Но в одном я твёрдо решил держаться принципа «не лгать». Это касалось вступления в комсомол. В те годы (да, в общем-то, почти до самого конца советской власти) в комсомол вступали практически все, во всяком случае, из учащейся городской молодёжи. Для меня же вопрос вступления в комсомол приобрёл символическое значение. Вступить в комсомол значило предать Толстого и Герцена; не вступлю – значит, продемонстрирую, что советская власть меня не сломала. Когда окружающие осознали мою позицию, давление на меня было громадным. Долгое время мне помогал мой возраст: все в классе уже были комсомольцами, а мне вступать было рано. Потом возраст подошёл (какой же он был – возраст вступления?), мне стали предлагать вступить. Обычно для многих вступление оттягивали, дескать, они ещё недостойны, должны подтянуться, лучше учиться и прочее. Мой случай был другим – отличник, лучший ученик, меня просто затягивали – и учителя, и комсомольские активисты. Не помню, какими доводами мне удавалось отбрехиваться. Трудней же всего было с родителями. Они сразу же восприняли мою позицию как вызов советской власти и пришли в ужас. Мама бесконечно уговаривала меня, убеждая, как опасна эта позиция. Потом на эту тему с родителями стали беседовать учителя – в частности, после упоминавшегося случая, когда я что-то не то написал в школьном сочинении. Но я стоял твёрдо. И выстоял – не знаю, как у меня хватило на это силы.


Жизненная позиция. Страх


В общем-то, я считал, что выбрал определённую жизненную позицию. Это была позиция вынужденного и пассивного противостояния. Своего рода «непротивления злу насилием» – но в советских условиях. Я не стремился бороться с советской властью. Я хотел только не поддаться ей, оставаться собой, сохранить своё лицо. Эта позиция была очевидно опасной, и я отдавал себе в этом отчёт.

Время от времени я проводил мысленный эксперимент: ставил себя в особые ситуации, когда противостояние с властью оказывалось неизбежным, и решал, как поведу себя в таких случаях. Вот идёт очередной процесс над «врагами народа», я присутствую на собрании, требующем их казни: «Расстрелять, как бешеных собак!» Председательствующий спрашивает: «Кто за?» Все поднимают руки, а я – нет.

К предстоящим опасностям себя нужно было подготовить. Такой самоподготовкой я и пытался заниматься. Помогала опять же таки литература.

Прежде всего, я пытался воспитать себя в духе стоицизма: дескать, все внешние лишения преодолимы духом. Внутренне свободному человеку не страшны никакие оковы. (Повторю цитату из Франка: „Хоч і в путах, я все буду вольним чоловіком”). На эту же тему я вычитал разные цитаты из античных и индийских авторов в «Круге чтения» Толстого. И всё же в глубине души гнездился страх перед неизбежным столкновением с системой.

Этот страх если не исчез, то сильно ослабел интересным образом. Мне приснился сон. В отличие от обычных чёрно-белых или бледно окрашенных – яркий цветной сон, в преимущественно красных тонах. В большом помещении за столами множество человек и среди них я. Здесь атмосфера страха, потому что присутствует некто огромный, кто вроде надсмотрщика над нами, а мы вроде рабов. Но вот я преодолеваю страх, поднимаюсь и бросаю ему в лицо нечто дерзкое. И он сразу тушуется, теряет силу, а все вокруг тоже теряют страх, оживают, начинают веселиться. Я проснулся, а во мне надолго осталось это чувство освобождения от страха.


Несостоявшиеся воспоминания


К этому времени относится такой эпизод. Мне пришло в голову написать нечто вроде воспоминаний. Не смейтесь, вспомнив мой тогдашний возраст, – за образец я взял неоконченные воспоминания Толстого «Моя жизнь», собственно, даже не неоконченные, а едва начатые, он написал страниц 6. Речь там шла о самых первых проблесках памяти, относящимся к возрасту до 5-6 лет, а в основном ещё раньше. Вот и я решил попытаться вспомнить что возможно из столь раннего возраста, а потом довести до нынешнего. До этого я едва дошёл, а успел написать только развёрнутое предисловие, из которого можно было понять мои антисоветские взгляды. В частности, писал, как мечтаю бежать на Запад. Тетрадку я прятал. Вернее, думал, что прячу, – где в своей комнате школьник может что-то спрятать. Мама обнаружила мою тетрадь достаточно быстро, пришла в ужас и тотчас же уничтожила. Со мной же провела обстоятельную разъяснительную работу, в результате которой я понял, что, как бы я ни относился к советской власти, но писать об этом не надо. С тех пор я ничего опасного и не писал. А так как без этого писать что-либо серьёзное трудно, то ограничил свои потребности к письменному самовыражению.

Вот с такими настроениями я окончил школу и отправлялся в Москву.

Окончу тем, что у меня много оснований благодарить судьбу за то, как она сложилась. И на одном из первых мест – за то, что в те и ближайшие за ними годы я не привлёк внимания карательных органов – это бы наверняка окончилось плохо. А потом, после смерти диктатора, всё уже стало не так страшно.


Август – октябрь 2006


Послесловие к первой части


Три месяца мне было, что любить,

что помнить, что твердить, что торопить,

что забывать на время.


Иосиф Бродский. «Шествие»


Вот я и окончил первую часть и могу посмотреть, что вышло из моего замысла.

Она преподнесла мне ряд сюрпризов.

Первый – приятный. Мне писалось легко, с удовольствием и интересом. Передо мной ожило детство, и в нём оказалось много хорошего, к чему давно не возвращался памятью.

Второй – грустный. Я уже не надеюсь на то, что способен внушить подобный интерес предполагаемому читателю – ни в этой, ни в последующих частях. Нет, не способен – в силу свойств своей памяти. Читательский интерес может возникнуть только тогда, когда читатель увидит описываемое перед своими глазами. Для этого нужно нарисовать перед ним живую картину, богатую, со множеством деталей. Именно такими картинами богаты воспоминания Герцена, Короленко, моего замечательного тестя Платона Ивановича. (Кстати, он был единственным, кто и меня подталкивал писать воспоминания: «Это же будет так интересно». И его читательского внимания мне сегодня не хватает). Но вот как раз этих деталей, необходимых для оживления описания, я и не могу представить. На весь период детства не набралось ни одного эпизода, который я смог бы изложить подробно.

Но выше головы не прыгнешь. Так что придётся смириться с тем стилем, на который способен: изложение краткое, в общих чертах, без деталей и развёрнутых эпизодов. А заодно – и с тем, что оно может представить интерес в лучшем случае для небольшого числа близких людей, специально интересующихся моей персоной. Повторяю – в лучшем случае. А единственный надёжный читатель – это я сам. В этом отношении мои писания неожиданно для меня самого оказываются сродни дневнику.

И, наконец, третий сюрприз. Принимаясь за написание первой части, я не знал, что из этого получится, но ожидал, что, во всяком случае, окончив её, представлю, как будут выглядеть следующие. А сейчас они представляются мне почти так же неопределённо, как и до начала работы над первой. Ведь в них будет другая жизнь – прежде всего, появятся люди и события, представляющие более общий интерес, о них хотелось бы рассказать побольше. Как мне попытаться это сделать?

В общем, это будет уже совсем другая история.


23 октября 2006


Часть II. Университет


Друзей моих прекрасные черты

Появятся и растворятся снова.


Б. Ахмадулина


Глава 1. Приезд в Москву и поступление


В вагоне


И вот в солнечный июльский день 1951 года я сел в поезд на Москву, навсегда покидая родительский дом. Мелькнувшая через несколько минут Чёрная речка была последним увиденным мною объектом из прошлой жизни. Дальше всё было совершенно новым. С этого момента меня долго переполняло исключительно яркое ощущение начинающейся новой жизни.

До тех пор я ведь вообще от родительского дома отъезжал всего несколько раз, из них без родителей – дважды. Да и просто на поезде ездил тоже несколько раз, и то недалеко – в Киев.

К тому же условия этой поездки были вообще необычными – я оказался один на весь плацкартный вагон, и так было чуть ли не полпути. Потом понемногу начали подсаживаться, но всего набралось десяток с небольшим пассажиров, а в моём купе так никто и не появился. Я сидел и отдавался этому ощущению новизны, жадно вглядываясь в проплывающие непривычные пейзажи.


Первые дни в Москве


В Москве у нас не было никого. Ни родственников, ни знакомых. Так что задолго до моего отъезда нас волновала проблема: где же я остановлюсь? и кто меня встретит? По счастью, у кого-то из не известных мне маминых сослуживцев были отдалённые родственники в Москве, и они согласились меня принять.

Так что на Киевском вокзале при выходе из вагона меня встретила и увезла к себе домой женщина из этой семьи. Эти добрые люди провозились со мной около недели. После мне уже не доводилось с ними встречаться. Как их звали, конечно, не помню. Запомнилось, что хозяин дома был мужчина невысокого роста, но строгий, дети (впрочем, там, кажется, был только один мальчик) перед ним трепетали. За столом сидели тихо и чинно.

В тот же день кто-то из моих хозяев повёл меня в приёмную комиссию университета сдавать документы. (Напомню, что здание на Ленинских горах ещё не было построено, весь университет размещался на Моховой.) Взглянув на мою анкету, меня встретили не очень приветливо. Анкетные данные по нормам того времени были непривлекательными. Жил на оккупированной территории, и уже это в глазах советской власти делало мою личность подозрительной. Почему так, никогда не объяснялось, но всеми ощущалось: жил при оккупантах – значит, всё-таки не совсем наш; таким доверять нельзя. Но этого мало. Ещё и не комсомолец, а это уж совсем подозрительно – все комсомольцы, а он нет, таких среди поступающих вообще единицы. Тётя, принимающая документы, очень пыталась отговорить меня их сдавать. Трудно сказать, чем ей приходилось мотивировать, учитывая, что называть вещи своими именами было нельзя. Она что-то говорила, что Московский университет – учебное заведение особенное, и поступать туда особенно трудно, и что шансов поступить у меня совсем мало, так что лучше пошёл бы я со своими документами куда ещё, и уж там, конечно, поступлю без труда. То ли полагалось принимать поменьше таких сомнительных документов, то ли, действительно, сочувствовала мне и хотела подсказать, как лучше. Но я твёрдо стоял на своём.

Оставалась ещё одно небольшое препятствие. В вуз принимали с 17 лет. А так как я был младше, необходимо было пройти в расположенное неподалёку Министерство высшего образования и получить разрешение на поступление. Совершенно пустая формальность – это разрешение мне дали без лишних слов в течение нескольких минут. Так что наконец мои документы были приняты.

Мне, как золотому медалисту, вместо экзаменов предстояло пройти собеседования. Они должны были состояться через несколько дней, возможно, через неделю.

В этом году конкурс на мехмат составлял около 5 человек на место среди медалистов и около 3 человек среди сдающих экзамены.

Не помню, готовился ли я к собеседованиям. Вряд ли, поскольку задачника Моденова со мной не было – я возвратил его Ивану Тихоновичу. Но зато я жадно знакомился с Москвой. Походил вокруг Кремля. Зашёл в Третьяковскую галерею. Побывал в музее-квартире Толстого в Хамовниках.

А первым московским театром для меня стал Театр кукол Образцова. И не случайно. Как только я поглядел на театральные афиши, меня потянуло именно в него. Посмотрел я там «Под шорох твоих ресниц» и был очарован. И все годы студенчества это был для меня едва ли не самый любимый из театров – я там посмотрел почти всё.

Первое посещение театра связано с одним забавным эпизодом. Спектакль окончился относительно поздно, и, подойдя к своему дому, я решил, что не стоит беспокоить хозяев. Потому уселся на ступеньках и так продремал до утра. Замёрз, разумеется. Вот в такой форме проявил свою деликатность. А утром получил заслуженную взбучку от хозяев, которые всю ночь обо мне пробеспокоились.


Собеседования


И вот настал день собеседований.

Собеседование проходило так. В аудитории сидели множество абитуриентов и, условно говоря, «экзаменаторы» по трём направлениям: математике, физике и «общему знакомству», т. е. идеологии. Начинался разговор с математики. Садишься рядом с преподавателем, и он задаёт тебе вопросы. Перед тобой чистый лист бумаги. Тебе задаётся вопрос – как правило, какая-нибудь задачка на сообразительность. Составлены они были очень удачно – с одной стороны, действительно, требовали сообразительности, зубрёжка здесь не помогла бы, а с другой – решались достаточно быстро. По существу записывается черновик решения, и эта бумага играет роль протокола. После этого тебя вызывает «экзаменатор» по физике, и повторяется та же процедура. Так я заполнил пару листов по математике и столько же по физике. Из всех заданных мне вопросов я до сих пор помню один по физике: «Если тело погружено в жидкость, на него, в соответствии с законом Архимеда, действует выталкивающая сила. А если Вы ставите ногу в песок? Действует или нет выталкивание и почему?» По моим субъективным впечатлениям, с математикой я справился хорошо (помог таки Моденов), а с физикой сносно.

Но вот, как ни странно, я абсолютно ничего не помню о третьей беседе – идеологическом прощупывании. Ну, не могли же меня не допросить с пристрастием в этом направлении. И должен был я отдавать себе отчёт в его важности. И тем не менее – в памяти полный пробел.

Через несколько дней я пришёл узнать результаты. И узнал, что по собеседованиям не прошёл. Не сомневаюсь, что причиной этого были мои анкетные данные. Убедила в этом состоявшаяся через несколько недель встреча. Симпатичный аспирант по фамилии Мирославлев, принимавший у меня собеседования, рассказал мне, что на этих собеседованиях я ему очень понравился.

Однако неудача на собеседованиях ещё не означала полного провала. Оставался ещё один выход – заново подать документы и сдавать экзамены вместе со всеми (то есть, с не-медалистами). Я так и сделал. Экзамены предстояли дней через 10 – 15.


Наумовы


В эти дни вокруг собеседований я познакомился с новыми для себя родственниками.

Незадолго до этого дочь дяди Евстратия Валя и зять Женя (Евгений Афанасьевич) Наумов переехали из далёкой Сибири в Подмосковье. Женя, если я правильно понимаю, был инженер-строитель.

Мои контакты с семьёй Наумовых продолжались всё время, продолжаются и до сих пор – уже со следующим поколением. Правда, эти контакты были не очень частыми, так, несколько раз в год. Бывал я у них в Бородино, бывал в Москве в Черёмушках, когда они туда переехали, бывал на приобретённой позже даче в Архангельском, в генеральском посёлке. И Валя, и Женя всегда относились ко мне очень по-родственному. Я бы сказал, что был у них любимым родственником. Наверное, из уважения к моему папе – было хорошо известно о его близости с дядей Евстрашей. И так как я был бедным родственником, норовили при любой возможности одарить меня чем-нибудь практичным – пальто, костюмом. Всё это я с некоторой неловкостью, но с благодарностью принимал.

Женя был добродушным и симпатичным человеком, хотя и с некоторым перебором твёрдости. С приятным смуглым лицом то ли кавказского, то ли еврейского типа. А Валя ему очень подходила. Такая приятная, добрая, несколько полноватая женщина. Мне-то она двоюродная сестра, но действительно старшая сестра, не то, что Юра Олифер, воспринимавшийся почти как ровесник. Было несомненно, что Женя – глава семьи, что он задаёт её нормы и идеологию, а Валя их воспринимает и разделяет. И получается по всем нормам хорошая семья.

Вернёмся, однако, в 1951 год. Вскорости после моего приезда Женя приехал меня повидать. А когда стало известно, что где-то через полмесяца у меня экзамены, на это время они пригласили меня к себе в Бородино.

Добираться к ним пришлось долго. Электричкой от Белорусского вокзала чуть ли не два часа, а потом ещё пешком через знаменитое Бородинское поле. Дорогу мне Женя объяснил, так что долго искать не пришлось. Само поле произвело впечатление, я шёл и внимательно рассматривал его многочисленные памятники. Захватывало дух – это же живые «Война и мир».

Валя в это время была на последнем месяце – вынашивала сына Толю, которому предстояло родиться совсем скоро, 14 августа, когда я то ли сдавал, то ли уже сдал экзамены. Единственное, что мне вспоминается из этого пребывания в Бородино, – это что-то вроде пикника. Женя поставил на пень пустую бутылку и дал мне в неё пострелять. Вот это и запомнилось.


На Стромынке


Когда я вернулся в Москву, меня поселили в общежитии на Стромынке. В комнате нас было человека 4. Или 6. Главное, что мне запомнилось от Стромынки, это клуб. Я проводил там все вечера, и каждый вечер было что-то необыкновенно интересное – концерт, фильм, встреча с кем-нибудь. Например, встреча с Образцовым с демонстрацией сцен из каких-то кукольных спектаклей. Или фильм «Новый Гулливер». Я был поражён: вот это жизнь у московских студентов! Каждый вечер могут что-нибудь такое видеть! И при этом бесплатно! И еда в студенческой столовой показалась такой вкусной и такой дешёвой. А о московском мороженом нечего и говорить – ничего подобного я и вообразить не мог у себя в Белой Церкви или Смеле.


Экзамены


Однако наступили экзамены. Их предстояло четыре. Два письменных – математика и русское сочинение, и два устных – та же математика и физика.

Самым главным был, конечно, письменный экзамен по математике. Нужно сказать, что продуман он был не очень хорошо. (Впрочем, и позже, несколько раз сталкиваясь с письменным экзаменом по математике в МГУ, я ни разу не находил его разумно и справедливо продуманным.) По-настоящему трудных задач там не было, так, средней трудности. Конечно, не то, что на выпускном в школе, но всё же могли бы подобрать посложнее. А главной была задача с несколько запутанным условием, которая в конце концов, правда, немного хитроумно, сводилась к решению квадратного уравнения. Но числовые значения были подобраны столь неудобно, что коэффициенты оказывались дробями с трехзначными числителем и знаменателем. Так что львиная доля трудности состояла в том, чтобы не запутаться в арифметических вычислениях. А уж в этом я не был силён – и в результате получил комплексные корни. Проверить решение времени не было, я был в цейтноте, и потому написал логически естественный вывод: «Так как корни уравнения – комплексные числа, то условие задачи не имеет смысла». Остальные задачи я решил правильно. А на другой день узнал, что получил тройку. Это сильно уменьшало мои шансы. Правда, утешить могло то, что около половины абитуриентов получили двойки.

Испугался ли я в этот момент? Не помню. Мог и не испугаться – у меня была сильная вера в мои способности и в мою счастливую звезду. Я знал: я должен поступить. Следующие три экзамена сдал на пятёрки. После чего с удовлетворением увидел свою фамилию в списке принятых.

Здесь маленькое отступление. Много и до того, и после мне случалось ругать советскую власть. Но вот в университет она мне поступить не помешала. А могла бы помешать – всё-таки такая плохая анкета. (Как в известном анекдоте о Ленине: «А мог бы и зарезать».) Не применила она такого инструмента – чуточку снизить оценку на экзамене. Ко мне не применила. А к другим? К евреям, наверное, уже тогда применяла – поступило-то их к нам на курсе всего несколько человек из приблизительно двухсот. Не-комсомольцев, считая меня, тоже было всего трое – ещё Наташа Леонтович да Серёжа Дёмушкин. Но их и среди абитуриентов были считанные единицы. А евреев-то небось было много.


Отказ в общежитии


А вот с общежитием меня ждало разочарование. Я уж так привык к Стромынке, там мне так понравилось, что ничего другого не представлял. И вдруг при зачислении мне объявляют: «Зачислить без предоставления общежития». Я даже полез в бутылку: «Как же так, у меня нет средств, я должен буду уйти из университета». (Это, конечно, был чистый блеф.) Мне равнодушно отвечают: «Это Ваше дело». Вот тут-то ко мне и подошёл случайно оказавшийся при этом разговоре аспирант Мирославлев и начал уговаривать, чтобы я не бросал университет, при моих способностях я должен учиться на мехмате, а с жильём как-нибудь обойдётся. Я был очень растроган и благодарен ему.

Последние дни до начала учебного года я доживал на Стромынке. Они мне запомнились тем, что к этому времени я растранжирил все деньги. Ещё бы – столько соблазнов, на одно мороженое сколько уходит. До получения перевода от родителей оставалось около недели. И вот на эту неделю я купил килограмм кильки, буханку хлеба и полкило сахару. Тем и питался. А когда пришлось пройти от общежития в университет, прошёлся туда и назад пешком – заодно и с Москвой получше познакомился. (Для тех, кто не знает Москвы, – это ходу часа полтора.)


У дяди Евстраши


К теме этой главки примыкает ещё один эпизод, чуть выходящий за её хронологические рамки. Это была поездка к дяде Евстраше.

В это время дядя Евстраша жил на Урале в каком-то очень закрытом городке. Настолько закрытом, что позже, когда он умер, Валю не пустили туда посетить его могилу. В те годы за Уральским хребтом было множество таких мест. Чем там занимались, было строго засекречено, ясно, что не самыми мирными разработками. И уж я во всяком случае никак не мог бы узнать, чем занимается сам дядя.

Как раз в период вокруг моего поступления дядя Евстраша приехал в командировку в Электросталь, небольшой посёлок довольно близко от Москвы. Добираться туда нужно было на электричке. Поехал я к нему вскорости после начала моего учебного года, где-то в первой половине сентября. Могу уверенно датировать эту поездку, так как помню, что, сидя в электричке, пытался придумать определение определителя (простите за каламбур), а это было темой одной из первых лекций по алгебре. (В скобках для знакомых с такой алгеброй. На лекции нас познакомили с определителями 2-го и 3-го порядка. Мне было ясно, что дальше это определение будет обобщено на произвольный порядок, и я пытался сам додуматься до общей закономерности, что мне, конечно, не удалось.) Я выписывал на бумаге разные формулы, а сидящая рядом девушка, случайная попутчица, смотрела мне через плечо и расспрашивала, что я делаю. Но к теме это не относится. Ещё я запомнил, что, живя несколько дней в гостях, читал «Красное и чёрное». Вот ведь что запомнилось. К сожалению, о самом общении с дядей Евстрашей запомнилось гораздо меньше.

Выглядел дядя так же, как и во время пребывания у нас несколько лет назад. Такой же спокойный, серьёзный, одетый просто, но аккуратно. Мне так же было с ним приятно и интересно говорить – о первых днях в университете, о своих жизненных планах. И вообще было хорошо и легко. Я смотрел на него, и мне самому хотелось у него учиться.

Поразили меня условия, в которых жил дядя Евстраша, казалось бы, совсем несовместимые с ним. Это было совсем жалкое общежитие. Уже само здание какое-то захудалое. Полная заброшенность и необжитость комнаты. В ней с трудом помещались три или четыре койки самого примитивного типа – с металлическими сетками, застеленные старыми бледными одеялами. Такая же жалкая минимальная мебель – тумбочки, стулья, стол. В общем, в таком общежитии можно было вообразить мальчишек из техникума, а не пожилого уважаемого специалиста. По счастью, в это время соседи дяди были в отъезде, их койки пустовали, на одной из них я и устроился.

Прожил я у дяди несколько дней. Не помню, случалось ли мне после этого ещё к нему приезжать. А через несколько лет он умер. Узнал я об этом поздно. Было горько и обидно, потому что ему рано было умирать – он же был совсем не стар, серьёзно не болел или, по крайней мере, не казался больным. А главное – я почувствовал, что потерял действительно близкого человека.


Глава 2. Тётя Женя


За эту главу я принимаюсь с трепетом. Потому что мне предстоит рассказать об одном из самых добрых людей из всех, с кем я встречался. О человеке, которому я благодарен как мало кому в своей жизни.


Знакомство


После отказа от общежития передо мной во весь рост встала проблема: где жить? Решить её самостоятельно я был совершенно не способен – не представлял, с чего и начинать. Лихорадочно заметались родители в Смеле, разыскивая знакомых, у которых есть хоть кто-то в Москве. Такой знакомой оказалась мама Стасика Буржинского. (О моём друге Стасике я писал в прошлой части, надеюсь, читатель помнит). И вот мама Стасика (я с нею встречался несколько раз у них дома, но не помню, чтобы контактировал) дала адрес своей дальней родственницы Воробьёвой Евгении Сергеевны. По этому адресу я и отправился во 2-ой Самотёчный переулок.

Евгения Сергеевна оказалась женщиной средних лет, невысокого роста, с живым, немножко простоватым, приятным лицом. Когда я вошёл в её комнату, у меня упало сердце. Комната метров в 15, во всяком случае, никак не больше 20, была заставлена кроватями, в ней едва помещался небольшой стол. Было ясно, что поместиться там ещё одному человеку просто негде. Тем не менее, я сбивчиво пролепетал, что я из Смелы, друг Стасика, поступил в университет, ищу угол. Евгения Сергеевна меня ещё о чём-то немного расспросила. Всё это представление заняло минут 20. И каково же было моё удивление, когда она сказала: «Ну, перевози вещи, устраивайся».


Как мы жили


Зажили мы одной семьёй – так что я очень скоро стал считать, что живу с близкими родственниками. Евгения Сергеевна сразу же стала для меня тётей Женей, и я как-то даже забывал, что она мне не родная тётя. Конечно, настоящая тётя, причём очень любимая. Ещё в моей новой семье было два сына тёти Жени и её мама, называемая Бабушкой. Тётя Женя родилась в 1913 году, так что к моменту нашего знакомства ей было около 38. Сыновья были от разных отцов, о которых я что-то слышал, но без подробностей. Старший сын, Андрей, был на год младше меня и учился в 8-м или 9-м классе. Младший, Сашка, только поступил в школу. Бабушка была совсем старенькая, ласковая, пока не раздражалась, и не очень ориентирующася в действительности. Мы все, кроме Бабушки, жили в комнате, которую я описал. Как-то пристроили кровать для меня. Сашка, будучи ещё маленьким, помещался на каком-то сундучке. А Бабушка проводила основное время и спала в крошечной каморке без окон, выходящей в нашу комнату.

В квартире были ещё две маленькие комнаты – не больше нашей, в которых жили две старших сестры тёти Жени – тётя Лиза и тётя Вера, со своими детьми. Обе они тоже были без мужей, и каждая имела тоже по двое детей. Жили мы с ними вполне по-добрососедски, но всё же на некотором расстоянии. Тётя Женя потом со смехом рассказывала, что сёстры, узнав о новом жильце, назвали её сумасшедшей. Конечно, основания для этого у них были.

Моя новая семья вспоминается мне как идеальная. Конечно, главная заслуга в этом принадлежала тёте Жене. Она была простой женщиной, без особого образования, всю жизнь работала, поднимала семью, сейчас была рабочей на заводе. А характером тётя Женя обладала редким, делающим общение с ней исключительно лёгким и радостным. Первыми бросающимися в глаза её чертами были доверчивость и открытость. Только начиная с нею общаться, ты чувствовал, что она тебе верит, видит в тебе хорошего человека, готова тебе помочь, и ты так же начинал относиться к ней. И такая исключительная, свойственная очень немногим готовность прийти на помощь, которая проявилась при знакомстве со мной. Кто ещё был бы способен так ввести незнакомого мальчика в свою семью, в дом, где самим не хватает места? Была ещё в тёте Жене какая-то детскость. Хотя бы в том, как она мгновенно могла отключаться от изрядно тяжёлых условий жизни и радоваться какой-то возникшей приятной мелочи – билету в кино, а то и просто доброму слову. Как её было легко раззадорить: только что падала с ног от усталости – и вдруг начинает веселиться вместе с нами. Замечательным свойством тёти Жени была полная, редкая в нашем мире бесконфликтность. Конфликты между людьми, близко общающимися, прежде всего, в семье, возникают обычно из-за придирок по пустякам, из-за претензий друг к другу, из-за свойственной столь многим потребности перенести на других своё дурное настроение – тётя Женя ко всему этому была совершенно не способна. Это доходило у неё до крайности – она как будто совсем не умела ничего требовать. Для меня последнее свойство было идеальным условием общения с людьми.

Можно было ожидать, что при такой нетребовательности матери дети вырастут совершенно распущенными и разболтанными. Но нет. Андрей при предоставленной ему самостоятельности вырос подчёркнуто степенным, положительным и рассудительным. Очень заботился о маме, как бы снисходительно относясь к её несерьёзности. Так и представляю, как она вдруг начинает беспричинно веселиться, а он пытается её урезонить: «Ну, матушка, матушка». Единственным, что несколько противоречило описанному мной образу, была заметная несобранность. Он очень легко мог заговориться, а потом спохватиться, что опаздывает в школу, начинал лихорадочно метаться и собираться. Это было почти ежедневным явлением и каждый раз очень веселило нас, остальных.

Сашка же по молодости лет нередко шалил и бывал плохо управляем, за что заслуживал тычки от старшего брата. Я обычно в таких случаях вставал на его защиту и пытался его урезонить более гуманными методами. Это мне неплохо удавалось, потому что я пользовался у Сашки большим авторитетом и вообще он проникся ко мне добрыми чувствами. Так что довольно скоро я стал едва ли не главным его воспитателем. Вообще у меня была к нему некоторая слабость. Он был славным пацаном, и его добрые свойства с возрастом проявлялись всё ярче. А вырос совсем хорошим человеком, о чём речь впереди.

С обоими мальчиками у меня сложились вполне братские отношения. Они воспринимали меня как старшего брата. Даже для Андрея, не слишком отличавшегося от меня по возрасту, я был человеком авторитетным – ещё бы, уже студент, да ещё самого МГУ. Мы с ним вели беседы на самые разные темы, а тётя Женя и Сашка, как люди менее образованные, прислушивались. Например, обсуждали творчество Маяковского, большим почитателем которого был Андрей, или Есенина. Не помню, чтобы мы детально обсуждали политические темы, хотя своего скепсиса по отношению к официальной идеологии я не скрывал. Андрей же был ортодоксальным комсомольцем.

В общем, наши отношения характеризовались полной гармонией. Грешно сказать, но я чувствовал себя здесь более гармонично, чем в своей семье. Прежде всего потому, что был совершенно свободен. Я жил, подчиняясь только своему внутреннему голосу, и никто не требовал от меня большего. Более того, я чувствовал, что именно такое поведение нужно от меня другим людям, и именно этим я приношу им радость и пользу. Да, да, именно пользу. Мне казалось и кажется, что моя жизнь в этой семье была как-то нужна и ей, что я приносил что-то, что они до тех пор не имели: больше выхода в мир, интересные разговоры, какой-то положительный эмоциональный настрой.

Конечно, ни о каких отношениях в форме платы за жильё и речи быть не могло. Когда я заикнулся об этом при первом визите, тётя Женя замахала руками: какая плата, будешь участвовать в расходах, сколько сможешь. Так мы и стали жить.

Свои доходы университетских лет я запомнил: 290 рублей стипендии (плюс 25%, когда получал повышенную) и 300 в месяц присылают родители. (Это было до «денежной реформы» 1961 г. Таким образом, в переводе на «новые» рубли, ходившие до начала 90-х, всего я имел 59 рублей. Конечно, цены были поменьше, так что купить на них можно было больше, чем на те же 59 рублей в 60-е, 70-е и тем более 80-е годы). Основную часть этих денег я отдавал тёте Жене в общий котёл. Оставлял кое-что себе на мелочи. Прежде всего, святым делом было посещение кафе-мороженого в день получения стипендии; ещё пару дней после этого я покупал мороженое на улице. Ах, где теперь это замечательное мороженое! Опять же после стипендии или денежного перевода приятно было побаловать домашних каким-нибудь тортиком – это их всегда радовало. Или купить на всех билеты в кино. А ещё каждый месяц нужно было пройти по букинистическим магазинам.

Жили мы небогато. И жизнь наша была довольно безалаберной. О еде вспоминали тогда, когда наступало время поесть, и тут зачастую оказывалось, что запасы кончились, да и с наличными негусто. Как-то начинали выкручиваться. Кто свободен, принимался за приготовление еды. Конечно, чаще всего это доставалось тёте Жене, но и мы с Андреем, а понемногу и Сашка, не отлынивали. (Для меня это было внове – дома мне подавали всё готовое).

Вот я представляю себе, как прихожу после университета домой. Там как раз собираются ужинать. Нужно сварить картошку, она дома есть, а вот за сосисками нужно сбегать в магазин. Тётя Женя наскрёбывает какие-то рубли, я бегу в магазин, а Андрей принимается чистить картошку. Потом садимся за стол, болтаем, шутим, подначиваем друг друга.

А то утром я ставлю на плиту макароны, а сам принимаюсь за какую-то книгу или учебник. Через час с чем-то в комнату в дверь стучится тётя Вера и сообщает, что наша кастрюля сгорела. После этого ещё долго все весело вспоминают этот случай.

Или раннее утро, тётя Женя приходит после ночной смены. Работа у неё тяжёлая – на каком-то горячем производстве. Приходя, валится с ног, на неё страшно смотреть. Мы с Андреем, насколько можем, стараемся её обслужить и поднять настроение. И это таки удаётся. Вот она уже смеётся, рассказывая какую-то историю.

В общем, при нашей бедности мы жили совершенно беззаботно, как птицы небесные, «ако не сеют, не жнут». И как-то не замечали трудностей, например, тесноты в комнате. Это всё тоже мне очень нравилось и соответствовало представлениям о правильной жизни: жить скромно, ограничиваться малым, не стремиться к лишнему, не слишком заботиться о материальном.

Приводил я к нам домой своих университетских друзей-приятелей, ребят и девушек, и все они тоже легко сходились с тётей Женей. А мне потом выражали своё восхищение ею, поражаясь замечательной атмосфере нашего дома. Тётя Женя любила принимать этих гостей. Связи её с некоторыми из них сохранились ещё надолго и после того, как я оказался далеко от Москвы. А кое-кого унаследовал и Андрей. Через несколько десятков лет я с удивлением узнавал, что он продолжает видеться и дружить с некоторыми из моих старых приятелей и приятельниц, которых я сам давно потерял из виду.

Расскажу и о развлечениях, которые мы иногда устраивали себе. Больше всего запомнились выходы на каток. Каток был сравнительно недалеко от нашего дома, и мы имели обыкновение выходить на него ночью, когда он уже был закрыт. Очевидно, для того, чтобы не платить денег. Если же шли в обычное для публики время, то, кроме нас с тётей Женей и Андреем, в этом участвовали мои университетские друзья – чаще всего Кант Ливанов, а ещё какая-нибудь девушка, за которой я в это время ухаживал. Бывало морозно и весело. Больше всех веселилась тётя Женя – совсем как девчонка. Портила общую картину только моя абсолютная бездарность в этом роде занятий. На каток мы ходили уйму раз, а я оставался на том же уровне, что в самый первый день. Главной моей заботой оставалось не упасть, стоя на коньках. Стоя, потому что преимущественно этим и ограничивалось. Передвигался я с трудом, мелкими шажками, а, оттолкнувшись, проскальзывал совсем немного. О падениях при этом и не говорю. Я так никогда и не понял, как люди ухитряются передвигаться на столь неудобных приспособлениях, да ещё так быстро. Это впрочем не мешало получать некоторое удовольствие – главным образом, отражённое, потому что мои компаньоны радовались по-настоящему.

А летом мы как-то поехали в Серебряный Бор, и я поразился жалкости этого пляжа по сравнению с нашими южными. Куча народа, грязный песок, никакой природы. Мы взяли лодку. А когда Андрей прыгнул в воду, его схватила судорога, и пришлось приложить немало усилий, чтобы затащить его назад в лодку.

В конце первого года моего пребывания в Москве проведать меня приехал папа. Эти несколько дней его пребывания были праздничными. Он приносил торты и цветы, мы все вместе гуляли, ходили на какой-то фильм. Ходили мы с ним по музеям, ели мороженое, кажется, тоже пошли в Театр кукол. Он остался доволен тем, как устроилась моя жизнь в Москве. И сам был таким весёлым и, конечно, доброжелательным. Видно было, что ему было хорошо отдохнуть здесь от служебных и домашних забот. Тётя Женя была им восхищена – трудно было не восхититься моим папой.


Забегаю в гости


Я прожил у тёти Жени два года – на двух первых курсах – пока не построили здание МГУ на Ленинских горах, где мне дали комнату в общежитии. Но и после этого продолжал её частенько навещать, один или с приятелями. В общем, у нас оставались отношения близких родственников – близких по духу и симпатиям. Представлял я тёте Жене и небезразличных мне девушек, и она находила с ними общий язык, с некоторыми потом долго дружила.

А вот когда я покинул Москву, наши связи стали слабеть. Мы, конечно, переписывались, но это уже было не то: тётя Женя относилась к числу людей, с которым необходим непосредственный, живой контакт.


После меня


А теперь забегу наперёд и расскажу о будущем этой семьи, когда меня уже рядом не было.

Наверное, я оказался рядом с тётей Женей в лучший период её жизни. А дальше жизнь наносила ей удар за ударом.

Вскорости после моего отъезда Андрей поступил в какой-то техникум. У него появился товарищ Володя, приезжий, которому негде было жить, и тётя Женя, конечно, его приютила. Я его видел, но немного, и впечатления о нём не составил. Мальчик как мальчик. И вдруг он повесился. Тётя Женя это очень тяжело переживала.

К тому времени они жили уже в другой квартире – только с одной из сестёр, тётей Лизой. У тёти Лизы был сын Илюша, на пару лет младше Андрея, мальчик добрый, но с некоторыми проблемами в умственном развитии. Учиться он не мог, пошёл на производство, на какую-то фабрику. И там однажды свалился в котёл с кипящей водой – и сварился заживо. Можно представить, что после этого стало с его матерью. И с тётей Женей, знавшего этого Илюшу от рождения.

Когда я после всего этого приходил к тёте Жене, мне казалось, что похороны были только вчера.

Мальчики между тем выросли.

Андрей окончил техникум, стал работать на производстве, женился, потом разошёлся. Ребёнок остался у жены, и Андрей страдал.

Сашка, окончив школу, дальше учиться не стал, а ушёл в геологическую партию. Подозреваю, что не без моего влияния, – я, увлекшись туризмом и альпинизмом (об этом впоследствии), как и многие из этой братии и вообще из моего поколения, был увлечён «романтикой странствий», частью которой была романтизация профессии геолога. Возможно, это с моей лёгкой руки передалось и Сашке. Так он и пропутешествовал чуть ли не десяток лет. В редких случаях, когда мне удавалось, будучи в Москве, повидать тётю Женю, я его не заставал – экспедиции. Во взрослом состоянии я его видел, кажется, только один раз. Было это где-то в конце 60-х. Сашка приехал в Киев и явился к нам в гости с несколькими своими друзьями – парнем и девушкой. Было странно видеть взрослого Сашку – красавец-парень, на полголовы выше меня, с густой белокурой бородой и доброй улыбкой.

А ещё через несколько лет я узнал, что он погиб. Их отряд стоял в тайге, у реки, рядом с пионерлагерем. Пошли большие дожди, река превратилась в бурный поток, всё сносила на своём пути. Сашка перетаскивал детей в безопасное место. И вот, когда уже почти все дети были спасены, его унесло водой.

Пишу, вспоминаю его и плачу.

Это была осень 1971-го или весна 1972-го года – тяжёлый год, принесший столько потерь: смерти вокруг, аресты, разрушенные судьбы.

От этого удара тётя Женя уже не оправилась.

Я её видел после этого несколько раз, один из последних – после Чернобыля, в 1986-м. Жила она уже в третьей квартире, одна, Андрей жил со второй семьёй. Одна из комнат оставалась Сашкина. Висели его портреты – таким, каким я его видел в последний раз: борода, широкая улыбка. На стенах привезенные из Сибири иконы. На столах и полках куски минералов.

Тётя Женя слегка повредилась умом, путала события – и то, что было в прошлом, и сегодняшний день.

За что ей такая судьба?

Вскорости после этого она умерла.

А я вспоминаю тётю Женю как одного из лучших людей в своей жизни. Я у неё в неоплатном долгу – и за то, как она меня приняла, и за то, чему научила своим примером. Я с тех пор много раз повторял себе смысл этого урока: тётю Женю я равным образом не отблагодарю, значит, долг переносится на других людей: я должен когда-нибудь прийти кому-нибудь на помощь так, как она пришла на помощь мне.

Но я оказался плохим учеником – не способным что-либо подобное сделать.


Глава 3. Моя математика


Два периода


Моё пребывание в МГУ во всех отношениях резко делится два периода: первые два курса – с сентября 1951 по сентябрь 1953; и последующие годы. Во всех отношениях – это значит: по расположению самого университета, точнее, естественных факультетов; по месту моего проживания; по моему отношению к учёбе; по характеру жизненных интересов; и, наконец – по изменению самой атмосферы в стране.

Об этом делении на два периода я прошу помнить при чтении дальнейшего. Назовём их по месторасположению университета (точнее, естественных факультетов): «На Моховой» и «На Ленинских горах». (А можно было бы по месту жительства: «У Воробьёвых» и «На Воробьёвых горах»).

Рассказывать же, наверное, лучше не в хронологическом порядке, а отдельно – о разных сторонах своей жизни.

И начну со своих занятий математикой.


На Моховой


На первых двух курсах я был прекрасным студентом. Можно сказать, образцовым.

Моё преклонение перед математикой не имело границ. Я твёрдо верил, что это лучшая из наук и что не может быть более достойного занятия, чем математика. (Не считая, конечно, писательского труда, но это закрыто). Я чётко представлял своё будущее: овладею основными и самыми интересными математическими знаниями – и буду развивать математику сам, в каком-нибудь из самых интересных направлений. В каком именно, я не задумывался, потому что не очень представлял себе структуру современной математики.

Учение же давалось мне легко. Но прежде, чем говорить об этом, представлю своих главных профессоров.


Профессора: Хинчин, Шафаревич, Александров


Обучение математике на первых семестрах было организовано следующим образом. Полтора года были целиком отведены для первоначального знакомства с математикой и посвящались изучению трёх предметов, которые назывались: математический анализ, высшая алгебра и аналитическая геометрия. И ничего больше. (Наверное, в наших странах так же строится обучение и сейчас). И вот с этими тремя предметами нам здорово повезло – все три читали действительно замечательные учёные. Математический анализ – Александр Яковлевич Хинчин. Высшая алгебра – Игорь Ростиславович Шафаревич. Аналитическая геометрия – Павел Сергеевич Александров. Попытаюсь представить каждого чуть поближе.

Александр Яковлевич был замечательнейшим педагогом. Его известный учебник по матанализу представляется мне своего рода шедевром по простоте, продуманности и изяществу изложения. Я не представляю, чтобы можно было написать лучше для студентов первого курса. Таковы же были его лекции. Ровный, мягкий, спокойный голос. Ни одного лишнего слова. Как ни странно выглядит это сравнение, но какой-то пушкинский стиль. И чувствовалось, что всё это следует из его общего отношения к математике, которое я вычитал в его статье в «Математическом просвещении»: обучение математике необходимо каждому человеку; математика не только развивает логику, она учит честности. (Позже я услышал, кажется, от Владимира Андреевича Успенского: «Математика не относится к естественным наукам; это гуманитарная наука»). Внешне же Александр Яковлевич был невысокий пожилой человек, очень спокойный, умиротворённый. Казалось, так и должен выглядеть человек, который правильно прожил жизнь и осознаёт это.

Фамилия Шафаревича сегодня знакома почти каждому интеллигентному человеку и вызывает в основном неприятные ассоциации (на мой взгляд, довольно несправедливо или, по крайней мере, не совсем справедливо, и я попытаюсь это обосновать в своём месте). Мы же увидели перед собой молодого, крупного, весьма привлекательного человека, чем-то необычного среди других университетских профессоров. Мне теперь кажется, что я довольно скоро почувствовал, что интересы этого человека не ограничиваются математикой – на нём был написан какой-то интерес к миру. Вообще я сразу почувствовал к нему симпатию, и мне кажется, что при более близком знакомстве эта симпатия стала обоюдной. В Игоре Ростиславовиче интересным образом сочетались с одной стороны мягкость, с другой – жёсткость в предъявлении требований. Он говорил исключительно тихо, к каждому обращался с улыбкой, и за этим чувствовалась не напускная вежливость, а искренняя доброжелательность. И он же был единственным из профессоров и преподавателей, кто на свои лекции не пускал опоздавших. На первой же минуте первой лекции, когда кто-то ввалился в дверь и, чисто формально спросив: «Можно войти?», направился в задние ряды, Шафаревич, виновато улыбнувшись, тихо ответил: «Нет, нельзя». И больше опоздавшие к нему не входили. Он же был единственным, кто мог, услышав разговор на своей лекции, так же мягко сказать: «Вот вы там, справа, пожалуйста, освободите аудиторию». Ну, и, наконец, только он мог в начале лекции попросить кого-нибудь из сидящих в первых рядах напомнить содержание прошлой лекции. В результате чего непосредственно перед ним оказывались только те студенты, кто лекции действительно слушали (я в том числе), что, по-видимому, и было целью его непривычных опросов. Шафаревич был молодым (в смысле, недавним) профессором, и курс этот читал, по-видимому, в первый раз, непосредственно перед этим его построив. И курс вышел хорошо продуманным, интересно сконструированным, но гораздо более холодным, чем курс Хинчина, и без его изящества. (Вообще три этих предмета для меня остались навсегда связанными с личностью моих трёх учителей: изящный матанализ, рациональная и интеллектуальная алгебра, а аналитика – уже с некоторыми неожиданными поворотами).

Чем больше я узнавал мехмат, тем больше убеждался в том, насколько нетипичными в нём были два описанных профессора. Нетипичны тем, что их обоих, встретив где-нибудь на улице или в гостях, можно было принять за обычных, «нормальных» людей. То есть, можно было не узнать в них математиков, персонажей из анекдотов, людей не от мира сего. На подавляющее же большинство моих университетских профессоров их профессия накладывала неизгладимый отпечаток – в них можно было признать математиков с первого взгляда, увидев на другой стороне улицы. (Позже, на Киевском мехмате, меня поразило, как его профессора в большинстве своём не похожи на математиков: внешность чиновников или, скорее, партработников. Но с другой стороны, какие же это были математики?)

А вот Павел Сергеевич уже был математиком типичным: совершенно лысый, в очках с невообразимыми диоптриями, с каким-то гортанным каркающим произношением. И видно было, что мысли его заняты чем-то другим, далёким от этого места, да и вообще от этого мира. Отрешённость – вот как можно было назвать состояние, в котором пребывало большинство наших профессоров. Они казались случайными гостями в этом мире. Со стороны это выглядело смешным, а это было обратной стороной вовлечённости в собственный, математический мир. (Таким же был и Андрей Николаевич Колмогоров, о котором речь впоследствии). Лекции же Павла Сергеевича имели свою специфику. Разумеется, курс был хорошо логически продуман и структурирован. Читал его Павел Сергеевич уже не в первый раз. Однако трудно было его представить кропотливо выписывающим формулы, готовясь к лекции. Павел Сергеевич знал общий ход мысли, а слова находил по мере изложения. Фраза выкрикивалась громко, но не всегда была правильно составлена. Он быстро писал на доске, ломая мел, в длинных формульных преобразованиях нередко сбивался, размашисто всё стирал и начинал заново. В общем, привыкнуть к его изложению было труднее, чем к другим. Но, когда разберёшься, видишь: курс красивый.


Как я учился


Мне, как я уже сказал, учёба давалась легко. Главное – было интересно. Интересно было, например, осваивать понятие производной, или бесконечно малой, или многомерного пространства, или проективной плоскости.

Каждый из трёх курсов открывал передо мной математику с новой стороны. И так как курсы были хорошо продуманы, оставалось только следить за изложением. Для этого мне хватало лекций. Обычно я садился в одном из первых рядов, внимательно слушал и конспектировал. Конспекты я научился делать грамотно. Основные формулировки – и доказательства. Всё очень коротко. Так на запись лекции по матанализу у меня уходило чуть больше страницы в клеточку – правда, очень мелким почерком. Перечитывать лекции мне не было надобности – всё и так понятно, разве что вспомнить какую-то деталь. В учебники тоже заглядывал редко, тем более, что совпадал с курсом только учебник Хинчина; по остальным предметам изложение в учебниках отличалось от лекций.

Многим из моих товарищей математика давалась хуже, и я охотно пытался им помочь. Особенно часто это случалось с девушками – их больше беспокоило отставание, и они не стеснялись спрашивать.

Практические занятия, ведущиеся по этим предметам, несколько напоминали школу. Такое же решение задач у доски, задания на дом, такое же списывание, такие же контрольные. Об одном эпизоде стоит рассказать. Занятия по аналитической геометрии у нас вёл Пархоменко, слепой. Так вот, перед контрольной по аналитической геометрии наша группа постановила: никаких списываний. На остальных занятиях списывать было можно.


Спецкурс Делоне


Однако лекции и занятия не могли удовлетворить мою жадность к математике. Хотелось охватить побольше. У деканата висело несколько огромных досок, на которых развешивались объявления, приглашающие студентов на спецкурсы и семинары. Тот, кто не учился на мехмате МГУ (или, возможно, ещё на нескольких факультетах нашего и других университетов), не может представить себе подобного размаха. Во всяком случае, позже я нигде ничего подобного не видел. Объявлений таких было, наверное, сотни. Я с первых дней начал подходить к этим доскам и выискивать что-нибудь подходящее для себя. Но нет – приглашались в основном студенты начиная с 3-го курса, 1-й нигде не упоминался. И вот, наконец, я увидел объявление: «Курс лекций Б. Н. Делоне „О непротиворечивости геометрии Лобачевского”. Приглашаются студенты, начиная с 1-го курса». Это уже было для меня. Тем более, такая интересная тема. Я со школьных лет удивлялся: что это за такая странная геометрия? как это в ней из точки можно провести несколько параллельных прямых, когда всякому очевидно, что только одну? (Очевидно, такое представление разделялось всеми, кто слышал о геометрии Лобачевского, не будучи математиком, – например, Н. Г. Чернышевским. Уже позже, когда я разобрался в сути дела, меня веселила оценка Чернышевского в письме к сыну: «Некто Лобачевский, известный казанский помешанный…». Впрочем, материалистическую веру Николая Гавриловича возмущала и другая математическая идея – о многомерных пространствах; он там же с гневом писал об ушедших в идеализм математиках, изобретающих какое-то четвёртое измерение, «якобы населённое духами». Впрочем, я отвлёкся).

Конечно, я прослушал это курс, который длился семестр или два. Слушателей было немного, с 1-го курса только я да мой друг Кант Ливанов; всего же к концу курса нас оставалось где-то около полдюжины. Если разобраться, курс был нехитрым, и сколько-нибудь грамотному студенту (не первокурснику) его можно было изложить на одной или двух лекциях. Строится геометрическая модель, на которой выполняются все аксиомы Лобачевского: берётся круг, называется «плоскостью», его хорды – «прямыми», и очень хитро определяется «расстояние». Большинство эвклидовых аксиом на этой модели выполняются очевидно, а вот с доказательством аксиом о равенствах (где фигурирует «расстояние») приходится повозиться. Наличие же многих «параллельных» (правда, у Лобачевского они называются иначе), проходящих через фиксированную точку, очевидно. Вот и всё. Борис Николаевич всё это придумал не сам, а только изложил доказательство, изобретённое каким-то хитрым немцем. Для меня польза от всего этого была в том, что я осознал, что значит «доказать непротиворечивость».

Сам же Борис Николаевич был уже типичным математиком, то есть «не от мира сего». Пожилой, среднего роста, довольно коренастый, а точнее – широкий в фигуре, очень бодрый и подвижный, с особым «математическим» выражением лица, всегда улыбающийся. Приходил он на лекции всегда с опозданием минут на двадцать, усаживался на стол и начинал обычно так: «А вот вчера [т. е. в воскресенье, лекции у нас были по понедельникам] мы с моим учеником Игорем Ростиславовичем Шафаревичем…» – и дальше шёл рассказ о воскресной прогулке. Мы уже после первых лекций хорошо знали, что Борис Николаевич – страстный турист и альпинист, каждое лето ездит в альплагерь, а каждое воскресенье проходит пешком километров 30, но почему-то довольно странным способом – в основном по шоссе (или это я неправильно понял?). А однажды, по обыкновению усевшись на стол, долго просто качался от хохота: «А вчера мы шли в небольшой компании, и, представляете, (взрыв хохота) мой сын ногу сломал!»

Годом позже я встретил Бориса Николаевича в альплагере, где он был с тем же Шафаревичем. Я увидел его с группой ещё нескольких старичков уходящими на какую-то простенькую вершинку – что-нибудь более серьёзное было уже не для него. А в последний раз услышал о нём в 1968-м, и услышанное было нерадостным. Его любимый внук Вадим Делоне, поэт и диссидент, был среди участников демонстрации на Красной площади, его судили, отправили в лагерь. Мне говорили, что старик по этому поводу очень переживает.


Семинар Яновской


Где-то через месяц после первого объявления я встретил второе: «Спецсеминар по алгебре логики. Проф. С. А. Яновская, аспиранты О. Яблонский, А. Кузнецов». (У двух последних тоже было по два инициала, но я не запомнил). И тоже – приглашались, начиная с 1-го курса. Алгебра логики – что может быть лучше. Не помню, сколько участников было на первом заседании семинара, но скоро их осталось двое: я и красивая девушка несколькими курсами постарше. А где-то с середины года остался один я. Впрочем, для руководителей больше и не было нужно – равно, как не был нужен и я. Они собирались втроём – сначала Софья Александровна и Олег, а через часок подходил и пахнущий острым одеколоном Саша (так складывалась его репутация вечно опаздывающего, ставшая потом легендарной). Они увлечённо начинали обсуждать свои проблемы, значительную часть которых я, впрочем, понимал. Да и мудрено было не понять алгебру логики (позже она называлась логикой высказываний) – подумаешь, что за премудрость? Сама же Софья Александровна была маленькой толстой доброй старушкой в общем не очень-то математического вида. На старших курсах она преподавала у нас историю математики. По её добродушному виду трудно было представить, что в 30-е годы она боролась за материализм в математике. К счастью, к нашему времени эта борьба улеглась, и было непонятно, насколько тяжёло приходилось её жертвам. Были какие-то глухие слухи, что едва ли не главной жертвой стал Николай Николаевич Лузин и что многие из наших нынешних профессоров вели себя в связи с этим не самым достойным образам. Говорили, что вдова Лузина, Нина Карловна Бари (преподававшая у нас на 3-м курсе теорию функций действительного переменного) до сих пор их не простила, не подаёт руки и не разговаривает с ними.

Но я отвлёкся.


Математическое чтение


Так как я был увлечён математикой, то читал и соответствующие книги. Не учебники – я уже писал, что в этом не было нужды. А что-нибудь более увлекательное – «Основания геометрии» Гильберта, «Наглядную геометрию» Гильберта и Кон-Фоссена (всё-таки молодцы были немцы!), «Энциклопедию элементарной математики», журнал «Математическое просвещение» и т. п. А ещё взялся решать задачи из Пойя и Сеге – был такой замечательный задачник с задачами высокого уровня, предназначенный для развития математического мышления.


Зачёты и экзамены


Здесь пора рассказать о зачётах и экзаменах.

С зачётами вообще не было проблем – хорошим студентам, в числе которых был и я, их ставили «автоматом».

Сдавать же экзамены по математике я в это время любил. Готовиться к ним было легко – просто перелистывал лекции. И очень быстро выработал традицию – в последний день перед экзаменом после обеда отдыхать. Зимой хорошо пробежаться на лыжах. А летом мы с Кантом иногда снимали лодку на Москве-реке.

На экзамен я приходил в числе первых и сдавал одним из первых. Обычно каждый экзамен принимали двое: профессор, читавший лекции, и преподаватель, который вёл занятия. Считалось само собой разумеющимся, что хорошие студенты идут отвечать к профессору, одной из целей появления которого как раз и было познакомиться с такими. Так я и перезнакомился со своими любимыми профессорами. Именно как такое знакомство, да ещё с элементом занимательности я и воспринимал экзамен – в его успехе я был уверен заранее. Отвечать им было одно удовольствие. Я иногда даже позволял себе по ходу экзамена задать профессору вопрос о чём-нибудь, что меня интересовало.

Запомнился экзамен у Шафаревича во 2-м семестре. Мне этот экзамен нужно было сдать раньше, чтобы успеть поехать в альплагерь. Я позвонил Игорю Ростиславовичу, он спросил, когда я хочу сдавать, я ответил: «Когда угодно, лишь бы до такого-то числа». – «Завтра вас устроит?» – «Устроит». (Внутри что-то ёкнуло, потому что рассчитывал ещё позаниматься). На следующий день я явился в аудиторию, где Шафаревич то ли принимал пересдачу, то ли с кем-то разговаривал. Так как билетов не было, он просто назвал два вопроса, и я сел готовиться. Подготовился быстро, а он всё ещё был занят. Тогда я достал из сумки недавно купленный том Писарева и принялся читать. Шафаревич подошёл, поинтересовался: «Что это у вас?». Я показал, он одобрительно кивнул. Через некоторое время он пригласил меня, я ответил на вопросы. Он задал довольно много дополнительных вопросов (вообще Шафаревич на экзаменах спрашивал много), среди которых был такой: «Сформулируйте теорему такого-то». Я нагло ответил, что у меня плохая память на имена, так что не скажет ли он, о чём теорема. Он охотно сказал, я теорему сформулировал, а по его требованию наметил и план доказательства. В конце концов, получил пятёрку.

На первых двух курсах я по всем математическим предметам имел зачёты автоматом и пятёрки на экзаменах. Но повышенную стипендию, для которой требовались пятёрки на всех экзаменах, имел нечасто – подводили другие предметы, прежде всего «общественные». А особенно обидно было после первого семестра, когда я получил четвёрку по астрономии. Получил глупейшим образом – наш профессор Куликов (кстати, известный астроном, я читал его книгу ещё в школе) был добрейший человек, ставил только пятёрки и четвёрки, причём тому, кто имел пятёрку по другому предмету, пятёрка по астрономии была обеспечена. Но наша группа поставила экзамен по астрономии первым (это не описка – группа сама устанавливала дни и порядок экзаменов), на мне не было написано, что я отличник, а разница в знаниях студентов по астрономии была несущественна, да и не учитывалась.


Александров


Как видите, спецкурс и семинар, бывшие на 1-м курсе, запомнились мне не так плохо. А вот с памятью о 2-м обстоит хуже. То есть я не помню, чем занимался, хотя прекрасно помню своего научного руководителя.

На втором курсе моим научным руководителем (и по курсовой, и вообще) был Павел Сергеевич Александров. Личность это была на мехмате легендарной. Не припомню, чтобы у нас много рассказывали о Хинчине или Шафаревиче, а вот об Александрове баек было сколько угодно. Наверное, больше, чем о ком-либо другом.

Одна из древнейших – о надписи, которую он сделал в 20-х на одной из своих работ, даря её своему другу П. С. Урысону: «П.С.У. от П.С.А.». (Известно было, что их связывала трогательная дружба. Урысон был очень талантливым и подающим большие надежды математиком, но погиб молодым: утонул, заплыв далеко в море). Другая история относилась к посещению мехмата М. И. Калининым в 30-х годах. (Этот исторический эпизод был отражён на картине, украшавшей стену рядом с деканатом. Мы любовались картиной, узнавали своих профессоров и строили догадки о предыдущих. Но вот был ли там Лузин?) Калинин рассказал профессорам и преподавателям о надеждах, которые возлагает на них партия и правительство, а затем спросил, какие есть нужды и заботы у самих математиков. Воцарилось неловкое молчание, он дважды переспросил. И тогда поднялся Павел Сергеевич Александров и, громко каркая, заявил, что «совег’шенно не г’аботает убог’ная на втог’ом этаже». (Изложение этого эпизода считалось тем более удачным, чем громче воспроизводил рассказчик это карканье). Рассказывали, что Михаил Иванович знакомился с математиками не так просто, а потому, что его дочь собиралась выйти за математика; и ещё рассказывали, что после описанной встречи он ей это категорически запретил.

Павел Сергеевич относился к старшему поколению советских математиков, поколению 20-х годов, которые ещё ездили за границу, главным образом, в Германию, проводили там много времени, а свои статьи писали по-немецки и по-французски. Немецкий язык он как будто бы знал в совершенстве. И (опять же, по слухам) договорился с кафедрой немецкого языка, что полагающиеся для сдачи экзамена «странички» (внеаудиторное чтение) его аспиранты (для которых обязательным становился именно немецкий язык) должны сдавать ему лично. И в качестве таковых все они должны были сдавать вторую часть «Фауста».

Ещё было известно, что П. С. не признаёт, что математиком может быть женщина. И ещё, что он не выносит курения. Потому очень удачным было найдено (несколько позже описываемого времени) условие «американки» (американского пари): студентка (Луиза Чураева) должна была подойти к Павлу Сергеевичу с просьбой принять у неё экзамен, усесться и закурить. Конечно, реально на это никто не мог бы рискнуть, но сама идея понравилась.

Так вот, возвращаюсь к своей истории.

По окончанию 1-го курса Павел Сергеевич приходил принимать экзамены во все группы. Разумеется, ему шли отвечать только мальчики, причём лучшие. Было известно, что он отбирает участников для семинара, который будет вести на 2-м курсе. Происходило это таким образом. Если студент Павлу Сергеевичу начинал нравиться, он его долго и придирчиво спрашивал. Если продолжал нравиться и после этого, ставил пятёрку и говорил: «Пг’иезжайте ко мне в Болшево такого-то числа в таком-то часу». В Болшево, всем известно, была дача Павла Сергеевича и Андрея Николаевича Колмогорова, которые между собой очень дружили. Из моей группы Павел Сергеевич выбрал двоих – меня и Канта. У Павла Сергеевича был твёрдо установившийся обычай – со всеми своими учениками, даже самого младшего ранга (т. е. вчерашними первокурсниками, из которых, может, ничего путного и не выйдет – как, к слову сказать, не вышло из меня), он общался главным образом на своей даче, принимая их как гостей.

Мы с Кантом в указанный день постучались в дверь дачи Павла Сергеевича, и весь день провели с ним втроём. (Тоже характерно – отобрал-то он несколько десятков студентов, а знакомился отдельно с каждыми двумя-тремя). Только однажды зашёл что-то сказать ему Колмогоров. Павел Сергеевич знакомился с нами, расспрашивал, причём о математике шло мало. Большую часть времени мы провели на реке. Сразу же взяли лодку и относительно долго гребли. Много купались. Я-то к тому времени едва научился держаться на воде, а вот для Павла Сергеевича та речка была смешной – все знали, что он прекрасный пловец, заплывающий в море на несколько километров. (Как он только при своём зрении догадывался, где остался берег?) Много загорали, так что я совсем обгорел, и несколько дней потом коже было больновато. Меня поразила фигура Павла Сергеевича. По нашим представлениям, он был человеком старым (сейчас бы я сказал, пожилым). А фигура – двадцатилетнего спортсмена. Железные мышцы, великолепный загар. Он предложил нам побороться. Был не тот случай, чтобы поддаваться старшему по возрасту. Мы старались, как могли, но он положил каждого из нас на лопатки без особого труда. Потом пили чай с пирожками.

А осенью я начал заниматься в семинаре Александрова. И вроде неплохо получалось. Но вот чем занимался – убей Бог, не помню.

Слегка ещё могу вспомнить курсовую: какая-то экзотическая (т. е. не вполне эвклидова) геометрия – то ли со счётным числом точек, то ли с конечными расстояниями. Причём, насколько можно, большинство эвклидовых аксиом выполнялось. В общем, какая-то забава. И, очевидно, совершенно в стороне от серьёзных интересов математики. В таком выборе было что-то символическое: на уровне таких забав я в математике и остался.

Вспоминается же, как мы бывали у Павла Сергеевича в Болшево. Как всегда нас, студентов, было немного. Иногда к нам присоединялся Колмогоров. Зимой бегали на лыжах, причём наши профессора легко нас обгоняли. Каждый раз Павел Сергеевич, известный меломан, ставил какую-нибудь музыку. И вот здесь с первого же раза я «блеснул». Хозяин спросил, что бы мы хотели послушать. Кант, неплохо разбиравшийся в музыке, что-то назвал. Я же, будучи не просто глубоко невежественным в музыке, а принципиально невежественным, попросил: «А мне, знаете, что-нибудь лёгкое, вот Канделаки поёт: „Где в горах орлы да ветер, на-ни-на, на-ни-на”» (эту песню крутили у нас вечером в альплагере). Павел Сергеевич с оторопью посмотрел на меня, как-то непонятно зафыркал, однако заказ мой не исполнил. В последующем, спрашивая гостей, какую музыку кому ставить, доходя до меня, говорил: «Ну, а Мише не нужно».

Вот так я занимался математикой на первых двух курсах. Так бы и дальше!


На Ленинских горах


Но судьба сложилась иначе.

С 3-го курса и я стал другим, и математика вокруг меня стала другой. И непонятно, чту из этого больше сказалось на наших с ней отношениях.

Здесь поговорим об изменившейся математике. Собственно резко другой она стала ещё с середины 2-го курса, с 4-го семестра. До того было три курса (в смысле: предмета), так сказать, общематематической культуры. А теперь пошли курсы более частные: сначала (в 4-м семестре) дифференциальные уравнения и дифференциальная геометрия. А потом полный джентльменский набор: теория функций действительного переменного (всегда говорилось сокращённо: ТФДП), теория функций комплексного переменного (ТФКП), дифференциальная геометрия; потом дифференциальные уравнения, вариационный анализ, уравнения в частных производных, интегральные уравнения, вариационный анализ. И ничего из этого меня не заинтересовало. Я объяснял себе это тем, что все эти курсы носят скорее технический и прикладной характер (для математического чистоплюя слово «прикладной» носило явно негативный оттенок), что в них не чувствуется высоких математических идей. Частично это, пожалуй, и верно. Однако. Такими скучными для меня дифференциальными уравнениями мог же чуть позже заниматься сам Арнольд, получив в них серьёзные результаты. (Дима Арнольд был на 3 курса младше меня, но едва ли не с 1-го курса вокруг него был впоследствии оправдавшийся ореол будущего математического светила. Чуть подробнее я рассчитываю рассказать о нём чуть дальше). Да и ТФДП, если разобраться, содержит массу интересных идей (типа интеграла Лебега), которые могли быть мне близки. Но нет. Здесь уже причина во мне самом – отвлекали меня от математики мои новые интересы. Как сказано в классической поэме:

И перестал в году трудиться.

«Что я, – подумал он,– пижон?»

Своим идейным багажом

Багаж студенческих традиций

Приняв, стал жить, как я и вы, –

Не утруждая головы.

(Это «Евгений Стромынкин». Не себя ли имел в виду автор, ушедший от физики в политически подозрительное стихотворство и самиздатскую публицистику, что в конце концов привело его в эмиграцию? Я к нему ещё вернусь).

Так что я вдруг из образцового студента превратился не то, чтобы в неуспевающего, но так – пробавляющегося от сих до сих. Я уже без прежней радости шёл на экзамен, понимая, что во многих вопросах плаваю. На экзаменах до троек не доходило, но бывали четвёрки. А перед уравнениями в частных производных я вообще испытывал трепет, что, в конце концов, оказало решающее влияние на линию моей жизни. Перед зимней сессией на 4-м курсе я два месяца провалялся по больницам (о чём речь ещё впереди). Вернулся из них в начале марта. В принципе я мог бы с опозданием сдать сессию и догнать свой курс. Если бы это было на 1-м или 2-м курсе, я бы, конечно, так и сделал. Но сейчас, когда я вспоминал, что сначала должен сдать экзамен по частным производным, у меня опускались руки. И выбрал другой путь – взял академотпуск и остался на второй год на 4-м курсе. Как увидит читатель, это решение оказалось роковым.

С 3-го курса соответственно меньше меня интересовали и профессора. Тех, кто был на первых курсах, я до сих вспоминаю как живых и интересных людей (свидетельством тому сама эта глава). Те, кто был потом, мелькнули передо мной как тени (кроме Колмогорова, о котором речь дальше), я запомнил только их лица и фамилии, зачастую даже без имён-отчеств. Бари, Меньшов, Рашевский, Векуа, Люстерник, Олейник – кто там ещё? Заслуживает упоминания разве что внешность Дмитрия Евгеньевича Меньшова, читавшего нам ТФКП, потому что она бросалась в глаза сразу же – даже на фоне других университетских профессоров. В этом плане его можно было бы считать математиком в квадрате – он настолько отличался от обычного профессора математики, того же Александрова, насколько последний отличался от рядового гражданина. Высокий, с маленькой головой и всколоченной бородой, несколько донкихотского вида, но не столь романтичный и более оторвавшийся от действительности. В общем, поглядев на этого человека, трудно было поверить, что он не обитатель сумасшедшего дома. Представить какой-нибудь контакт с ним было трудновато, и я не помню, чтобы слышал о таких контактах от своих коллег. (Пусть уважаемый профессор простит меня с того света за столь непочтительные строки).

Курсовую на 3-м курсе я писал у Шафаревича. Это была работа по локально эвклидовым пространствам. Так называются пространства, в которых каждая точка имеет окрестность с эвклидовой метрикой. (Для «тёмного» читателя. Представьте себе вытянутый прямоугольник. Мысленно склейте противоположные длинные стороны, получится труба. Мысленно склейте два конца трубы – отвлекаясь от того, что по ходу труба будет морщиться. Получится тор, то есть бублик. Вот поверхность этого тора и есть одна из локально эвклидовых плоскостей. Ведь на ней любой маленький круг есть круг на плоскости). Локально эвклидовы пространства размерности 2 (т. е. поверхности) уже были известны, мне предстояло исследовать пространства размерности 3. Как видите, задача тоже игрушечная – так, математическая миниатюра, далёкая от главных направлений математики. Запомнилось, что литература к ней была на трёх языках, и когда я сообщил Шафаревичу, что не знаю никаких, кроме немецкого, он посмотрел на меня так, как будто я сказал, что не умею читать по-русски: «Так это же математические работы!». Смысл его слов был в том, что математическую работу можно читать на любом языке. (Кстати, моим сокурсникам доставался и голландский, и шведский). Насколько я помню реакцию своего руководителя по окончанию работы, я не очень хорошо справился со своей задачей.

А курсовую 4-го курса не помню совсем.

Не лучше было со спецкурсами и семинарами. Если на двух первых курсах они были полностью добровольными, то, начиная с 3-го, студент обязан был некоторое количество их посещать – по своему выбору – и даже сдавать экзамены. Так что я точно что-то посещал – и снова не помню, что именно. Помню, несколько раз приходил на семинар Жени Дынкина (именно так у нас почему-то все называли Евгения Борисовича Дынкина – недавно возникшее математическое светило). Семинар имел громкую славу – он был элитным, там собирались не только способные студенты со всех курсов, не только аспиранты, но и многие преподаватели, приходили математики и из других вузов. Разбирались там принципиальные проблемы из самых разных разделов математики. Выглядело это так: собравшиеся корифеи дискутировали между собой, не очень беспокоясь об остальных. «Корифеи» – не значит «профессора и преподаватели». Демократичность семинара проявлялась в том, что значение имел не титул, а ум, и на нём готовы были прислушаться к мнению любого первокурсника. (По-моему, Арнольд имел на нём достаточный авторитет, будучи ещё на 2-м курсе). Так что считалось нормальным, что, сидя на этом семинаре, ты не всё понимаешь. Я же, побывав на двух или трёх занятиях, не понял ничего. Как будто говорили по-китайски. Это меня насторожило, тем более, что присутствовали и вроде бы как-то разбирались с десяток студентов курсом не старше меня. Выходит, я здорово оторвался от математики. И, тем не менее, это не побудило к тому, чтобы серьёзнее математикой заняться. Моя реакция была противоположной – я просто больше не ходил на семинар Дынкина.

Вообще же дело было, конечно, не в характере окружавшей меня математики, а во мне самом. Захотел бы я найти для своих занятий математическую теорию по своему вкусу – в МГУ выбор был неограниченным. Те же алгебра или топология – уж точно самая чистая теоретическая математика. Но я уже мало смотрел в её сторону.

Вот и всё о моих занятиях математикой с 1-го по 4-ый курс (о 5-м разговор будет особый).


Минаков


В этой главе стоит сказать несколько слов на тему, не вполне подпадающую под её заглавие, но содержательно близкую. Речь идёт об изучавшихся нами предметах естественно-научного цикла. Таких было три: астрономия, теоретическая механика и физика. Мы их, преодолевая внутреннее сопротивление, учили, кое-как сдавали экзамены и забывали. Говорить же я буду об одном из них – теоретической механике.

Строго говоря, теоретическая механика, преподававшаяся на 2-м курсе, не была для нас совершенно чуждым предметом. Ведь факультет назывался механико-математическим, предстояло разделение нас на математиков и механиков, и для последних этот предмет был профилирующим. Но лучшие студенты, к которым в то время принадлежал и я, твёрдо знали, что их удел – не какая-то механика, а математика, царица наук.

Механику же я вспомнил по единственной причине – её нам читал Андрей Петрович Минаков. На одной из лекций он сказал: «Пройдёт время, и вы будете вспоминать: читал нам Андрей Петрович, очень занятно читал, а вот что читал – не припомню». Это предсказание исполнилось даже в большей степени, чем можно было рассчитывать. Потому что я забыл не только содержание его лекций, что совершенно естественно, но и главное в них – подробности спектакля. А их, действительно, можно было назвать спектаклями. Сама внешность Андрея Петровича была артистической – пожилой актёр в роли старого профессора. Он играл тоном, мимикой, сыпал шутками, рассказывал байки. Вот вспомнилось начало лекции: «Запишите тему: О праве вектора называться вектором». И при этом курс был хорошо построен, было понятно, что свой предмет он знает великолепно. За всё это он пользовался огромной симпатией студентов. А, кроме того, было известно его добродушие – на экзамене, так же играя, ставил только пятёрки и четвёрки.

Ну, вот теперь действительно всё.


Глава 4. На Моховой: сокурсники и друзья


Кого вспомню


Описанию своих отношений с коллегами по курсу, а потом и по факультету я должен предпослать одно отступление.

Между моими отношениями с товарищами в школе и в университете было большое различие. Начиная с количества. Тех школьных соучеников, отношения с которыми для меня что-то значили, были считанные единицы, почти всех их я и назвал. А в университете я постепенно становился очень общительным человеком – особенно начиная с 3-го курса, с переезда на Ленинские горы.

В первые месяцы учёбы я контактировал главным образом со своей группой, потом перезнакомился со многими на курсе, а в последние годы знал чуть ли не полфакультета. Если точнее, то пару сотен студентов знал. И со многими из них имел достаточно дружеские отношения, многие для меня немало значили.

И сейчас, когда я пишу эти воспоминания, «хотелось бы всех поимённо назвать». Но пытаться не буду, потому что, если бы и попытался, ничего бы не вышло. Одних просто забыл. О других осталась чисто общая, эмоциональная память – то есть помнишь, какой славный человек, а каких-либо слов или поступков уже и не помнишь.

И, наконец, о третьих. Есть люди, отношения с которыми были очень важны для тебя, к которым нередко возвращаешься памятью и о которых мог бы даже не так мало рассказать. Но это отношения такого рода, которые другим не имеет смысла пересказывать. По крайней мере, в записках такого рода, как пишу я. (Используя математическое словечко – эти отношения «не общезначимы»). Прежде всего – отношения с девушками. Я здесь имею в виду даже не влюблённости или романы (о которых рассказывать, само собой, неуместно), а дружбу. Байрон где-то писал об особой способности женщин к дружбе и о том, как высоко он эту дружбу ценил. Я вполне разделяю его оценку. В студенческие годы я дружил со многими девушками. Но, к сожалению, чувствую себя неспособным описать это так, чтобы заинтересовать читателя. Да и со многими ребятами – казалось бы, было хорошо и интересно общаться, а интересно рассказать не получится. С другими наоборот: был от человека далеко, почти не имел ничего общего – а он вдруг попадает в какой-то интересный эпизод, и о нём рассказываешь.

Так что я сумею рассказать только о немногих людях и коротко. И место, которое уделяется тому или иному человеку в моём тексте – как в этой, так и в последующих частях, – совсем не соответствует месту, которое он занимает в моей памяти и душе. Многие-многие интересные и достаточно близкие мне ребята и девушки (а дальше – мужчины и женщины) останутся почти за пределами этого описания. И если вообразить себе, что они его читают, я хотел бы им сказать: «Друзья мои! Я вас помню и люблю. Но не обижайтесь на то, что вас здесь нет или вас так мало. У меня просто не выйдет рассказать о вас столько, сколько хотелось бы». (Как сказал мне когда-то Илья Глазунов при моём посещении его мастерской: «К сожалению, я не могу оказать вам столько внимания, как вы заслуживаете». Уверен, что я говорю это более искренне).

И ещё одно предварительное замечание.

Студенчество, да и вообще молодёжь описываемого времени – последних лет сталинской эпохи – сильно отличалась от тех, которые пришли ей на смену через несколько десятилетий, не говоря уже о нынешних временах. Так что читателю, отделённому от меня несколькими поколениями (буде такой найдётся), нелегко их представить.

Сейчас это поколение должно казаться странным. С одной стороны, эти юноши и девушки были совершенно одурманены официальной пропагандой, слепо ей верили, не понимали мира, в котором живут, не помнили совсем недавней истории – репрессий, голодомора, нищету вокруг воспринимали как норму, не видели закрепощения крестьян, общего бесправия. С другой – они обладали нравственным здоровьем, открытостью, готовностью к дружбе. Добавлю – пока партия не прикажет предать друга или близкого человека. По счастью, в моё время партия в массовом порядке этого не приказывала. Так что меня с самого поступления окружали славные ребята и девушки, нас связывали доброжелательные и товарищеские отношения.


Курс и группа


На моём курсе было около 250 студентов. Эту цифру подтверждают списки, ведущиеся хранителями курсовой памяти. На конец прошлого (2006-го) года в списке живых было 184 человека, в списке уже ушедших – 60. (Кстати, учитывая, что нам за 70, не такой плохой процент выживших).

Курс делился на 9 групп. Моя группа, 19-я, последняя по номеру, по-видимому, и формировалась последней, а потому оказалась нестандартной, как сказали бы сейчас, по гендерному признаку. Судя по всему, деканат формировал группу за группой так, чтобы ребят и девушек было одинаковое количество. А в нашу вошли все оставшиеся. Так что оказался большой недобор ребят – 7 человек примерно на 20 девушек. В такой «женской» группе я и проучился первые два года, пока на 3-м курсе группы не переформатировали.

Как я говорил, на 1-м курсе мои знакомства ограничивались главным образом моей группой. Нельзя сказать, чтобы это была очень дружная, в смысле – сплочённая группа. С большей частью этих девочек, да и ребят тоже, у меня были минимальные контакты, иногда перекидывался парой слов. Да и у них между собой тоже. Подружился же я с упоминавшимся Кантом Ливановым, а с течением времени всё больше и больше сдруживался с несколькими девочками, с некоторыми дружен до сих пор. Но о них в последующих главах.

Вообще же на 1-м курсе я был не слишком общительным, по-видимому, бульшая часть внимания уходила на математику. Та же математика играла заметную роль и в отношениях с товарищами по группе. Я с первых же дней пользовался у них авторитетом, как студент хорошо успевающий, да ещё и такой, к кому можно обратиться за помощью. Значительную часть группы составляли девочки, с трудом постигающие университетскую математику, но достаточно прилежные. Они были заметно ошарашены после школы – там они были отличницами, а здесь вдруг вполне реальна перспектива двойки на экзамене. Одногруппник, который сам разбирается и готов помочь, был для них находкой. Мне же тоже нравилось разъяснять им математику (что, кстати сказать, занимало не так мало времени). И, кажется, это у меня неплохо получалось. Может быть, по этой причине я чувствовал, что мои коллеги (точнее, пользуясь польским словом, – коллежанки) по группе относятся ко мне с дружеской симпатией.

Группа – это ячейка социалистического общества. Были в ней и староста, и комсорг, и профорг. Комсомольское бюро прикрепило к нам куратора (или как он там назывался) для проведения идейно-воспитательной работы. Этот куратор, аспирант Борис Власов сейчас представляется мне типичным комсомольским работником – с написанной на лице убеждённостью, которая не могла скрыть карьеризма. У наших девочек он пользовался симпатией и авторитетом – по-видимому, они нуждались в таком «правильном» руководителе, «настоящем человеке», убеждённом и рассудительном, твёрдом в принципах и моральных позициях. Как в кино. А у меня отношения с ним, естественно, не сложились – уж больно разные жизненные позиции мы представляли. Не могло его не коробить то, что в его группе студент не хочет вступать в комсомол, и он на меня пытался давить. Группа в этом вопросе занимала в основном нейтральную позицию. То есть, для порядка и по поручению сверху кто-нибудь делал попытку меня уговаривать, но быстро отцеплялся.

В группе регулярно проводились собрания, только я начисто забыл, о чём там шла речь. Кроме каких-то текущих моментов – как организовать помощь отстающим и т. п.


Коля Гендрихсон


Хорошо запомнилось одно – постоянная травля Коли Гендрихсона. Гендрихсон был мальчик из нашей группы, довольно способный к математике и в совершенстве – по нашим представлениям – знавший немецкий язык. (Его мама преподавала немецкий в университете). Казалось бы, прекрасные «объективные данные». Но было что-то в Коле, что так и подталкивало окружающих его травить. Так собаки чувствуют, что человек их боится, и набрасываются на него – простите за сравнение. Вот и у Коли был постоянный страх в глазах, а кроме трусливости в нём чувствовалась ещё и лживость. Он мог пропустить занятия, сказать, что был на похоронах бабушки, а потом оказывалось, что бабушка жива-живёхонька. А то вместо субботника пошёл покупать шапку. Такое происходило с ним на каждом шагу, и группа каждый раз набрасывалась на него с каким-то ожесточением. В ряде случаев, подобных приведенным, для этого были основания. Не на пользу ему шло и вмешательство его мамы, появлявшейся на факультете с криками о «правнуке великого Ляпунова» (непонятно, были ли для этого основания).

Всё это приобретало характер травли – по крайней мере, в моих глазах. И не просто раздражало, а выводило меня из себя. Ещё и потому, что я объяснял это то ли еврейским, то ли немецким происхождением Коли – непонятно, что из двух было хуже. И я с остервенением бросался на его защиту. Вряд ли это ему сколько-нибудь помогло, разве что давало минимальную моральную поддержку. Любопытно другое – я, вставая на защиту травимого, сам не становился объектом травли, как происходит обычно. Моя защита раздражала куратора Бориса, который-то всё и организовывал. Так и чувствовалось, что он хотел бы натравить ребят и на меня, «противопоставляющего себя коллективу» и вообще «не поддающегося воспитанию». Но это ему было слабу.

Заговорив о Гендрихсоне, расскажу о его дальнейшей судьбе. Кончил он плохо. Имея неплохие способности, запустил занятия, провалил экзамены и, в конце концов, был отчислен. (Не думаю, чтобы это была просто расправа над евреем. Скорее всего, он морально сломался – не без участия нашей группы). На одном из старших курсов я, гуляя в Парке культуры и отдыха, зашёл в буфет-забегаловку, и, к удивлению своему, в подошедшем официанте узнал Колю Гендрихсона. Мне было неловко, но Коля обрадовался, натащил всякой снеди и выпивки, отказался брать у меня деньги, подсел и немного поговорил со мной. В его отношении ко мне чувствовалась признательность, а в упоминании однокурсников – обида. Говорил, что здесь вполне хорошо зарабатывает. А вид у него был такой же жалкий и затравленный, как и раньше. Ещё через несколько лет я услышал, что он умер – кажется, от туберкулёза. (Кстати, характерный пример «несправедливого» отбора материала. Кто мне Коля Гендрихсон? А вот написал о нём страницу. А какую-нибудь девочку, с которой дружил, едва упомяну в нескольких строках).


«Мероприятия»


Время от времени проводились какие-то групповые мероприятия. Запомнилась мне вечеринка, на которой я, подвыпив, футболил взятую со стола книгу – «Краткий курс истории ВКП(б)». (Выбор, конечно, был не случаен). Не очень разумный поступок. Долго развлекаться этим мне не дали, отобрав книгу.

А гораздо более яркое воспоминание – о выезде за город. Мы ещё были такие зелёные, что по своей инициативе это и организовать бы не сумели. Так что организовал нас Боря Власов, спасибо ему за это. Выехали на какое-то водохранилище, долго гуляли. Запомнилось ночное катание на лодках: тихая вода, ни ветерка, ярко светит луна. Всем очень понравилось. А мы, несколько ребят и девочек, с которыми я больше дружил, после этого и сами повадились время от времени ездить на водохранилище и кататься на лодках.

Так что же, это всё, что я могу вспомнить о своей группе, с которой проучился два года? Выходит, что всё. О группе как таковой. А о более близких ребятах и девочках могу вспомнить больше, и кое-что рассчитываю ещё рассказать.


Потребность в друзьях


Для молодого человека естественна потребность в Друге. Или в друзьях. Это не одно и то же. Друг (с большой буквы) – это по определению Единственный, самый близкий человек, родственная душа. На всю жизнь. Или так, что кажется, что на всю жизнь. Как Герцен и Огарёв. А друзей может быть много, они могут приходить и уходить.

Я и в школе, и в университете нуждался скорее в друзьях. Причём достаточно эгоистически – мне нужны были люди, с которыми я мог бы быть откровенным. В условиях всеобщей лжи и запуганности потребность иногда свободно высказаться приобретала почти маниакальный характер. Такая скорее социальная, чем личная потребность. Я нуждался в слушателе в гораздо большей степени, чем в собеседнике. Понимаю, что это признание меня не красит.

Помнится, меня немало заботило стремление выработать какую-то особую линию поведения, подчёркивающую мой нонконформизм. Конечно, я не мог позволить себе прямо высказывать свои оценки нашей жизни и строя. Но какими-то нюансами речи, выражением лица, многозначительным молчанием, не вполне понятными фразами всё время намекал на то, что у меня своя система оценок. И прощупывал собеседников – кому могу сказать больше. Таких собеседников набиралось не так и мало, где-то с десяток, но всё как-то не надолго. Поговорили, разошлись.

Сейчас я задумываюсь над интересным моментом. Наверное, многие мои «идейные» товарищи обращали внимание на то, что я среди них – белая ворона. Казалось бы, почему бы на меня не «стукнуть» по какому-нибудь поводу – такие поводы я давал, а, по известному утверждению, в то время каждый второй был «стукачом». Но нет, не «стукнули». Видать, у всех этих ребят представление о человеческих нормах поведения перевешивало «идейность».


Кант Ливанов


Дружил же я с Кантом Ливановым из своей группы, приехавшим в Москву из-под Саратова.

Короткий рассказ о Канте начну с забавного эпизода, связанного с его поступлением в МГУ. На собеседовании в его идеологической части экзаменующий задал вопрос о постановлении ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград». Ну, уж это-то Кант знал хорошо. Кратко изложив общие оценки, он начал бодро приводить цитаты из самих журналов (взятые из того же постановления):

В трамвай садится наш Евгений,

О бедный, милый человек.

Не знал таких передвижений

Его непросвещённый век.

Судьба Евгения хранила,

Ему лишь ногу отдавило

И только раз, толкнув в живот,

Ему сказали: Идиот

Дойдя до этого места, Кант увидел, что экзаменатор побагровел. И, с трудом сдерживая гнев, задал Канту вопрос: «А вы клятву молодогвардейцев наизусть помните?» Кант, конечно, не помнил. «А эту мерзость запомнили? Идите». Так что вряд ли он охарактеризовал Канта положительно.

В ту пору новые знакомства я заводил с трудом, так что поначалу они ограничивались пределами академической группы. А в группе, как я сказал, было всего семеро ребят, сначала даже шестеро. Почти со всеми ними у меня так до конца учёбы и не сложилось никаких отношений. Только в Канте я как-то почувствовал родственную душу, да и он во мне тоже. Такая несколько ехидная улыбка, свидетельствующая, что к чему надо (например, к математике) он относится серьёзно, а к чему надо (например, к идеологии) – скептически. На этой основе мы и сдружились. Наши беседы скорей всего напоминали возникшие в последующую эпоху кухонные беседы, заключавшиеся в бесконечной критике советской власти, – правда, в основном с моей стороны.

Само собой, мы много времени проводили вместе – гуляли, катались на лодках или на коньках. Какие развлечения первых двух лет ни вспомню – всё с Кантом. Своим человеком стал он и у тёти Жени. Кажется, в конце 2-го курса Кант заболел, взял академический отпуск, потом появился курсом младше, и мы уже контактировали меньше.

Кант меня полностью превосходил, по крайней мере, в одной сфере – в отличие от меня, он знал и любил музыку. Часто ходил в консерваторию и сам играл на пианино, по-видимому, неплохо. Уже в общежитии на Ленинских горах часто садился за пианино (там они были в холлах на каждом этаже – точнее на двух этажах, холл был двухэтажным) и играл, собирая немало слушателей. По музыкальной линии Кант и вошёл в историю мехмата. На старших курсах он сочинил музыку к двум стихам Кости Белова, бывшему на курс старше нас, – «Осень» и «Звёздочка»:

Уже темно, а время только восемь,

Шумят деревья, ветрено с утра.

По тёмным стёклам барабанит осень,

По всем приметам, грустная пора.

Милый, задумчивый мотив. Теперь в холле по просьбе окружающих Кант частенько играл уже эти песни. Они оказались очень своевременным откликом на социальный заказ – началось время студенческой песни, а на мехмате таковой ещё не было, если не считать глуповатых поделок на известные мотивы с профессиональной лексикой («Раскинулось поле по модулю пять»). И эти лирические песни стали на мехмате культовыми, по крайней мере, на следующие полдесятка лет, которые я ещё мог отследить. Их пели, печатали в сборниках. Ещё несколько десятков лет вспоминали на встречах выпускников. Помнят ли их на нынешнем мехмате? И вообще, что там поют?


Дима Зубарев


Ещё одна дружба была другого рода. Комсомольское бюро дало нашей группе «общественное поручение» – «шефство» над больным. Больного звали Дима Зубарев, болел он костным туберкулёзом и лежал в туберкулёзной больнице в Поливаново. А опекать его следовало по той причине, что Дима собирался в будущем поступать на мехмат и написал письмо на факультет. В ближайшее воскресенье большая компания из нашей группы поехала в Поливановскую больницу. Она была далеко от Москвы, нужно было ехать сначала электричкой, а потом автобусом. Была зима, всюду лежал снег. На следующий раз мы приехали в меньшем составе. А потом ездили главным образом три человека – мы с Кантом и Таня Владимирова.

Я туда ездил, конечно, не по «комсомольскому поручению», а из интереса и симпатии к Диме. Вот с ним у меня совершенно не было потребности вести антисоветские беседы. Я довольно скоро понял и принял, что в идеологическом плане он ортодокс. Ну, и Бог с ним – не это в нём главное. А главным, что меня поразило, были стойкость и жизнелюбие. Ведь он на месяцы был прикован к постели, передвигался на костылях, мало и с трудом. Он был лишён всего, что с такой щедростью отпущено мне, – возможности ходить, любоваться природой, общаться с друзьями. Почти как в тюрьме. Я подумал, что на его месте потерял бы всякий интерес к жизни. А он был бодр, весел, интересовался книгами, математикой, фотографировал, делал какие-то безделушки из фанеры. Конечно, ему не хватало общения с людьми, и каждый наш приезд был для него радостью. Но радостью общение с ним было и для нас, по крайней мере, для меня. Мы много и живо говорили о разных вещах, обсуждали книги, рассказывали Диме о жизни на факультете. И я уходил от него, обогащённый его бодростью.

Так мы ездили к Диме несколько лет, по паре раз в месяц. Но почему-то запомнилось – всё зима да зима, снег да снег. И Дима – грузноватый, как и все мало подвижные люди, на костылях, с доброй, несколько смущённой улыбкой.

Здесь, прощаясь с Димой, добавлю, что через несколько лет, когда меня уже не было в Москве, он поступил на мехмат и окончил его. Но прожил после этого недолго – не дала болезнь.


Кронид


А самым близким моим другом на долгие годы стал Кронид Любарский.

Кронид учился на нашем курсе в группе астрономов. (В то время астрономов выпускал мехмат). Приехал он в Москву из Крыма, где ещё в школе занимался астрономией, работал в Симферопольской обсерватории, имел какие-то научные результаты.

Сейчас, когда я вспоминаю Кронида, мне представляется, что уже с первого взгляда его нельзя было не выделить среди других студентов. И это впечатление укреплялось, когда начинаешь с ним говорить. Вот я вижу его, удивительно живого, улыбающегося, увлечённого беседой. Располагающее умное лицо, очки, придающие профессорский вид.

С первых слов беседы становилось ясно, что это человек, увлечённый наукой, настоящий естествоиспытатель, будущий большой учёный. Такая живость, игра ума, и одновременно серьёзность размышлений – по этим качествам мне и сегодня Кронида не с кем сравнивать. И такая широта интересов.

Мы с Кронидом довольно быстро, едва ли не в первые недели, распознали друг в друге своих. И быстро сошлись. Я не помню, чтобы мы участвовали в каких-то общих развлечениях, например, прогулках или застольях. Это было чисто интеллектуальное общение, а поскольку мы оба были люди «умственные», рационалисты, то понятия интеллектуального и духовного общения для нас совпадали.

Меж ими всё рождало споры

И к размышлению влекло.

Действительно, кажется, мы обсуждали всё на свете: устройство Вселенной, физические законы, роль науки, литературу и живопись, пути человечества, русскую и мировую историю, глупости марксизма, злодеяния большевиков. Наши взгляды на мир были близки, и в основном мы соглашались друг с другом. И это, кажется, был первый случай в моей жизни, когда мне было интереснее что-то услышать от друга, чем высказаться самому.

А узнал я от Кронида многое – он во многих отношениях был куда образованнее меня. В частности, в литературе. Наши литературные вкусы зачастую совпадали. Например, оба любили Герцена. Но Кронид не так преклонялся перед Толстым, как я.

Если меня в то время можно было условно назвать толстовцем, то Кронид был пылким поклонником, можно сказать, последователем Писарева. Вряд ли мне удалось заразить его своим увлечением Толстым, а вот Писаревым он меня заразил. И я надолго полюбил Писарева, наверное, потому, что в моём сознании его образ переплёлся с образом Кронида – того, молодого Кронида. Та же живость ума, недоверие к авторитетам, склонность к иронии, культ разума, труда и науки. Мог ли я предвидеть дальнейшие параллели в их судьбе? Тоже тюрьма, а потом лагерь. Письма оттуда, впоследствии ставшие книгами. И, наконец, такая же гибель – при купании в море.

Другие литературные вкусы Кронида зачастую были далеки от писаревских. Вообще он любил и хорошо знал поэзию – слишком хорошо для поклонника Писарева. И сейчас, вспоминая наши беседы на литературные темы, я наталкиваюсь главным образом на поэзию. Так, он очень любил Тютчева, познакомил с ним и меня. Крониду я обязан и знакомством с Алексеем Константиновичем Толстым. А из зарубежных поэтов Кронид был большим почитателем Уитмена, и тоже заразил этим меня. Переводы из Уитмена он с увлечением читал вслух, а для себя любил читать его в оригинале.

К слову сказать, Кронид удивлял меня хорошим знанием английского – в те времена это было большой редкостью. Запомнился случай, как он пришёл сдавать английские «странички», не имея при себе книги. Преподавательница спросила: «Что же вы будете переводить?» – «А вот это», – ответил Кронид, показывая на лежавшую на её столе английскую книгу.

Ещё Кронид любил Омара Хайяма – и в русском, и в английском переводах. А других поэтов мы открывали для себя уже вместе, и сейчас трудно вспомнить, кто из нас находил их первым. Так мы оба увлеклись Хайнэ. А потом Лоркой. Нет, пожалуй, первым Лорку нашёл Кронид.

Я не собираюсь описывать наши литературные беседы – мы были литературными юношами, читали много, делились прочитанным, всего не упомнишь. Разве что вспоминается естественный для Кронида интерес к произведениям о науке – как художественной литературе (Кронин, Уилсон), так и научно-популярной (Пол де Крайф, он же Поль де Крюи).

Кстати, политика занимала в наших разговорах не так много места – Кронид не был так зациклен на ней, как я. Уродство нашего строя если и упоминалось, то как-то между прочим, как нечто, само собой разумеющееся.

А говорили мы не только о литературе и искусстве, но и на многие мировоззренческие темы. Особая тема – наука и вообще творчество, входившие в круг основных жизненных ценностей Кронида. Здесь хочу вспомнить несколько строк из единственного известного мне стихотворения Кронида, в которых он поднимает тост:

За гибкий ум и золотые руки,

Что движут человечество вперёд!

За тех, кому и жизни было мало,

Чтобы для нас обширный мир понять!

За тех, кого природа награждала

Великим счастьем – первому узнать!

(Это стихотворение он опубликовал в «Литературном бюллетене», о котором речь будет дальше).

Много позже, уже в лагере он писал: «И мне кажется, что иной цели, кроме творческой, придумать просто нельзя… Творческой – в смысле преобразующей и созидающей мир. В этом смысле деяние матери, воспитывающей ребёнка, – тоже творчество, как и наука. Творческой – в противовес разрушающей мир деятельности, уничтожающей или унижающей человека».

Запомнилось мне прозвучавшее в те годы шутливое замечание Кронида о марксистских философах. Перефразируя известное высказывание Маркса, он сказал примерно так: «Эти философы слишком стремились преобразовать мир. Им лучше было бы заняться его объяснением».

Кронид, продолжающий увлечённо работать в своей астрономии, представлялся мне кабинетным учёным, будущим научным светилом. Не мог я представить себе Кронида как общественного деятеля, политического борца. Да и он, наверное, не готовился к этому. И нелегко было разглядеть в нём ту внутреннюю силу, с которой он впоследствии максимально достойно принял вызов судьбы.


Чтение


На объявленную в заглавии тему я как будто бы сказал всё. Но к ней примыкает одна маленькая тема, о которой вроде бы в другом месте не расскажешь. Речь идёт о моём чтении.

В университетские годы я набросился на книги, кажется, с увеличившейся жадностью. Значительно увеличились мои возможности. Мало того, что в моём распоряжении была очень хорошая университетская библиотека – в двух шагах была Ленинская библиотека, или Ленинка, в которой можно было найти всё, о чём я только мог помыслить.

Русскую литературу я в то время читал мало – полагал, что с ней более-менее знаком. Уже упоминавшийся Писарев, павленковское издание которого в 6 томах я разыскал в букинистическом магазине (за 150 рублей – половину стипендии) и прочёл от корки до корки. Пытался я было взяться за полного Толстого в 93 томах. Меня поразил размах и академизм издания, не говоря уже о совсем несоветском характере комментариев к нему (например, Черткова). Разумеется, такого объёма человек одолеть не в силах, и я остановился где-то на первых томах. Ну, и поэзия – тот же Есенин, которого я переписывал в тетрадку.

А хотелось мне более серьёзно приняться за западную классику. Начал с того, что перечитал, сколько мог, Золя, Фойхтвангера, Уэллса. Понравилась «Сага о Форсайтах» (прочитанная с подачи любившей её Иры Бородиной). Перечислю ещё нескольких понравившихся французов: Вольтер, Руссо, Стендаль.

Но настоящим открытием для меня был Хайнрих Хайнэ. Я полюбил его с первых попавшихся в руки стихотворений. Перечёл все стихи, многие запомнил, потом «Путевые картины». Каюсь, остальные стоящие у меня 6 томов так до сих пор и не одолел. Знакомился я со стихами Хайнэ, конечно, по переводам, но потом любимые из них пытался читать, а иногда и заучивать в оригинале, приобретя для этого прекрасное немецкое издание. Он на всю жизнь стал одним из моих любимых поэтов.

Как и Лорка, которого я тоже уже называл.


Немецкая философия


Описание чтения я окончу сюжетом скорее комическим. Чёрт меня дёрнул приняться за философию – я имею в виду классическую немецкую философию: Гегеля, Фихте, ещё кого-то. Наверное, под влиянием Герцена – он как-то одобрительно отозвался о её роли. Правда, с заметной долей иронии, которую я недооценил, а в моём случае она была как нельзя более уместна. Пытался я читать и поясняющую литературу – многотомный труд какого-то известного немца «История философии», дореволюционное издание. Нечего и говорить, что, как я ни пытался, понять мне ничего не удалось – для нормального современного человека это полная абракадабра. Приношу извинения философам по специальности – многие из них утверждают, что для них это было полезно, и у меня нет оснований в этом сомневаться. Я только утверждаю, что для человека, не занимающегося Гегелем или Фихте профессионально, их чтение – совершенно бесполезная трата времени. Я не хочу сказать это о философии вообще – например, чтение Рассела было бы полезно для значительной части образованных людей. Да и если говорить о старых немцах – подозреваю, стоило бы посмотреть Канта, который как-то не попал мне в руки, несмотря на дружбу с его «тёзкой». Но, так или иначе, кучу времени и умственных сил я потратил бесполезно.


Отказ от музыки


И напротив того, не занялся самообразованием в области, которая могла бы меня обогатить. Я имею в виду музыку. Вообще музыка была очень популярна среди студентов мехмата. Уже с первого курса у нас было принято ходить в консерваторию. Несколько раз побывал и я. Но никаких впечатлений на меня это не произвело. Тут бы сказать себе: а ты ещё послушай, попривыкай, попытайся понять. Как я говорил себе об этой философии. Да где там! По-видимому, плохую услугу оказали мне здесь и Писарев заодно с Толстым. Для Писарева музыка была ненужной заумью, отвлекающей разумного труженика от «дела». По его словам, словосочетание «великий музыкант» звучит так же, как «великий повар». Да и Толстой в своих религиозно-моральных трактатах музыку не жаловал. Вот не без влияния таких двух авторитетов я и не стал пытаться войти в мир музыки. О чём до сих пор жалею.


Глава 5. На Моховой: альпсекция и первый большой поход


Альпсекция


Однажды зимой, будучи на 1-м курсе, я наткнулся на объявление: «Объявляется набор в альпинистскую секцию. Приглашаются все желающие».

Представления об альпинизме у меня были минимальные, но почему бы не пойти? На обязательных для всех общих занятиях по физкультуре очень поощрялось участие в спортивных секциях, и многие мои товарищи уже нашли для себя секции по вкусу. Присматривал себе секцию и я.

Чем мы занимались зимой, не припомню. Были какие-то «теоретические» занятия, на которых нас знакомили с элементами альпинизма. Учили вязать узлы. Кажется, иногда бегали на лыжах.


Майский поход


На зато ярким впечатлением стал майский поход.

В тот год майские праздники заняли три дня – по-видимому, с ними соседствовало воскресенье. За эти три дня нам предстояло пройти 120 километров. Не помню, где начинали, но конец пути шли вдоль Оки и кончили в Коломне.

На электричку садились вечером накануне выходных. Что такое электрички накануне выходных дней, советскому и постсоветскому человеку рассказывать не приходится – это можно увидеть и сегодня. Но того, что творилось в тот день на вокзале (кажется, Павелецком), мне больше встречать не приходилось. Достаточно сказать, что на крышах тоже было тесновато. Однако, наша секция как-то удивительно умело оккупировала два вагона – сказалась хорошая организация. Внутри вагонов сидячие места для нас были заняты заранее, довольно крепкие ребята стояли в проходах, отгоняя посторонних и помогая новичкам вроде меня протиснуться к занятым местам. Так что в вагоне стало ясно, что это наш вагон, а сами мы – слаженный и организованный коллектив. Стоял общий шум, смех, веселье. Как только тронулся вагон, начались песни, так они и звучали всю дорогу. Ехали мы часа два, и, когда сошли, уже начинало темнеть.

Главной целью похода было, насколько возможно, познакомить новичков с трудностями альпинизма. Конечно, по скалам или по снегу их в наших условиях не потаскаешь, не особенно погонишь и вверх-вниз, но погонять на хорошие расстояния с неплохой выкладкой было вполне возможно. А заодно показать, что такое альпинистский порядок и дисциплина. Как говорится, «чтобы жизнь мёдом не казалась». И чтобы сразу отогнать тех, кому такая жизнь не подходит.

Тому же способствовала и выданная нам обувь, называемая на нашем языке «трикони». (Собственно, их следовало называть отриконенными ботинками). Это были довольно массивные ботинки, подбитые специальными шипами, которые-то и были трикони. Весил каждый из них едва ли не по килограмму, что не очень облегчало ходьбу. «Трикони» предназначались для передвижения по снегу, фирну и скалам, где в обычной обуви, действительно, не походишь. Уже к концу моей альпинисткой карьеры «трикони» сменились другой, более удобной обувью – «вибрамами», так что думаю, следующие поколения альпинистов могли видеть их только в музее.

Возвращаюсь к майскому походу.

У железнодорожного полотна нас построили, проверили по спискам, зачитали разбиение по группам. Всего было полтора-два десятка групп, в каждой человек по десять-двенадцать – так, чтобы разместиться в двух или трёх палатках. Большинство группы составляли новички, но несколько человек, в том числе руководитель, были ребята более опытные, на нашем языке разрядники, или, по крайней мере, значкисты (т. е. имеющие разряд по альпинизму или значок «Альпинист СССР»).

Шли мы часа два, в полной темноте. Я, по обычаю студента-отличника, и здесь постарался устроиться поближе к «кафедре», роль которой теперь играла голова колонны. Правда, здесь это стоило бульших усилий, но оправдало себя сторицей: я мог прислушиваться к разговору идущих во главе колонны руководителей альпсекции – Мики Бонгарда (или Бонгардта?) и Кости Туманова.


Мика Бонгард и Костя Туманов


Оба они, по-видимому, молодые преподаватели, были совершенно замечательными людьми и меня восхитили с первого знакомства. (Не знаю, случилось ли им заметить меня за время наших отдалённых и недолгих контактов). Они шли и вели беседу на самые разные темы, и чувствовалось, что это интеллигентные, глубоко образованные люди с широчайшим кругом интересов. Запомнилось, как Мика пересказывал отрывок из «Острова пингвинов». Или рассказывал весёлую байку о том, как на него во время подъёма из рюкзака впереди идущего сорвалась буханка хлеба. «Потом выяснилось, что над этой буханкой были привязаны два топора.» А ещё читали стихи, говорили о физике, конечно же, об альпинизме и о многом-многом другом. Одновременно обсуждались какие-то текущие дела секции, предстоящее лето, этот поход. Я присматривался к ним в течение всего похода.

Я и сейчас как будто вижу их перед собой. Мика – высокий и жилистый, с твёрдым, решительным голосом. И Костя – чуть поплотнее и помягче, в очках, с несколько застенчивой улыбкой, придающей ему сходство с Пьером Безуховым.

Мне представляется, что они были душой альпсекции МГУ, что именно им она обязана своим духом. В походе я усваивал этот дух – дух товарищества, любви к горам, преодоления трудностей и одновременно – дух железной организованности и дисциплины. Наверное, именно знакомство с этими двумя людьми, выглядевшими для меня как образец, стало толчком, привлекшим меня в альпинизм, а потом подтолкнувшим к туризму. Мне нередко случалось говорить и думать о себе так: я – воспитанник альпсекции МГУ (как и воспитанник родителей, воспитанник русской литературы, воспитанник мехмата, воспитанник Еревана).

Загрузка...