами и гладкой жёсткой шерстью. Впрочем, он был беспородным – как у нас говорили, дворянской породы.

Вскоре после появления у нас Феб пережил аварию – кажется, попал под велосипед, и ему повредило правую лапу. По-видимому, был задет нерв. После этого бегал он по-прежнему на четырёх, хотя и прихрамывал. Но сидел, приподняв правую лапу, и она равномерно подрагивала. Как будто дирижирует, – говорила мама.

Феб стал для меня отличным товарищем, сопровождающим меня во всех играх. На его примере я понял справедливость высказывания: собака – друг человека. Мы чувствовали, что он к нам безгранично привязан. Приятно было откуда-нибудь возвращаться в дом – он сразу бросался к тебе с такой радостью. Особенно после долгих поездок, которые иногда бывали у папы.

Мы несколько разбаловали его слишком комфортными условиями жизни. Спал он в доме на мягкой подстилке. Спал только на боку, как человек, положив голову на маленькую подушечку, чего я никогда не видел у других собак. Когда постарел, его стали укрывать одеялом. Он часто взвизгивал во сне – по-видимому, видел какие-то собачьи сны.

Мама, по своему обыкновению, несколько переусердствовала с его кормлением. Вообще в нашей семье было принято накладывать всем большие порции, уговаривать есть больше, в результате чего люди напрочь лишались аппетита. Сам я начал чувствовать аппетит (а вернее, голод) только после того, как покинул родительский дом. Не миновал этот обычай и Феба. В миску накладывалась еда, его подтаскивали к ней и начинали уговаривать. Он увиливал, пытался спрятаться под кроватью. И здесь мама пускалась на хитрость. Она радостно восклицала: «Ивасик пришёл!» И Феб, ожидая увидеть папу, выскакивал из-под кровати, тут его хватали и тащили к миске с едой. Позже, когда я уехал, его вызывали криком: «Миша приехал!» Интересно то, что пёс, при всём своём уме, был настолько доверчив и настолько ждал встречи с любимым хозяином, что изо дня в день покупался на одну и ту же уловку.

Феб ездил с нами из города в город и окончил свои дни уже после моего отъезда, в Донецке, в городских условиях, мало приспособленных для собачьей жизни. Как он радовался, когда я приезжал! Он был уже совсем старым. Однажды я, играясь с ним, побежал, чтобы он меня догонял. Папа строго отчитал меня – разве можно так обращаться со старой собакой. Смерть Феба родители тяжело переживали («Как будто человек умер», – говорила мама) и после этого собак больше не заводили.

Говоря о жизни на нефтебазе, нельзя не упомянуть одного традиционного развлечения. К нам время от времени, как помнится, не очень редко, приезжала кинопередвижка. Появлялась она к концу рабочего дня. Киномеханик заходил в клубное помещение, что-то колдовал со своей аппаратурой, понемногу сходился народ. Одним из первых в зале появлялся Феб, очень любивший это зрелище. Он садился перед первым рядом посредине, уставившись мордой в экран, и дирижировал лапой. «Феб пришёл, можно начинать», – смеялись рабочие. Так я повидал кучу фильмов. Тех же «Без вины виноватых», о которых как-то упоминал.

Здесь маленькое отступление о собаках. Любовь к собакам у меня врождённая, такова вся наша семья. Впоследствии такой же собачницей оказалась и Ирина, такими выросли и наши дети, и внучка Машенька. Встретив собаку, мы любим с ней поговорить, а если есть хозяин, то с его разрешения и погладить. И надо же – в Белой Церкви меня однажды собака укусила. Не помню, как это было, но я к этому повода не давал. Мама тотчас рассудила, что нормальная собака меня укусить не может (действительно, с чего бы?), следовательно – собака бешеная. И меня долго водили на прививки, процедура довольно неприятная. Но, по счастью, на моё отношение к собакам этот неблаговидный поступок одного из их сородичей не повлиял.


Юра Олифер


Я писал, что время от времени у нас гостил кто-нибудь из Киева. С одним из таких гостей моя судьба и дальше переплеталась довольно часто, я дружен с ним до сих пор. Это был мой двоюродный брат Юра (официально – Георгий) Олифер, сын тёти Вари и Онуфрия Сидоровича (о них я уже упоминал). Много позже мой маленький сын Ваня называл его «братом Юрой», и с тех пор это наименование привилось в нашей семье.

Брат Юра был студент, как раз перевёлся из Ленинградского политехнического в Киевский, поближе к родителям, которые в это время жили в селе Ставище недалеко от нас. Учился и перевёлся вместе со своим братом Виктором. Однако Виктор у нас в Белой не бывал (или почти не бывал), да и дальше общаться с ним мне довелось значительно реже.

Юра появился как-то вдруг, без предупреждения и сразу завоевал мою симпатию. Живой, весёлый, общительный. И, конечно, голодный. С ним был неизменный фотоаппарат – самый простенький, но по моим тогдашним представлениям – чудо техники. Он много снимал и дарил фотографии, маленькие, 6 на 9, но и они меня восхищали. Эти фотографии остались практически единственным визуальным свидетельством того времени. Добавлю, что многими аналогичными свидетельствами Юра обеспечивал меня и позже: он занимался фотографией серьёзно, и это сохранилось на всю жизнь.

Юра рассказывал всякие весёлые истории, со мной держался по-дружески. Пел студенческие песни, одной из них меня обучил:

«В Москву приехал Джордж из Динки-джаза

Пополнить там познания свои.

Решил среди студентов

Искать он инцидентов

И вскоре докатился до МАИ.»

(«Джордж из Динки-джаза» был популярный английский фильм военного времени; на мотив из него и была сложена студенческая песня.)

Наверное, Юре у нас понравилось, и он стал к нам время от времени наезжать. Впрочем, мне кажется, что он всюду чувствовал себя легко и со всеми на равной ноге – комплексов у него явно не было.


Город. Кино


Я всё о нашем доме и дворе, а надо рассказать и о городе. Мне сейчас трудно судить, насколько далеко мы жили от его центра, всё никак не соберусь съездить в Белую. По тому времени казалось, что далековато. От нефтебазы нужно было идти довольно длинной почти сельской улицей мимо хаты, в которой мы жили сначала. По ней приходишь на цепочку улиц, как бы городских, почти шоссе, с домами городского типа, иногда в три-четыре этажа, с относительно оживлённым движением: запряжённые лошадьми телеги попадаются уже реже, а больше грузовики и виллисы. С какого-то момента начинается улица Переца – странное название для советского городка – с населением подстать этому названию: старые евреи на лавочках у своих небольших домиков. Вообще во всех городках моего детства евреи встречались гораздо чаще, чем в последующей жизни; среди моих одноклассников их была чуть ли не половина.

Вернёмся, однако, на улицу Переца. Она приводит уже в самый центр, с большими домами и магазинами. Здесь находится и главное здание, собственно ради которого я и добирался до центра, – кинотеатр. Сейчас кажется, что бывал я там частенько, – наверное, несколько раз в месяц. Так же я бегал в кино потом в других городках. (Забавно, но я прекрасно помню кинотеатр в Белой, когда был поменьше, чуть похуже в Фастове – постарше, и совсем не помню кинотеатр в Смеле, где был совсем большим). Фильмы, виденные в разных городках и в разное время, у меня смешались в общую кучу, не помню, где и когда я их видел. В основном это были трофейные фильмы, среди них признанная ныне классика: «Тарзан», «Путешествие будет опасным» (в оригинале «Дилижанс»), «Девушка моей мечты», «Серенада Солнечной долины», «Судьба солдата в Америке» (советское пропагандистское название), «В старом Чикаго» и многое другое. Разумеется, шли фильмы и из советской классики: «Броненосец Потёмкин», «Потомок Чингиз-хана», «Путёвка в жизнь», «Волга-Волга», «Цирк», а также современные: «Подвиг разведчика», «Встреча на Эльбе», «Щедрое лето», «Русский вопрос». Большинство из последних носили явно пропагандистский характер, рекламируя счастливую жизнь в советских колхозах или разоблачая «поджигателей войны». Конечно, я назвал незначительную часть того, что видел, и даже того, что помню (и без того боюсь, не утомил ли возможного читателя). А список привёл для того, чтобы последний представил себе репертуар того времени. Я очень любил кино, о большом впечатлении от фильмов может свидетельствовать то, что кое-что из них запомнилось до сих пор – кстати, зачастую лучше, чем события внешней жизни. Я глотал приключенческие фильмы, а нередко встречающиеся серьёзные давали, наряду с книгами, пищу для размышлений. Могу назвать два из них: «Побег с каторги» – добротный американский социальный фильм, поразивший меня именно темой тюрьмы; и «Я обвиняю» – фильм об Эмиле Золя с упором на дело Дрейфуса. (Уже в старшем школьном возрасте я познакомился с итальянским неореализмом, но это другой период. А оба названные фильма видел именно в Белой).

В кино я приходил обычно днём в воскресенье. Перед этим полагалось купить порцию мороженого. Продавец стоял рядом с кинотеатром, перед ним большой чан с мороженым, он клал в специальную давилку маленькую круглую вафлю, затем мороженое, чуть побольше или поменьше – в зависимости от цены, затем снова вафля, и выдавливал порцию. Порции были мизерными, самая большая из них в несколько раз меньше тех, которые много позже я увидел в Москве. Съев мороженое, я покупал билет и заходил в фойе, встречавшее огромным лозунгом – белым по красному – из Ленина: «Из всех искусств для нас важнейшим является кино». За тяжёлой красной шторой был небольшой зал.

Стоит сказать, что кинотеатр был едва ли не единственным местом, куда меня отпускали из дому (кроме, конечно, школы, да ещё библиотеки). Ограниченный пределами дома и двора, я страшно завидовал своим сверстникам, которые могли свободно гулять всюду в течение всего дня. Неуютность от этого ограничения свободы по сравнению с окружающими стала заметной частью моего мироощущения, своего рода комплексом. Но это уже другая тема.

Говоря о кино, упомяну о нескольких посещениях театра. Своего театра в Белой Церкви не было, и в обоих запомнившихся мне случаях это были какие-то гастролирующие труппы – довольно жалкие, даже по моим скромным представлениям. Да и зал был жалкий, маленький провинциальный клуб, не шедший ни в какое сравнение с залом Театра оперетты в Киеве, где, как я писал, мне уже довелось побывать. Так что особого впечатления не осталось, хотя я и был рад, что побывал хоть в каком-то театре. Сами же спектакли были: «Принцесса Турандот» и „Маруся Богуславка”, патриотическая, или, как сказали бы позже, националистическая пьеса из украинской истории.

(Забавная штука. Я начал писать о театре, и тут же вспомнил своё, наверное, первое посещение театра в самые древние времена, ещё до войны. Это был кукольный театр. Его месторасположение я тоже хорошо запомнил – там же, где он оставался до самой перестройки, в здании прежней и нынешней синагоги Бродского. В пьесе шла речь о каком-то чучеле, и пели песню: «Чучело, чучело, ты меня замучило»).


Подарки родителей


Я долгое время мечтал о велосипеде и выпрашивал его у родителей. Наконец, мне его подарили, наверное, за какие-нибудь успехи в учёбе. Некоторое время я усиленно его эксплуатировал – не только носился по двору, но выезжал за ворота и доезжал до самого центра города. С ним связано два эпизода. Однажды я ехал по упомянутой улице Переца, моя штанина застряла между цепью и зубьями, я потерял управление и наехал на прохожего, который отругал меня и надавал по шее. В другой раз уже у нас во дворе я слишком разогнался, не успел свернуть и врезался в доску почёта. Это кончилось плачевно не только для меня (разбитое колено и физиономия), но, что печальнее, для велосипеда: совершенно изогнутое колесо, переломанные спицы и тому подобное. Не помню, удалось ли вообще его после этого починить.

Другой подарок родители сделали по собственному почину. Юрин фотоаппарат произвёл на них настолько сильное впечатление, что они решили, что и мне будет приятно приучиться к этому делу. Мне подарили фотоаппарат, маленький, смешной, делавший крохотные квадратные фотографии где-то примерно 5 на 5 сантиметров. В ту пору фотография была занятием хлопотным, нынешнему поколению этого не понять. Отснятую плёнку сам фотограф должен был проявлять, то есть последовательно выдерживать в двух жидкостях – проявителе и закрепителе. Обе он готовил самостоятельно из купленных в магазине реактивов. Потом на специальном хитром приспособлении (кто упомнит его название?) изображение переносилось с негатива, т. е. плёнки, на фотобумагу (миную описание процесса), а последнюю снова нужно было подвергать воздействию проявителя и закрепителя. Всё делалось в совершенно тёмной комнате, слабо освещаемой красным фонарём.

Описанная процедура получалась у меня довольно плохо. Какие-то фотографии получались, но очень низкого качества. Мама нашла выход – отдала меня в обучение профессиональному фотографу. Не знаю, пришлось ли ей доплачивать или он сам был заинтересован в моей бесплатной помощи. В общем, я некоторое время являлся в фотоателье на улице Переца и наблюдал за процессом фотографирования: фотограф (еврей, конечно) усаживал клиента, устанавливал штатив, вставлял в аппарат фотопластинку (или как она там называлась), говорил «Спокойно, снимаю», снимал крышку с объектива и снова надевал. Потом клиент уходил, а он в лаборатории колдовал сначала с негативом, потом с самими фотографиями, я при этом присутствовал, наблюдал, в чём-то ему помогал. Но учеником оказался никчемным – фотографии мои лучше не стали, и довольно скоро я вообще утратил интерес к этому делу.

Заодно расскажу ещё об одном родительском подарке, тоже не пошедшем мне на пользу. Это были часы, большие карманные часы, которые я с гордостью положил в боковой карман пиджака. Через несколько дней в этом пиджаке с этими часами я пошёл в кино. А домой вернулся уже без часов – то ли по дороге, то ли на сеансе их у меня вытянули.


Поездки в Киев и в Ставище


Как помните, Белая Церковь расположена сравнительно недалеко от Киева. И отцу по служебным делам нередко приходилось в нём бывать – едва ли не каждый месяц, потому что он часто возил в главк месячные отчёты. Почти каждый раз возвращался с подарком – привозил мне книгу.

Я же этим поездкам очень завидовал. Вообще Киев занимал в моём сознании примерно то место, что Москва у трёх сестёр: я чувствовал себя изгнанным из настоящего большого города с большими домами, парками, памятниками и всей душой тянулся к нему.

Несколько раз, не очень много, мне тоже удалось побывать в Киеве с папой, а иногда и вместе с мамой. В ту пору как-то не было принято пользоваться поездами, так что добирались мы на какой-нибудь машине, идущей от нефтебазы, чаще на грузовике. (Грузовики тогда были приспособлены для перевозки пассажиров: в кузове размещались скамейки, над ним натягивалась брезентовая крыша).

Почему-то вид разрушенного Киева у меня связывается именно с первой поездкой в него из Белой, уже после войны, хотя, например, Крещатик был весь в развалинах и при немцах. Когда же я там появился, развалины, напротив того, уже начали разбирать, там копошились люди, кажется, немецкие военнопленные.

И, тем не менее, мне приятно было пройти по знакомым улицам. Запомнились и здесь старушки на скамейках у домов, говорящие по-еврейски, – теперь это всё ушло в далёкое прошлое. Очень вкусным показалось столовское питание – котлета с макаронами.

Большим и запоминающимся событием для меня стало первое в жизни большое самостоятельное путешествие. Даже не знаю, как мама решилась меня отпустить.

Это была поездка в гости к тёте Варе в Ставище. Междугородного автобусного сообщения в ту пору не знали, добираться можно было только на машинах. Ловить нужную машину следовало при выезде из города, на так называемой гатке (плотине) через Рось. Кто-то из взрослых, наверное, Катя, отвёл меня на гатку, остановил нужную машину и договорился с шофёром. А в Ставищах меня уже ожидала тётя Варя. Большой разницы с нашим домом я не почувствовал – ведь мы тоже жили практически в сельских условиях. Время было летнее, там же проводил каникулы и брат Юра, что меня очень радовало. Запомнил одну нашу проделку: мы (по его инициативе) выцеживали готовящуюся вишнёвую наливку из большой бутыли, а туда добавляли воду. Такую наливку я любил с раннего детства – у нас её готовила бабушка Маня. Позже Юра со смехом рассказывал, как его мама удивлялась, почему наливка оказалась такой слабой.


Пионерлагерь


Была у меня и ещё одна, более длительная отлучка от дома: летом меня отправили в пионерлагерь в Ворзель. (В каком году это было? Может быть, уже после 8-го класса в Фастове? Нет, всё-таки скорее в Белой).

Моему отъезду предшествовало беспокойство мамы: как же это отпускать Мишу, одного, что там с ним будет? Сам лагерь мне запомнился мало. Помню только, что меня очень радовало, что я теперь вроде как самостоятельный, совсем без родительской опеки. Пионерское начальство не в счёт – оно установило какие-то формальные ограничения, а мною специально не заботилось. Жили в больших палатках, это мне тоже нравилось. С ребятами у меня никаких серьёзных отношений не установилось – ни дружбы, ни вражды. В палатке у нас был довольно славный парнишка, манерам и умениям которого я даже немного завидовал (что со мной случалось нечасто). У него была очень привлекательная манера поведения – держался он твёрдо, уверенно, но не нагло. Не имел обыкновения сквернословить, что тоже встречалось нечасто. А главное – был отличным рассказчиком и выдумщиком, по вечерам рассказывал нам бесконечные приключенческие истории своего сочинения. И, тем не менее, мне так и не случилось с ним подружиться. Наверное, помешала робость.


Глава 4. Белая Церковь: школа


После освобождения. 3-й класс


Пора рассказать о школе.

После двух лет обучения в Киеве у меня наступил естественный полугодичный перерыв. Здесь, в Белой Церкви, при агонизирующем оккупационном режиме отдавать меня в школу не было никакого материального стимула, и никому это не приходило в голову.

Новые, советские школы стали открываться сразу же после освобождения. Красные вернулись в январе 44-го, а школы заработали уже в феврале. В одну из них, в 3-й класс меня тотчас же и отдали.

Это была украинская школа. Об обучении в ней я совершенно ничего не помню, кроме того, что в классах было очень холодно. И того, что здание было маленькое, и учились в три смены.

Так как учебный год в нашем городе начался в феврале, то предполагалось, что будет он сокращённым и продолжится где-то до конца осени, после чего наступит следующий, тоже сокращённый, но кончающийся естественным образом – к лету. Однако мне в таком режиме учиться не довелось. В сентябре открылась новая школа, уже русская, и родители решили отдать меня в неё. Здесь учебный год начался уже нормально, в сентябре. Третьего класса я так и не окончил, вряд ли были какие-то документы о двух предыдущих, но в то время наличием подобных документов особенно не интересовались. В сентябре 1944 в возрасте 9 лет я оказался в 4-м классе, сильно опередив своих сверстников. Они, как правило, в результате войны теряли один – два года учёбы, а я, напротив того, год выиграл. Так и был я все школьные годы на 2, а то и на 3 года младше своих одноклассников, и только немногие из них были старше меня всего на год. То же повторилось потом и в университете.


Вообще о школе


Рассказу о белоцерковской школе предпошлю несколько слов, характеризующих моё школьное обучение в целом.

Учился я хорошо. Наверное, более-менее так же учился бы и в случае, если бы был предоставлен сам себе, но срабатывал ещё один фактор: за моим обучением очень следили родители, особенно мама. О том, чтобы мне помогать, речи не было, как не было и надобности. Вмешательство мамы сводилось к тому, что она регулярно следила за моими оценками. Каждая четвёрка считалась ЧП, перед концом четверти только и было заботы, не окажется ли у меня четвёрки в табеле. Ну, а несколько заработанных за мою школьную карьеру троек воспринимались как конец света. Нечего и говорить, что мама регулярно посещала родительские собрания, нередко и так заходила в школу, разговаривала с учителями, особенно с теми, по чьим предметам мне угрожала четвёрка в четверти. Плохая успеваемость (несколько текущих четвёрок) грозила мне не только неприятным наставлением, но и невручением приготовленного подарка. Так привезенная мне из Киева книга («Порт-Артур» Степанова), к моему огорчению, была спрятана в сундук, пока я не исправлю нескольких четвёрок. Конечно, такая опека меня заметно угнетала, но, к счастью, не отбила охоту к учёбе. Стыдно было и перед товарищами, ни у кого из которых родители подобного рвения не проявляли. Я готов был провалиться под землю на торжественном вечере по окончании 7-го класса, где подводились итоги, раздавались аттестаты и грамоты, звучали похвальные речи, а мою маму поздравили с таким замечательным сыном. Она же в ответ поделилась родительским опытом, посоветовав другим родителям так же внимательно следить за школьными успехами своих детей.

Однако, из года в год, если у меня в четвертях и попадались четвёрки, то все годовые оценки были пятёрки, за чем следовала похвальная грамота, которую мама с гордостью складывала вместе с предыдущими. Так же я получил какой-то особенно похвальный аттестат о неполном среднем образовании – в Белой Церкви я как раз успел окончить 7 классов, а это была ступень в образовании. (В то время было три ступени школьного образования: начальное – 4 класса, неполное среднее – 7, среднее – 10. Начальное было обязательным, и осуществлялся переход к обязательному неполному среднему. После 7-го класса можно было поступать в профучилище или в техникум, а можно и вообще не учиться. Но большинство моих соучеников продолжали учиться в 8-м классе).

А мои школьные интересы были таковы. Из всех уроков любимыми были математика и русская литература. Математика была интересна сама по себе, а, кроме того, мне очень повезло с учителями, все они были хорошими специалистами и вызывающими уважение людьми.

С литературой было труднее – идеологический предмет включал заметную долю демагогии, но сам предмет изучения был исключительно интересен по существу. Впоследствии мне часто приходилось слышать от разных людей, что школьные уроки оттолкнули их от литературы. Я же считаю, что школьные уроки были для меня полезными. И не потому, что имел хороших учителей – они-то как раз были разными. Но школьная программа была полезна тем, что позволила увидеть русскую литературу в историческом процессе. Без этого я видел бы в ней только отдельных авторов, как вижу до сих пор в других литературах. Я веду речь об изучении в старших классах и даже эже – с 9-го до середины 10-го (это в моё время), от Пушкина до Шолохова, дальше уже был в основном мусор. А всё, что было до Пушкина, (за исключением, может быть, Крылова) я бы в школе не учил, это предмет специального интереса.

Уроки русской литературы отличались одной замечательной особенностью (не знаю, как сейчас, так было в моё время, сталкивался я с этим и позже). Это были единственные уроки, на которых не только разрешались, но и поощрялись дискуссии. Более того, дискуссии были формой учебного процесса. На первый взгляд, шло обсуждение далёких от нас тем, и звучали они казённо: образ Татьяны Лариной, образ Пьера Безухова. Но обычно с самого начала возникала какая-то моральная проблема: правильно ли поступила Татьяна Ларина, отказав в своей любви Онегину? И этот вопрос вдруг глубоко волновал мальчиков и девочек, напоминал им о каких-то собственных жизненных проблемах, каждый хотел высказаться. А герои литературных произведений становились для них живыми людьми. И здесь даже не требовалось высокой квалификации учителя – лишь бы он не был настолько глуп, чтобы заглушить голос самих учеников.

Чуть меньше меня интересовали физика и история. В истории отпугивала её необъятность по сравнению с литературой. В литературе я чувствовал себя владеющим предметом – о каком бы писателе ни шла речь, я, как правило, его читал и знал значительно больше, чем требовалось программой. А вот в истории почти каждая тема была новой, я понимал, что мои знания слабы и несовершенны, и жизни не хватит, чтобы довести их до надлежащего уровня.

Украинская литература не была для меня настолько интересной, как русская, – и как школьный предмет, и «по жизни». И вот что характерно – этот предмет не располагал к обсуждению. За все школьные годы я не припомню ни одной интересной дискуссии по украинской литературе – и это при тех же учителях.

А уж совсем скучными были такие предметы, как география, биология, химия.

В заключение темы хочу высказать две общих оценки.

Первая – в течение всего пребывания в школе меня угнетала атмосфера советской идеологической демагогии, пропитавшая учебники и подчинившая себе учителей. Осадок от этого остался на долгие годы.

Вторая – несмотря на это, скажу несколько добрых слов о советской школе того времени. Ведь я учился не в каких-нибудь привилегированных, а в самых рядовых провинциальных школах. И всё же там было много хороших учителей, которые любили своё дело и хотели передать детям знания. Зачастую это им удавалось гораздо лучше, чем удаётся сегодня как в нашей стране, так и на Западе. Кроме того, советская школа выгодно отличалась от нынешней украинской своей языковой политикой: русские и украинские язык и литература в ней преподавались на равных и в равном объёме. (Я уже не говорю о том, что родители свободно выбирали школу с желаемым языком преподавания).


4-й класс


Вернёмся к моей белоцерковской школе – той, где я учился с 4-го класса.

Обучение в ней началось не вполне удачно. Совершенно не было учебников, а уроки всё равно задавались. Здесь я проявил нерасторопность, не раздобывал задачника (их было один или два на класс), соответственно не делал домашних заданий и получал двойки. Впрочем, это продолжалось недолго.

Весной же я сдал экзамены по русскому языку и арифметике, получил табель с пятёрками и похвальную грамоту. Запомнилось, как страшно было идти на первые в моей жизни экзамены. Однако, когда начался письменный экзамен по русскому языку – изложение по рассказу Толстого «Акула», страх куда-то прошёл, я увлёкся и писал с интересом. Таким образом, я перешёл первый официальный учебный рубеж, получив право писать в анкетах, что имею начальное образование.

Кстати, с течением лет становилось легче с учебниками. Уже в 5-м классе выдавали по учебнику на 2-3 человек. А позже учебники в школе накапливались, использовались прошлогодние и поступали новые, так что мы были почти полностью ими обеспечены. А мне, как отличнику, при распределении обычно доставались самые свежие.


5-й класс. Екатерина Ефимовна


5-й класс – это была совсем другая жизнь. Много новых предметов. А главное – по каждому из них свой учитель. (Раньше в классе была одна учительница).

Классным руководителем была учительница русского и украинского языка и литературы Екатерина Ефимовна Федосеева. С ней нам очень повезло. Это была пожилая (по моим тогдашним представлениям) серьёзная женщина, интеллигентная, педагог старой закалки, казалось, такие должны были преподавать в гимназиях. Вряд ли можно сказать, что ученики её любили, поскольку наши отношения были лишены эмоций, но, безусловно, уважали, были уверены в её знаниях и справедливости. Моя мама сразу с ней познакомилась, а потом даже как-то подружилась. Екатерина Ефимовна стала бывать у нас в доме, разговаривала в основном с мамой, но иногда и со мной. Дружба мамы с учительницей не очень меня радовала – это как-то не соответствовало моим представлениям о необходимой дистанции в отношении с учителями, да и товарищи могли не одобрить.

Муж Екатерины Ефимовны тоже был учителем нашей школы и преподавал математику – правда, не в нашем классе. Это был высокий мужчина, тоже пожилой, лысый, но с усами, за что получил прозвище Кот. И вот однажды мой друг Олег Губанов сказал свежую новость: «Знаешь, Кота арестовали». Я опешил: «За что?» – «Так и надо, он наших людей продавал». – «Как продавал?» – удивился я, восприняв последние слова буквально. Но, разумеется, никакой информации по этому поводу Олег не имел, и его слова означали просто выражение доверия органам и осуждение арестованного. Мне показалось, что я сразу ощутил, как поникла Екатерина Ефимовна, и я проникся сочувствием к ней. «Пусть бы она к нам почаще ходила», – подумал я. Но как раз ходить к нам она теперь стала реже. К чести моей мамы, она после этого вместе со мной побывала у Екатерины Ефимовны. (Нужно знать степень её запуганности, чтобы оценить этот шаг). Мне запомнилась моя учительница, вся опустошённая, в маленькой комнатке, откуда, казалось, только что вынесли покойника.


Другие учителя


Запомнил я немногих из учителей.

Вот ещё один из них – учитель математики по фамилии Меламед. Собственно, эта фамилия прекрасно могла бы быть и прозвищем, но прозвали его Руб-Пять. Прозвали за сильную хромоту. Когда он шёл по коридору, мы слышали печатающиеся шаги и отчётливо различали: Руб – Пять – Руб – Пять… Руб-Пять был невысоким, но крепким мужчиной, с явно семитской внешностью, характерным акцентом и не очень правильной русской речью. Свой предмет он знал и объяснял хорошо, а ученики его побаивались. Не помню, чтобы он к кому-нибудь придирался и портил жизнь, но держался строго и ещё более строго ставил оценки. Журнал пестрил двойками, впрочем, довольно справедливыми. Своё знакомство со мной он начал с того, что выставил кучу четвёрок. Когда к нему прибежала моя испуганная мама, он её успокоил: четвёрка – очень приличная оценка, он и сам знает математику на четвёрку, а на пятёрку её знает только Господь Бог. Впрочем, через некоторое время он, по-видимому, решил, что в овладении математикой я приближаюсь к уровню Господа и стал мне иногда ставить пятёрки, перенося их в четвертные и годовые оценки.

Выплывают передо мной лица и других учителей, у некоторых могу вспомнить имена-отчества или фамилии. Но трудно вспомнить о них что-нибудь, достойное упоминания.

Вот разве что учительница немецкого языка Эмилия Адольфовна. Старушка – божий одуванчик, кажется, подуй – и улетит. Как она только сохранилась после всех этих депортаций и оккупаций? К чести моих соучеников, никто из них никогда не попрекнул бедную старушку немецким происхождением, что вполне бы соответствовало общему стилю тех лет. Помню, как она радовалась, когда было объявлено об образовании ГДР: «Я же говорила! Я же ожидала!» Радовалась осуществлению своей мечты о том, что вместо Германии гитлеровской мы все увидим Германию нашу, хорошую, что можно будет уже не стыдиться и не бояться быть немцем. Что же касается самих уроков немецкого, то на меня незабываемое впечатление произвел лозунг, прочитанный на первых страницах моего первого учебника: “Es lebe unserer Fьhrer Genosse Stalin!” Этим подтверждалось, что товарищ Сталин является нашим фюрером, что мне показалось в высшей степени справедливым.


Школьные товарищи


Но хватит об учителях – расскажу о школьных товарищах.

По внешним предпосылкам отношения с ними у меня должны были бы складываться не слишком хорошо. Большая разница в возрасте, и не в мою пользу. Я был на полголовы ниже их и заметно слабее физически, а в этом возрасте это существенный минус. Я был примерным учеником и отличником, а лихие хлопцы бравировали пренебрежительным отношением к школьным наукам. К тому же я весьма не любил давать списывать – дескать, это нечестно. Я был домашним мальчиком, почти не выходившим за ограду своего двора, а хлопцы носились целые дни по городу и парку, не пропуская чужих садов и огородов. Наконец, я не курил и не употреблял грубых ругательств. (Единственным пороком, в котором я не отставал от сверстников, была выпивка).

И, несмотря на всё это, во всех детских коллективах у меня были отличные отношения с ребятами, я считался хорошим товарищем, ни с кем не конфликтовал (за редкими исключениями, о которых позже).

Вообще у ребят было чутьё к тому, как ты получаешь знания. Они не любили зубрилок, но вполне уважали того, кто учится естественно и с интересом. Характерны дававшиеся мне прозвища. В 5-м классе меня прозвали Философом – ребята только что познакомились с этим понятием в курсе истории древнего мира. А в 7-м я уже был Академиком.


Олег Губанов и Коля Феклушкин


В каждом из мест, где я жил в детстве, у меня было несколько друзей – без этого я как-то и не представлял жизни. С довольно раннего времени эта дружба носила духовный характер – хотелось обсудить прочитанные книги, поделиться политическими взглядами, что по тому времени было небезопасно. По мере взросления это становилось всё серьёзнее. И сейчас я вспоминаю своих детских друзей с благодарностью. Не представляю, как бы мне жилось без общения с ними. Но, тем не менее, ни с кем из них у меня никогда не сохранялось связей. Уехал – потерял старых друзей, нашёл новых. Такая непрочная дружба.

В белоцерковской школе у меня было двое друзей. Оба они приехали в наши края издалека: упоминавшийся Олег Губанов – из Баку, а Коля Феклушкин – откуда-то с российского севера, условно говоря, из-под Архангельска. Выглядели они по-разному: Олег – красивый, тонкий и смуглый, а Коля – несколько увалень, медлительный, но способный иногда приходить в ярость (что мне случалось испытать и на себе). Каждый из них тосковал по своим местам и расписывал их прелести. По рассказам Олега я представлял себе Баку как райское место, с морем, солнцем, разноплеменным народом. Не случайно именно Олег познакомил меня с Александром Грином, дав почитать его книгу. А Коля, как человек, тоже близкий к морю, хотя и другому, увлекался Джеком Лондоном. Помню, прочтя «Морского волка», мы с ним спорили о Вульфе Ларсене: для Коли он был идеальным героем, я же его осуждал за позицию одинокого волка, презрение и пренебрежение к другим людям. Почему-то в памяти Коли его места представлялись как очень богатые: «Ну, если у нас появится нищий, ему все так всего надают».

Олег был, по-моему, единственным школьным товарищем, бывавшим у нас дома. Мама питала к нему некоторую слабость, норовила получше накормить, что было делом явно не лишним. Зачастую он доедал свою порцию с трудом, приговаривая: «Чем добру пропадать, пусть утроба лопнет». А мама радовалась и ставила его мне в пример.


Школьная жизнь


Что мне вспоминается из школьного товарищества и школьной жизни той поры? Плохого, каких-либо признаков испорченности не могу вспомнить. Ну, курили, ну, сквернословили. Воровали морковку, и один раз даже я принимал в этом участие и чуть не попался. Вот и все грехи моих товарищей.

В те годы провинциальная школа имела одно преимущество: нас миновало глупое нововведение раздельного обучения. Мы учились вместе с девочками и тем самым оказывались в более естественной и здоровой моральной атмосфере. При всей показной грубости моих товарищей никто из них не решился бы выругаться при девочке. Отношения были чисто товарищеские, конечно, зачастую окрашивающиеся детской влюблённостью. Могли написать любовную записку. Иногда мальчик «дружил» с девочкой – это значило, что он провожает её до дома или идёт с ней в кино. Возможно, кому-нибудь случалось поцеловать девочку, но счастливец не позволил бы себе нескромность сообщить об этом приятелям.

Загрузка...