Его иногда для точности называют Андрей Андреевич Марков-младший, чтобы отличить от отца, обладавшего теми же именем и отчеством. Марков-старший был выдающимся математиком, вероятностником, известным по имени каждому сколько-нибудь причастному к математике – все они, по крайней мере, слышали о цепях Маркова. Марков-младший не так широко известен, хотя его вклад в математику не меньше. Дело в том, что его основные работы относятся к математической логике (в широком понимании этого слова), области, в то время не так популярной среди математиков и относимой как бы к обочине математики. Подробнее я надеюсь рассказать об этом позже, пока же скажу, что в этой области он был одним из ведущих в стране математиков – точнее, одним из двух: рядом с ним можно было поставить только Петра Сергеевича Новикова.
(Такая уж была моя математическая судьба – быть недостойным учеником первых математиков страны: Александрова, Шафаревича, Колмогорова, теперь Маркова).
Что я знал о Маркове? Прежде всего, то, что он – автор фундаментального труда «Теория алгорифмов», первой отечественной работы, содержащей систематическое изложение результатов в этой области, значительная часть которых принадлежала самому автору. «Теория алгорифмов», изданная в 1951 году небольшим тиражом, была библиографической редкостью, но, к счастью, имелась у Заславского, так что я проштудировал её наряду с книгой Клини.
Ещё я знал, что Марков – создатель и руководитель серьёзной математической школы. Его учениками были, в частности, мои добрые знакомые Игорь Заславский и Гера Цейтин. Марков долгие годы работал и создавал свою школу на матмехе Ленинградского университета, но его оттуда понемногу выдавливали. Не ко двору был такой профессор, да и сама математическая логика в передовом советском вузе: логика у нас, как известно, одна – диалектическая, марксистская, а математическая, да ещё с заметным философствованием, в которое скатывался профессор Марков, – это что-то подозрительное, попахивает то ли формализмом, то ли идеализмом, а то и обоими вместе. До открытых скандалов не доходило, но чувствовал он себя там всё более неуютно. Как ни странно, атмосфера мехмата МГУ оказалась более благоприятной, и за несколько лет до моего появления Марков, переехав в Москву, возглавил на нём кафедру математической логики. По счастью для меня, путь которому в МГУ был закрыт, он одновременно работал и в академическом учреждении – Математическом институте имени Стеклова (фамильярно – Стекловке).
Итак, где-то весной 1961 года я явился к Андрею Андреевичу. Меня встретил невысокий пожилой совершенно седой господин, с очень гладко выбритым лицом, каким-то особенно бледным, но подкрашенным лёгким румянцем. Его речь и манеры отличались подчёркнутой ироничностью, распространяющейся, казалось бы, на всё, попадающее в поле его внимания, что, однако, нисколько не задевало и не обижало собеседника – А. А. как бы и его приглашал разделить это отношение. Так что впечатление он производил очень симпатичное. Меня Андрей Андреевич принял доброжелательно, возможно, с учётом моего знакомства с его учениками. Конечно, прощупал по математической линии, претензий не выразил, после чего согласился стать моим научным руководителем.
Три непрофильных вступительных экзамена мне полагалось сдавать в Ереване. Английский (я выбрал его, а не изучаемый прежде немецкий) и философия были пустой формальностью. (Хорош бы я был, сдавая философию в Москве!) Третий же экзамен был совсем нетривиален – армянский язык. Сдача при поступлении местного языка – это было чисто армянское изобретение (ну, и, может, некоторых других республик) – на Украине о таком и не слыхивали. В отделе аспирантуры Академии мне объяснили: «У вас же целевая аспирантура, вы будете работать в Армении, так что язык вам нужно знать». Нельзя сказать, чтобы меня много спрашивали. Экзаменатор задавал вопросы по-русски, убедился, что я знаю алфавит, грамматику, кое-как могу слепить короткие фразы на бытовые темы, значит, человек, Армении не чужой. Он поставил мне тройку, и этого было достаточно.
Провал
Экзамен же по специальности предстояло сдавать в самой Стекловке, для чего я и приехал в Москву где-то в начале осени 61-го года. И отнёсся к этому чрезвычайно легкомысленно. Испорченный чисто формальной сдачей экзаменов в Ереване, я вообразил себе, что нечто подобное ожидает меня и в Москве: о чём беспокоиться, с будущим руководителем я поговорил, я его вроде устраиваю, труды его и Клини знаю достаточно хорошо. Так что слишком готовиться к экзамену мне показалось излишним. Я не учёл, а должен был бы вычислить по прошлому опыту, что Стекловка, выражаясь словами позднейшего политика, «порожняк не гонит». Поступающего сюда в аспирантуру полагалось допросить с пристрастием по всему университетскому курсу, не считаясь с тем, поступает ли он на общих основаниях или прикомандирован из республики.
В том, что касается самого экзамена, моя память делает пируэт, чрезмерный даже для неё: я не помню о нём ничего. Ведь хоть немного помню то, что ему предшествует. Вот я сдаю документы симпатичной пожилой даме Таисии Васильевне в отделе кадров. Вот живу где-то под Москвой, на даче, специально снятой Институтом для таких приезжих поступающих, как я; прекрасная ранняя подмосковная осень, утро, я делаю пробежку в лесу, а потом обливаюсь водой у настоящего деревенского колодца. А вот с экзаменом пробел – наверное, срабатывает психический механизм стирания неприятных воспоминаний. Кажется, там были не только матлогики, как я рассчитывал, а и математики из других кафедр, в том числе симпатичный и симпатизирующий мне Шафаревич, который, кажется, больше всех остальных и выявил глубину моего незнания.
В общем, экзамен я провалил.
А Ирина свои экзамены успешно сдала и позже, в середине ноября, хочешь – не хочешь, переехала в Москву.
Легко представить себе, что чувствовал каждый из нас. Ведь всё это было затеяно, прежде всего, (или почти прежде всего) для того, чтобы нам оказаться вместе. А теперь она сорвалась с места, бросила ребёнка и сидит одна в этой, в общем-то, ненужной Москве (ведь можно было устроиться так, чтобы наезжать в неё из Киева). Я же оказался безответственным мальчишкой, спотыкающимся на первых же шагах к совместной жизни, на которого ни в чём нельзя положиться.
Болезнь
Но на то и Армения, чтобы не бросать своего человека в беде.
Моё начальство, так заинтересованное, чтобы я никуда не уезжал, тем не менее, затевает переписку со Стекловкой. Не помню, уж чем они мотивировали, но, в конце концов, договорились, что мне будет разрешено пересдать этот экзамен. Тут уж я принялся за науку, как следует, и стал повторять едва ли не весь университетский курс в соответствии с программой экзамена, которой первоначально не придал значения. По счастью, УрЧП там не было. Боюсь, что на работе пользы от меня в эти месяцы было немного.
Мои напряжённые занятия внезапно прервала болезнь. Было в моей жизни несколько случаев, когда вот так, неизвестно откуда, как смерч, накатывала какая-нибудь хворь, плохо понятная и вроде бы очень серьёзная. А потом так же исчезала в неизвестном направлении и понемногу совсем стиралась из памяти. Так было и на этот раз.
Внезапно прямо на рабочем месте мне стало плохо. Вызвали «скорую помощь», которая доставила меня в больницу – благо, она была в том же квартале. Александрян тотчас же составил бумагу медицинскому руководству о том, насколько драгоценно моё здоровье и как необходимо меня хорошо лечить. А Володя разыскал в больнице знакомых руководящих медиков, которым внушил ту же мысль.
Так что я второй раз в жизни оказался в больнице, и второй раз это мне нравилось. О питании и прочем не помню, я не прихотлив. Но врачи были симпатичными, дружелюбными и, кажется, достаточно внимательными. Палата – светлая и чистая. И так же, как в Москве, отбоя не было от посетителей (хотя количественно чуть меньше, до такого числа друзей я здесь не поднялся). Приходили все мои непосредственные коллеги, многие из других отделов ВЦ, нынешние и бывшие чарбахцы. И ещё запомнились милые девушки, Володины студентки, а ныне практикантки нашей группы. И все приносили массу вкусной армянской еды, значительную часть которой мне вообще нельзя было есть. Болезнь же у меня была какой-то желудочной, кажется, окончательно её так и не определили.
Всемером на Клондайке
Ирина, узнав о моей болезни, отреагировала мгновенно – села на самолёт и прилетела в Ереван. Так что к тому моменту, когда меня выписали, она уже ждала меня на Клондайке. Помимо доставленной мне радости, это имело и серьёзный практический смысл: я был в совсем плохой форме, меня следовало выхаживать. Конечно, я бы не пропал, но всё это взвалилось бы на плечи Володиной жены Риты, что уж было бы с моей стороны явным перебором.
Прожила Ирина на Клондайке, выхаживая меня, примерно месяц – с середины декабря по середину января. Этот зимний месяц все мы, его обитатели, вспоминали с большой теплотой. А обитателей было много.
Прежде всего – Володя с Ритой и Марой, которому тогда было три с половиной года.
Как раз незадолго до этих дней там нашла приют ещё пара бездомных – Марина Александровна Спендиарова, дочь самого замечательного армянского композитора, с детства дружившая с семьёй Володиного отца Марка Владимировича, и её спутник по жизни, которого все звали по фамилии, звучащей как имя, – Сузан. Марине было около 60 лет, она была «старой женщиной с небольшими усиками и странно опухшими глазными железами, иногда улыбающейся, но всё-таки суровой». Удивительно, что, прожив такую тяжёлую жизнь (о чём ниже), подорвав здоровье, она не выглядела старой женщиной, и казалось естественным, что все мы называли её по имени, не присовокупляя отчества. Марина имела несчастье в 1929 году, будучи студенткой консерватории, две недели преподавать сыну Сталина английский язык. Этого было достаточно, чтобы в 1940-м году, ее «взяли», обвинили в попытке убить Сталина, долго мордовали на Лубянке, а потом было 16 лет тюрем и лагерей. Тогда ещё не было принято рассказывать об этом систематично, но глухие упоминания у неё всё время проскальзывали. Сталина она ненавидела эмоциональнее, чем мне у кого-либо приходилось встречать. Позже я узнал, что она в это время писала книгу воспоминаний о лагерях, но тогда, разумеется, об этом нельзя было сообщать. Книга была опубликована уже после её смерти, в конце перестройки, при участии Мары, написавшего к ней предисловие. Легально же в то время она со свойственным ей энтузиазмом увековечивала память своего отца: писала о нём книгу, добивалась открытия музея Спендиарова. Эти занятия были темой многих наших общих бесед.
По странной иронии судьбы, спутник Марины Сузан, невысокий человек с незапоминающейся внешностью, был специалистом по биографии Ленина и занимался этим с увлечением.
Ну, и мы с Ириной.
Всего семь человек. Три семьи на три комнаты.
Мы, обитатели Клондайка, провели эту зиму весело и несколько безалаберно, не признавали деления на «моё-твоё». Ели все вместе, что Бог пошлёт, на кухне, в приготовлении и закупках тоже участвовали все понемногу, не считаясь. Сейчас, вспоминая это время, я больше всего восхищаюсь Ритой: как она выдерживала эту бесшабашную жизнь, стольких «каменных гостей» в доме, вечную суету, беспорядок, невозможность организовать «нормальную жизнь», которая ей, как и всякой нормальной женщине, была очень нужна. И никогда не было видно, что это ей в тягость, наоборот, казалось, что это именно то, что ей нужно. А ведь в это время она ещё носила под сердцем следующего ребёнка – через несколько месяцев, когда меня уже здесь не было, у Григорянов родилась дочь Рузанна, по-семейному – Кукурка.
Зима выдалась холодной. По вечерам после ужина мы все собирались в лестничном пролёте на среднем этаже и рассаживались у печки-буржуйки. Открывалась бутылка-другая вина, шли обстоятельные беседы. Уходить долго не хотелось – в комнатах было холодно.
Не забывали дорогу в наш дом и гости. Часто приходил Игорь Заславский, за это время особенно сдружившийся со всеми нами.
Мы с Ириной жили в «моей» комнате, к тому времени переоборудованной в библиотеку. Повозиться со мной ей пришлось немало: готовить диетическую еду, делать уколы. В общем, на ноги она меня поставила. Это был наш первый опыт как бы семейной жизни, хотя и в необычных условиях. И нам было хорошо.
Последние месяцы перед аспирантурой. Платоша
В конце концов я неплохо подготовился к экзаменам. Где-то в феврале 62-го поехал в Москву их сдавать и таки сдал. Но и здесь – полный провал памяти. Как шёл экзамен, кто принимал – не помню.
На этот раз я в Ереване отсутствовал долго. Да, собственно, мне там уже и нечего было делать – только окончательно собраться и попрощаться.
Так что мы с Ириной успели съездить в Киев, где она не была так долго.
Можно себе представить, как она всё это время тосковала по Платоше. Малыш в свои четыре с половиной года тоже всё понимал и тосковал. Ещё перед отъездом Ирины в Москву он говорил: «У нас собачья жизнь, потому что Миша в Ереване, мама в Москве, а я в Киеве». А в январе уже начал писать письма: «ПРИВЕТ Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ МОЯ МАМА ПЛАТОША МАМА Я ПО ТЕБЕ СОСКУЧИЛСЯ ПЛАТОША И ТЫ СКОРО ПРИЕДЕШЬ? ПЛАТОША МАМА».
А как Платоша обрадовался нашему приезду! Конечно, больше всего Ирине, но и мне тоже. Бросалось в глаза, как он вырос с лета – в смысле не роста, а развития. В этот приезд он стал называть меня «папа Миша» и «папа».
А когда я уехал, он писал письма не только маме, но и мне: «ДОРОГОЙ ПАПА МИША КАК ТВОИ ДЕЛА? ТВОЯ ПОСЫЛКА МНЕ ПОНРАВИЛАСЬ ОЧЕНЬ [Речь о подарках, которые я послал ко дню рождения.] У НАС ВСЁ ХОРОШО ПОЗДРАВЛЯЮ ТЕБЯ С ДНЁМ РОЖДЕНЬЯ. У МЕНЯ ВСЁ ПО СТАРОМУ. ПЛАТОША».
Вот так у меня появился сын.
После экзаменов я ненадолго съездил в Ереван.
А во второй половине апреля 1962 года покинул Армению, в которой счастливо прожил чуть больше 5 лет, и снова оказался в Москве.
Апрель – декабрь 2007