Математиков старшего поколения среди нас было не так много, но зато какие! Я уже писал об А. А. Ляпунове. Присматривался к нам и Андрей Николаевич Колмогоров, рассказывавший на одной из наших конференций о вероятностных свойствах языка и о своих исследованиях в области ритмики стиха.

А вот лингвистов-структуралистов старшего поколения у нас было предостаточно. Как не вспомнить Виктора Юльевича Розенцвейга, так симпатично опекавшего структуралистскую молодёжь, которая отвечала ему взаимной симпатией. Или замечательного человека, правда, промежуточного поколения, чуть старше нас, – Вячеслава Всеволодовича (Кому) Иванова, человека широчайших интересов во всех областях лингвистики, да и филологии в целом. Однако, стоп, я рискую написать что-то вроде перечня.

Переходя к географии, стоит ограничиться названиями городов, с которыми мы, ереванцы, контактировали. Сначала это были только Москва и Ленинград, потом к ним добавились Тбилиси, Киев, Новосибирск.

Для нас взаимные поездки начались с самого начала работ. Их было много, но подробно, пожалуй, не стоит описывать. Упомяну только о приезде в Ереван Оли Кулагиной – сразу же после Игоря. Она тоже многому нас научила, но рассказывала только о программировании, потому, в отличие от Игоря, имела дело в основном с Тэдом и с ребятами-программистами.

А потом вереницей к нам покатили и другие.

Мы же с Володей тоже много разъезжали в Москву и Ленинград. В Москву-то я приезжал вообще как к себе домой, родной город, сейчас такое впечатление, что проводил там чуть ли не половину времени. А вот Ленинград – совсем другое дело, несколько чужой, красивый, музейный. Вроде я и не попадал тогда в него в хорошую погоду, всё дожди, сырость. Но и в такую погоду хорошо ходить и любоваться Царским Селом или Петергофом.

В обоих этих городах было по несколько коллективов, мы со всеми познакомились, всех послушали, а вот по-настоящему сработались и поддерживали постоянные контакты с двумя: в Москве – с группой Мельчука и Кулагиной, в Ленинграде – с группой Цейтина. Чуть позже профессиональные интересы объединили меня с коллегами-математиками из Москвы и Новосибирска, начавшими работать над математическими моделями языка. Но дружеские отношения зачастую были и с теми, чьи работы тебя совершенно не интересовали.


Конференции


Особый рассказ о конференциях.

Начались они где-то году в 59-м и с тех пор проходили регулярно по паре раз в год, поначалу в Москве и в Ленинграде. В зале Московского института технической информации (ВИНИТИ), Ленинградского университета или где-нибудь ещё добрых сотня человек, ты их всех в основном знаешь, примерно половину из них слушать интересно. Над другими посмеиваешься вместе с соседями (соседей-то выбираешь по интересам), как, например, над руководителем большого ленинградского коллектива Николаем Дмитриевичем Андреевым (не в обиду ему говоря, внешне напоминающем Лысенко), который убеждённо рассказывает о перспективах взаимного перевода с и на несколько десятков языков, включая африканские, для чего разрабатывается специальный язык-посредник, да не один, а целых три: мета-язык, пара-язык и орто-язык. И одновременно волнуешься перед собственным выступлением – собираешься изложить такие глубокие идеи, а сумеешь ли, поймут ли. А в перерывах или после окончания заседаний ловишь наиболее интересных коллег, с которыми нужно обсудить последние мысли и результаты. Вдруг слышишь что-нибудь сногсшибательное. Так Гера Цейтин – вот уж кто настоящий математик, его и по виду не спутаешь, очкастый, большеголовый, не от мира сего – рассказывает, как обычно запинаясь, об универсальном синтаксическом анализе: на входе нужно задать то-то и то-то, совсем элементарное, алгоритм работает совершенно прозрачно, и вот уже на выходе имеешь все варианты синтаксических анализов, то есть систем стрелок управления между словами. (Я потом для упражнения сам программировал). Да это же совершенно новый подход к постановке задачи анализа, да и вообще к описанию языка – его математическое моделирование!

Потом пошли такие же конференции и в других местах, иногда самых неожиданных. Устраивали мы их и у себя в Ереване, и было не хуже, чем в союзных столицах.

Один из первых докладов о своих работах мы сделали на мероприятии другого рода, но зато очень представительном – совместной сессии четырёх академий наук: союзной и трёх закавказских республик. Сессия проходила в Ереване по случаю 40-летия Советской Армении (1960 год). Союзных академиков было, разумеется, маловато, но уж кавказских – хоть пруд пруди. Докладчиками были мы с Володей и Тер-Микаэлян. Мы как раз прекрасно вписывались в общую идеологию мероприятия – дружба народов в действии, три молодых учёных, два местных и славянин, вместе развивают армянскую науку, выводят её на современные рубежи и тому подобное. (А на другой день после доклада я восходил на одну из вершин Арагаца в честь той же годовщины).

А в каком-то более отдалённом году, когда я снова оказался в Москве, в Ереване прошла вообще шикарная международная конференция по МП, первая в Союзе, я впервые в жизни видел рядом с собой зарубежных – причём западных! – учёных (Хейс и Гарвин из Штатов, Вокуа из Франции и ещё кто-то) и удивлялся, что западные люди такие же, как и мы, что с ними можно говорить и тому подобное. И даже сидеть за большим столом на Клондайке, пить вино, а Лена Падучева прекрасно поёт Галича, причём все они, даже вроде бы те, кто неплохо говорит по-русски, ничего не понимают и требуют каждое слово объяснить (вот как важен, оказывается, историко-культурный тезаурус!).

Но это было ещё очень и очень нескоро. А пока в Ереван приезжали наши, отечественные коллеги и друзья, представлявшие для нас профессиональный интерес или не представлявшие такового. Конечно, делали они это с удовольствием – кто же откажется от визита в такую интересную и экзотическую страну.

Когда к нам приезжали гости, текущую работу мы бросали – по крайней мере, мы с Володей. Само собой, вели с ними разные научные беседы – то ли рассказывали, то ли расспрашивали. Устраивали застолья – сначала в доме Григорянов на Теряна, а потом на Клондайке. Водили по Еревану. А главное – мы с Володей и Рафиком возили их по Армении – по стандартному набору любимых мест: Севан, Эчмиадзин, Гарни, Гегард. Здесь я, наконец, выступал уже не в привычной роли гостя, а в роли хозяина, знакомящего гостя со своей страной.

До чего же я любил такие поездки! Вот и сейчас могу закрыть глаза и увидеть ту или иную сценку. Например, как мы с Володей подвозим к Севану Беллу Бельскую, руководительницу одной из московских групп, красивую молодую женщину. Едем на грузовике, нас подбрасывает, смеёмся, шутим, открывается Севан, а Володя уже разливает бутылку вина и пьёт из её туфельки.

Мы старались быть радушными хозяевами и сделать всё, чтобы наши гости были очарованы Арменией, и, кажется, нам это удавалось. (Одну из её особенностей отметила одна из наших гостий: «Только здесь и чувствуешь себя женщиной»).


Производственный эпилог


Поскольку эта глава, как определено уже её названием, носит в основном производственный характер, должен рассказать, чем же окончились труды нашей группы и наших коллег в других городах.

Долгое время, примерно десяток лет, машинный перевод процветал. Разрабатывались программы, появлялись статьи и книги, собирались конференции, к нам приезжали ведущие зарубежные учёные, а те из нас, кто пользовался доверием партии, выезжали к ним. Каждая из групп, занимающихся МП, описала свои труды если не в монографиях, то в толстых авторитетных изданиях. В частности, наши работы по армянско-русскому переводу был подробно описаны в почти полностью посвящённом им выпуске «Проблем кибернетики».

Но никакого практического значения эти работы не имели и никакого практического продолжения не получили. Равно как и другие работы по очень модному в то время так называемому «искусственному интеллекту». Будем надеяться, что они произвели какой-то поворот в мозгах, дали учёным новый взгляд на вещи, и в этом их оправдание. Надеюсь, что они каким-то образом сказались и на создании лингвистического обеспечения современных компьютеров, на сегодняшнем примитивном, но реальном машинном переводе, программу которого можно установить на любом персональном компьютере, хотя не вполне в этом уверен. Все эти полезные инструменты пришли из совершенно других мест, от людей с американской практической хваткой, которых мы, пионеры МП, вряд ли вправе назвать своими коллегами.

Наши же группы МП и подобные коллективы через десяток лет стали потихоньку умирать. Их участники, перейдя на «вольные хлеба», разошлись кто куда. Математики, и я в том числе (прочтёте далее), увлеклись созданием математических теорий, якобы имеющих отношение к естественному языку. Лингвисты, в том числе сам Мельчук, отошли от ЭВМ (точнее, не дошли до компьютеров) и занялись чисто лингвистическими проблемами, чаще всего семантическими, впрочем, в значительной степени навеянными их прежними занятиями. Но нет, всё-таки остались и немногие «последние могикане», пытающиеся решать на современных компьютерах задачи, подобные доброму старому машинному переводу, только куда более сложные.

Вот так сложилась судьба этого интересного научного направления.


Глава 4. Университет и «политика»


Попытки восстановления в МГУ


Из МГУ я был исключён с весьма неопределёнными перспективами. С одной стороны, представители университетского начальства и парторганизации, считая нужным успокаивать меня (всё-таки время было либеральное), представляли дело так, что исключение временное, я должен немного поработать, лучше узнать жизнь, а за дипломом дело не станет. В каком-то из официальных текстов или выступлений прозвучала мысль, что ошибки Белецкого связаны с незнанием им нашей жизни, и нельзя такому незрелому человеку вручать диплом, открывающий доступ к высоким должностям. Помню, как веселился по этому поводу мой добрый знакомый Миша Левин: «Ты, таким образом, когда окончишь, станешь единственным выпускником университета, которому по этому случаю гарантирована высокая должность». С другой стороны, возможность окончания университета оставалась чисто теоретической, так как никакие реальные сроки не назывались.

Первое заявление с просьбой о восстановлении я направил в МГУ ещё до поездки на целину (в 1957 году). Понимая шаткость своих шансов, я просил о зачислении на заочное отделение – по существу мне всё равно, а для университета лучше, чтобы я был подальше.

Чтобы узнать ответ, я возвращался с целины в Ереван через Москву. Поселившись у тёти Жени, первым делом, не тратя времени, пошёл в университет.

Огромное впечатление на меня произвела встреча с Колмогоровым. Напомню, что как раз Колмогоров, будучи деканом, под давлением партбюро подал представление на моё исключение, потом пытался отозвать его, но было уже поздно. А потом его и вовсе отстранили от этой должности.

Я переписывался с Колмогоровым на тему своего восстановления ещё из Еревана, и по его письмам было видно, что он искренне хочет моего восстановления. И так же было видно то, что я знал и без этого, – как мало от него зависит. Что значило в советском университете слово академика с мировым именем в поддержку своего ученика (между нами говоря, плохого ученика, но это как раз не имело значения)? Так же он меня встретил и сейчас. Больше всего меня поразило, что Андрей Николаевич чувствовал вину передо мной и видно было, как он это переживал. Одни из первых его слов ко мне прозвучали так: «Ведь вы не думаете, что я поступил непорядочно, вы же подаёте мне руку». (Последние слова я воспринял как своего рода реакцию на пассаж из моей крамольной статьи, касающийся советских писателей: «… все без исключения писатели … представлялись мне людьми жадными, продажными и беспринципными, недостойными того, чтобы порядочный человек подал им руку»). И это мне говорит Колмогоров! Тут бы мне броситься к нему и рассказать, как я его уважаю и ценю, так что никакой капли обиды на него у меня быть не может. До сих пор жалею, что этого не сделал. Но его слова стали для меня примером того, какую ответственность чувствует благородный человек за каждый свой поступок, как подвергает его моральной оценке, как тяжело переживает возможность сомнения в его безупречности.

Другое университетское впечатление было скорее забавным. В университетском коридоре я столкнулся с секретарём факультетского партбюро по фамилии Согомонян. Хотя я не помню его личных высказываний по ходу моего исключения, но, судя по результатам, кое-что в этом направлении он сделал. И вот сейчас, увидев меня, бросается ко мне с улыбкой, приветствует как земляка и успокаивает – дескать, всё будет хорошо. Что же, он в первую очередь армянин, а уже потом коммунист? И я для него в первую очередь гость Армении, а уже во вторую – инакомыслящий?

А вот ректор университета Иван Георгиевич Петровский, к которому я пришёл со своим заявлением, не бросился ко мне с улыбкой. Когда я вошёл, он встал из-за стола и пошёл ко мне навстречу, так что мы встретились где-то посреди его обширного кабинета. И вместе двинулись по направлению к двери, причём он едва ли не поддерживал меня под руку. Объяснять, кто я и зачем пришёл, не пришлось – было ясно, что это он знает. И при этом он гостеприимно приговаривал: «Приходите, приходите в другой раз». «Когда же?» – переспросил я его и услышал ответ: «На следующий год». Примерно так же он встретил той же осенью и мою маму – с той разницей, что её пришлось выслушать, и это вряд ли доставило ему удовольствие. По этим встречам мама с большой симпатией отзывалась о Колмогорове, к слову сказать, написавшего ей тёплое успокаивающее письмо, а Петровского возненавидела как едва ли не главного виновника моего исключения. И совершенно несправедливо. Володя Тихомиров, гораздо лучше представлявший ситуацию, в позднейшем интервью «Мемориалу» говорил о Петровском как о мудром политике, который сделал много, чтобы замять это дело и не дать КГБ его раздуть. И если без жертв было не обойтись, то он старался их минимизировать.

Не скажу, чтобы этот результат был для меня неожиданностью. Я только осознал, что подобным образом со мной могут обращаться сколь угодно долгое время.

Вторая попытка осенью следующего года подтвердила это предположение. Приехал с самой лучшей, какая может быть, характеристикой: способный молодой учёный, активный общественник, герой целины и пр. Колмогоров написал в мою поддержку письмо Петровскому, но это не помогло. Результат оказался тот же: в этом году нельзя, приходите в следующем.

Тут уж поневоле задумаешься: а чем следующий год будет лучше? И если я был озадачен, то можете представить, как запаниковала моя мама.


В Ереванском университете


И здесь мне на помощь пришло моё ереванское начальство.

К тому времени (осень 1958-го) слово «начальство» приобрело для меня другое наполнение. Формально я продолжал числиться в институте Мергеляна, но институт здорово разросся, Мергеляну добавилось хлопот, сам я, да и весь машинный перевод в круге его забот занимал всё меньшее место, а работы по этой проблематике сосредоточились в Вычислительном центре Академии наук. Все мои коллеги и формально были сотрудниками ВЦ, а я там работал фактически, не имея с институтом Мергеляна ничего общего, кроме получаемой довольно скромной зарплаты. Так что моим реальным начальством был упоминавшийся завотделом Тэд Тер-Микаэлян и директор ВЦ Рафаэл Александрович Александрян, тоже красивый и интеллигентный, только выглядевший чуть старше и солиднее. Если не ошибаюсь, оба они в студенческие годы были сокурсниками и друзьями Мергеляна.

Оба моих начальника относились ко мне весьма тепло, а Тэд так и просто по-дружески. И когда я вернулся из Москвы, обескураженный неудачей, они подумали и предложили другой вариант – получить диплом в Ереване. Но, так как положение у меня было нестандартное, нужно было всё хитро оформить. Мы вчетвером (включая Володю Григоряна) от имени Мергеляна составили письмо ректору МГУ Петровскому такого содержания: дескать, Белецкий, работая в ЕрНИММ и проявив себя там с самой лучшей стороны во всех отношениях (следовало подробное описание), подал заявление о поступлении на 5-й курс физмата Ереванского университета; но поскольку он окончил 4 с половиной курса МГУ, ЕрГУ опасается, не будет ли с его стороны неэтичным выдавать свой диплом столь замечательному специалисту, фактически подготовленному Московским университетом; не претендует ли мехмат МГУ на то, чтобы Белецкий получил именно московский диплом? Петровский довольно быстро отреагировал, сообщив, что МГУ на Белецкого не претендует и никаких претензий к ЕрГУ в связи с этим иметь не будет. После чего я и был благополучно принят на 5-й курс физмата ЕрГУ. Был ноябрь или декабрь 1958-го.

Особых трудностей обучение в Ереванском университете мне не доставило. Предстояло только досдать три экзамена. Два из них были по математическим предметам, которых в МГУ не было: теории чисел и начертательной геометрии. Первый из них подучить было легко, а вот как я справился со вторым, не помню – я ведь никогда не умел чертить. Возможно, мне просто зачли его по телефонному звонку.

На экзамен же по историческому материализму я шёл с некоторым трепетом. Во-первых, идеологический предмет, так что почему бы партии не подставить мне подножку. Во-вторых, я просто ничего не знал. Я бы ни за что не решился так идти, если бы не Володя, заявивший мне: «Не морочь себе голову, я поговорю с экзаменатором, это мой приятель». «Ну, что же, – подумал я, – может, такова ереванская специфика». И не ошибся.

После нескольких первых вопросов, на которые я не мог дать вразумительного ответа, (один из самых трудных: «Какие источники вы читали по предмету?») профессор спросил меня: «Вот вы кибернетик. Как вы думаете, может ли машина мыслить?» Сначала я по привычке решил, что это провокация и подвох, и начал лихорадочно соображать, что по этому поводу полагается мыслить по их марксистской единственно верной идеологии, но потом посмотрел в чистые глаза профессора и поверил, что ему и вправду интересно поговорить на эту модную тему с грамотным специалистом, каковым он меня, очевидно, считал. Тут у меня развязался язык, и я стал с ним живо рассуждать. Наша беседа затянулась, вошёл профессор Севак, знаменитый и действительно замечательный лингвист, бывший Володин учитель, очевидно подосланный последним и обеспокоенный тем, что экзамен слишком затянулся. Он стал уговаривать моего экзаменатора: «Мэр тг'ан э, лав тг'ан э, шут вэрчацри». «Лав патасханум э, хима квэрчацнэм»– отвечал мой экзаменатор и, действительно, скоро кончил разговор, поставив мне пятёрку. Кажется, это была единственная моя пятёрка по общественным предметам за университетское время и, во всяком случае, единственная содержательная и доброжелательная беседа с марксистским преподавателем.

(Здесь позволю себе отступление об армянских марксистах. Через несколько лет мне довелось слушать лекции по философии для вступительного экзамена в аспирантуру. Профессор попался из тех, кто любит поговорить о чём угодно, кроме своего предмета. Уже на первой лекции он заговорил о том, как любит Достоевского, в подтверждение чего прочёл наизусть начало «Преступления и наказания» – примерно страницу. И добавил, что в молодости помнил чуть ли половину романа. Ну, это уж, наверное, было преувеличением).

А дипломной работой мне вообще не стоила специального труда – я просто описал свой алгоритмический язык. Руководителем работы был, разумеется, Мергелян.

Получение же самого диплома было чистой формальностью. Кстати, это сразу отразилось на моей должности и зарплате: из техников я был переведен в инженеры и стал получать уже 1300 «старых» рублей – почти вдвое больше, чем в день поступления.

У меня свалился камень с души ещё и потому, что, наконец, успокоились мои родители. Расскажу о реакции мамы. Мама всю жизнь курила, научившись этому от папы. Доктор Пхакадзе после папиной операции запретил ему курить, и он бросил. А мама продолжала, причём курила целый день, сигарету за сигаретой. Я много раз пытался её от этого отговорить. И когда, гостя у родителей после исключения из университета, вернулся к этой теме, она пообещала: «Как только ты получишь диплом, я брошу». Известие о моём дипломе пришло, когда мама была на работе. Папа или Катя позвонили ей: «Телеграмма от Миши. Он получил диплом». Мама, вынула изо рта сигарету, которую, как обычно, курила, погасила её о пепельницу и больше в своей жизни к табачным изделиям не притрагивалась.


Игорь Заславский


Где-то вскорости после получения мною долгожданного диплома наш Вычислительный центр принял ещё одного изгнанника, за которым стояло более серьёзное – по сравнению с моим – дело.

Игорь (Дмитриевич) Заславский был «подельником» получившего достаточную известность в более позднее время Револьта Пименова. О Пименове я впервые услышал от Заславского, в 60-е годы появились его подробные воспоминания о процессе и приведшей к этому деятельности, но мне довелось познакомиться с ними только совсем недавно на сайте Сахаровского центра. Револьт Пименов (1931-1990) был человеком исключительно ярким. Так сказать, Рахметовым нашего времени. С юных лет сознательно выбрав путь борьбы с режимом, в 1956 году он создал подпольную организацию, писал самиздатские статьи и листовки. В общем, всё это сильно напоминало первые нелегальные кружки середины XIX века, например, Петрашевского или ранних народовольцев, последователем которых сознавал себя Пименов и историю которых знал, можно сказать, профессионально. В нашем же обществе, после десятилетий террора и последовавшей подавленности такая форма была совершенно внове, группа Пименова стала одной из первых. Среди участников пименовского кружка был и Игорь Заславский. Происходило же всё это в Ленинграде, Пименов и Заславский были недавними выпускниками математико-механического факультета ЛГУ.

Конечно, КГБ без особого труда обнаружил группу. В конце марта 1957 г. были арестованы пятеро её участников, включая самого Пименова и Заславского. В августе состоялся суд, на котором Пименов получил 6, и Заславский – 2 года исправительно-трудовых лагерей. Это был едва ли не первый политический процесс послесталинского времени, следствие и суд ещё плохо ориентировались, как вести себя в этих условиях, и, в противовес временам разоблачённого «культа личности», старались соблюдать законность. Сегодня, когда знакомишься с материалами процесса, удивляет и его относительная цивилизованность, и малый круг обвиняемых, и мягкость приговора. По сравнению с тем, что мы позже видели на Украине, это было другое время и другая страна, и как бы другая цивилизация. Тем не менее, и для того времени это было уж слишком в духе буржуазного гуманизма. Первоначальный приговор отменили за мягкостью, подсудимым увеличили сроки. Всем, кроме Заславского – он так и остался со своими 2 годами.

Вернувшись весной 1959 года из лагеря, Игорь некоторое время промаялся в Ленинграде, где его не брали ни на какую работу. Работа каким-то образом нашлась в Ереване, в нашем ВЦ, где он и появился, кажется, в том же 1959 году.

(Вот такой город Ереван. Замечу, что, кроме нас двоих, Ереван пригрел куда более серьёзного диссидента –Юрия Орлова. Уволенный в 1957 году из московского Института физики, он нашёл приют в таком же институте в Ереване, стал членкором. В отличие от нас с Игорем, не спрятался, впоследствии стал активным правозащитником, одним из создателей Московской хельсинской группы. К сожалению, живя в Ереване, я не слышал о нём, так что познакомиться не довелось).

Наше с Игорем знакомство состоялось по принципу: «Рыбак рыбака видит издалека». Близость мировоззрения, определённое сходство судеб (если отвлечься от разницы мер наказания) – оба пострадали от советской власти. Да и заметное сходство характеров. Игорь был человеком мягким, спокойным, добродушным, с чувством юмора – в общем, очень располагающим к себе. Такой невысокий сутуловатый, очкастый, улыбающийся, с заметно семитской внешностью. Добавьте к этому исключительную эрудированность и ленинградскую интеллигентность. Так что у меня теперь в Ереване стало два близких друга: Володя Григорян и Игорь.

Затаив дыхание, слушал рассказы Игоря о его деле. И не верил своим ушам – неужели у нас уже появились такие формы противостояния с системой? И за это не так сильно карают! Так это же мы возвращаемся к цивилизованным нормам царского режима! Но вот что интересно – Игорь рассказывал только о том, что было до ареста, причём довольно детально: что представлял из себя Пименов, что они обсуждали. Сейчас, читая мемуары Пименова, я то и дело находил там знакомые моменты. Рассказывал с юмором и с заметной симпатией к самому Пименову. И ни слова ни о следствии, ни о суде, ни о лагере. Не знаю, почему. Мне бы очень хотелось услышать о лагере, тогда-то мы об этом совсем не знали, но было как-то неловко расспрашивать.

Но, разумеется, этим круг наших тем не исчерпывался. Говорили мы обо всём на свете, что нас интересовало, а интересовало многое: литература, история, наука, Армения, политика, и прочая, и прочая, и прочая. И по большинству вопросов наши мнения сходились. Я, во всяком случае, не могу припомнить, чтобы о чём-нибудь у нас возник жаркий спор, и мы бы защищали противоположные точки зрения.

При всей серьёзности обсуждаемых проблем мы много шутили. И друг к другу обращались шутливо: «Старик», или реже – «Мымрич». Недавно Игорь мне напомнил, как мы веселились, читая польские книжечки из “Biblioteki Staсchyka” – Станислава Мрожека или «Мысли пса Фафика и других» (в ту пору польская литература всё больше входила в моду).

По специальности Игорь математический логик, ученик Андрея Андреевича Маркова, коллега Геры Цейтина, упоминавшегося в прошлой главе. Его математические работы ценили, и, когда он был в лагере, математики, включая Маркова, обращались к властям с просьбами о создании ему условий для работы. В отличие от меня, Игорь на всю жизнь остался действующим математиком. Казалось бы, зачем в вычислительном центре математик-теоретик, не программист? Оказывается, нужен. Не прошло и года после приезда Игоря, как наш ВЦ без него уже нельзя было представить. Не говоря о тех или иных прикладных задачах, Игорь самим своим присутствием, участием в обсуждениях придавал Центру дополнительную научность. Одновременно преподавал в университете. И при этом продолжал работать в теории алгорифмов, написал большую монографию.

Особая тема – как Игорь прижился в Армении. До его появления пальма первенства по адаптации принадлежала мне, но он меня живо превзошёл. К моменту моего отъезда через три года он знал армянский заметно лучше меня. А уже через несколько лет лекции в университете читал по-армянски. Вскоре женился на симпатичной девушке, своей коллежанке Седе Манукян, в отличие от девушек из моей группы, по природе армяноязычной (хотя, конечно, говорившей и по-русски), так что в его семье армянский зазвучал чаще русского. Так Игорь окончательно обармянился, и сегодня он признанный и уважаемый армянский учёный.


«Политика»


Здесь, заговорив на околополитическую тему, стоит сказать пару слов о моём восприятии политико-идеологической ситуации в ту пору. А оно-то заметно трансформировалось.

Начать с того, что моё исключение и последовавшие за ним трудности в получении диплома ни привели ни к одному из двух возможных негативных последствий: ни к озлоблению в связи с этим на советскую власть, ни к особой боязни её и стремлению ей угодить. Да, собственно я и не имел к ней больших претензий – ну, ладно, исключили, так не посадили же, ничего страшного, зато я так прекрасно устроился и, даст Бог, будет ещё лучше.

Можно сказать, что я переставал быть «политически травмированным». Моя политическая позиция всё меньше заключалась в неприятии советской власти, потому что в те годы для такого неприятия не было оснований. Этому способствовала и сама атмосфера Армении – я не ощущал никакого идеологического навязывания или давления. Как будто бы живёшь в почти свободной стране. Да и всё хрущёвское правление той поры не вызывало серьёзного отторжения. Конечно, ряд инициатив и высказываний – то с кукурузой, то со стуком ботинка на сессии ООН – служили поводом для шуток и анекдотов, но в целом это был добродушный юмор: таков наш Никита, простоват, чудаковат, зарывается, но ведь хочет хорошего – разоблачил Сталина, налаживает отношения с Западом. Едва ли не единственным серьёзным негативным шагом Хрущёва этого периода стал организованный им берлинский кризис – блокада Западного Берлина (ноябрь 1958), бряцание оружием, казалось, завтра из-за этого начнётся война. Потом отступил, обошлось.

Вообще же в политическом плане это было очень интересное время. Люди моего поколения, по крайней мере, в моём окружении, весьма и весьма интересовались политикой. Следить же за политической ситуацией означало совсем не то, что в нынешнее время. На Западе выдумали специальное слово для обозначения особой отрасти политологии – «кремлеведение». Вот и мы, расширяющийся круг критически мыслящей интеллигенции, «детей XX съезда», в основном молодёжи, были такими «кремлеведами». Главной особенностью этого метода изучения действительности была необходимость делать выводы из исключительно скудных источников – почти только из советской печати. Примерно в таком же положении находились и западные «кремлеведы». Мы, в отличие от них, не имели возможности широко обмениваться информацией (зарубежные «голоса» были для нас слабо доступны), но зато имели то преимущество, что впитывали эту информацию из воздуха, которым дышали, и чувствовали на своей шкуре. Казалось бы, что можно вычитать из советских газет? Ан, умеючи, можно вычитать многое. Из порядка, в котором перечислялись вожди. Из того, кто где упомянут или не упомянут. Из оттенка интонации в речи вождя или в передовице «Правды». Игорь Заславский рассказывал о знакомом виртуозе, который за месяц до партийного съезда, исходя из этих данных, мог назвать состав следующего политбюро. (Вообще ближайшее будущее было тогда, как правило, запрограммированным, а потому в принципе прогнозируемым).

Так вот, исходя из своих «кремлеведческих» изысканий, мы все твёрдо знали о борьбе вокруг «сталинского наследия», ведущихся в партийных верхах после XX съезда. О том, что борьбу против него олицетворяет Хрущёв, чего было достаточно, чтобы мы ему горячо сочувствовали. (Другая сторона деятельности Хрущёва, безапелляционное командование в литературе и искусстве, в ту пору была ещё не так заметна и казалась чем-то менее значимым). А ему противостояли старые сталинцы, известные нам по именам. Можно представить себе, с каким горячим интересом мы следили за «перетягиванием каната» между этими силами, как сочувствовали одной стороне и желали поражения другой. В течение почти всего периода, о котором я пишу, победы были на нашей стороне, и это прибавляло нам оптимизма.

Вот июнь 1957 года (всего лишь полгода после моего исключения). Пленум ЦК «разоблачает» «антипартийную группу» старых сталинцев. Страна, уже научившаяся относиться к перестановкам в верхах с юмором, отвечает на это многочисленными шутками и анекдотами, например, студенческой песней:

Мы узнали из газеты,

Будто где-то есть на свете

Фракция,

Что они бы делать стали,

То, что раньше делал Сталин, –

Фракция!

Нас ни купишь ни водкой, ни золотом,

И не сломишь военною силой –

Маленков, Каганович и Молотов

И примкнувший к ним Шепилов!


Последнее словосочетание, тысячу раз повторенное, само служило темой анекдотов вроде такого: самая длинная русская фамилия «Примкнувшийкнимшепилов».

Заслуживают внимания манипуляции победителей при перечислении «антипартийной группы». Долгое время называлась только указанная четвёрка – видать, больно не хотелось показывать, что против Хрущёва оказалось большинство политбюро. Но от народа не скроешь. В последнем куплете той же песни состав «фракции» перечислялся речитативом уже в расширенном виде:

Мы за партию сложим все головы,

Как нас этому с детства учили

Маленков, Каганович и Молотов,

Ворошилов, Булганин, Сабуров, Первухин

И примкнувший к ним Шепилов!

(Две из этих фамилий сохранились в моей памяти только благодаря песне).

Неупоминавшуюся четвёрку просто понемногу оттесняли от власти – кого потихоньку, а кого с осторожным упоминанием грехов перед партией. Наиболее заметным было отстранение через три года (май 1960) прославлявшегося в своё время «верного соратника», ведущего нас в бой «первого маршала» Клима Ворошилова. Он каялся, признавал ошибки, заявляя, что его «нечистый попутал». Но это не помогло – его сняли с поста руководителя Верховного Совета (непредусмотрительно назначив незаметного Брежнева, впоследствии оказавшегося для Никиты Сергеевича куда более опасным конкурентом). На это смещение Серёжа Яценко откликнулся в своём духе – переделкой популярной в то время окуджавской песни о Ваньке Морозове:

За что ж вы Клима Ворошилова?

Ведь он ни в чём не виноват.

Его дела не ворошили вы,

А он ни в чём не виноват.

…………………………….

Она [фракция] по проволке ходила,

Махнув на партию рукой.

И партия её схватила

Своей мозолистой рукой.

…………………………….

Теперь заслуги позабыты,

Их не воротишь, не вернёшь.

Эх, что же, что же ты, Никита?

Ведь сам по проволке идёшь!


Последние слова оказались пророческими.

(Переделка стала известна и самому Булату Шалвовичу, и много позже, уже после развала Союза, он одобрительно отозвался о ней, но авторство приписал «физикам». Прочтя его интервью в «Известиях», я почувствовал обиду: какие физики, это же наш Серёжка!)


Но самое торжество, самый пик борьбы со Сталиным – октябрь 1961-го, XXII съезд партии. Бесконечные смелые разоблачения, заклинания: «Это не должно повториться!». Переименование Сталинграда, Сталино, Сталинабада и ещё десятков более мелких. Вынос тела Сталина из Мавзолея, торжествующие стихи по этому поводу в газетах:


Выносят саркофаг, выносят саркофаг,

История вот так вождей на место ставит.


Кажется, в «Правде».


Тому, кто не жил отщепенцем при Сталине, не понять всей степени нашей радости, да и радости тех, кто прозрел позднее. Как сказал тот же персонаж, хотя и по другому поводу: «Сорок лэт ждали мы, люди старшего поколэния, этого дня».

К осени кампания переименований и снятия памятников дошла и до Еревана. Центральная улица – проспект Сталина – была переименована в проспект Ленина (сейчас он, наверное, проспект Независимости или что-то подобное). А в одно прекрасное утро весь Ереван увидел замечательную картину. Все предыдущие годы над городом нависала огромная фигура Вождя и Учителя – в парке Ахтанак (Победы) был установлен гигантский монумент (слово «Монумент» звучало в Ереване как название именно этого памятника) работы Меркулова, высотой в добрый десяток, если не полтора десятка метров. По величине это был второй памятник в Союзе – первый стоял на Волго-Донском канале. Монумент был виден из любой точки города, кроме новых отдалённых районов. И вот, повторяю, в одно прекрасное утро на глазах всего города бронзовый истукан начал медленно наклоняться. Странная это была процедура – отнюдь не повешение, которому через много лет был подвергнут «железный (в данном случае бронзовый) Феликс». Учитывая вес монумента, здесь это бы не прошло. К нему пригнали множество бронетранспортёров, привязали тросы и начали наклонять. Делалось всё невероятно медленно, так что к концу дня он наклонился всего градусов на 45, и в таком положении его застало следующее утро. Через день или два после того, как он был снят, я не отказал себе в удовольствии подняться в парк Ахтанак к поверженному вождю. Голова уже была отделена от туловища и начала подвергаться дальнейшему распиливанию. Я со злорадством ткнул её ногой.

(Через несколько лет на том же каменном постаменте, отличающемся удивительно красивой художественной резьбой, была установлена скульптура с другим идеологическим наполнением – Мать Армения).

Довольно забавно поступили с другим памятником, недалеко от нашего ВЦ, во дворе какого-то медицинского учреждения. Это был памятник стандартного содержания – Ленин и Сталин в Горках, в человеческий рост, оба сидят на скамье. Фигуру Сталина просто сняли, а Ленин остался один, как бы беседуя с невидимым собеседником, человеком-невидимкой.

А за полгода до съезда, 12 апреля 1961-го – полное торжество страны, народа, советской науки, да и чёрт с ней, коммунистической партии – полёт Гагарина! Подобного мне в жизни видеть не приходилось. Казалось, все люди вокруг, и я, грешный, вместе со всеми, полны радости и гордости за свою страну. Незнакомые люди бросались обнимать и поздравлять друг друга: ай да мы! ай да сукины дети! Что сделали! Вышли в космос! Первыми! Как мы все полюбили Гагарина и каким он для нас стал родным и близким!


Письмо в ЦК


Иллюстрацией моего примирения с советской властью может служить такой эпизод.

В сентябре 1958 года была опубликована записка Хрущёва о перестройке работы учебных заведений. Мне очень понравился момент записки, предлагающий вечерние (и/или заочные?) вузы нового типа, как бы помогающие людям заниматься самообразованием в интересующем их направлении. В общем-то, может быть, имелось в виду не совсем это, но я воспринял предложение именно так, поскольку это было созвучно моим давним размышлениям и прожектам. Вот, например, человек заинтересовался индийской философией – и тут же к его услугам университет, где он может этим заниматься. Воодушевлённый, я изложил ряд предложений в этом направлении, оформив их в виде письма в ЦК КПСС. И закончил его сдержанной похвалой в адрес партийного руководства (единственные слова в письме в его адрес): «В заключение я хочу сказать, что меня обрадовали и удовлетворили своевременная постановка и решение вопросов об изменении работы высшей и средней школы». (Юмор положения в том, что как раз в это время сам я никак не мог получить возможность закончить собственное высшее образование).

Прошло несколько месяцев. Вдруг у Мергеляна раздаётся телефонный звонок: «У вас работает Белецкий? Ему следует срочно явиться в ЦК Компартии Армении». Звонок достаточно странный, при моей репутации несколько тревожный. И вот я прихожу с паспортом к воротам ЦК, мне выписывают пропуск, и я по длинной аллее подхожу к прекрасному зданию, одному из шедевров Марка Владимировича Григоряна, Володиного отца. В указанном мне кабинете довольно безликий чиновник говорит одну фразу: «Центральный комитет поручил мне поблагодарить вас за ваше письмо».

Когда я рассказал об этом Володе, он смеялся и, зная нравы высокого партийного начальства, объяснял мне: «Они не любят оставлять никаких следов. Сказали спасибо, проявили вежливость, а попробуй на них сошлись».


Глава 5. Походы


Вокруг Еревана: характер местности


Рассказ о больших и малых походах этого периода моей жизни нужно начать, конечно, с походов (может быть, лучше сказать «прогулок») по Армении. Да я, собственно, с них уже и начал во 2-й главе, сейчас остаётся продолжить.

Я не зря назвал их прогулками – уж больно они отличались от воскресных походов в моём, московском студенческом понимании, о которых здесь никто и не слыхивал. Да и невозможен был наш подмосковный туризм в окрестностях Еревана (то есть, в местах, куда из Еревана можно добраться в пределах полутора-двух часов). Совсем другой характер местности, непохожий на Подмосковье. Непохож он был и на Северный Кавказ, разве что несколько напоминал Памиро-Алай своей суровостью, но без его гор и его масштабов. Бесконечная холмистая местность, почти без растительности. Здесь почти нет пеших троп, да и любых транспортных артерий, кроме нескольких шоссейных дорог, ведущих из Еревана. И при этом в суровых выжженных солнцем холмах есть своеобразная красота, известная нам по полотнам Сарьяна, да и других армянских художников. Впрочем, должен поправиться. Есть и в этих окрестностях места, покрытые зеленью, которые можно назвать живописными в привычном для нас понимании слова, – Цахкадзор или ущелье Азата в районе Гарни. Только здесь, среди суровых залитых солнцем холмов, они выглядят как исключение, подтверждающее общее правило.

Сегодня я с грустью думаю о том, что так и не осуществил своей мечты – пройти по Армении полноценным походом, по нашим университетским стандартам, хотя бы недели на две, по лесам и горным тропам. А ведь строил планы, списывался с Димой Поспеловым. Да не получилось, помешали другие планы, прежде всего – Памиро-Алай. Так что успел повидать только такие места, куда можно было съездить в выходной. Напомню, что в те годы «трудящиеся» (забытое советское слово) имели один выходной в неделю, что сильно снижало возможности моих поездок. Ну, иногда ещё полдня удавалось выцыганить у начальства.

О самых доступных и привычных местах я уже писал. Теперь расскажу о некоторых других – тех, о которых сколько-нибудь помню.


Арагац


Уже в первые месяцы моей и моих товарищей жизни в Ереване наше внимание не могла не привлечь единственная расположенная в его окрестностях, километрах в 50, вершина – Арагац, или в турецко-азербайджанском варианте – Алагяз. (Вообще значительная часть топонимов в те времена звучали на двух языках, например, река Раздан – Зангу. Произносят ли вторые названия сейчас?) Точнее об Арагаце нужно бы говорить как о небольшом горном массиве, включающем несколько вершин, самая высокая из которых поднимается на 4095 м – для Кавказа вполне приличная высота. Все или почти все они представляют интерес для альпинистов.

На вершину 3900 мы с товарищами взошли весной 57-го. Выехали мы ввосьмером, из перечисленных в предыдущих главах были Костя Каспаров (руководитель группы), Эдик Стоцкий и я. Правда, Эдик на вершину не поднимался, уж больно он был далёк от спорта. Всего же поднялись пятеро, из которых трое имели альпинистскую квалификацию.

Особенностью этого восхождения была его краткость – вот что значит жить рядом с горой. Вот расклад времени, восстановленный по моим записям.

Выезд из Еревана в субботу в середине дня. Как-никак, рабочий день, спасибо, что Институт отпустил нас раньше, да ещё и дал машину.

17:30 – прибытие в деревню Казнафар.

2 часа движения.

19:30 – остановка на ночлег. Рядом уже снег.

Воскресенье, 5:30 – подъём.

6:20 – выход.

10:40 – вершина.

11:00 – начало спуска. Вспоминается, как перед базовым лагерем, где оставшаяся тройка ждала «штурмовую группу», мы рвали для них букеты цветов – такова традиция.

К вечеру вернулись в Казнафар и оттуда уехали в Ереван на попутной машине.

В целом это было обычное альпинистское восхождение: снег, камни. Правда, совсем безопасное: ни трещин, ни крутых скал. Зато много труда (на альпинистском жаргоне – «ишачки»). Нам приходилось совсем трудно ещё и потому, что шли без всякой акклиматизации, – обычно полагается несколько дней привыкать к высоте, а здесь сразу с тысячи метров (высота Еревана) на четыре. Так что не хватало дыхания, глаза лезли на лоб. И шли-то всего один день, а обгорели напрочь, полезли губы и носы – вот оно, горное солнце с непривычки.

Костя квалифицировал вершину как 2А (то есть, по 10-балльной шкале 3-я снизу по сложности). Здесь он, пожалуй, преувеличил, но, во всяком случае, вполне серьёзная вершина, на такие и водят в альплагере для получения значка «Альпинист СССР».

На Арагаце мне довелось побывать ещё несколько раз. Один из них (в октябре 60-го) заслуживает упоминания в связи с публикацией в республиканской комсомольской газете: «Этим восхождением решено было ознаменовать 40-ую годовщину Советской Армении… След в след инструктору идёт спортсмен-перворазрядник Михаил Белецкий. В руках у него бюст Владимира Ильича Ленина». В последних двух фразах всё враньё. Никогда я не был перворазрядником по альпинизму, а в то время не добрался и до второго разряда. Что же до бюста Ленина, то трудно представить более идиотскую картину, чем альпинист, поднимающийся на вершину с бюстом в руках. Бюст полагалось установить на вершине, и его, действительно, кто-то нёс, но не я, и не в руках, а в рюкзаке. Я же был упомянут, скорее всего, в качестве русского человека в компании в порядке «дружбы народов». Сами же восхождения и прочие полезные мероприятия в честь бесчисленных юбилеев были хорошей традицией. Тут уж общественные организации торопились создавать нам условия, и мы этим пользовались.

Ещё я побывал не на самом Арагаце, а на подходах к нему зимой, значительно позже. Я был с группой довольно крепких армянских ребят постарше меня. Почти день мы поднимались к Бюраканской обсерватории (1500 м), чтобы потом скатиться от неё на лыжах. Нам предстоял отнюдь не слалом, а всего лишь относительно пологий спуск по дороге, вернее, по её покрытой снегом обочине – настолько простой, что и я, никакой не горнолыжник (и так никогда этому и не научившийся) не видел для себя трудностей и предвкушал удовольствие. Да и шли мы ни на каких не горных, а на обычных широких туристских лыжах. И надо же, что на первой же сотне метров спуска одна из моих лыж сломалась. Один из моих спутников, мне почти незнакомый, сжалившись надо мной, предложил интересный выход: я поставил лишнюю ногу на его лыжу, мы взялись за руки и так спускались вдвоём на трёх лыжах. Как ни странно, мы не так много падали, и получалось даже довольно быстро. Нельзя сказать, чтобы такой спуск доставлял удовольствие, но всё же куда лучше, чем идти вниз пешком. Но это мне было лучше, а мой спутник, помогая незнакомому человеку, лишил себя удовольствия хорошенько скатиться с горы, ради которого сюда и шёл. Через много лет вспоминаю его с благодарностью.


Молокане и гостеприимный крестьянин


Из коротких прогулок по Армении мне особенно запомнилась одна – в северных окрестностях Севана. Шли мы вдвоём с Робертом, недавно приехавшим российским армянином. В субботу ушли с работы пораньше, так что ранним вечером добрались до Севана. А от озера пошли налево от шоссейной дороги, вверх, вверх, пока не добрались до молоканской деревни. (Как называется? Узнать!) Впечатление от неё было яркое – как будто попал в Россию на добрую сотню лет назад. Добротные деревянные избы. Мужики с бородами лопатой в рубахах старинного покроя, степенные, не суетливые. Такие же старинные бабы. Как будто здесь никогда и не было советской власти. (Вот не помню, как у них было с колхозами). Нас охотно приютили в одной избе. Простая еда. Перед едой молитва. В доме на видном месте – Библия. (Судя по всему, так было в каждом доме). Мы на это смотрели, как обалдевшие. Попросили разрешения полистать Библию – я её держал в руках впервые, как-никак, почти запрещённая литература. Старинное синодальное издание (а какое могло быть ещё?). Мы предприняли робкую попытку интервью на религиозные темы. Хотелось понять веру хозяев, для нас это было за семью печатями, да как расспросишь?

Утром вышли пораньше и спустились к шоссе у перевала. (Название?) Но спускаться с него к Дилижану не стали, а поднимались вверх по тропе, перпендикулярной шоссе. Вокруг та же сухая и суровая армянская земля, растительности почти нет, всё выжжено, камни. Потом спустились в заповедник, здесь уже веселее, деревья, красивое озеро с азербайджанским названием (каким?), которое и было одной из целей нашего путешествия. Под вечер вышли к большой старинной деревне Гош. Мы стояли на пригорке прямо над ней и размышляли, что делать дальше – идти по деревне или обойти. И как отсюда добираться домой? В это время из дома внизу под нами вышел человек, посмотрел в нашу сторону, увидел нас и призывно замахал руками – дескать, заходите. Тут уж нам не оставалось выбора, нельзя же обидеть хозяина дома. Мы обменялись первыми приветствиями, и выяснилось, что старый крестьянин совсем не знает русского языка. Относительно моего знания армянского говорить не приходится, но и Роберт знал его не многим лучше меня. В общем, объяснялись мы на смешанном русско-армянском языке и знаками. Старик ввёл нас в свой дом, усадил за стол, достал нехитрые припасы: лаваш, сыр, виноград, домашнее вино. И каким-то образом мы всё же объяснялись. А когда кончили трапезу, он сказал слова, смысл которых я запомнил на всю жизнь: «Я сначала принял вас за шпионов и хотел звать начальство. Но теперь вы ели со мной хлеб, пили вино, и мне нет дела до того, кто вы такие. Оставайтесь в моём доме и ни о чём не беспокойтесь». То есть, судя по всему, нам так и не удалось убедить его, что мы не шпионы, но для него мы, прежде всего, были гости, и на нас распространялся закон гостеприимства. Он усиленно уговаривал нас заночевать, возвращаться в Ереван было уже поздно, и мы остались. Утром осмотрели старинную, отмеченную во всех путеводителях церковь, дождались попутки, добрались на ней до Севана, а в Ереване оказались далеко за полдень. Володя Григорян устроил мне изрядную взбучку: «Где это вас носило? Не могли сюда позвонить? Александрян пол-Армении на ноги поднял!»


За аметистами


Ещё одна поездка была любопытной по другой причине – мы отправились добывать «драгоценные камни». Костя Каспаров откуда-то узнал, что где-то под Дилижаном ведутся раскопки аметистов и агатов, практически не охраняемые. В ближайшее воскресенье мы поехали туда небольшой группой и убедились, что это чистая правда. Мы увидели сравнительно неглубокие песчаные траншеи. Стоило немного порыться в песке, и выходишь на жилу аметиста толщиной сантиметров в 12. Когда отбиваешь кусок, он легко разделяется на две части, на каждой с одной стороны тонкая каменная кожура, а с другой – кристаллы, меняющие цвет от белого к фиолетовому; кристаллическими сторонами эти две части и примыкали друг к другу. Высказывалось предположение, что это некачественные аметисты, потому их так и оставили, – не знаю. Там же легко было найти и агаты, формой и размерами напоминающие яйцо. Каждый из нас набрал по небольшому рюкзачку этих драгоценностей. Я долгие годы дарил их друзьям и знакомым, пока на моей полке не остался последний аметист.


Новая компания


С течением времени состав моих спутников менялся. Многие из коллег по Институту покинули Ереван, а взамен появились другие. Я как-то прибился к туристско-альпинистской группе ребят и девушек из Политехнического института, возглавляемой крепким и энергичным Володей (фамилия?). Как раз с ними я и поднимался на Арагац «с бюстом Ленина в руках». С несколькими ребят из этой группы мне довелось подняться ещё на одну «настоящую» гору Армении – Капутджух (3906) в Зангезуре, добираться до которой пришлось довольно долго: поездом до Кафана, потом машиной, потом ногами. Запомнились мне эти места своей красотой: ставишь палатку на зелёной поляне, бежит горный ручей, а со всех сторон горы. И сразу над тобой нависает и хорошо просматривается нечто огромное, вверху покрытое снегом. Потом я потерял этих ребят, и только недавно снова возникла одна из них – Асмик Григорян.


Зангезур


В Зангезуре мне довелось побывать ещё однажды, уже в те годы, когда я снова жил в Москве. Я приехал в Ереван на очередную конференцию по машинному переводу вместе с большой группой коллег из других городов, в большинстве своём заядлых туристов (в числе их, конечно, были и Игорь Мельчук, и Оля Кулагина, и Гера Цейтин), и вот среди нас возникла идея добраться до Зангезура, такого интересного района, о котором много слышали, а видеть не приходилось. Даже и я, прожив пять лет в Армении и немало походив по ней, его, в общем-то, не повидал – подъём на Капутджух не в счёт, в тот раз, кроме самой этой горы, мы больше ничего и не видели. Услышав о нашем горячем желании, в организацию похода активно включился Тэд Тер-Микаэлян, род которого как будто бы и шёл из Зангезура, так что, по здешним представлениям, мы оказались как бы его гостями.

Добираться до Зангезура было не так-то просто. Казалось бы, Армения – маленькая страна, всё рядом, от Еревана до Гориса, сердца Зангезура, меньше 200 километров. А вот добираться до него поездом, потом машинами заняло бы около суток. Оставалось лететь, а это тоже непросто – самолёты летают нерегулярно из-за капризов погоды. Но вот, наконец, мы на борту крохотного кукурузника, который минут через сорок приземлился в Горисе. Оттуда мы идём в Татев, в окрестностях которого и живут родственники Тэда. Места фантастические, вокруг «каменный лес» – причудливые скульптуры из выветренного песчаника: тянущиеся вверх «пальцы», на которых зачастую лежат более плотные камни, складываясь вместе с ними в огромные «грибы». Но больше всего поражает чудо природы – Чёртов мост, Сатанаи камурдж. Это трудно себе представить. Идёшь по относительно плоскому плато, вокруг те же изваяния, слева в нескольких сотнях метров щель, внутри которой угадывается река, слышен её шум, но ты её не видишь. И вдруг дорога сворачивает прямо к этой щели, и ты ахаешь. Река Воротан глубоко под тобой, метров, наверное, на 200, ревёт и бурлит со страшной силой. Другой берег совсем рядом, метрах в двадцати. А между двумя берегами – естественный мост, базальтовое (или подобное ему) образование. Такое впечатлении что кто-то – упомянутый сатана, что ли? – специально расплавил неизвестно откуда взявшийся базальт. Мост узкий, и идти по нему страшновато – могу подтвердить, хоть мне не свойственна боязнь высоты.

У родственников Тэда нас ждал армянский приём – накрытый стол, шашлыки, вино. Разместили нас – человек десять, если не больше, – в гостевой комнате, то есть специально предназначенной для размещения приехавших гостей. Разложили матрацы, каждому постелили постель. Но постелили на полу, что дало Тэду повод возмущаться бедностью, до которой довела советская власть: как же так, его родственники, такие почтенные люди, а не могут себе позволить как следует принять несколько десятков гостей, кормить и поить их неделю, уложить в кровати и так далее.

На следующий день нас ждало ещё оно интересное впечатление: Хндзореск – город пещерных домов. С незапамятных времён люди здесь не строили домов, а выбивали пещеры в скалах из песчаника и в них жили. Продолжали так жить и во время нашей поездки – правда, теперь уже бульшая часть населения жила в обычных домах. И вот идёшь и видишь: скала, а в ней двери и окна, из дверей выходят люди. Жаль, так и не довелось побывать в этих жилищах.

Не буду рассказывать здесь о других местах Армении, где довелось побывать, например, о замечательной красоты храмах Санаин и Ахпат – первый из них я потом узнал у Параджанова в «Цвете граната». Нужно бы, да слов не хватает, и память слаба.


Казбек


Рассказ о походах за пределами Армении начну с географически ближайшего – восхождения на Казбек. Было нас, кажется, шесть человек, то есть, три связки. Руководителем, конечно, Костя Каспаров.

Близился очередной то ли юбилей, то ли съезд, и мы с товарищами воспользовались случаем, чтобы в честь него организовать это восхождение. Начальству трудно было не откликнуться на такое проявление сознательности. Нас отпустили на неделю с сохранением зарплаты и даже дали грузовик. Вечером мы приехали в Тбилиси, а на следующий день по Военно-Грузинской дороге добрались до Казбеги. И сразу же – вверх по склону до хижины. Шли часа два, подъём крутоват, и нам с непривычки приходилось тяжело. На глазах менялся характер местности. Начинали от залитой солнцем грузинской деревни, заборы из круглых речных камней, цветущие деревья. Чуть выше – одни скалы, зелень исчезла. Потом начинает появляться снег. А потом уже только снег, достаточно жёсткий. Среди этого снега и стоит хижина. Рядом ледник, плотный фирн. В общем, мы уже в настоящих горах.

Следующий день был отдан на акклиматизацию. Связались в связки, надели кошки, походили туда-сюда по леднику. Подошли к ледопаду – это такая ледяная стена. Костя поучил новичков простейшим приёмам – пользоваться ледорубом, рубить ступени, страховаться.

На Казбек вышли рано утром, чтобы успеть пройти ледник и ледопад прежде, чем они начнут оттаивать от солнца. А дальше всё снег и снег. Идти нетрудно и не опасно – я люблю идти по снегу. Но скоро начали уставать. Не знаю, на сколько нужно было подняться в этот день, а высота Казбека 5033. То и дело не хватало дыхания, хотелось остановиться и дышать, дышать, дышать. Кажется, вот она, вершина, рукой подать. Поднимаешься, и то, что только что казалось вершиной, оказывается всего лишь чуть более крутым участком, а прямо перед тобой следующая «вершина». А тут ещё начала портиться погода. Солнце затянуло облаками, задуло. Костя начал беспокоиться. И, в конце концов, распорядился: «Две связки остаются ждать здесь, на вершину пойдёт одна». И уходит с кем-то из нас, к моему огорчению (но и облегчению), не со мной. Через короткое время возвращаются: побывали на вершине, сняли записку, оставили свою. Не вполне по-спортивному – нас, не дошедших, тоже записали как поднявшихся.


Памиро-Алай – 2


В прошлой части я писал о том, как наша сходившаяся пятёрка – Дима Поспелов, Серёжа Яценко, Лёша Данилов, Мила Смирнова (впоследствии Поспелова) и я – твёрдо решила ещё не раз возвращаться на Памиро-Алай. И он, действительно, стал для нас «базовым регионом». Год за годом мы готовились к походам именно сюда. Основательнее всех, как и прежде, готовился Дима – для него это было географическое исследование, он подбирал маршруты по ещё не пройденным местам, досконально изучая всё, что можно было найти. В походах он нёс с собой несколько тетрадей конспектов и карт, сверяя по ним каждый шаг, и сам вёл такие же записи. Мне довелось побывать на Памиро-Алае три раза, а Диме – по меньшей мере, четыре.

Во второй раз мы прошли по этим местам в августе 1958-го. Это был единственный памирский поход, в котором участвовала вся наша пятёрка, всего же нас было 8 человек. Среди них упомяну только Марка Тартаковского, начинающего журналиста, которого к нам привёл Лёша. Лёша вообще считался у нас специалистом по знакомствам в литературных кругах: он видел свой долг в том, чтобы в каждый поход привести очередного «писателя». На этот раз им оказался Марк, человек несколько иного типа, чем мы. По-журналистски навязчивый, лишённый такта, с высоким мнением о себе и местечковыми манерами, он иногда раздражал нас, но, в конце концов, был неплохим парнем и разнообразил нашу компанию.

В своих планах Дима размахнулся изрядно. Он решил исследовать сразу два неизвестных перевала Гиссарского хребта. Сначала, мы должны были перейти хребет с юга, от верховьев реки Ханакб к живописнейшему озеру Искандер-куль, известному нам с прошлого раза. Сведений о перевале было немного. В 1897 году Липский поднялся по реке до какого-то перевала, который тоже назвал «Ханака», но сам по нему не пошёл. А в прошлый раз таджики на Искандер-куле говорили нам о каком-то таинственном перевале, по приметам совпадавшим с искомой Ханакой: «Оби-Сафет пойдёшь – Сталинубод придёшь». От Искандер-куля мы должны были пойти назад на юг и пересечь Гиссарский хребет через некий Гиссарский перевал, о котором было известно ещё меньше: Федченко (тот знаменитый, которого ледник) слышал о нём в 1870-х годах.

После прошлого похода высокое туристское руководство нам уже доверяло, и теперь этот достаточно сложный маршрут утвердили. И мало того – для нашего обслуживания на Памир направилась вспомогательная группа из тех самых воспитанных Лёшей и Серёжей младшекурсников, о которых я писал в третьей главе. Мы несли с собой продукты только на первую часть маршрута – до Искандер-куля, где нас ждали со следующей порцией наши младшие друзья. Без этого было не обойтись – наша экспедиция была рассчитана на 25 дней.

Первый поиск окончился неудачей. Перевала Ханака (он же Оби-Сафет) мы не нашли. Пришлось идти более окольным путём через перевал Мура (через который в прошлый раз маршрутная комиссия нас не пустила, сочтя его слишком сложным). Зато с Гиссарским перевалом получилось интереснее.

Начну с различия наших сведений о первой и второй части маршрута. Когда мы шли по Ханаке, Дима мог сесть, достать свои записи и начать объяснять примерно так:

– Вот схема этого места, составленная Липским. Видите, здесь хребет, справа каменные завалы, посре­дине зелёный луг, по которому текут ручейки. Липский здесь встретил кочёвку – таджики пасли баранов. Впрочем здесь и сейчас место кочевки, – видите, всюду бараньи следы – в этих краях редко меняют места кочёвок. А слева должен быть большой камень.

Мы лезем влево и находим большой камень. Это почему-то особенно поражает Лёшу:

– Подумать только, произошли такие изменения, была революция, а этот камень остался лежать так же, как он лежал тысячелетиями!

– А ты ожидал, что революция должна сдвинуть все камни? – пытаемся охладить его мы.

Совсем иначе выглядели мы через две недели, дойдя до места, откуда вроде бы должны были подниматься на Гиссарский перевал. Описаний никаких. Вместо карт кроки' – то есть весьма приблизительная схема. И главное – никаких троп. Мы среди гор, в месте слияния двух небольших рек, просматривается три возможных пути. Дима достаёт кроки', поворачивает их туда и сюда, прикладывает компас и говорит неуверенно:

– Вроде бы нам сюда.

Часа через полтора мы оказываемся на узенькой стиснутой горами площадке. Горы подступают со всех сторон. Судя по всему, это последнее место, где можно сносно поставить палатки, дальше только камни и лёд. В нескольких десятках метров выше река выбивается из-под ледяного мостика. А на нашей площадке ещё трава, и даже с оттенком зелени. Хотя ещё рано, останавливаемся здесь.

Ночью нас будит гром и удары ливня по палатке. Сверху сыплются камни. Больше всего беспокоит, чтобы не поднялась вода в реке, залив нашу площадку. В общем, мы несколько перенервничали, это была беспокойная ночь.

Весь следующий день шли вверх по камням, снегу и льду. Вообще сейчас, когда я вспоминаю этот поход и сравниваю его с прошлым (56-го года), меня удивляет разница природных условий. В прошлом походе мы практически нигде не шли по снегу – разве что сотню-другую метров на перевалах. А теперь целый день в снегах. И никаких следов пребывания человека. Если вверху и есть перевал, то по нему не ходят. В таких случаях разумнее было бы повернуть, но мы одержимы каким-то упрямством. И тот же эффект – всё время кажется, что перевал вот он, в двух шагах, проходишь их, и открывается следующий. Часа в 3 или 4 останавливаемся, и мы с Серёжкой отправляемся на разведку. Минут через 40 таки доходим до перевала. Глубоко внизу видна зелёная долина. Но только как до неё добраться? Сразу под нами снежная полка, как будто крепкая, дальше крутой спуск по снегу, но конца его не видно. Возвращаемся, докладываем ребятам, обсуждаем и решаем идти через перевал. Вообще-то идти в этих условиях через нехоженый перевал было явной авантюрой, и сейчас не хочу её оправдывать. Но уж больно мы были молоды и упрямы. Шли очень аккуратно, конечно, в связках, максимально страхуясь. Страшновато было спускаться. Делаешь осторожные шаги и не знаешь, хватит ли верёвки до ближайшего места, где можно встать и принимать товарища. А главное – не дойдёшь ли до такого места, откуда спускаться уже некуда, перед тобой скальный обрыв. Бог миловал, обошлось. Зато какую радость мы испытали, когда крутой спуск окончился и мы увидели перед собой спуск уже пологий, не грозящий никакими препятствиями и опасностями! Как будто камень свалился с души. Понемногу спадало нервное напряжение, на лицах появлялись улыбки. Мы уже затемно дошли до первого места, где можно было хоть как-то поставить палатки, наскоро что-то поели и повалились спать.

Этот день был вершиной нашего похода. На перевале мы, как полагается, оставили записку: «21 августа 1958 г. группа студентов МГУ открыла и первой взошла на Гиссарский перевал». Только тот ли это перевал, о котором слышал Федченко? И почему называть его Гиссарским? Между собой мы назвали его по характеру виденной сверху местности – перевал Цирк. Хотелось бы знать, снял ли кто-нибудь после этого нашу записку.

Рассказ об этом походе кончу одним занятным моментом. Марк таки написал очерк о походе размером в половину газетной страницы и поместил его не более, не менее, как в «Литературной газете». Очерк довольно пафосный и с заметным перевиранием фактов. Но самое любопытное в другом – по капризу судьбы мы оказались увековечены именно в том номере «Литературки» (от 25 октября 1958 г)., в котором было напечатано письмо членов редколлегии «Нового мира» Пастернаку по поводу «Доктора Живаго»: «Это письмо … , естественно, не выражает той меры негодования и презрения, которую вызвала у нас, как и у всех советских писателей, нынешняя постыдная, антипатриотическая позиция Пастернака». К сожалению, под письмом с этими словами среди других стоит и подпись Твардовского. Вот так мы и соседствуем: 2-ая, 3-я и верхняя половина 4-ой страницы – писатели осуждают Пастернака, а нижняя половина той же 4-ой – «Люди вместе», наш героический поход.


Памиро-Алай – 3


Вдохновлённые успехом, мы на следующее лето (1959) снова собрались на Памиро-Алай. На этот раз нас было шестеро: из прежней группы – Димка, Серёжка, Лёша и я, и двое «новеньких» – Игорь Мельчук и его друг Сталий Брагинский.

Из первой части похода запомнилась необычная насыщенность его стихами. Я как-то об этом не писал, но в нашей группе вообще было принято по вечерам не только, как у всех, петь у костра, но и читать стихи. На этот же раз мы превзошли себя – добавился ещё такой знаток поэзии, как Игорь. Именно там я, да и все остальные, из уст Игоря впервые услышали Мандельштама:

«Мне на плечи бросается век-волкодав,

Но не волк я по масти своей».

Что же касается спортивно-исследовательской части, то я наших планов не вспомню, да и записей не сохранилось. Похоже, что на этот раз места были совсем неизвестны, и первые 10 дней пути основным нашим занятием были многочисленные разведки. Часть из нас сидела на какой-нибудь летовке, а два-три человека выходили просматривать возможные пути – налегке, то есть с почти пустым рюкзаком. Нашей целью было найти перевал (не помню, были ли какие-либо сведения о его существовании или мы собирались пройти через нехоженый – по примеру Цирка). От летовки обычно довольно скоро выходили на какой-нибудь ледник, поднимались по нему, убеждались, что пути нет, и возвращались назад. Довольно скучное и утомительное занятие, плохая погода, дожди (впервые мы встретили дожди в этих местах), некоторые из нас были в плохом физическом состоянии, утомляли неудачи и вообще терялась уверенность, что мы что-нибудь найдём.

На 10-й день к 2 часам дня вся наша группа оказалась на леднике у «стенки» (как мы её назвали). Мы стоим на леднике, кое-какой лагерь можно разбить и здесь. Мы на дне как бы половины чаши: впереди, слева и справа крутые подъёмы, из которых можно надеяться на проходимость только того, что по центру. Представляется сомнительным, что хотя бы там есть перевал, но стоит посмотреть. В разведку уходят Серёжка с Игорем.

Они уходят, а мы все смотрим им вслед. Их фигурки становятся всё меньше, а потом исчезают за поворотом ледопада. И вдруг я вижу, как с верхней части ледопада срывается огромная глыба льда, так размером с двухэтажный дом – прямо на то место, где должны быть наши разведчики. И хорошо видно, как оттуда на нас несётся лавина. Тревожно сжимается сердце. Что с ребятами, неужели погибли? Мы со Сталием хватаем верёвку, кошки, аптечку и бросаемся вверх. Дима и Лёша занялись примусом, чтобы вскипятить воду. Никогда ни до, ни после мне не случалось подниматься в гору с такой скоростью. Казалось, бежишь и даже не замечаешь, хватает ли тебе дыхания.

Добежав до ребят, я узнал, что с ними случилось. Сначала они шли в связке, но, немного пройдя, сделали непростительную глупость: решили, что будет удобнее идти без верёвки. А потом совсем рядом рухнула ледяная глыба, которая, по счастью, их не задела. Но их понесло образовавшейся лавиной. Серёжка, как человек более опытный, упал, зарубился ледорубом и остался неповреждённым. А Игорь не смог зарубиться, и его понесло на трещину. По всему раскладу он должен был в неё провалиться, но подарок судьбы – за несколько секунд до того на неё рухнула глыба льда, которая и остановила движение Игоря. Во время удара Игорь почувствовал дикую боль и потерял сознание.

Мы втроём медленно спустили Игоря к лагерю. Оказалось, что у него сломана рука. Сломана серьёзно – кисть представляла собой ломаную линию (вот уж не думал, что этот геометрический термин придётся употребить в буквальном смысле). Мы приложили к руке деревянные палки и обмотали жгутом – такая замена гипсовой повязки. О том, чтобы продолжать поход, нечего было и думать (хотя, к стыду и позору нашему, мы это сообразили не сразу). Мы разложили Игорев рюкзак по остальным пяти и пошли назад прежним путём. Игорь держался молодцом – как ему только удавалось при сильной боли, шёл, разговаривал, даже шутил. Только иногда вскрикивал при неосторожном движении, бывало, что и нецензурно – по его словам, впервые в жизни.

Так идём 5 дней. На 5-ый доходим до машины, которая довозит нас до Риштана, оттуда автобусом в Коканд, а из Коканда все разъезжаются в разных направлениях. Первую медицинскую помощь Игорю оказывают то ли в Коканде, то ли в Самарканде. Уже позже, в Москве, ему делают операцию, вгоняют в руку металлический штырь, с которым он некоторое время и ходит. А потом рука становится совсем нормальной – так сказать, second hand.


Дорога туда и обратно. Карабах


Из Еревана в памирские походы я ездил южным путём: поездом до Баку, оттуда пароходом по Каспийскому морю, и из Красноводска (ныне Туркменбаши) добирался до назначенного места. Так же и обратно. Эта дорога доставляла уйму дополнительных впечатлений, так что о ней стоит рассказать особо. Проехал я её дважды, но впечатления сложились вместе, и я вспоминаю это как одну поезду. (По-видимому, основная часть воспоминаний относится ко второму походу 1959 года).

Первое, что вспоминается, – пароход на Каспии. Плыли ночью. Мне повезло – разыгралась изрядная непогода, впечатляла высота волн, корабль качало. И лило как из ведра. Грех было упустить такую возможность, и я стойко простоял на палубе в штормовке и в одиночестве, преисполненный гордости от того, что совсем не испытываю качки. Я промок до нитки, мой же завёрнутый в полиэтиленовый пакетик паспорт отделался подтёками на некоторых страницах.

Поезд от Красноводска тоже был не чета московским. В те поры мы вообще не представляли себе, как можно ездить в купированных вагонах, – это же для буржуев, нашим максимумом были плацкарты. И в этих местах вагоны соответствовали нашим представлениям: разваливающиеся, с допотопных времён, в основном общие, плацкартные – для самых богатых. Под стать вагонам была и публика: среднеазиатская беднота, старики в халатах, диковатые испуганные женщины. Приятно было ехать в такой компании. Я догадался сразу же захватить третью полку, что позволяло лежать сколько хочешь. Никаких матрасов в вагоне не было. А когда становилось душно, вылезаешь на крышу и проветриваешься. Поезд шёл по пустыне, ближе к горизонту плыли нежно-голубые полосы – игра света или мираж. Изредка мелькали будки обходчиков, у них стояли верблюды, и возникало удивление: как можно здесь жить?

На обратном пути я заехал в Ашхабад к Крониду. В самом Ашхабаде мне пришлось тяжело. Я уже привык к тому, что среднеазиатские города днём представляют собой царство жары: жизнь начинается рано, в 6 утра улицы полны и оживлены, а к середине дня жизнь затихает, все стараются укрыться в своих домах – своего рода сиеста. Но встреченное мною в Ашхабаде всё превзошло. Температура перевалила за 40 градусов, я потерял способность двигаться и где-то в так называемом парке свалился под жиденький куст прямо в пыль. Так что от Ашхабада осталось впечатление: жара и пыль, пыль и невыносимая жара. Ближе к вечеру стало как-то возможно дышать, я доплёлся на автобуса, отвезшего меня на обсерваторию. Последняя не походила на нормальные обсерватории, например, нашу Бюраканскую. Наверное, и там были характерные для обсерваторий цилиндрические здания, кончающиеся полусферическими крышами, за которыми прячутся телескопы, но мне они не запомнились. А запомнились жалкие глинобитные хижины, в одной из которых и жил Кронид вместе с женой Галей. Глиняный пол устилал туркменский ковёр. Кронид ткнул пальцем в дырку в полу: «Вон там жила змея» (он назвал вид, в общем, весьма опасная). Но при всём том настроение у Кронида было бодрое, и работа в целом нравилась. Мы проболтали полночи. На следующий день прогулялись по окрестностям. Всюду такая же пустыня, ни деревца, кое-где еле проглядывают остатки выгоревшей на солнце травы. Мы поднялись на странный для меня холм, образованный крошащимися пластинами неизвестной мне породы, – как будто находишься на другой планете. Кронид сказал: «А знаешь, как хороша пустыня в феврале, – всё цветёт». А я подумал: «Господи, как он здесь может жить». И благословил судьбу, направившую меня в места, которые на этом фоне казались ещё более прекрасными.

В Баку я несколько неприкаянно походил по городу, прогулялся по набережной, поражаясь покрывающим море пятнам нефти. К вечеру возникла проблема ночлега, и я решил её, договорившись за мизерную плату со сторожем стоявшего на причале маленького судёнышка. Какой-либо постели мне при этом не полагалось, и я устроился на скамье, завернувшись в штормовку.

Добираться до Еревана решил попутными машинами – главным образом, для того, чтобы увидеть незнакомый мне Азербайджан. И, признаюсь, почувствовал себя в нём неуютно. Полная противоположность тому, что было в Армении и в Грузии – там всегда было легко, чувствовалось дружелюбие окружающих, и каждому хотелось по-дружески улыбнуться в ответ. В Азербайджане ничего подобного не было. Возможно, это моя личная установка, но подобные оценки я встречал и у других. В одном из промежуточных пунктов зашёл в чайхану. Там было с десяток мрачных мужчин рабочего вида, все посмотрели на меня, и никто не улыбнулся. Не улыбались они и друг другу, сидели и молча пили чай. Я взял стакан чая, кстати сказать, очень вкусного, и маленький кусочек рафинада с блюдечка. Отметил про себя: совсем не узбекская чайхана, здесь нет ни больших круглых чайников, ни чашек. На меня продолжали посматривать, и во взглядах я уловил отчуждённость. Задерживаться здесь не хотелось, я быстро допил свой стакан и вышел.

Поздним вечером приехал в Степанакерт – столицу Нагорного Карабаха, района, имя которого сегодня известно каждому. Уехал из него автобусом ранним утром, так что увидел немного, но не проходило ощущение какой-то тревоги. Может быть, его вызывала память о событиях в начале века, когда рядом, в Шуше, было вырезано всё армянское население. Много позже описание подобного настроения я встретил у Мандельштама:

Так в Нагорном Карабахе,

В хищном городе Шуше

Я изведал эти страхи,

Соприродные душе.

Сорок тысяч мёртвых окон

Там видны со всех сторон,

И труда бездушный кокон

На горах похоронён.

За пять лет моей жизни в Ереване я побывал ещё в одном байдарочном походе и два раза – в альплагерях. В лагерях существенно новых впечатлений не было, так что о них можно не рассказывать. А о байдарках расскажу в другом месте.


Зимний Кавказ без меня


А вот сходить в зимний поход за всё это время мне так и не удалось: всё-таки не студенческая жизнь, не те отпуска. Один только раз – в январе-феврале 1960-го – я уж совсем было собрался пойти, и обещал поход много интересного, и я был включён в состав группы, да что-то помешало, работа, наверное. Так что поход прошёл мимо меня, и, тем не менее, хочу о нём коротко рассказать – уж больно интересный материал.

Начать с состава группы, которую я почти всю так или иначе знал, хотя и по-разному. Было в ней 8 человек. Из тех, с кем я ходил в походы до или после того, – Дима Поспелов (руководитель), Сергей Яценко, Андрей Тюрин и Максим Хомяков. Мой однокурсник и хороший знакомый Алик Жижченко. На первый взгляд, неожиданно в этой компании – Шафаревич и ещё один мехматский профессор, алгебраист Лев Скорняков. И ещё Наташа Светлова, тоже мехматянка, на тот момент жена Тюрина, а в будущем – Солженицына. По последующим отзывам, в доставшихся на их долю испытаниях Наташа проявила себя лучше всех этих мужиков.

Шли они на лыжах где-то по Кавказу. На перевале попали в пургу, стояли в палатках двое суток. Потом решили возвращаться назад, но почему-то пешком, без лыж. Шли по колено в снегу в поисках альплагеря, не нашли и заночевали в лесу без палаток. Вышли к лагерю на следующий день. Все, кроме Наташи, отморозили ноги. Позже в байдарочном походе я каждый день видел босые ноги Максима – ни одного пальца.


Глава 6. Появление Ирины


Первый день Ирины в Ереване. Инцидент с Рафиком


В начале лета 1960 года в порядке расширения научных контактов Володя Григорян отправился в Киев. Вернулся он восхищённый городом: какие прекрасные парки, как чисто на улицах (по-видимому, он побывал только на центральных). Рассказывал он и о завязанных в Киеве научных контактах, подробностей чего я не помню. Существенно то, что через несколько месяцев, в начале июля, в Ереван с ответным визитом прилетела наша коллега, структурная лингвистка, сотрудница Вычислительного центра АН УССР (через несколько лет переименованного в Институт кибернетики) Ирина Севбо.

Первый же день пребывания Ирины в Ереване ознаменовался интересными событиями. Случилось так, что одновременно с нею в город прибыли ещё несколько человек. По своим научным делам здесь оказался мой старый друг Дима Поспелов, часто упоминавшийся на этих страницах. А к недавно женившемуся коллеге и другу Рафику Базмаджяну на несколько дней приехала из Тбилиси его жена Ира. Естественно, всё это нужно было хорошо отпраздновать. Собрались мы в недавно построенном доме для сотрудников Института Мергеляна на улице Комитаса.

Здесь небольшое отступление об этом доме. В него понемногу и с большим скрипом отселяли обитателей чарбахского общежития. Тем, кто успел обзавестись семьёй, давали квартиру, а остальным тоже иногда давали, но одну на нескольких человек – такое более благоустроенное общежитие. Возник своеобразный обычай, по которому те чарбахцы, кто ещё не добился поселения в этот дом, (и я в том числе) пользовались квартирами своих холостых друзей почти как своими собственными: ночевали там, жили целыми днями и неделями, приводили своих гостей, ну, и так далее.

Вот в одной из таких квартир, принадлежавшей «сестричкам», как мы называли тройку девушек-подруг, недавних обитательниц Чарбаха, мы и собрались на нашу дружескую встречу-знакомство. Встреча прошла живо и весело, мы все очень полюбили друг друга и стали друзьями. Но, по-видимому, на ней было слишком много вина. (Коньяка, насколько я помню, не было, а о водке нечего и говорить). И, как не странно, больше всего это сказалось не на нас, приезжих, а на кавказском человеке Рафике. Когда застолье окончилось и все разошлись спать, ему вдруг примерещилось, что его жену кто-то увёл с недобрыми намерениями. (На самом деле она с другими женщинами ушла спать в другую квартиру). Настигнутый этой мыслью, Рафик бросился на поиски. Первым делом он стал ломиться в соседние квартиры, а не найдя там жены, сбежал по лестнице во двор. Я, а за мной ещё несколько человек побежали за ним. Во дворе институтского дома разыгралась впечатляющая сцена. Безумный Рафик носится со страшными воплями. Группа людей гоняется за ним, пытаясь его урезонить. Из окон высунулись разбуженные жильцы, осыпая его ругательствами. И всё это глубоко за полночь, примерно в час ночи. Милицейская машина появилась неожиданно быстро, как будто уже стояла наготове. Быстро погрузив Рафика, милиционеры принялись за меня, для чего у них, принимая во внимание мой вид, были достаточные основания: я второпях не успел даже надеть рубашку. Но здесь жильцы дома, недавно поносившие Рафика, дружно встали на мою защиту. А кто-то из них выскочил во двор и стал объяснять милиционерам, что меня забирать никак нельзя, потому что я вообще не армянин, а гость, а, кроме того, выдающийся учёный и очень уважаемый человек. Это меня спасло.

На следующее утро мы с Володей Григоряном (отсутствовавшим на нашей столь печально окончившейся встрече) отправились выручать Рафика. И оказалось, что опоздали – уже состоялся скорый и неправедный суд, впаявший ему 15 суток. Здесь же выяснились и причины столь сурового решения, равно как и вчерашней оперативности милиции: накануне армянский ЦК принял решение об усилении борьбы с пьянством, хулиганством и прочим. (Напомню, что пьянства к тому времени в Ереване вообще не бывало). В результате к утру милицейские камеры были переполнены такими же бедолагами, а суды в срочном порядке штамповали приговоры. Нам дали возможность повидаться в камере с безутешным Рафиком – ничего себе получилась долгожданная побывка жены. То ли уже сейчас с горя, то ли ещё ночью Рафик изорвал на себе рубаху, и она висела на нём полосами. Мне пришлось отдать ему свою, а на себя я нацепил белый халат, по счастью оказавшийся в Володином портфеле, – такие халаты давались инженерному составу нашего ВЦ. В этом халате я немедленно отправился на встречу с какими-то американцами, которые как раз в этот день посетили ВЦ, интересуясь работами по машинному переводу (по тем временам такая встреча была событием). А поскольку отданная рубаха была последней имеющейся у меня чистой, прощеголял в халате ещё несколько дней, пока то ли купил новую, то ли взял у Володи.

И всё же Володя, проявив чрезвычайные усилия, сумел освободить Рафика. Сначала он брал на жалость, рассказывая судебным и милицейским начальникам о безутешности его приехавшей жены. Те сочувствовали, но разводили руками, тыча ими в постановление ЦК. И здесь пришла на помощь командировка Ирины. Володя подготовил очень убедительную бумагу о том, что в ВЦ АрмССР прибыл выдающийся специалист из Киева специально для встречи с инженером Базмаджяном, который тоже является уникальным специалистом в своей области, что в связи с его осуждением срываются наши научные планы и тому подобное. Это подействовало. Некий судебный начальник подписал другую бумагу, и мы с Володей на милицейской машине поехали на одну из ереванских улиц, которую Рафик в моей рубахе подметал под конвоем (картина, знакомая по фильму о Шурике). Рафика немедленно отпустили, и он уже не отходил от любимой жены до самого её отъезда.


Визит Ирины (продолжение)


Однако, это всё присказка, отступление от основной темы главы. Вернусь к визиту Ирины Севбо.

Так получилось, что главным её коллегой в Ереване оказался я. Оба мы были увлечены своей работой. (Замечу: впоследствии её увлечение сохранилось гораздо дольше). Она вместе со своей подругой Катей Пивоваровой работала над алгоритмом флективного анализа русского языка (то есть, синтаксического анализа без обращения к словарю – используются только флексии; подход весьма оригинальный). Я с удовольствием применял свой аппарат к записи нового алгоритма, а она с интересом и почтением вникала в то, как это делается. Так мы работали целыми днями, всё другое я на это время забросил. Остальное время гуляли по Еревану, и я с удовольствием выступал в роли хозяина.

А ещё ездили по Армении в сопровождении моих ереванских друзей – Володи Григоряна, Рафика, Кости Каспарова, Володи-Джузеппе. Одна из наших поездок была в Гарни и Гегард, между которыми шли красивейшей тропой. Другая – на Севан, с ночёвкой.

… Вот сейчас я дошёл до этого времени и этой темы и вижу, что ничего не могу рассказать. Это были особенные дни – всё так ярко, чувствуешь полноту жизни. Вспоминаю то или другое, а рассказать не сумею, не привык об этом говорить, не владею стилем. Вот вижу, как на берегу Севана Ирина дарит мне божью коровку, я поднимаю руку, коровка ползёт вверх по пальцу и улетает…

Всю эту неделю (или десять дней?) мы провели вместе. Между нами сразу же возникло взаимное притяжение и духовная близость, при которой сразу понимаешь друг друга и хочется узнавать ещё и ещё. Мы говорили обо всём на свете и не могли наговориться. Ирина очень трогательно рассказывала о своих самых близких людях – отце и трехлетнем сыне Платоше, так что я уже заочно представлял их достаточно хорошо.

Потом она улетела. И в аэропорту в Киеве сказала встречавшему мужу, что разводится с ним.


Мой первый день в Киеве


Следующая наша встреча состоялась через два с половиной месяца. Отпуск я провёл в альплагере, а по возвращении из него сразу же поднял перед руководством вопрос о необходимости дальнейших научных контактов в Киеве, в порядке каковых и получил командировку. Так в начале сентября 1960 года я снова оказался в Киеве, который видел в последний раз около десяти лет назад.

Поселился я в квартире, где жила Ирина вместе со своими родителями и Платошей. Занимали они, можно сказать, полторы комнаты в коммунальной квартире в старинном и некогда фешенебельном доме на улице Толстого, известном тогда как «дом Мороза» (сохранилось ли ещё за ним это наименование?). Родители с Платошей жили в комнате нормальных размеров, а Ирина в совсем маленькой каморке (не помню, были ли в ней окна). Замечу – в этих условиях жила семья главного конструктора одного из ведущих академических институтов.

Родители Ирины, Платон Иванович и Розалия Александровна, приняли меня радушно, а к её отцу я сразу же почувствовал симпатию, растущую по мере знакомства. Думаю, что так же развивались его отношения ко мне. Ну, Платона Ивановича нельзя было не любить – это подтвердят все, кто его знал. Живой, открытый, доброжелательный, он сразу же завоёвывал сердце даже случайного собеседника.

(На случай, если эти записки попадут в руки человека, не знавшего П. И., дам короткие формальные сведения. Платон Иванович Севбо родился в Белоруссии в 1900 году в семье священника. Учился в бурсе, потом в духовной семинарии. После революции окончил Киевский политехнический институт, работал инженером водного транспорта. В начале 30-х годов Евгений Оскарович Патон пригласил его возглавить проектно-конструкторское бюро в созданном им Институте электросварки. В этом институте П. И. и проработал всю оставшуюся жизнь, став сотрудником сначала Евгения Оскаровича, а потом Бориса Евгеньевича Патона. Для тех, кто не знает: Институт электросварки до последних десятилетий был мировым центром этой научно-технической отрасли. Одно из наиболее ярких его достижений – сварочные работы при создании танка Т-34, сделавшие его неуязвимым, благодаря чему Т-34 признан лучшим танком Второй мировой войны и стал одним из факторов, позволивших в ней победить. За эти работы П. И. был награждён Сталинской премией. П. И. оставил замечательные воспоминания, охватывающие период от детства до поступления в Институт электросварки).

В первый день моего пребывания Платон Иванович повёл меня слушать церковное пение во Владимирском соборе. По его словам, он частенько туда хаживал с этой целью. Это было первое услышанное мною православное церковное пение – до тех пор я слышал нечто подобное только в Эчмиадзине. Пение было замечательным – несмотря на всю борьбу с религией, в соборе пел хор (точнее, часть хора) оперного театра. А с Владимирским собором у меня была семейные ассоциации – в своё время в нём венчались мои папа и мама. Когда мы стояли на хорах, подошёл какой-то знакомый Платона Ивановича и полюбопытствовал: «С кем это вы?». Застигнутый врасплох бесцеремонным вопросом, тот ответил: «Это мой родственник». Как показали последующие события, как в воду глядел.

Ещё одно впечатление от Ирининой семьи – Платоша. В своих письмах и до, и после этого Ирина постоянно писала мне о нём, так что я его как будто бы уже знал. Было ему чуть меньше, чем три с половиной года. На год старше Мары Григоряна. В таком возрасте дети чудные создания. Платоша же был какой-то совершенно особенный ребёнок, ласковый, доверчивый, его нельзя было не полюбить. Кроме того, для меня он был частью Ирины.


Рабочие контакты. Катя и Лев Аркадьевич


Так как у меня всё же была деловая командировка, здесь я должен отойти от основной линии и коротко осветить эту сторону. (А на самом деле потому, что кое-что из неё существенно для дальнейшего).

В Киеве работы по машинному переводу и примыкающей тематике были организованы не так, как у нас в Ереване. У нас была чётко поставленная цель – армяно-русский машинный перевод, под неё создана группа. Собственно, мы (как и часть ленинградцев) шли тем же путём, что и пионеры машинного перевода в Союзе – группа Мельчука и другие московские группы. Киевские работы производили впечатление самодеятельности. Общего плана работ не было, тон задавали несколько энтузиастов, занимающихся тем, что им нравилось, разумеется, получая на то «добро» от своего начальства. Самой яркой фигурой среди них и была Ирина, к слову сказать, во всей своей дальнейшей научной деятельности так и оставшаяся «кошкой, которая гуляет сама по себе» (в отличие от меня, вопреки своей природе, так или иначе связанного с коллективами). В то время она с Катей Пивоваровой разрабатывала алгоритм, о котором я писал чуть выше, и навязывала своему Вычислительному центру работы по его программированию, апеллируя как к директору ВЦ Виктору Михайловичу Глушкову, так и к энтузиазму коллег-программистов. Глушков относился к этим работам благожелательно, а возможно, и сам их инициировал. В общем, в Киеве он патронировал работы по машинному перевода и вокруг него – как Ляпунов в Москве и Мергелян в Ереване, реально занимаясь ими чуть меньше, чем первый, и чуть больше, чем второй.

Разумеется, я познакомился со всеми киевлянами, имевшими отношение к этой тематике. Таких оказалось не так много. Наверное, именно в этот раз я познакомился и с Глушковым. А существенное продолжение в дальнейшей жизни получило знакомство с двумя Ириниными коллегами.

Во-первых, с упомянутой Катей Пивоваровой. В то время это была одна из ближайших подруг Ирины и одновременно ближайшая коллега – в этой рабочей паре Ирина явно была ведущей. Она так и стоит у меня перед глазами, но не могу подобрать слов. Красивая? Привлекательная? Серьёзная? Всё вроде так, и в то же время эти слова не вполне подходят. Красивая девушка с длинной, до пояса русой косой толщиной едва ли не в руку. Она часто бывала с Ириной и была к ней очень привязана. Через год с лишним она мне сказала: «Не увози Ирину, я без неё не смогу». Кате было суждено умереть от рака в середине 70-х годов, в возрасте где-то около 40 лет, так и не создав семью. Печальная судьба. А во время, о котором я пишу, она была живой и весёлой.

Другим моим новым знакомцем был математик, университетский профессор Лев Аркадьевич Калужнин, человек очень интересный. С детства он жил в как бы эмиграции в Париже. (Пишу «как бы», потому что, кажется, его родители то ли сохраняли советское гражданство, то ли, в конце концов, приобрели). Там же получил и математическое образование, его учителями были разные знаменитые французы. После начала Второй мировой и оккупации Франции был интернирован (как советский гражданин?), но не в «лагере смерти», а в лагере, если можно так выразиться, «с человеческим лицом», не зная ни издевательств, ни особого голода и общаясь с такими же интеллектуалами разных национальностей, просвещающих друг друга лекциями по широкому кругу предметов. После окончания войны Лев Аркадьевич оказался в Берлине, став одним из ведущих математиков ГДР. Мне довелось листать немецкий сборник математических статей, посвящённый его юбилею, где он характеризовался как воспитатель целого поколения и едва ли не отец ГДРовской математики – я ещё подумал: «И это в Германии, стране классической математики! Вот до чего довели науку нацисты!». Тем не менее, его потянуло на родину, и он оказался в Киеве, о чём впоследствии неоднократно жалел – в плане условий научной работы.

По специальности Лев Аркадьевич был алгебраист и в меньшей степени логик, в университете заведовал кафедрой алгебры. К моменту нашего знакомства я уже знал его по статье в 1-м выпуске «Проблем кибернетики». В статье предлагался удобный аппарат для записи алгоритмов, а именно граф-схемы. Серьёзный специалист не нашёл бы в ней ничего существенного, мне же она послужила исходной точкой для работы и вообще ввела меня в мир теории алгоритмов, за что я Льву Аркадьевичу до сих пор благодарен. Но любознательность толкала его и в другие научные области, в результате он вышел на работы по структурной и математической лингвистике и стал пропагандировать их идеи. В результате Ирина оказалась под крылом не только Глушкова, но и Калужнина, оба они были как бы её научными руководителями, но Л. А. был доступнее и ближе. Ирина называла его «шефом».

Взаимоотношения перечисленных лиц характеризует такая деталь. Этим летом перед моим приездом в лодочное путешествие по Днепру от Киева до Бучака отправилась такая компания: Ирина, Платон Иванович, Лев Аркадьевич и Катя. (Бучак – село километрах в 20 выше Канева, где Ирина с родителями несколько лет до и после того снимала дачу. Пусть читатель запомнит название, оно ещё встретится). Правда, Лев Аркадьевич, непривычный к дискомфорту, скоро слинял, и Ирина в письмах ко мне упоминала об этом с издёвкой. (Вообще над ним, как над всяким слегка чудаковатым математиком, было принято подсмеиваться, и он не обижался). А раз уж речь зашла о лодочном путешествии по Днепру, самое время сообщить, что за последние лет пять, предшествовавшие этому времени, такие путешествия стали традиционным летним отдыхом Платона Ивановича и Ирины.

В этот приезд я в компании с Ириной неоднократно виделся со Львом Аркадьевичем, в том числе и за бутылочкой вина, мы беседовали на разные научные и вненаучные темы. Он был замечательным собеседником и очень симпатичным человеком. Если не сейчас, то при следующем общении мы с ним при всей разнице в нашем возрасте и положении подружились.


Канев и Черновцы


Но главным содержанием моей поездки были, конечно, не рабочие встречи и не эти знакомства, а общение с Ириной. Всё время мы проводили вместе – на людях и наедине.

Где-то в конце моего пребывания Ирина взялась показать мне свои любимые места – как я показывал ей свои в Армении. Вечером мы сели на пароходик и отправились вниз по Днепру. (Удивительно подумать, но в то время такие пароходики отправлялись каждый день; именно пароходики, суден на подводных крыльях ещё не было). Солнце ещё не взошло, когда мы причалили к Бучаку. Мы встретили рассвет где-то через полчаса, поднявшись на высокий берег. Было прекрасное утро. Тихо-тихо, под нами широкий Днепр (до середины которого, как известно, долетит редкая птица), дальше бесконечные низкие луга, над горизонтом начинает подниматься солнце. Странно, но я, коренной украинец, выходец с Киевщины, воспринимал эти места как нечто по-своему красивое, но незнакомое и чужеземное; моими были Подмосковье, Памир и Армения. (Вот что значит отсутствие детских туристских впечатлений).

Отсюда мы пошли в Канев. Сначала вверх лесом, кажется, буковым, потом лес кончился, мы оказались на высоком холме, перед нами безлесый простор, холмы, овраги, далеко внизу виднеется Канев. И всё такое же непривычное.

В Канев мы шли не просто так, а в гости к Кате. Она со старшей сестрой Таней проводила лето у своей тёти. А этот день был её днём рождения. Идя уже вдоль Днепра, мы повстречали двух рыбаков, тащивших огромного сома. Его тащили на палке, продетой через два глаза, а хвост волочился по земле. Грех было упустить такое, мы купили сома и принесли Кате в качестве подарка. Она – в слёзы: «Вам хорошо, а сколько мне с ним возиться». Мы уж, сколько могли, старались ей помочь.

Находясь в Каневе, нельзя не побывать на могиле почитаемого мною Шевченко, и мы все вместе это сделали.

Когда время моего пребывания в Киеве подошло к концу, я отправился в Ереван окружным путём – через Черновцы. Почему-то именно там проходила очередная конференция по машинному переводу, туда же отправлялась и большая киевская команда, включающая Ирину с Катей. Так последним аккордом моей поездки стал этот симпатичный городок и встреча с друзьями-коллегами, многих из которых Ирина ещё не знала и узнала только сейчас через меня.


Дистанционный роман


После моей поездки нам было уже трудно жить друг без друга. Мы каждые три-четыре дня писали друг другу, старались съехаться и увидеться. При разделявших нас расстояниях это было непросто. Однако до следующего лета я насчитываю шесть случаев, когда мы съезжались: то я прилетал в Киев по службе или сам по себе, то Ирина ко мне в Ереван на несколько дней, соскучившись, совершенно неожиданно, то встречались в Москве на конференции.

Самая длинная из этих встреч была в феврале-марте, когда Платон Иванович наконец получил квартиру (в переулке Мечникова, впоследствии улице Первомайского) из целых двух полноценных комнат, одна из которых принадлежала Ирине с Платошей, и вся семья наслаждалась давно вымечтанным комфортом. Стараниями Ирины и Л. А. Калужнина меня пригласили для чтения лекций на недавно открывшемся отделении математической лингвистики. Открылось оно на филологическом факультете благодаря усиленному лоббированию Льва Аркадьевича, как бы над ним шефствовавшего. Приёма на него ещё не было, просто перевели желающих студентов-первокурсников. Из студентов этого приёма наибольшей известности впоследствии достигла Алла Сурикова, правда, совсем в другой области. Не помню, что я им читал, скорее всего, нечто по машинному переводу и математическому моделированию языка. По окончании лекций один из студентов, единственный мальчик в группе, выразил мне благодарность на украинском языке – филфак университета принадлежал к числу учреждений, где официальным языком был украинский.

(Надо же, опять перешёл на производственные темы! Ну, чистый соцреализм!)


Снова Киев и Бучак


А через год после нашего знакомства, в июле 1961, я половину своего летнего отпуска провёл в обществе Ирины, в основном в походных условиях. Сейчас удивляюсь, как у меня в том году получился такой длинный отпуск. Сначала Киев, потом немного Бучак с Ириной и её семьёй, потом байдарки, а потом ещё альплагерь.

Побывать у родителей при таких напряжённых планах уже никак не получалось, и, чтобы повидать меня, они сами приехали в Киев, где жили у маминой подруги детства (для меня – тёти Нины) на улице Жадановского (ныне Жилянской). Заодно познакомились с Ириной и её родителями, которые уже рассматривались как потенциальные родственники. Я в это время разрывался между двумя домами, стремясь побольше побыть и с Ириной, и с папой и мамой. Перед последними я чувствовал вину – я их в этом году совсем забросил.

Ирина этой весной сделала весьма предусмотрительную покупку, в значительной степени предопределившую наш последующий образ жизни. Оказавшись каким-то образом на выставке немецкого спортивного оборудования, она наткнулась там на байдарку «Колибри» и сразу же бросилась выяснять, как её можно приобрести. Этих байдарок было привезено три штуки, и, к нашему счастью, они подлежали продаже после окончания выставки. К нашему же счастью, на них не наткнулись уже достаточно многочисленные киевские байдарочники, ставшие моими спутниками и друзьями значительно позже. Ирина пыталась приобрести две из них, для нас двоих и для отца, но последний отнёсся к этому спортивному новшеству недоверчиво и купил стандартную разборную рыбацкую лодку на вёслах. Тем не менее, все три лодки оказались в одном круге – две оставшихся приобрели более податливые на уговоры Катя и Лев Аркадьевич. Цена этих лодок выглядела значительной – целых 40 «новых» рублей. (Замечу, что собственный спортинвентарь мы рассматривали тогда как предмет роскоши – зачем транжирить деньги, когда есть казённый. Дима Арнольд, первым купивший себе палатку, стал в наших глазах серьёзным собственником).

Когда в Бучаке я собрал Иринину и уже как бы и свою байдарку, у меня разгорелись глаза. Вот это да! Изящная, лёгенькая, с прекрасным ходом, легко собирающаяся. Наши добротные старые «Лучи», к тому времени прошедшие десятки походов, тысячу раз клееные и всё равно протекающие, выглядели рядом с ней как корыта. И когда мы с Ириной на «Колибри», а Платон Иванович с её подругой Галей на его новой лодке сплавали немного вниз и назад – тут и он оценил байдарку и понял, какую сделал промашку. (Замечу, что вскоре эту промашку ему удалось исправить – он уговорил Льва Аркадьевича продать свою байдарку, которая тому оказалась ни к чему).


На байдарках по Припяти


В большой байдарочный поход собрались вчетвером: на одной байдарке мы с Ириной, на другой – Платон Иванович и Катя. Плыть мы решили по одной из ближних рек, и выбор пал на Припять.

Из всех нас в байдарочных походах бывал только я. (Правда, как я писал, Ирина с отцом неоднократно спускались на лодках по Днепру). Тем не менее, этот поход оказался едва ли не самым спортивным из всех, в которых мне до и после того пришлось побывать. Правда, с точки зрения технической река была простой – ни порогов, ни перекатов. Но зато темп движения! Мы прошли всю Припять из конца в конец – от белорусской станции Лунинец до пристани Страхолесье на Днепре недалеко от устья Припяти, всего около 500 километров. А времени у нас было 10 дней, меня ждал лагерь. Так что у нас была строгая мера – 50 километров в день. Соблюдать её помогали километровые столбики на реке – ведь она была судоходной. Ни одной днёвки. Невероятно унылые места – почти без деревьев, чуть ли не полпути среди болот, где с трудом удавалось найти пятачок сухой земли для палатки. Плохо с дровами. И почти все дни дождь – то мелкий, а то и серьёзный. До сих пор удивляюсь – как это чёрт дёрнул меня так выбрать маршрут. Пусть погоду не рассчитаешь, но расстояния, болота. Разве это можно сравнить с походом по красивым местам где-нибудь на севере или на Урале? Можно представить, как я ругал эти места и себя, ввязавшегося в эту авантюру. Но ругал про себя, виду не показывал.

Зато держались мы молодцами. Не ныли, делали всё споро и быстро, от подъёма до выхода уходило часа полтора, а однажды уложились в час – мой абсолютный рекорд за все байдарочные походы. Однажды мы плыли под изрядным дождём, в плащах и фартуках на байдарочных деках, обогнавший нас пароходик остановился, и капитан, выйдя на палубу, стал кричать в рупор, предлагая нас подвезти. Но мы не поддались.

Запомнился эпизод в самом начале похода, когда мы пристали к домику бакенщиков – под дождём, конечно. Те как раз наловили рыбу и угостили нас невероятно вкусной ухой, настоящей рыбацкой, в которой выварилось три смены рыбы. А Платон Иванович достал заветную флягу, налив всем по доброй чарке. Я несколько косился на него – это противоречило моим спортивным установкам, но ведь не откажешься. (Здешняя погода благоприятствовала пересмотру моих представлений, и, в конце концов, я от них отказался – и на все последующие времена). Само собой, завязался душевный разговор, бакенщики уговаривали переночевать у них. Но нормы, нормы, день ещё не кончился, мы под дождём погрузились в байдарки и уплыли.

С этого похода Ирина и Платон Иванович стали заядлыми байдарочниками.


Жизненные планы


Однако не мотаться же так друг к другу через полстраны всю жизнь или значительную её часть. Следовало задуматься над тем, как съехаться в одном городе.

Не будь я таким эгоистом, решение было очевидно. Ведь Ирина не может ни оставить Платошу, ни увезти его с собой в какую-то неопределённость. А я человек свободный, у меня ни кола, ни двора, и к моему переезду в Киев нет никаких препятствий. Кроме оставшегося с детства предубеждения против Украины как места, где трудно дышать из-за очень давящей, по сравнению с Москвой и Ереваном, советской власти.

Устраивающий нас обоих выход, по крайней мере, временный, нашёлся благодаря нашим профессиональным, или, если угодно, карьерным планам. Оба мы увлекались своей наукой, оба хотели учиться и расти дальше. Традиционным путём для этого была аспирантура.

Я после периода некоторого охлаждения к математике (вызванного моей склонностью разбрасываться) снова вошёл в фазу математического энтузиазма. Толчком к этому послужили два фактора. Во-первых, занятия машинным переводом, подтолкнувшие к изучению алгоритмов уже в чисто теоретическом плане. И, во-вторых, недавно переведенная и удачно попавшая мне в руки книга С. К. Клини «Введение в метаматематику». Если читатель помнит, я и раньше интересовался математической логикой и кое-что успел узнать – на уровне «Оснований геометрии» Гильберта и начал исчисления высказываний на семинаре Яновской. Книга Клини вторично открыла для меня этот мир, невероятно распахнув его горизонты. Нужно сказать, книга замечательная по ясности, широте и красоте изложения. Увлекала невероятно. Сначала я глотал страницы, потом стал продвигаться медленнее и к описываемым временам проработал где-то около половины. Говорю «проработал», потому что это ведь не беллетристика. Прочтя параграф, я откладывал книгу в сторону и начинал придумывать себе задачки, чтобы лучше вжиться в прочитанное. Дочитывал её я уже позже, в аспирантуре. Вообще эта книга прочно вошла в мою жизнь, повлияв в профессиональном плане как никакая другая. С первых её страниц я решил: «Вот, наконец, я нашёл самую интересную часть математики! Именно этим и стоит заниматься!» Так она подтолкнула меня к аспирантуре.

Тем самым выталкивая из Еревана – ведь здесь специалистов по математической логике не было. Вернее, один был – Игорь Заславский, но это не решало моей проблемы. Значит, нужно было устраиваться в аспирантуру в Москву.

Похожим было и положение Ирины. Она чувствовала недостатки своего образования – филфак Киевского университета, провинциальный уровень которого (филфака) она справедливо отмечала, сильно комплексуя по этому поводу. То же следовало сказать и об общем уровне лингвистической науки в Киеве. А рядом, в Москве, были столпы самой современной лингвистики.

В общем, как говаривал Владимир Ильич, нам обоим следовало учиться, учиться и учиться. Причём в Москве.

Трудно вспомнить, когда возникла тема нашей одновременной аспирантуры в Москве, а в письмах она появляется в марте 1961 года. В контексте наших более далёких планов это означало следующее: три года аспирантуры мы проводим вместе в Москве; а после этого уж как-нибудь сумеем договориться о том, где нам жить всем вместе – нам обоим и Платоше. Я начинал понимать, что в Ереван мне уже не вернуться, но надеялся на устройство в Москве. Ирина же надеялась увезти меня в Киев, как оно впоследствии и случилось.

Мои новые планы больно ударили по моим родителям. Ещё недавно я готовился осесть в Ереване и перевезти туда их. Не то, чтобы мне самому хотелось осесть где бы то ни было, даже и в Ереване. Нет, я был легкомысленным мальчишкой, мне хотелось быть свободным как ветер и всегда иметь возможность сменить жизнь и махнуть неизвестно куда. Но у родителей приближается пенсионный возраст, они уже не будут связаны местом работы, своей квартиры у них так и не было, и мы в письмах обсуждали, как бы нам съехаться. Тем временем Институт построил дом на Комитаса, и, когда к нескольким из моих коллег (не ереванцам, но кавказского происхождения) переехали родители, они немного пожили в Чарбахе, а потом им дали квартиры в этом доме. Хотя формально я уже был не в Институте, я был уверен, что Мергелян даст там квартиру и мне с родителями. К моменту, о котором я пишу, папа выходил на пенсию. И уже готовился к тому, что переедет ко мне и посмотрит, что из этого выйдет, а мама пока, до выхода на пенсию, останется в Донецке.

И вдруг – я собираюсь на три года в Москву. Все планы рушатся. Папа и мама были людьми инерционными, привыкали к новым планам с трудом и с ещё больших трудом от них отказывались. Тем более от такой перспективы, как жизнь с сыном, что в конце концов у них так и не получилось. Представляю, как им было тяжело. Но о том, чтобы отговаривать меня, у них не было и мысли. Не говоря о том, что, по их нормам, здесь всё предстояло решать мне, но действовал и очень существенный для них аргумент: моя работа, моя наука, мои перспективы – прежде всего.


Путь в аспирантуру


К чести обоих наших с Ириной начальств, они охотно пошли нам навстречу, согласившись при этом на самые удобные для нас формы обучения – поступление в аспирантуру своей Академии (армянской или украинской) с прикомандированием в Москву. Более удобно, потому что шансы поступить непосредственно в московскую аспирантуру у нас были малы: мало мест, большой конкурс, а мне бы ещё припомнили «тёмные пятна» в биографии. А поступление в своих академиях нам было гарантировано уже именами наших высоких начальников – Мергеляна и Глушкова.

Ирине удалось это совсем просто. Ещё бы – у себя на работе она была вольной птицей. Уже в апреле она переговорила с Глушковым, и он дал добро.

У меня было чуть сложнее. Для Володи, руководителя работ, мои планы были ударом. Причём вторым за последнее время ударом: незадолго до этого совершенно неожиданно в Киев сбежал Рафик. Поехал в порядке обмена опытом, отлаживал на киевских машинах свои программы, произвёл хорошее впечатление, его сманили, он и остался. К нему даже переехала жена Ира. (Замечу, что осесть в Киеве им не было суждено. Квартиры он так и не получил, сколько-то помотался, а потом вернулся в Ереван, но уже не к Григоряну).

И вот уходит второй нужный специалист. Что я ухожу насовсем, Володя, наверное, не представлял, как не знал и о моих отношениях с Ириной – я человек скрытный, о вещах глубоко личных не говорю и с близкими друзьями. Но с точки зрения производственных планов, на три года – это то же, что навсегда. А тут горят планы, нужно сдавать то, сдавать это. Мы с Володей так сработались, что он не представлял, как будет без меня. Его охладил Тэд, сказавший достаточно суровым тоном: «Незаменимых людей нет. Думали, что товарищ Сталин незаменимый, но и ему нашлась замена. И на Мише свет не кончается».

Договорившись в принципе со своим начальством, я поехал в Москву договариваться с будущим научным руководителем. В качестве такового я наметил Андрея Андреевича Маркова.

Загрузка...