Поскольку мне вряд ли случится подробнее говорить о Мике и Косте, скажу здесь об их будущем. Мика Бонгард стал довольно известным учёным, автором фундаментальной монографии по распознаванию образов. Оба они погибли в горах молодыми – вскорости после описываемых событий (Костя – в 1957 году).

Снова вернёмся к походу. В лесу, в известном заранее месте остановились, разбили палатки (я их разбивал впервые). Разожгли костёр (я разжигал впервые). (Да, собственно, и рюкзак я надел впервые). Сварили кашу. Потом уселись у одного большого костра и несколько часов пели.


Песни


И здесь снова отвлекаюсь – о песнях. Набор песен, который я услышал в этом походе и потом в альплагере, заметно отличался от того, который можно услышать в походах сейчас. Главное отличие: у большей часть песен, которые поются сейчас, известны авторы, да и написаны они в более позднее время; в то время практически у всех песен не было авторов, чистый туристско-альпинистский и студенческий фольклор. Чаще всего они складывались на мотив какой-нибудь известной песни, из которой заодно заимствовалось немало слов и оборотов. А сюжеты были бесхитростные: восхождения, походы или геологические экспедиции, просто шуточные песни, включая пиратские. Некоторые из них вошли в туристскую и студенческую классику, поются и сейчас и мне представляются достойными этого. Среди них, например, «Глобус» и «Бригантина». Надеюсь, что альпинисты и сейчас поют трогательную песню «Барбарисовый куст» – о могиле парня, который «уснул и не слышит песни сердечную грусть» (эта как раз на оригинальный мотив). И, конечно же, знаменитую «Баксанскую».

Эти песни, и талантливые, и довольно слабые, я слышал в этот день – в вагоне и у костра – впервые, и сразу же стал их, как теперь говорят, «фанатом». Быстро выучивал и, где мог, подпевал. Учитывая отсутствие у меня голоса и слуха (к сожалению, не унаследованных от папы), от этого вряд ли должны были выигрывать окружающие – но, по счастью, в туристско-альпинистской компании эти качества не считались обязательными и не очень учитывались, так что я оказался наравне со многими. А в скором времени – и достаточно авторитетным песенником, поскольку удерживал в памяти много песен, а это свойство ценилось. А ещё я сразу же начал песни записывать, тетрадку носил с собой во все походы, и она приобрела популярность.

О «Баксанской» и её продолжении стоит поговорить особо. История создания этой песни отражена в ней самой: «Эту песнь сложил и распевает альпинистов боевой отряд». Её сложили и распевали в годы войны на мотив довоенного вальса. И, несмотря на такое заимствование, от песни веет подлинностью:

Время былое пролетит, как дым,

В памяти развеет прошлого следы.

Но не забыть нам этих трудных дней,

Свято сохраним их в памяти своей.


Хорошо кончалась песня.

Но в моё время мои коллеги по альпинизму нередко после этого добавляли куплеты, явно принадлежавшие более позднему времени:


День придёт, и ты возьмёшь гранату,

Финку, ледоруб и автомат.

День придёт, и перейдёт Карпаты

Альпинистов боевой отряд.

Альпы, Пиренеи, Гималаи

Разглядим в защитные очки.

На груди у нас горят недаром

Альпинистов славные зрачки.


В университетской секции эти слова пели время от времени, а в вот в лагере, где я был летом и где контингент был в целом попроще, уже регулярно и со всей серьёзностью. Такое окончание представлялось мне очень показательным, характеризующий двуслойность советской идеологии. Первый слой – внешний, открытый, газетный, для всего мира: «Мы – за мир!» Но настоящий-то советский человек должен понимать, что это для отвода глаз, а на самом деле нам предстоит этот мир завоевать. И в кругу своих об этом можно поговорить и попеть. Как бы предполагалось, что уж мы-то, бравые альпинисты, точно относимся к тому боевому отряду, которому предстоит пересечь Карпаты. Потому я этих слов не переносил. Никогда не пел и даже, нарушая принципы настоящего фольклориста, не занёс в свою тетрадку.

Однако, хватит о песнях.


Майский поход (продолжение)


Так мы несколько часов попели, посидели у костра, сделанного, конечно, по высшему разряду. Время далеко заполночь, пора спать. Устроились в палатках-памирках (или, иначе, серебрянках), человек по пять. По нынешним нормам может показаться тесновато, но альпинисты обязаны экономить место в палатке. Я и в палатке спал впервые.

Утром подъём в 7, выход в 8. Для скорости варили манную кашку и какао. В 7.50 дежурные по лагерю прошлись вдоль костров и, если у кого-нибудь еда была не готова, заливали ею костёр. Кто что не доел, вываливалось туда же. Естественно, палатки и рюкзаки к этому времени были собраны, оставалось впихнуть миски, а сверху привязать вёдра. В 7.55 было общее построение, в 8 вышли.

График движения был чёткий: 50 минут движение, 10 – отдых. Среди дня час на перекус и на отдых.

Выдержать это с непривычки было трудновато. Ведущие выдерживали достаточно хороший темп, и колонна – человек полтораста – растягивалась на километр-полтора. Так что на отдых оставалось мало времени, а тем, кто оказывался в хвосте колонны, – вообще ничего. Остановишься, повалишься – и уже звучит весёлая команда: «Тронулись! Захромали!» Альпинисты не жалели своих ног, хромали поголовно все, я помню странную походку Мики Бонгарда. Тем не менее, шаги он делал гигантские и твёрдым внушительным голосом рассказывал что-нибудь весёлое. Идти впереди было гораздо веселее, чем в хвосте колонны, где озверевшие за день замыкающие чуть ли не палками гнали отстающих, взвалив на себя их рюкзаки. Здесь, наоборот, нарушителями считались вырывающиеся вперёд, и на них для сдерживания надевались лишние рюкзаки – да не такие жалкие, как у меня, а настоящие «альпины». Впрочем, обгонять с двумя-тремя рюкзаками ведущих было особым шиком и молодечеством.

Мне же с непривычки рюкзак в несколько килограмм, в котором были только личные вещи да пара ботинок, казался страшным грузом, и я натёр им плечи. На каждом привале я грохался наземь, подняться и идти стоило чудовищных усилий, и, как я ни старался, к концу часа оказывался не в голове, а где-то в середине колонны. Особенно мучили стёртые и сбитые в кровь ноги.

Так мы шли три дня. Так же ночевали и так же пели у костра.

После первого похода я вернулся совершенно разбитый, с несколькими десятками водяных мозолей, клянясь, что ни в какие походы никогда в жизни не пойду. Тётя Женя посмотрела на мои босые ноги и чуть не заплакала.


Тренировки


Однако прошли дни или недели, ноги зажили, неприятные воспоминания выветрились, а всё хорошее вспоминалось всё ярче. Росла гордость, что я это выдержал. Я сказал себе: «Ну, труднее всего первый урок, дальше будет легче». И понемногу пришёл к убеждению: альпинизм – это для меня.

Несколько воскресений до лета наша секция ездила в Царицыно, где мы тренировались по скалолазанию. Собственно, это были никакие не скалы, а развалины кирпичных зданий. Казалось бы, трудно лезть по кирпичной стене вверх, но стены были уже хорошо подготовлены: между кирпичами много отверстий, куда можно было вставить пальцы или ногу, кое-где уже даже забиты крючья. Ну, и существенно, что при этом обучились страховке, работа с которой дошла до определённого автоматизма.


Альплагерь


А летом я поехал в альплагерь. Путёвку мне дали в лагерь «Адыр-су» в Кабардино-Балкарии. Обычно путёвки давали таким образом, чтобы люди с одного факультета оказывались вместе. А так как на мехмате новичков больше не было, то в этом лагере я оказался из нашей секции единственным. Оказался без дружеских связей, да и за время пребывания их не завязал.

Что рассказать об этом лагере? Сразу же поразили горы вокруг – это было так не похоже на всё, что я до сих пор видел. Горы со всех сторон – куда ни кинешь взгляд. Каменистая почва. Яркое солнце. Маленькая, но бурная и страшная река. Нас сразу же обучили её бояться: «Нет опаснее стихии, чем вода». В самом лагере дисциплина жёсткая – пересекать его границы категорически запрещено.

Жизнь в палатке, много солнца и воздуха, хорошая физическая нагрузка. Общество крепких ребят, так же, как и я, входящих в альпинизм. Кстати, к лагерю секция подготовила меня неплохо. Многие из ребят здесь были физически сильнее меня, но об альпинизме имели меньшие представления.

У каждого альпинистского лагеря своя природная специфика. Специфика «Адыр-су» заключалась в том, что на доступном расстоянии от него практически нет скал – только снег и лёд. Мне это было очень на руку – занятия и восхождения по снегу и льду мне сразу понравились. А вот со скалами, большими или малыми, я здесь не имел дела. И, когда позже в других лагерях встретился с ними, они нравились гораздо меньше. Вообще это был самый высокогорный лагерь на Кавказе и считался одним из лучших в Союзе, самым безаварийным. Его возглавляли хорошие альпинисты и воспитатели – Коленов и Угаров.

Как это хорошо – выйти на снежный склон (они от лагеря были совсем близко), упасть и катиться на нём на спине, набирая скорость, с тем, чтобы в какой-то момент перевернуться на живот и начать тормозить ледорубом. Или карабкаться на кошках по ледовому склону. Или прыгать через трещину в леднике.

Смена в альплагере состоит из 20 дней и для новичков организована так. Дней 15 – общая подготовка: «теория», узлы, занятия на снегу, льду, скалах (у нас последние – слабо). Потом выход в горы: проходится небольшой маршрут через один-два простеньких перевала, и восхождение на пару простеньких же вершин (всё – низшей категории сложности).

Главным был, конечно, выход в горы. Участвовали в нём все новички, человек 50-80, разбитые по своим отделениям человек по 10. Вышли мы через пару часов после обеда, неся достаточно гружёные – как для движения вверх – рюкзаки; несли среди прочего и дрова. Шли пару часов вверх – по тропе, потом по морене. Здесь мне пригодился опыт майского похода – после него путь не казался таким тяжёлым. Остановились там, где морена кончалась, дальше чистый снег. Разбили палатки, разожгли костры, поели. Улеглись рано.

А следующий день был самым интересным – ради него, собственно, мы и находились здесь всю смену. Подъём очень ранний, не помню, в 3 или 4 часа, во всяком случае была глубокая ночь. И никакого завтрака – чтобы не задерживаться. Только по приготовленному заранее бутерброду и по глотку холодного кофе. Палатки не собираем, выходим налегке: только текущее снаряжение (например, кошки) да немного еды на перекус. Сразу же связываемся в связки – в основном из трёх, иногда из двух человек. И выходим.

Около часа идём в темноте. А потом началось изумительное зрелище – я ахнул. Мы идём по дну снеговой чаши. Над нами ясное тёмно-синее небо – почти чёрное. Такая же темень укрывает снег. Между небом и землей почти нет разницы, видна только линия горизонта – края чаши. Но вот слева от нас (мы идём на юг) небо чуточку светлеет – на нём появляется тонкая полоса. И одновременно такая же узкая полоса появляется на краю чаши справа, но полоса яркая – это освещается снег. И обе полосы постепенно расширяются. Меняется цвет неба – от тёмно-синего к ярко-голубому, в течение примерно часа этот цвет охватывает всё небо. На нём ни облачка. Вдруг из-за края чаши появляется краешек солнца, он растёт и растёт. Параллельно с этим наполняется солнцем и внутренность чаши. Её освещённая часть становится всё больше, снег блестит нестерпимо ярко.

К тому времени мы уже давно одели очки. И не городские, пижонские очки, а «консервы», закрытые со всех сторон, с очень тёмными стёклами, какие носят только электросварщики да альпинисты. (Интересно, носят ли до сих пор? Уж больно они уродливы, а сейчас спортивное снаряжение должно быть модным. Наверное, современная молодёжь ужаснулась бы, увидев наши ободранные штормовки, рюкзаки, очки).

Идём тем же темпом, к которому нас приучали в майском походе: 50 минут движения, 10 – отдыха. Идём очень медленно, дышим ровно. Движение по снегу просто и однообразно. Труднее первым – им приходится протаптывать следы в снегу, а он иногда по колено. Следующие идут по следам шаг в шаг. Прошла колонна в полсотни человек, а за ней остались те же следы, что и после одного. Стараемся ровно дышать. Вдох, вдох, выдох, выдох. (Позже я увидел разницу с движением по скалам: там каждый шаг особенный, на каждом нужно думать – нужно ли уже хвататься рукой, и если нужно, то за что). И всё вверх, вверх. Конечно, устаёшь и мечтаешь, когда наконец привал. Но всё же заметно легче, чем было в майском походе – потому что уже как-то натренирован. Да и рюкзаки почти пусты. И совершенно не опасно – вот ещё одна особенность снежных восхождений.

Но вот подошли к ледовому участку, относительно крутому. Надеваем кошки. (Кстати, интересное впечатление от кошек – кто не носил, не поймёт. Поначалу никак не можешь привыкнуть к мысли, что можешь спокойно идти вверх по ледяному склону).

Сколько мы так идём? Наверное, часов шесть-семь. Но вот, наконец, добрались до вершины. Пустяковой вершинки с красивым название – Местиа-тау. Но для меня и моих товарищей – первой в жизни. Усаживаемся у тура. Вынимаем записку и кладём свою. И торжественно завтракаем. Лёгкий завтрак: по сухарику, кусочку шоколада, пускаем по кругу несколько банок сгущёнки. И главный деликатес – консервированный компот из стеклянных банок, никогда не пил ничего вкуснее. Пить хотелось зверски, но пить больше нескольких глотков при восхождении не полагается.

Потом подъём ещё на одну вершинку совсем рядом с дурацким названием Пик МИИТ. И спуск другим путём, через небольшой перевал. Спускаться по снегу одно удовольствие – быстро скользишь, опираясь на ледоруб. Если упал – быстро перевернуться на живот и зарубиться. Но не забудь поднять ноги, чтобы не зацепиться триконем. Зато, когда доходишь до травы, приходится трудней, чем на подъёме: здесь полагается бежать, так что на голеностоп приходится изрядная нагрузка.

Наконец, к вечеру вдребезги измотанные приходим в лагерь. Здесь нас уже ждут. Все, кто в лагере, построились. Строимся и мы. Нас поздравляют, выносят вёдра компота, мы с жадностью пьём. Преисполнены гордости – как же, мы уже настоящие альпинисты. Осталось только получить значки.

В общем, с первым альплагерем в спортивном отношении мне повезло. Это восхождение оказалось значительно ярче и интереснее, чем все последующие.

А вот ребята в лагере мне не понравились – совсем не те, что в альпсекции МГУ. Вместо наших весёлых шуток здесь царила матерщина.

Альпинизм – спорт очень демократичный. Тут всегда были и учёные (как правило, естественники, гуманитарии были редкостью), и рабочие, все держались на равных. Я, воспитанный в славных традициях народолюбия, тогда отгонял от себя эту мысль, а сейчас скажу: всё-таки новички из простых работяг зачастую приносили в альплагерь атмосферу уличного хамства, и общаться с ними не очень хотелось. Думаю, в дальнейшем в альпинизме оставались наиболее достойные из них. И всё же. В секции и в лагерях я встретил немало отличных ребят, на них можно положиться, с ними хорошо пошутить, в походах и восхождениях постоянно чувствовал их плечо. А вот по-настоящему подружиться с кем-нибудь в альплагере мне за все годы так и не довелось. Как яркие и разносторонние личности, с которыми хотелось бы дружить, запомнились только Мика Бонгард и Костя Туманов.

Да, и ещё, о гендерном составе. Девушек в лагерях всегда было почти столько, как и ребят, больше трети, но меньше половины. Их особенно не выделяли, работали они, как и все, разве что мужчины иногда несли рюкзаки потяжелее да первыми выходили на сложный участок.

Что ещё рассказать о моём первом лагере? Больше мне мало что запомнилось. Разве что реакция моих товарищей на исторический, состоявшийся в эти дни футбольный матч между командами СССР и Югославии, в котором наша команда продула. В Союзе победа в международных спортивных соревнованиях была патриотическим долгом, в футболе – вдвойне. И вдруг – проиграть, да не кому-нибудь, а самой ненавистной стране, этим ревизионистам и предателям. Так что в альплагере был траур, плач и скрежет зубовный. Я же, как неисправимый антисоветчик, про себя злорадствовал: вот хоть здесь вам, большевикам, нос утёрли. (Нечто подобное произошло в 1969 году на хоккее с Чехословакией. Но там Советы отыгрались на другом поле).


Путь в Сухуми


После смены мы, несколько ребят, решили выйти к морю. Было нас человек 5. Путь занял два дня. Сначала вдоль знаменитого Баксана до перевала Донгуз-Орун, оттуда вывалили в ущелье Накры. В дороге вдребезги развалились мои городские туфли, не приспособленные к таким дорогам. Спасибо одному из моих спутников: у него оказалась запасная пара обуви, которой он со мной и поделился. По Накре было уже недалеко и до дороги, по которой ходят машины. Грузовые, конечно. Дороги узкой и головокружительной. Бульшую её часть слева глубокая пропасть, а попутчики из местных охотно показывают: «Вот здесь на прошлой неделе машина упала, видишь, лежит». Проезжаем Хаиши, Зугдиди – уже сами имена как звучат!

Путь наш окончился в Сухуми, где мы провели пару дней. Тут тоже было полно новых впечатлений. Прежде всего – море, которого я никогда раньше не видел. Удивляло уже то, как здесь легко держаться на воде. Или плыть под водой с открытыми глазами. Именно в эти несколько дней я сделал какой-то рывок в обучении плаванию. До тех пор мог проплыть только несколько метров, а после Сухуми возможная дистанция начала быстро увеличиваться, так что через год я уже считал себя плавающим.

Очень экзотичным представлялся город – он тоже не был похож ни на что виденное раньше. Например, старики, сидящие перед кофейней и потягивающие кофе из чашечек величиной чуть больше напёрстка. Я поинтересовался этим кофе, но мне сказали: «Иды. Тэбэ нэ нада».

В общем, этим летом я как будто побывал в сказочной стране. Такими запомнились мне и горы, и море, и город.


Альпинизм или туризм?


Это лето сложилось для меня очень удачно – я увидел Кавказ глазами и альпиниста, и туриста, начинающего, конечно. Альпинист видит мир с крыши – скалы, снега, лёд. Здесь много красоты, но красоты особенной, холодной, в которой нет места для жизни. Сюда приходишь, чтобы максимально напрячь свои силы и преодолеть максимальные препятствия. А турист видит другую природу – ту, в которой есть жизнь. Увидеть эту природу, пожить в ней – это и есть его цель. Конечно, и здесь преодолеваешь трудности, но не это является главной задачей.

Начав заниматься альпинизмом или туризмом, предстоит решить: выбрать один из них или сочетать оба. Мне понравились оба, и я решил, что буду сочетать.

Пожалуй, здесь стоит нарушить хронологический принцип и рассказать, насколько в последующем удалось реализовать это решение.

Не удалось. Альпиниста из меня не вышло. Альпинизм это, прежде всего, тяжёлый труд, требующий упорной и систематической выработки в себе соответствующих профессиональных умений. Вот этого упорства мне не хватало. Я так и не научился как следует ни цепляться за скалы, ни забивать крючья. А одним умением тащить рюкзак на восхождении не обойдёшься. Так что мои занятия альпинизмом были в определённой степени сходны с занятиями математикой: интерес на этапе первого знакомства, а потом уход от профессионального, систематического труда.

То, что альпинизм не для меня, я осознавал постепенно и окончательно понял через десяток лет после описываемых событий. А до того ездил в лагеря ещё, по крайней мере, три раза: из университета, из Еревана и из Киева. Но оставался при этом скорее туристом: радовали не трудности восхождений, а красота гор.


Запрет на поход


Вернёмся, однако, в университетское время.

Первую попытку большого туристского похода я предпринял на 2-м курсе зимой, но окончилась она неудачей по забавной причине.

Не знаю, как студенты ходят в походы сейчас. А в моё время ни в какой области жизни самодеятельность не признавалась. И походы проводились под патронатом государства в лице не только спортивных, но и «общественных» организаций, в моём случае комсомольской. В этом была и, безусловно, хорошая сторона: спортклуб полностью обеспечивал нас снаряжением, профсоюз почти полностью оплачивал расходы, что делало туризм доступным для самого бедного студента.

Но была и другая сторона – каждую туристскую группу надлежало утвердить в полагающихся инстанциях. Утверждение по спортивной линии было в целом оправданным. Группе нужно было пройти, во-первых, медосмотр, и, во-вторых – маршрутную комиссию. Для походов не слишком сложных такая комиссия состояла из своих же, университетских туристов, утверждённых спортивным бюро. Её цели, в общем-то, были благие – проследить, чтобы группа была хорошо укомплектована и подготовлена к походу: руководитель и участники удовлетворяли определённым квалификационным требованиям, т. е. имели необходимый туристский опыт (что опять же подтверждалось бюрократическими документами), знали маршрут, имели необходимый набор продовольствия и снаряжения (т. е. написали соответствующие перечни на бумаге) и т. п.

Но, кроме того, группу полагалось утвердить и на комсомольском бюро, и формально это тоже имело смысл. Ведь туристы, идя по населённой местности (а несложные походы, как правило, проходят по населённой местности), сталкиваются с простым народом. А у грамотного советского человека, комсомольца главной формой общения с простым народом является агитация. Потому то, что на языке спортивных инстанций называлось «турпоходом», на языке комсомольских звучало уже как «агитпоход», а вместе выливалось в такие привычные для туристского студенческого уха словосочетания, как «лыжный агитпоход». Потому туристская группа должна была утвердить и план агитработы, включающий лекции и концерты – практически на каждый вечер, который она проводит в деревне. В защиту комсомольских инстанций могу сказать, что к этому плану они не очень придирались. Конечно, нужно было вставить в него одну-две лекции об очередном партийном пленуме или о международном положении, но в остальном можно было ограничиваться лекциями типа «Есть ли жизнь на Марсе». А на факультетах с хорошо развитой «художественной самодеятельностью», таких, как биологический, агитработа сводилась в основном к концертам – к полному удовольствию и туристов, и местного населения.

Так вот я, не без труда сколотив группу для лыжного агитпохода, в качестве её руководителя вместе с комсоргом и планом агитработы явился для утверждения на заседание факультетского комсомольского бюро, проходившее на «голубятне», – так называлась отведенная под бюро крохотная комнатка на третьем этаже университетского знания на Моховой. И комсомольское бюро, внимательно нас выслушав, приняло решение: в утверждении отказать. Аргументация сводилась к следующему: мы не можем доверить проведение агитпохода не комсомольцу. Случай комсомольского отказа туристской группе был беспрецедентным – во всяком случае, мне о другом таком слышать не приходилось.


По Военно-Сухумской дороге


А через полгода я предпринял вторую попытку, и она уже увенчалась удачей.

Маршрут я выбрал по Военно-Сухумской дороге – с Кавказом я уже был несколько знаком, но хотелось разглядеть его получше, да и в Сухуми хорошо снова побывать. Я сагитировал участвовать в походе нескольких ребят со своего курса – всего нас было 7 или 8 человек. (Кстати, это был единственный поход в моей жизни с чисто мужским составом). Комсомольское бюро на этот раз препятствовать не стало. Да и поводов для этого у него было бы меньше: на Кавказе агитработа не проводилась по причине слабости контактов с местным населением и недостаточного знания им русского языка.

Поход я по неопытности организовал во многих отношениях бездарно. Достаточно сказать, что, начав его в Клухори (ныне Карачаевск), первые километров 30 мы шлёпали по шоссе. Стояла адская жара, шофёры проезжающих машин предлагали нас подвезти, мои спутники умоляли принять эти предложения. Но я руководствовался довольно примитивным пониманием туристского кодекса: нужно строго придерживаться маршрута, записанного в маршрутной книжке, а по ней этот участок мы должны были пройти пешком. А вот где-то в районе посёлка Теберда мы сошли с шоссе на туристскую тропу, и стало действительно интересно. До самой Домбайской поляны шли красивые горные леса.

Главное же приключение ожидало нас во время радиального выхода с Домбайской турбазы, где мы оставили свою палатку. Мы дошли до традиционной точки обзора, и у нас перехватило дух: бесконечный простор, открылись все горы. Потом поднялись ещё немного, чтобы полюбоваться Чучгурским водопадом. В нескольких десятках метров над водопадом остановились отдохнуть, сбросили рюкзаки. Я вертел головой, восхищённо разглядывая окрестности, а когда повернулся к рюкзаку, увидел, что он начал неспешно катиться к водопаду. Я бросился было за ним, да где там, рюкзак набирал скорость. Высота Чучгурского водопада метров 100 или 200, так что, спустившись к его нижней части, мы никаких следов рюкзака не нашли. На этот выход палатку с основными вещами и продуктами мы оставили на турбазе, но документы, немного денег, аккредитив для надёжности несли при себе. Их-то я и лишился. Вернувшись на турбазу, мы встретили приехавших на Кавказ наших профессоров – Делоне и Шафаревича. Шафаревич, узнав о моей неудаче, предложил одолжить денег, но я, рассудив, что их ещё придётся отдавать, решил обойтись без долга.

Клухорский перевал в том году был особенно завален снегом, так что представился случай использовать всё имеющееся у нас специальное снаряжение, и я почувствовал себя опытным инструктором. Связались в связки, надели трикони – помнится, не у всех они были.

По части природы и физической нагрузки я остался походом доволен, что вряд ли можно сказать о моих товарищах. Во всяком случае, ни один из них впоследствии не продолжил ходить в походы. Так что для меня, как организатора и руководителя, этот поход был скорее фиаско.


У родителей. Сталино-Донецк


Остаток каникул после летних походов и лагерей я проводил у родителей.

В Смеле у них мне довелось побывать только на 1-м курсе зимой. И с тех пор я её уже не видел, как не видел и своих школьных товарищей (впрочем, за исключением одной побывавшей в Москве девочки).

В тот год у папы в очередной раз обострился конфликт с очередным директором, но на этот раз он принял более опасный характер. Директор, член партии, при разборе конфликта в высшей инстанции, главке, применил безотказный аргумент – напомнил, что папа находился на оккупированной территории. А времена наступили такие, что не отреагировать на это было нельзя. И вот папу, безупречного и авторитетного специалиста, уволили не только с этой нефтебазы, но из всей системы «Главнефтесбыта». Он был в таком отчаянии, что написал письмо Сталину. Этот несвойственный ему шаг был и небезопасным – при самом верноподданном стиле в письме всё же выражалось неодобрение широко распространённой практике, вдохновлявшейся сверху. И папин приезд в Москву (о котором я писал) был предпринят для того, чтобы пройти по самым высоким инстанциям и добиться рассмотрения своего письма. По счастью, власть не сочла нужным среагировать и на этот раз. Всё это я узнал значительно позже, тогда мне не рассказывали, чтобы не волновать.

Вернувшись из Москвы, папа продолжал усиленно искать работу. И, в конце концов, это ему удалось. Работу он нашёл в городе Сталино (ныне Донецк) – тоже главным бухгалтером и ревизором в каком-то тресте. (Названий я не помню, тресты несколько раз менялись). Так мои родители и Катя переехали в Сталино. Многое им тут больше нравилось, например, гораздо лучшее снабжение. Но было и большое неудобство – здесь не предоставлялась казённая квартира. Квартиру приходилось снимать.

Родители прожили в Сталино/Донецке до самой смерти, там же и похоронены. При их жизни я приезжал туда практически каждый год. Тем не менее, к городу так и не привык, он навсегда остался для меня чужим и нелюбимым. Если сложить все месяцы, что я в нём прожил, получатся годы, а рассказать о них мне нечего. Хорошо вижу улицы, дома, Кальмиус – что о них расскажешь? А никаких не то, что друзей, а просто знакомых у меня за все эти годы там так и не сложилось. Вернее, жил там раньше Кирилл Борисович Толпыго, физик, профессор, отец моего друга Алёши и наш спутник по байдарочным походам. Но его уже тоже нет.

Летом 1952 года, когда я приехал впервые в Сталино, город выглядел много хуже, чем сейчас. Самый центр, нынешнюю площадь Ленина, занимали жалкие глинобитные домики, по существу бараки. Здания, сколько-нибудь напоминающие современные, хотя бы по числу этажей, стояли, как островки, среди шахтёрских хаток. Но эти дома были много уродливее, чем дома в Москве или в Киеве, а хатки уродливее обычных сельских. Зелени в городе было мало, и вся эта зелень не та – увядшая, покрытая пылью. Воздух города пропах углём. Я ложился спать на веранде, а утром вся простыня была покрыта угольной пылью.

С тех пор многое изменилось. Построены новые дома, разбиты парки, насажена зелень, цветут розы. Но всё-таки, всё-таки…


Глава 6. Идеологическая атмосфера. Первый год после Сталина


Идеологические дисциплины


Пора рассказать об идеологических проблемах, с которыми я столкнулся в университете.

Начну с учебного плана. По нему на каждом курсе полагалась идеологическая дисциплина:

1-й и 2-й курсы – основы марксизма-ленинизма (ОМЛ).

3-й и 4-й – политэкономия.

4-й – диалектический материализм.

5-й – исторический материализм.

Каждую неделю – две лекции и одно семинарское занятие (по крайней мере, так было на младших курсах).

Цель этих предметов очевидна – промывание мозгов. Советский человек, находящийся на определённом уровне грамотности, всю жизнь – от школьной парты до гробовой доски – должен быть погружён в атмосферу советской идеологии. В школе – уроки, в университете – лекции, на работе – политинформация. В лучшем (для государства) случае что-то из этого заражало его сознание. В крайнем случае приучало к идеологической дисциплине, к необходимости повторять положения официальной идеологии, к пониманию недопустимости мнений, которые ей противоречат.

Как я относился к этим предметам, нет надобности писать, читатель легко представит. Любопытно другое – я не припомню ни одного случая, когда к какому-либо из них (кроме политэкономии, о которой чуть ниже) кто-либо из моих товарищей по учёбе проявлял хоть какой-нибудь интерес. В этом было их принципиальное отличие от всех остальных предметов. Я не говорю о математике, поскольку из любви и интереса к ней большинство и поступило на мехмат. То же о механике. На лекциях и занятиях по астрономии и физике всегда было немало студентов интересующихся, задающих вопросы, беседующих с преподавателем. Немало из нас интересовались языками. К моему удивлению, многие ребята с интересом разбирались в военной технике. На лекциях же по ОМЛ или одному из материализмов – сплошная тоска в глазах. Это при том, что самуй советской идеологией ребята и девушки были заражены здорово, считали себя убеждёнными комсомольцами. И все лекторы и преподаватели по этим предметам – личности, абсолютно бесцветные, какие-то выцветшие. Из них всех я запомнил только одного – Белоусова, читавшего лекции на 2-м курсе, скучного, имитирующего убеждённость человечка с мешками под глазами. А ведь должен был бы запомнить – хотя бы потому, что каждого из них рассматривал едва ли не как личного врага.

А вот политэкономия, читавшаяся на 3-м курсе, составляла исключение, и отношение к ней было совсем другим. Я это связываю с личностью лектора – Артемия Александровича Шлихтера. Было в нём что-то, вызывающее уважение практически у всех, и у меня в том числе. Более того, можно сказать, что его любили. Он воспринимался как живой человек, думающий, говорящий то, во что верит. Кажется, он был из рода старых, ещё дореволюционных большевиков, во всяком случае, эта фамилия где-то в истории мелькала. Высокий представительный мужчина с аккуратной щёточкой усов. Выработанная манера держаться и говорить – спокойно и уверенно. (Мне передавали высказывание одной из наших девушек: «Интересно, какой он как мужчина». Замечу, по нравам того места и времени, высказывание очень нестандартное). К тому же политэкономия – не такой мёртвый предмет, как другие идеологические. Там можно было найти живые и интересные темы, и Шлихтер их находил. Его, действительно, иногда было интересно послушать. Доверие к нему было настолько велико, что студенты нередко обращались с вопросами, не относящимися к его предмету, а носящими общеидеологический характер, и получали достаточно убедительный ответ. Мне остаётся констатировать: вот ведь и так бывало.


Основы марксизма-ленинизма


Вернусь, однако, к временам ОМЛ, т. е. к двум младшим курсам – на Моховой.

Основным нашим учебником был «Краткий курс истории ВКП(б)». Странно мне думать, что младшее поколение моей нынешней страны о нём могло и не слыхивать. Для моего поколения это была священная книга, Библия. Как для более поздних, но аналогичных цивилизаций – цитатник Мао или «Рух-нама». Сакральный характер этой книги был связан уже с её происхождением. Авторы её не указывались, но священное предание утверждало, что автором был сам Сталин. Тот факт, что при этом Сталин был одновременно и главным героем книги, удостаиваясь самых высоких оценок, только подчёркивал особый её характер. Люди, ещё помнящие Библию, могли почувствовать аналогию с «Пятикнижием» Моисея. (Кстати, аналогичной была ситуация с другой сакральной книгой – «Иосиф Виссарионович Сталин. Краткая биография», которую, по слухам, он тоже написал сам).

Курс – во всяком случае, в своей первой, дореволюционной части – был структурирован по партийным съездам, о каждом из которых следовало знать уйму сведений: помимо времени и места проведения (это само собой), ещё и повестку дня, расстановку сил, против кого и по каким вопросам велась борьба и т. п.

Но главное время при изучении идеологических дисциплин занимало другое – подготовка к семинарским занятиям. Целью этих занятий было изучение «первоисточников», т. е. трудов четырёх классиков марксизма-ленинизма. К каждому следующему семинару нам вручалось несколько аккуратно распечатанных страничек, содержащих план занятия (т. е. основные вопросы) и список литературы страниц на 100, а то и больше. Литературу это надлежало не просто прочесть, а законспектировать, и преподаватель мог проверить твои конспекты.

Были простые способы минимизировать труд по подготовке к семинарам. Выработалась традиция либерального поведения преподавателей. Создавалась видимость, что такие семинары – дело совершенно добровольное, и студенты изучают марксизм-ленинизм в силу собственного интереса. Потому и отвечать полагалось добровольно. Преподаватель спрашивает: «А кто хочет осветить такой-то вопрос?» – и кто-нибудь из студентов немедленно поднимал руку. Форма удобная. Как правило, студенты заранее распределяли вопросы между собой, конспекты переписывали друг у друга и тому подобное.

Только не я. Мои принципы не позволяли заявить, что я хочу изложить нечто по истории партии, потому руки никогда не поднимал. Проходило три, четыре недели, все уже ответили по несколько раз, а я молчал. Преподаватель безуспешно намекал, и, наконец, не выдерживал: «Ну, на этот вопрос нам ответит Белецкий». Тут уже я вставал: «В труде таком-то Ленин пишет…» – и дальше по анекдоту, где еврей-муэдзин провозглашал мусульманский символ веры: «В Коране сказано, что нет Бога кроме Аллаха и Магомет – пророк его». (Вроде как молитва, а на самом деле простое цитирование). Из принципиальных же соображений я не хотел списывать конспектов и делал их все сам. В результате я оказывался в проигрыше во многих отношениях: должен был быть готовым к ответу на любой вопрос, тратил на конспектирование в несколько раз больше времени, чем мои товарищи, и при этом был на самом худшем счету у преподавателей. И не зря – они чувствовали во мне противостоящее им начало. Само же конспектирование «первоисточников» вспоминается мне как сплошной кошмар – оно занимало едва ли не столько же времени, сколько занятия по всем остальным предметам.

Между тем, занятия по истории ВКП(б) не были для меня совсем бесполезными, несколько расширив мой кругозор. Я писал, что в школе у меня претензии были только к Сталину – дескать, была такая справедливая революция, потом умер Ленин, к власти пришёл Сталин и установил террористический режим. А теперь я поневоле поближе познакомился с Лениным – в оригинале. Едва ли не первой его работой, которую я частично прочёл, была «Кто такие друзья народа и как они воюют против социал-демократов». После первых нескольких страниц меня взяла оторопь – от нетерпимости, грубости, неуважения к своим оппонентам. Причём к кому – не к проклятому царскому самодержавию, а к продолжателям традиций вчерашних народников, которых сам я привык уважать. Я привык, что так пишут современные мне советские идеологи, но от Ленина такого не ожидал. Так и напрашивались слова Куприна: «те слова, которые … мог выдумать узкий ум иноков первых веков христианства». Этот «узкий ум иноков первых веков» так и остался для меня характеристикой ленинского стиля полемики. Соответственно вырисовывалась и ленинская партия – маленькая секта догматиков с тем же «узким умом», постоянно раздираемая идейными склоками на тему – кто более правильно применяет Маркса в современных условиях и кто по этой причине более вправе вести за собой партию.

Вообще я, пожалуй, несколько упростил и осовременил – к такому пониманию я шёл долго. Но начал путь уже тогда, в связи с изучением истории ВКП(б) . А дальше за этим последовала переоценка и самой революции, и ленинского периода советской истории. Но такая переоценка происходила уже много позже.

(Кстати, подобный обратный эффект от изучения текстов «основоположников» я наблюдал позже, на диамате, при знакомстве с «Диалектикой природы» (или «Анти-Дюрингом») – и уже на только на себе. Многие студенты-математики недоумевали, сталкиваясь с глупостями, которые Энгельс с присущим ему апломбом изрекал на математические темы. Здесь идеологическое руководство проглядело – нельзя было с такими текстами, возведёнными в ранг высшей мудрости, знакомить математиков).


Конфликты


Так или иначе, я подавал повод к тому, чтобы идеологическое и партийное начальство относилось ко мне с подозрением, и мне казалось, что я чувствую на себе его подозрительный взгляд. Так запомнился случай, когда упомянутый марксист Белоусов в ходе лекции сделал отступление на тему, как следует относиться к идеологическим ошибкам: «Например, если у товарища Белецкого есть какие-нибудь ошибки и он их осознбет…». Наверное, я и самого Белоусова запомнил благодаря этой фразе. Вряд ли он произнёс мою фамилию случайно.

Конфликт, замешанный на идеологии, возник при моей попытке поступить в Научное студенческое общество. Было это на 2-м курсе, я видел в себе будущего большого математика и не сомневался, что мне самое место в этом элитарном, на мой взгляд, обществе, объединяющем подающих надежды студентов. Но вот, при обсуждении моей кандидатуры поднял руку член НСО Игорь Стеллецкий, курсом старше меня, очкастый и хромой молодой человек. У меня с Игорем до того были какие-то контакты, едва ли не с абитуриентских времён. И вот Игорь встаёт и стандартным для таких случаев глубоко убеждённым тоном заявляет, что считает Белецкого недостойным чести вступления в НСО, поскольку неясно его политическое лицо – Белецкий не состоит в комсомоле. Собрание вёл председатель НСО Владимир Андреевич Успенский, очень способный молодой математик, впоследствии автор интересных книг, при этом с юности обладавший нехарактерным для хорошего математика умением – находить общий язык с партийными инстанциями. Впрочем, в моём случае иную линию никто бы не мог провести. Он поставил вопрос на голосование, и я, конечно, был забаллотирован. Я был в шоке – не так от своего провала, как от предательства Игоря, которого считал своим приятелем. Я понимал, что выступил он не по своей инициативе, что ему велели сверху, но в моих глазах это его не оправдывало.


Парады


Постоянные же конфликты с парторганизацией и деканатом у меня были в связи с парадами.

Старшее поколение должно помнить, какими важными мероприятиями были ежегодные парады и демонстрации на майские и октябрьские праздники. На них выводилось почти всё взрослое население больших городов. Люди работающие выходили на демонстрацию колоннами в своих коллективах. А у студентов были заботы посложнее – они должны были участвовать в спортивных парадах. Разница существенная. Демонстрация отнимает у человека один день, вернее часть дня: прошёлся под знамёнами – и свободен. А парад требует подготовки. Чуть ли не за месяц до каждого из парадов, нас, студентов, начинали гонять на их репетиции. Учили маршировать. Поначалу мы маршировали где придётся. А уже незадолго до настоящего парада была генеральная репетиция – ночью маршировали по Красной площади. К тому времени уже выдавали для этого специальную форму, и мы в ней здорово мёрзли – на погоду начала ноября в Москве она явно не была рассчитана.

Вот так 7 ноября 1951 года я промаршировал по Красной площади. Главным вопросом, беспокоившим участников, было: а выйдет ли на этот раз на парад Сталин? Вышел. По мере приближения к нему нарастали энтузиазм и громкость скандирования: «Сталин! Сталин!» Отец народов стоял на трибуне Мавзолея и благожелательно помахивал нам рукой. Мы шли далеко от Мавзолея, но зрение у меня было неплохое, так что я его разглядел, хотя и не очень подробно.

Этот парад был единственным за время моего пребывания в Москве, в котором я принял участие. И не потому, что принципиально не хотел участвовать. Просто все последующие майские и октябрьские праздники я провёл в походах. Первый из них я описал. Потом пошли другие – сначала альпсекции, а потом факультетские, мною же и организованные. Конечно, для меня это были серьёзные и важные мероприятия, не в пример какому-то параду. Так что каждый май и ноябрь разворачивался один и тот же сюжет. Деканат вывешивал список участников парада, и в нём обязательно фигурировало моё имя. Вообще это было специальной вредностью – в список включались далеко не все, где-то половина или треть ребят, а девушек вообще мало. Я довольно добросовестно ходил на тренировки, но на парад не являлся. После праздников вывешивался уже приказ о выговоре не явившимся, в котором я также значился. И так два раза в год.

Здесь пауза. Считайте, что начинается новая глава.


Смерть Сталина


Однажды, мартовским утром 1953 года у нас на военной кафедре начиналась лекция по тактике. Полковник Марков, немолодой, неглупый и строгий мужчина, кажется, единственный из офицеров кафедры, кого мы уважали, делал перекличку. Вдруг дверь с шумом распахнулась, и в аудиторию буквально ввалились Юра Барабошкин и Слава Вдовин, невероятно возбуждённые и не похожие на себя. Полковник с удивлением поднял брови, но сказать ничего не успел. «Товарищ Сталин!... В припадке!... Без сознания!...», – выпалили ввалившиеся. Тут уже ни о какой тактике и ни о какой дисциплине нечего было и вспоминать. Лекция была безнадёжно сорвана. Пришедшие сбивчиво излагали услышанную по радио информацию. Половина аудитории разбежалась в надежде узнать новости подробнее.

Во мне назревала радость. Неужели?! Неужели сегодня или завтра мы можем освободиться от этого убийцы?! Нет, не верится, это было бы слишком хорошо!

Так прошли ещё два дня. По инерции продолжались лекции, но никто их не слушал, да немногие и посещали. Группы студентов толпились по периметру «колодца» (внутреннего балкона в здании на Моховой), ожидали новостей из репродуктора и обсуждали последние. Репродукторы были включены на всю мощь, но сообщений было мало, в основном музыка, ещё не траурная, но очень серьёзная и грустная. Все были подавлены.

И вот, наконец, утром 5 марта радио сообщило: «Сегодня в таком-то часу скончался Генеральный секретарь, вождь советского народа и прочая, и прочая, и прочая Иосиф Виссарионович Сталин». И на весь день траурная музыка.

В университете полный траур. Все девочки рыдают, некоторые из ребят тоже. Тем не менее, занятий никто не отменял. Первой в этот день у нас была лекция Хинчина. Начал он примерно так: «Мы скорбим, но, тем не менее, должны собраться с силами и работать». И стал читать лекцию ровно так же, как читал предыдущую. Такое начало произвело впечатление даже на наиболее печалящихся: а ведь и правда, работать нужно, жизнь продолжается.

А на последовавшем за этим семинаре по ОМЛ я отличился. Мне трудно было сдержать радость, и перед началом занятий я рассказал Канту какой-то весёлый анекдот. В момент, когда вошла наша преподавательница Акундинова, оба мы весело смеялись. Как она на нас посмотрела – казалось, испепелит взглядом. Нам сразу стало не до смеха.

После окончания занятий по пути домой я позволил себе зайти в коктейль-холл на улице Горького, рядом с кафе-мороженым – кажется, второй и последний раз в жизни. Обстановка производила впечатление. За стойкой и за столиками сидело не так мало людей, мрачно пили. Ни звука, ни улыбки. Молча выпил свой коктейль и я.


Рассказ Юры Гастева


Здесь я, в отступление от общего правила, хочу изложить с чужих слов эпизод из тех дней, к которому сам не имею отношения. Но уж больно красочный эпизод, он не должен быть потерян, а от героя и рассказчика его, увы, не услышишь. Рассказывал же он много раз, общие знакомые должны помнить, и рассказчик был чудесный, так что моё изложение будет очень неравноценным.

Итак, я изложу рассказ Юры Гастева о том, как он встретил смерть Сталина.

Юра (1928 г. р). был сын Алексея Гастева, старого, с начала века партийца и литератора, более известного, однако, не стихами, а разработкой и попыткой внедрения научной организации труда (и, похоже, оставшегося непричастным к политической стороне деятельности партии). В 30-е годы Юрин отец был, как положено, репрессирован и погиб где-то в лагерях. А Юра, как сын врага народа, тоже, как положено, слонялся по лагерям и психушкам.

Март 1953-го он встретил в психушке (или, может быть, в тюремной больнице), если я не ошибаюсь, в Эстонии. Накануне события, вечером 4 марта, Юра с соседями по палате жадно вслушивался в радио. Когда диктор сообщил, что у товарища Сталина чейнз-стоксово дыхание, сосед, врач по специальности, радостно предложил: «Юра, беги за бутылкой». Юра на всякий случай поинтересовался: «Не рано ли?» – «Нет, Чейнз и Стокс – ребята надёжные. Они ещё никогда не подводили». Юра бросился за покупкой. (Отсюда видно, что порядки в психушке были не очень строгие). Продавец-эстонец как раз закрывал лавку. Он что-то проворчал в адрес неурочного покупателя, но, когда услышал, что речь идёт о бутылке, с надеждой спросил: «Что, уже?» Юра его обнадёжил: «Пока нет, но дело верное» и вернулся с бутылкой.

Юра запомнил этот день как один из счастливейших в жизни. Через много лет, в 1974 или 75-м году, выпуская математический труд, «Гомоморфизмы и модели», он вставил в предисловие среди благодарностей и такую: «Автор особенно благодарен профессорам Чейнзу и Стоксу за их результат от марта 1953 года». С этой благодарностью книга и разошлась, что стоило должности её редактору Юлию Анатольевичу Шрейдеру.

Однако я отвлёкся.


После похорон


Чего я сейчас не могу понять, это – как я не заметил побоища в день похорон. Ведь весь центр был набит людьми и машинами, они давили друг друга. Мне опасность быть задавленным в толпе не грозила, потому что и в голову не пришло идти прощаться с телом в Колонном зале. Но ведь я должен был идти в университет по улице Горького – и ничего этого не помню. Только на следующий день пошли слухи о тысячах погибших, как всегда преувеличенные. Что, впрочем, компенсировалось полным официальным молчанием.

Первой официальной реакцией на смерть Сталина, если не считать речей на похоронах и кадровых решений на заседании Политбюро, были портреты Сталина в траурной рамке во всех без исключения газетах и журналах. Особого упоминания заслуживает журнал «Крокодил». Поместить траурный портрет усопшего вождя с подписью «Крокодил» было как-то неудобно. Не помещать портрет – тоже нехорошо. И редакция нашла соломоново решение: на лицевой стороне обложки – портрет в рамке, а на оборотной – название «Крокодил». Весь же журнал был заполнен карикатурами на империалистов, иллюстрирующими положения из похоронных речей товарищей Маленкова, Берия и Молотова. Правда, судя по всему, потом спохватились, что и так возникают ненужные параллели между вождём и крокодилом, и этот выпуск журнала конфисковали. Во всяком случае, я его видел только один раз в жизни и не встречал человека, который бы тоже видел. Да и не встречал упоминаний о таком интересном номере.


Изменения во мне


Со дня смерти Сталина резко изменилось моё восприятие жизни. До того я как-то не задумывался о возможности положительных изменений в нашей стране. То есть, конечно, знал, что всё не вечно, и рассчитывал, что когда-нибудь… А теперь у меня уже в самый день смерти возникла надежда: «А вдруг при новых властях будет лучше?» И, действительно, события одно за другим оправдывали мои надежды. Так что я довольно быстро превратился в исторического оптимиста. Этот оптимизм носил разный характер. В некоторые моменты я испытывал почти полное доверие к партийным вождям (как к Хрущёву, потом Горбачёву), в другие относился к ним отрицательно (как к Брежневу), но и в этом случае считал, что они пытаются остановить ход истории, а это им уже не удастся, история работает на меня. В конце концов, ход истории превзошёл мои ожидания – я до последних их дней не надеялся пережить партийное единовластие, да и само советское государство. Но как бы ни складывалась ситуация, я всегда помнил: худшее мы пережили до 53-го года, и возврата туда уже быть не может.


Политические перемены


Так или иначе, я теперь особенно внимательно следил за ходом событий. А развивались они стремительно.

Первой сенсацией стало разоблачение «дела врачей». Это усиленно раздуваемое дело, о котором современники услышали в январе 1953 года, конечно, в первую очередь беспокоило евреев. Думаю, все они, как бы ни были подвержены советской идеологии, на этот раз почувствовали непосредственную опасность. Но и для всех, понимающих, как я, сущность нашей системы, это был знак грозящих перемен. Возникал призрак нового периода террора, нового 37-го года, на этот раз начинающегося с евреев.

И вдруг, труп вождя ещё не успел остыть, как всё это лопнуло. Дело «врачей-вредителей», «убийц в белых халатах» было объявлено фальсификацией. Организовал его некто подполковник Рюмин, злодей-карьерист, да ещё, кажется, связанный с иностранными разведками (через год расстрелянный). Мало того. Признания были получены с применением «незаконных методов следствия», что стоило не только здоровья, но и жизни немалому числу обвиняемых. Вот так прямо и было сообщено. Незаконные методы следствия! Советского следствия, причём на самом верху чекистской иерархии! Нечего и говорить, как это было воспринято евреями и моими единомышленниками.

И как продолжение начавшегося устранения беззаконий выглядел разгром Берии. Я в это лето вместе с товарищами по курсу был в военном лагере в Петушках. И вдруг по радио звучит сообщение о подготовке Берией государственного переворота, о пресечении этого намерения, аресте Берии и ряд других разоблачительных заявлений, зачастую довольно абсурдных – о его сотрудничестве с зарубежными разведками, с царской охранкой, с мусаватистами в годы революции и т. п. С невероятной скоростью распространились слухи, зачастую довольно правдивые, об обстоятельствах ареста Берия – танки на московских улицах, разоружение его охраны и прочее. Особая роль в этом справедливо приписывалась Жукову. (Кстати. Между арестом Берии и пленумом ЦК КПСС, давшим официальное сообщение об этом, прошло несколько недель. Не могу припомнить: слухи пришли к нам до или после сообщения). Не припомню, чтобы кто-нибудь высказал сомнение в справедливости акции против Берии. Чуть позже студенчество отреагировало на неё песней:

Лаврентий Павлыч Берия

Не оправдал доверия.

Осталися от Берия

Лишь только пух и перия.

Я был в восторге от происшедшего. В моём представлении сложилась такая картина: это Берия, возглавляя ОГПУ-МГБ, вместе со Сталиным виновен во всех репрессиях, в частности, в фабрикации «дела врачей»; а сейчас к власти пришли люди с чистыми руками во главе с товарищем Маленковым, и уж они-то восстановят попранную справедливость. (Откуда мне было знать, как эта картина далека от действительности. А к толстому Маленкову с тремя подбородками, тогда формально первому человеку в государстве, я испытывал искреннюю симпатию, поскольку для меня он был новым человеком, раньше я нём ничего, кроме имени, не слышал и связывал с ним представления о новом повороте в политике. Позже, когда Маленкова сняли, я огорчался).

Столь же необычно выглядели и первые шаги навстречу Западу. При Сталине Запад однозначно был нашим врагом, прямо не говорилось, но всем было ясно, что с ним не сегодня – завтра война. Представить публикацию в газете статьи зарубежного политика было невозможно. И вдруг в газете «Правда» появляется огромная специально подготовленная дискуссионная статья британского премьера Гарольда Макмиллана, в которой он рассуждает о преимуществах западной демократии. Конечно, рядом помещается вдвое большая по объёму редакционная статья, опровергающая англичанина, показывающая, что их буржуазная демократия – сплошное лицемерие, гроша ломаного не стоит в сравнении с нашей, социалистической демократией. Но удивляло уже то, что статья написана в достаточно уважительном тоне, совершенно не в традициях ленинской полемики, что оппонент не назван ни ренегатом, ни проституткой. А главное – можно прочесть самого Макмиллана, например, такое: «Британский гражданин не испытывает ужаса, когда его утром будит стук в дверь, – это стук молочника или почтальона». (Премьер не знал, что внушающий ужас стук звучал не по утрам, а по ночам). «Правда» тут же поместила карикатуру Бориса Ефимова с подписью: «Утром мистера Макмиллана разбудил весьма неприятный стук почтальона»; изображён стучащийся почтальон с ответом «Правды» в руках и британский премьер, в ужасе вскакивающий с постели. По сравнению с тем, к чему мы привыкли, это выглядело как дружеская шутка.

Поскольку речь зашла о внешней политике, расскажу ещё об одном сенсационном событии, хотя для этого мне понадобится выйти за временнЫе рамки этой главы.

В мае 1955 Хрущёв и Булганин посещают Югославию. Первые слова Хрущёва, сошедшего с трапа самолёта, были: «Дорогой товарищ Тито!» И это по отношению к вчерашнему главарю предателей и шпионов, которого тот же Борис Ефимов изображал не иначе, как с окровавленным топором в руках! Я был в восторге. На стене своей комнаты в общежитии вывесил сделанные собственноручно портреты руководителей двух государств – моего кумира Тито и Булганина, а также рисунки двух флагов. Достал из загашников и поставил на видное место хранимую с первых послевоенных лет брошюру Тито о партизанской войне. (Правда, скоро она снова стала подозрительной по другой причине – автором предисловия был Милован Джилас). А народ немедленно откликнулся на визит известным четверостишием:

Дорогой товарищ Тито!

Ты теперь нам друг и брат.

Как сказал Хрущёв Никита,

Ты ни в чём не виноват.

(Не удивится ли читатель: зачем всё это писать, когда легко можно прочесть в книгах и Интернете много больше и детальнее? Безусловно. Но я пишу свою историю, и мне хотелось бы показать, как это воспринималось современниками, по крайней мере, людьми моего типа и круга).


История со «Стромынкиным»


Между тем, привычные идеологические механизмы продолжали действовать. С одним из них я столкнулся осенью того же 1953 года.

Предыдущим летом (1952), будучи в альплагере, я познакомился с замечательным литературным произведением – поэмой «Евгений Стромынкин». Читал её вслух то ли по записям, то по памяти молодой физик, студент или выпускник физфака МГУ. Поэма меня восхитила. Вообще шуточные подражания «Онегину» весьма распространены как в издаваемой литературе (вспомним процитированное «Возвращение Онегина» из журнала «Звезда»), так и особенно – в студенческом фольклоре. Я был знаком с ходившим по мехмату «Евгением Неглинкиным». Но «Стромынкин» был на голову выше его. Во-первых, совершенно блестящие стихи, в авторе чувствовался настоящий поэт. А главное – содержание. Если «Неглинкин» и другие подобные были чистым зубоскальством, то «Стромынкин», при всей его незаконченности, малом размере и шуточной форме был попыткой, и очень удачной попыткой нарисовать картину жизни университета или, по крайней мере, физфака. Перефразируя известные слова Белинского, это была «энциклопедия университетской жизни». И не только университетской. В поэме витал дух свободы и улавливалось критическое отношение к нашей действительности, очень скромное, но заметно превосходящее пределы на то время дозволенного: «Философ (имелся в виду студент философского факультета) ходит, словно пристав, и инспектирует умы». Или – герой в Третьяковской галерее видит «пшеничные поля, что на полотнах навалял ведущий ныне лживописец …». Далее, по пушкинскому образцу, следует многоточие, заменяющее четыре слога, на место которого так и напрашивается слово «лауреат».

Я переписал поэму и после нескольких прочтений полностью её запомнил. Вот что значит настоящие стихи! С тех пор они неоднократно всплывали в моей памяти. Думаю, что в основном помню и до сих пор.

С такими замечательными стихами я старался познакомить побольше своих товарищей. Конечно, первым – Кронида. Гораздо позже, в эмиграции Кронид познакомился с их автором Герценом Копыловым. Вскоре после этого Копылов умер, а Кронид издал сборник его произведений – тот же «Стромынкин», большая «Четырёхмерная поэма», стихи, самиздатская публицистика. Я листал эту книгу, но более серьёзно познакомиться, к сожалению, не удалось.

Вернёмся, однако, в 53-й год. Моя деятельность по популяризации «Стромынкина» не осталась незамеченной. Однажды меня пригласили в партком университета на 10-м этаже здания на Ленинских горах. В комнате находилось несколько мужчин в штатском, которые мне не представились (в то время ещё не было такого обыкновения). Они попеняли мне, что я распространяю идейно вредное произведение (не помню, использовали ли при этом термин «антисоветское»), и спросили – кто мне его дал. Вопреки длительной психологической подготовке к противостоянию с советской властью, я был напуган. И, к стыду своему, сказал то немалое, что знал: переписал в альплагере у человека по имени Спартак. Конечно, этого было достаточно. Для порядка попугав меня возможными последствиями и предупредив, чтобы этот случай был для меня уроком, меня отпустили. Видимых последствий для меня эта беседа не имела. Хотелось бы знать, насколько я повредил этим Спартаку, а, может, и самому автору.


Письмо о Померанцеве


Впоследствии, с лёгкой руки Эренбурга, эти годы получили наименование «оттепель». Как выглядела «оттепель» во внутренней и внешней политике и как я эту её сторону воспринимал, я попытался рассказать. И всё время ждал – когда же наконец повеет свежим ветром в литературе.

И дождался. В декабрьском (1953) номере «Нового мира» была опубликована статья неизвестного дотоле Владимира Померанцева «Об искренности в литературе». Если представить, что она попадёт на глаза сегодняшнему читателю, тот бы только руками развёл – что вы в ней нашли, о чём тут говорить? Обычная советская статья, с поклонами в адрес Ленина и партии. Ну, сказано, что писатель должен быть искренним, тоже мне мысль, кто же с этим когда спорил? Но в тот момент даже робкий намёк на то, что советская литература недостаточно искренняя, выглядел, как подрыв устоев. Так это воспринял и я. Вот, наконец, начинает пробиваться правдивая оценка нашей литературы! Но правильно оценило статью и литературно-партийное руководство, восприняв её как непосредственную угрозу себе. В газетах одна за другой стали появляться разгромные отклики. Пиком этого разгрома стало обсуждение статьи Померанцева на собрании Московской писательской парторганизации, материалы которого «Литературная газета» опубликовала в июне (1954).

Нечего и говорить, насколько внимательно и заинтересованно мы с Кронидом и ещё несколько наших единомышленников (хотя бы по этому частному вопросу) следили за развитием событий. Ход событий последнего года вселил в нас какие-то надежды и добавил смелости. Наше общество уже начинало представляться как арена борьбы старых и новых сил, причём борьбы не такой уж безнадёжной и опасной. Конечно, поддержать эти новые силы – наш долг. (Это очень приблизительное изложение наших тогдашних представлений, к тому же расстояние во времени может искажать перспективу).

Так или иначе, после разгрома, учинённого партийным писательским руководством, мы уже «не могли молчать» – написали письмо в «Правду», копия в «Новый мир». Разумеется, с совершенно партийных позиций, даже со ссылкой на авторитет усопшего вождя: «И. В. Сталин говорил, что ни одна наука (в том числе, конечно, и литературоведение) не может развиваться без борьбы мнений, без свободы критики». Но «нам непонятно, почему секретариат ССП и парторганизация московских писателей заняли по существу позицию подавления плодотворных дискуссий».

Написав такое письмо, мы рассудили, что будет убедительнее, если его подпишут побольше людей, а потому развешали по всему центральному зданию университета, больше всего на своём факультете, объявления: такого-то числа в таком-то часу в холле общежития на таком-то этаже состоится обсуждение статьи Померанцева «Об искренности в литературе» и письма в связи с ней. Инициаторами всего, кроме нас с Кронидом, было ещё два человека с нашего курса: Вадим Садонский, славный парень, немножко грубоватый на вид, большой любитель Саши Чёрного, от которого я впервые услышал его стихи; и Таня Владимирова, комсорг моей группы, в характеристику которой слова «искренняя убежденность» (в хорошем смысле) так сами собой и напрашивались.

По позднейшим (через 30 лет) воспоминаниям Кронида, собралось чуть ли не больше 100 человек. Едва мы начали, как присутствовавшая представительница парткома потребовала закрыть обсуждение и разойтись, а дальше просто перебивала и мешала говорить. Нам пришлось увести собравшихся в другое место – то ли в сквер перед зданием, то ли в большой холл на 2-м этаже над столовой. Там мы зачитали письмо и предложили желающим его подписать, особых дискуссий не помню. Кронид вспоминает, что подписали 41 человек, впоследствии 2 подписи сняли, осталось 39 – эта цифра и фигурировала в дальнейшем. (Отмечу, что всё это происходило во время экзаменационной сессии).

Первой реакцией властей на наше письмо стала встреча студентов МГУ с писателями, прошедшая через несколько недель, в конце июня. Значительная часть выступлений писателей (Суркова, Симонова, Полевого) была посвящена обличению инициаторов письма, т. е. нас. Выступавшие не стеснялись в выражениях – мы были названы троцкистами, «плесенью» и т. п. Выведенный из себя Кронид пытался им отвечать. А меня на этом собрании не было – сессия кончилась, я укатил на Кавказ.

Партийное руководство факультета и университета со своей реакцией опоздали. Пока они собирались с мыслями, настали каникулы, студенты разъехались.

Вернулись они к этому сюжету уже в сентябре, когда страсти улеглись. Нас осудила университетская газета. На факультете прошли комсомольские собрания, Кронида хотели исключить из комсомола, с подписантами проводились индивидуальные беседы. Меня всё это мало касалось из-за моего некомсомольского статуса. Но в целом кампания проработки была достаточно слабой.

Вот так нам суждено было стать организаторами одной из первых «подписантских» кампаний послесталинского времени.


Военная подготовка


На этом главу можно было бы и кончить. Но есть небольшая тема, хотя и слабо примыкающая к теме идеологического воспитания, но уж точно никак не связанная с тематикой других глав. Так что приходится раскрывать её здесь.

Это тема военной подготовки, или, как её стыдливо называли официально, «спецподготовки».

В то время военная подготовка была в программах большинства вузов. И это давало большие преимущества студентам мужского пола – она заменяла службу в армии. Студенты, обучавшиеся в тех несчастных вузах, где её не было, по окончании учёбы призывались в армию. (Впрочем, зачем я рассказываю – по-видимому, эти порядки сохранились и сейчас).

Нашей военной специальностью была зенитная артиллерия. На военное дело отводился один день в неделю – три пары, проходившие на военной кафедре. Два раза – после 2-го и после 4-го курса – мы по 20 дней проводили в военных лагерях.

В ходе наших занятий и лагерей, естественно, проявлялся вековой антагонизм между относительно образованными штатскими людьми, да ещё студентами, и армейскими служаками. Правда, проявлялся он в довольно мягкой и мало заметной для последних форме – мы про себя их высмеивали. Такой кукиш в кармане. Само собой подразумевалось, что наши офицеры, как и все армейские, люди ограниченные, что их поведение и речь так и напрашиваются на насмешки. Подобное отношение хорошо иллюстрируется распространёнными анекдотами на армейскую тему.

Любимым персонажем для насмешек был руководивший военной подготовкой нашего курса полковник Блинов, крупный розовощёкий мужчина. Он казался олицетворением офицера из военных анекдотов, и, наверное, это чувствовалось бы, даже если бы он и не был одет в военный мундир. Не скажу, чтобы он был глуп, но на его лице не читалось ни единой мысли. И при этом исключительно самоуверенная манера поведения – вот уж кто, кажется, ни разу в жизни не сомневался. И короткие рубленные фразы, каждая из которых звучала то ли как приказ, то ли как окончательное подведение итогов. Мы бесконечно повторяли эти фразы, старательно имитируя голос и тон полковника: «И не более как»; «Вы и вы. Встаньте. И вы оба тоже». Впрочем, мне не хотелось бы сказать о полковнике Блинове ничего дурного – ведь мы ни от него, ни от других офицеров ничего плохого не видели. Относились они к нам уважительно. А что армия глазами штатского человека выглядит смешно и нелепо – это уже вечно, с этим ничего не поделаешь.

Наши военные лагеря находились в районе Петушков – название, ныне широко известное благодаря Венечке Ерофееву. Огромная воинская часть. Что я оттуда запомнил? Большие военные палатки, в которых мы спали. Неожиданное одичание моих однокурсников, которые, оказавшись без женского общества, массово перешли с русского языка на матерный. (Вот и проявилось влияние армии). Тот же кукиш в кармане по отношению к армии и офицерам. А теперь заодно и к сержантам – новой для нас армейской касте, с которой довелось здесь познакомиться, и притом очень тесно.

Занятия по физподготовке и бег в довольно несуразной для спортивных занятий форме – галифе, сапоги, голый торс. Или как маршируем. Сержант командует: «Запевай!» Запевалы начинают популярную в те годы Песню французских докеров: «Довольно пушек, довольно снарядов! Вьетнаму мир, домой пора войскам!» – «Отставить!» И так несколько раз, пока запевалы не переходят на полуприличную солдатскую песню: «Он обнял упругую девичью грудь, и сразу дышать легче стало».

Или вдруг нас выстраивают вместе со всем гарнизоном для зачитывания решения военного трибунала. Рядовой такой-то был в самовольной отлучке, пьянствовал, хулиганил, оскорбил офицера, угрожал. Не помню точно его проступков, но во всяком случае никого не убил. Приговор трибунала – расстрелять. «Вольно! Разойдись!»

Принятие воинской присяги. Каждый выходит из строя, что-то говорит по бумажке и целует воинское знамя.

У меня к изучению военной науки способностей не было никаких. Прежде всего – к изучению «матчасти». Запомнить сами названия бесконечного числа деталей, из которых была собрана пушка или ПУАЗО (прибор управления артиллерийским зенитным огнём), для меня было невозможно. Не говоря уже о том, чтобы объяснить их взаимодействие.

Единственным же, что я запомнил на всю жизнь, было одно определение из Устава гарнизонной и караульной службы: «Гарнизон – это воинские части и подразделения, расположенные в населённом пункте или вне его, постоянно или временно». Уж больно красивое определение, кажется, так и взято из анекдота.

После второго из наших лагерей мы сдавали государственные экзамены. Казалось бы, мне отродясь не сдать «матчасть». Но сработала чёткая организация экзамена. Как я писал, у нас было немало ребят, которые лихо и с интересом в этом разбирались. Я диву давался, как они сидели с учебником перед плакатами, находили там нужные детали, с интересом обсуждали, как какие винтики крутятся. Эти же ребята и записали ответы на все заранее выданные нам экзаменационные билеты. А накануне экзамена эти билеты были вручены лаборантам кафедры вместе с некоторой, довольно скромной суммой. Сам же экзамен проходил так. Студент вытаскивал билет, громко рапортовал свою фамилию и номер билета и садился готовиться. К нему подходил лаборант и вручал шпаргалку. Подготовка к ответу заключалась в том, чтобы найти на плакате указанные в шпаргалке детали. А ответ – в том, чтобы точно прочесть шпаргалку и правильно ткнуть указкой в нужное место на плакате. Так ответил и я, получив четвёрку. А через некоторое время получил билет с вписанным в него воинским званием. Так я стал младшим лейтенантом запаса.

Добавлю, что моя последующая воинская карьера складывалась довольно удачно. Так больше мне ни разу не приходилось попадать в военные лагеря. Несколько раз переподготовки проходили в городских условиях без отрыва от работы – по несколько недель вечерних занятий. Время от времени меня повышали в звании, так что в отставку я вышел уже старшим лейтенантом.


Глава 7. На Ленинских горах


В одном из блоков в эту пору

Студент мехмата проживал

И очень строгому разбору

В парткоме повод подавал.

Сей отрок, Михаил Беленский,

На вид немного деревенский,

Поклонник Гейне и поэт,

С собою в университет

Привёз с родных полей Украйны

Запас душевной теплоты,

Вольнолюбивые мечты,

Дух пылкий и довольно странный,

Самоуверенную речь,

Рюкзак и волосы до плеч.


С. Яценко. «Евгений Омегин»


В предыдущих главах я старался описывать главным образом свой первый университетский период, когда учился ещё на Моховой, но мне часто приходилось перескакивать к событиям, происходившим уже позже. Теперь хочу рассказать об этом втором периоде – на Ленинских горах – по порядку.


Университет на Ленгорах


Грандиозное здание Московского университета было едва ли не самой знаменитой стройкой тех лет. Задумано он было как образец. С одной стороны – образец университетского комплекса с максимальными удобствами для учебного процесса и для жизни студентов; с другой – образец новой социалистической архитектуры, создающей новое лицо Москвы, а за ней и других городов. В Москве одновременно строился с десяток подобных зданий, например, здание МИД, но, конечно, среди них наш университет был главным.

Я сказал «комплекс». Действительно, уже само центральное здание распадалось по крайней мере на пять почти самостоятельных корпусов, соединённых общими переходами. Напрашивается старинное слово «собор», недаром же за университетом на Ленинских горах закрепился эпитет «храм науки». Впрочем, официально эти корпуса назывались более прозаически – зонами – не в память ли зэков, составлявших значительную часть рабочей силы на этой стройке? Рядом с главным зданием стояли отдельные большие корпуса физического и химического факультетов. И ещё по обе стороны – к востоку и западу от них – огромные территории со зданиями разных вспомогательных институтов, например, Вычислительного центра, ботсада и т. п.

Когда я попал в новое здание, у меня захватило дух – от масштаба, просторов, высоты.

Мехмат занимал с 12-го по 16-й этаж центрального здания. (Если не ошибаюсь, в самом здании было 28 работающих этажа, да ещё 4 узеньких где-то под шпилем, как пьедестал для него. По тому времени, небывалая высота, небоскрёб). Нас поразили огромные лекционные залы, с высокими потолками, с амфитеатром скамей. Лифты, мгновенно поднимающие на любой этаж. И вид из окон: на север – под тобой вся Москва, на юг – подмосковные поля, ведь университет стоял по существу на границе Москвы.

Едва ли не больше того поражало общежитие. Общежития располагались в отдельных 19-этажных корпусах: женское – зона «Б» и мужское – зона «В». Каждому студенту и аспиранту полагалась отдельная комната (за исключением двух комнат на двух человек на каждом этаже; в одной из них год довелось пожить и мне): студенту – площадью 8 квадратных метров, аспиранту – 12. Две комнаты соединялись в «блок», в который входили также туалет и душ. На каждом этаже несколько кухонь. Комната была очень удобно оборудована: кровать, столик, шкаф-секретер: верхняя, застеклённая часть – для книг, нижняя закрытая – для хозяйственных предметов. Конечно, радиоточка. Удобно, продуманно, без излишеств. На два этажа высокий холл с телевизором и пианино. На каждом этаже телефонные кабинки. И в такую роскошь поселялись все без исключения иногородние!

Корпуса общежитий были соединены с главным корпусом (зоной «А») переходами – внизу и вверху – с нашего 19-го на 11-й в центре. В том же здании было всё, что нужно для жизни: столовые, магазины, спортзалы, кинотеатр, театральный зал и т. п. Так что в принципе студент мог весь учебный семестр не выходить из здания, разве что на занятия по физкультуре, когда они проводились на свежем воздухе, да на маршировки перед парадами.

Особо следует рассказать о столовых. Две больших студенческих столовых располагались под двумя общежитиями в цокольных этажах двух крыльев здания. Кормили там простой, но добротной пищей, главным достоинством которой была цена. И уж совсем удобно было пользоваться абонементами. Абонемент на день питания обходился в 8 руб. 50 коп. (по 2.50 завтрак и ужин, 3.50 – обед). Были и абонементы чуть дороже – 10 руб. (в них обед стоил 5), но я, экономя, пользовался теми, что подешевле. (Стипендия составляла 290 руб., отличники на 25% больше, так что стипендии точно хватало на пропитание). Когда мне случалось растранжирить деньги, и их на несколько дней не хватало, я заранее покупал пачку сахару, а потом трижды в день ходил в столовую пить чай – чай, хлеб, а иногда кислая капуста были бесплатно. А уж если кто хотел пороскошестовать, к его услугам были «профессорские» столовые – нам они представлялись ресторанами: официанты, накрахмаленные скатерти, изысканное (снова же, по нашим представлениям) меню, но зато обед обходился раза в три дороже. За время обучения я несколько раз позволял себе такую роскошь.

Так что мы, студенты МГУ, точнее, его естественных факультетов, оказались в самых комфортных условиях, о которых остальное советское студенчество (да, наверное, и мировое – кроме самых буржуйских детей) могло только мечтать. Более того – мы оказались не только в нужном месте, но и в нужное время. Едва прошёл десяток лет, как контингент студентов возрос чуть ли не вдвое, а площади остались теми же. И в такую же студенческую комнату стали селить уже по два, а в аспирантскую – по три студента. Тем более это продолжается сейчас. Мне не довелось увидеть, и я недоумеваю: где они только помещаются?

В таких прекрасных условиях начался мой 3-й курс, 1953/54 учебный год.


Общительность


Как проходили мои учебные занятия в этот период, я уже писал, повторяться не буду.

А вот образ жизни изменился совершенно.

Можно сказать, что теперь моей семьёй стал студенческий коллектив. Если раньше я виделся с коллегами по курсу и факультету в основном на лекциях и в перерывах между ними, то теперь так или иначе они окружали меня 24 часа в сутки – кроме времени сна, конечно. А так стены блоков нас не слишком разделяли: в любую минуту к тебе, зачастую без стука, мог войти любой знакомый мужского или женского пола – по счастью, на это счёт не было жёстких порядков, и весь день студенты свободно ходили мимо дежурных коридорных с этажа на этаж и из зоны в зону; только не полагалось оставаться ночевать, особенно лицам другого пола. (Кстати, последним у нас не злоупотребляли).

К этому ещё надо было привыкнуть, но, привыкнув, я с удивлением обнаружил, что оказался весьма компанейским субъектом. Публика в моей комнате не переводилась, зачастую сидели там и без меня, поскольку дверь никогда не запиралась. Так как многие из этих контактов были деловыми, я со временем завёл специальную большую «Тетрадь для гостей и посетителей», где каждый явившийся в моё отсутствие мог оставить мне послание, прочесть, что я ему написал, да и обменяться информацией с другими гостями.

Но такой размах моя общительность приобрела постепенно, наверное, где-то к концу первого года на Ленгорах. А поначалу просто более интенсивно формировались большие или малые компании, в которые я входил.

Конечно, я теперь гораздо больше общался с Кронидом – бульшая часть наших бесед, о которых я писал выше, прошла именно здесь. Если не каждый день, то через день мы заходили друг к другу обсудить интересную книгу или событие, а то просто перекинуться парой реплик. Приятно было вечерком посидеть за чашкой чая, наслаждаясь им, как истинные гурманы, а когда позволяли средства, то полакомиться пачкой пельменей.

А ещё образовалась дружная компания, которую мы окрестили «семьёй». Большинство её образовали ребята и девочки из моей «старой» или «новой» группы. (С 3-го курса учебные группы разбили по-другому – по будущим специальностям: математики, механики, вычислители; астрономы были выделены с самого начала). В общежитии из нашей «семьи» жили трое: Юля Першина, Ира Бородина и я. Юля, имевшая обыкновение всех нас опекать, получила за это титул «бабки», а все остальные были её внуки и внучки, между собой – братья и сёстры. Был у нас даже «прадед», и вот по какому счёту. Юля увлекалась театром – и как зритель (она нередко посещала спектакли и была в курсе театральной жизни), и как актриса (студенческого уровня). Играла она в факультетской театральной группе, спектакли которой ставились довольно профессионально профессиональными же режиссёрами. Так вот, Юля и Женя Страут играли в «Последних» Горького дочь и отца, так что он естественно оказался нашим прадедом. Собирались мы у Юли или у Иры довольно часто, девочки поили нас чаем с печеньем, и мы очень славно общались. Влюблялись, делились сердечными привязанностями, читали стихи. Я тепло вспоминаю свою «семью», и, по счастью, некоторые связи, несмотря на годы и расстояния, до сих пор сохранились.

Раз уж я упомянул о театре, добавлю, что это увлечение краем коснулось и меня. Я тоже решил попробовать свои силы в актёрском мастерстве и стал членом факультетской театральной группы. Попал я туда, когда Князев, вроде бы относительно известный режиссёр, готовил инсценировку «Педагогической поэмы». По-видимому, он был невысокого мнения о моих способностях, потому что поручил мне далеко не ведущую роль – кого-то из воспитанников колонии, бывшего хулигана. Если у меня там и были какие-то слова, то очень немного, а главное, что от меня требовалось, – появиться окровавленным в сцене драки. Пьеса выдержала несколько спектаклей. Но этот скромный результат был настолько далёк от моих честолюбивых актёрских замыслов, что сцену я навсегда оставил.


Чтение


Как полагается, говоря об этом периоде, коротко расскажу о чтении.

Вообще мне представляется, что описываемое переломное время было исключительно интересно и в таком отношении: начало складываться особое отношение к новой литературе – именно к новой, той, что пишется сегодня или, по крайней мере, становится доступной сегодня. Появился новый читатель, для которого эта литература была хлебом насущным. Так сказать, «живая литература». И такое восприятие «живой литературы» сохранилось до конца перестройки, к сожалению, после того угаснув. В чём причины такого угасания? Здесь, наверное, две причины. С одной стороны, в то время литература была единственной отдушиной для интеллигентного человека, а современная литература – единственным окном в мир. Но с другой стороны, литература была совсем другой по характеру. Разве современный постмодернистский автор стремится или способен рассказать о чём-то серьёзном? Можно ли сравнить какого-нибудь модного ныне Зюскинда с Фолкнером или Бёллем?

При этом тех, кто был в моём окружении, в равной мере привлекала и понемногу оживающая отечественная, и приоткрывающаяся зарубежная, в основном западная литература. О советской литературе разговор особый, я отложу его до подходящего места, а пока о западной, ворота в которую несколько приоткрылись именно в эти годы.

Появлялось всё больше книг неизвестных нам западных авторов, а главное – начал выходить журнал «Иностранная литература», и мы с друзьями с нетерпением ожидали выхода каждого нового номера. Вообще-то это знакомство давалось с трудом. Едва ли не первым относительно современным автором для меня был Хемингуэй, которого я читал ещё на Моховой. Мне, привыкшему к литературной традиции XIX века, он показался слишком большим модернистом и потому совсем не понравился: какие-то пустые обрывочные диалоги ни о чём, нет размышлений героев, описываются их мелкие действия и т. п. Не легче пришлось и с Фолкнером, «Деревушка» которого появилась в «Иностранке», – здесь ещё были трудности с языком. (Излишне сообщать, что впоследствии обоих авторов я многократно читал и перечитывал, а «По ком звонит колокол» считаю одной из лучших книг XX века).

Много легче пошли немцы – Ремарк и Бёлль. Первой появившейся книгой Ремарка было «Время жить, время умирать», и мы увидели войну с той, немецкой стороны – помню, как это поразило Иру Бородину. Тогда же появились книги двух замечательных авторов – недавно погибшего и современного. Ошеломила романтика Сент-Экзюпери. А «451 по Фаренгейту» открыл для нас жанр антиутопии, к которому литература так часто обращалась впоследствии; и хотя формально там речь шла о другом, американском мире, но было понятно, как он похож на наш. Ещё из полюбившихся мне в этот период западных авторов назову Стефана Цвайга.

Мы так рвались к этим книгам, потому что чувствовали, как они расширяют наше ви'дение мира. Мы как бы своими глазами видели другую цивилизацию, другой способ мышления и изображения жизни.

Ну, это о тех литературных открытиях, которые я делал вместе со всем своим поколением. Но было для меня немало и личных, индивидуальных открытий.

Именно в это время я познакомился с рядом замечательных поэтов, которых называл, говоря о Крониде (А. К. Толстой, Тютчев, Хайям, Уитмен, Лорка). Добавлю в этот список Верхарна.

Тогда же, к своему удивлению и радости, я открыл двух «порядочных» советских писателей – Тынянова и Паустовского. Пишу «к удивлению», потому что с детства находился под влиянием предубеждения, что «порядочность» и «современный советский писатель» – понятия несовместимые. Ну, Тынянов-то был не совсем современный, так что удивляться оставалось только нашему современнику Паустовскому. Его мне порекомендовал кто-то из старших факультетских туристов, и он восхитил меня любовью к природе и путешествиям, и главное – отказом от дежурной лжи: в то время трудно было назвать писателя, который не отдал бы ей обязательной дани.

Замечу, что, исходя из представлений о лживости советской литературы, я полностью исключал из неё писателей гонимых, как Зощенко и Ахматова, – я как бы не считал их советскими писателями. Странно, и я не могу найти этому объяснения, но как раз их произведений я не пытался разыскать и прочесть.

Зато я начал интересоваться Гумилёвым, и был в этом отношении не одинок – Гумилёв становился культовым поэтом на мехмате. Вдруг вокруг стали появляться его стихи. Как ни странно, но его сборники сохранились в Ленинской библиотеке, и я был среди тех, кто их переписывал. Многие из них легко заучивались наизусть. Меня больше всего восхитил «Дракон»:

Из-за синих волн океана

Красный бык приподнял рога,

И бежали лани тумана

Под скалистые берега.

До чего прекрасные стихи! Стихи Гумилёва мы переписывали друг у друга, можно сказать, что это было предвестие самиздата.

Другим полулегальным поэтом стал для меня Волошин. Им я обязан Крониду, который будучи крымчанином, хорошо знал и пропагандировал Волошина, имел в списках его стихи и поэмы, а я, да и другие у него переписывали. Впрочем, в то время его популярность на мехмате была значительно меньшей, чем у Гумилёва.


Театры, кино, музеи


В этом месте сам Бог велит немного рассказать о других видах искусств. Немного – потому что они занимали среди моих интересов гораздо меньшее место.

Музыка сразу отпадает, к нынешнему моему сожалению.

В театры я ходил маловато. Может, по разу-другому побывал в основных. Можно сказать, завсегдатаем был только в двух: кукольном Образцова, который очень любил и где смотрел почти всё, и в Театре сатиры, который тоже ценил. Были там замечательные вещи, талантливо поставленные, например «Тень» Шварца. Да, чуть не забыл: несколько раз с удовольствием побывал в Цыганском театре «Ромэн», где понравилось такое цыганское воодушевление актёров: как они после спектакля бросали в зрительный зал розы, а публика в восторге аплодировала.

А вот опера и балет были не для меня. Однажды Ира Кристи, девочка несколькими курсами младше меня, с которой мы подружились, повела меня на «Кармен» в Большой театр, где её отец был едва ли не главным режиссёром. И я высокомерно смотрел на сцену, прокручивая в уме толстовско-писаревские глупости: «Чего это они поют, когда нужно говорить, так в жизни не бывает» и тому подобное. В общем, не в коня корм.

Совсем другое дело кино. Не буду говорить о фильмах стандартного репертуара, лёгкий доступ к которым обеспечивал кинозал университета. Советских фильмов того времени смотреть практически не стоило – разве что «Войну и мир» Бондарчука и «Сорок первый» Чухрая, а вершиной гражданской смелости считалась «Карнавальная ночь» Но всё чаще появлялись итальянские и французские фильмы, которые в то время были единственными доступными западными, а тем самым – отдушиной в моём репертуаре. (Несколькими годами позже такую роль стали играть и польские, начиная с «Канала»). Итальянскими фильмами я бредил с самого детства. Первым из них были «Похитители велосипедов», увиденные в школьные годы, потом пересмотрел всё, что мог, из неореализма – благо, они неплохо были представлены в советском прокате.

В описываемые годы устанавливалась традиция фестивалей итальянских и французских фильмов в кинотеатре «Ударник». За билетами выстраивались очереди на несколько дней. Кажется, я застал только начало этой традиции и упорно простоял за билетами на два или три фестиваля. Каждый раз выстоял по два дня, купил на все фильмы (каждый раз 5 или 6) столько билетов, сколько давали, чтобы приглашать девушек или передать товарищам. Из итальянских фильмов наибольшее впечатление на меня произвела «Дорога», а из французских – «Тереза Ракен».

Вспомню и выставку картин из Дрезденской галереи, вывезенных в годы войны и надёжно припрятанных в ожидании времён, когда уже можно будет не отдавать. С потеплением международного климата надежда на такие времена угасла, так что оставалось выдать их припрятывание за большую услугу мировому искусству (каковой оно объявляется и сейчас) и вернуть демократической Германии. Перед этим их, спасибо партии и правительству, показали москвичам. Выставка проходила в 1955 году в Пушкинском музее, в том самом, в котором с 49-го по 53-й демонстрировались шедевры совершенно другого рода – подарки товарищу Сталину по случаю его 70-летия.

Интерес выставка (Дрезденская, я имею в виду) вызвала огромный. Чтобы на неё попасть, нужно было занять очередь рано утром и простоять полдня. Несколько недель вокруг меня только о ней и говорили. Помнится, самое сильное впечатление произвели импрессионисты, которых мы до сих пор почти не знали, и Пикассо, которого не знали совсем. Если их когда раньше официально упоминали, то только с бранными ярлыками. В моём окружении импрессионистов безоговорочно приняли, а вот относительно Пикассо шли бурные споры. Я был среди тех, кто отнёсся к нему с недоверием.


Увлечение Востоком


Особый разговор о моём увлечении восточными литературами и вообще Востоком.

Заметная склонность к этому у меня была ещё в детстве – скорее всего под влиянием Толстого, который так часто обращался к индийским и китайским мудрецам и легендам. Это замечаешь, уже когда читаешь его нравоучительные притчи. А по «Кругу чтения» я познакомился и с Буддой, и с Конфуцием, и с Лао-Тсе (так в то время именовался Лао Цзы). Всё это было замечательно: спокойная мудрость, достоинство. Так что по началу, в первые университетские годы, я представлял себе Восток именно через призму Толстого и нашёл его, например, в «Жизни Будды» Асвагоши. Естественно, заинтересовался и йогой, прочёл «Хатха-йогу» Рамачараки, проникся её идеями, однако так никогда и не стал её практиковать, разве что немного – дыхание. Ещё раньше я начал читать Тагора, потом древних индийцев, например, Калидасу, а чуть позже принялся и за современных (Чандра, Ананда, Аббаса), и они мне тоже нравились.

Раз уж я заговорил об Индии, то нужно выйти за пределы литературы. Я очень интересовался современной историей Индии, старался прочесть всё, что можно. Ганди, Неру были моими любимыми героями. Вся их деятельность представлялась мне воплощением толстовских идей, да я и помнил, что молодой Ганди был адресатом толстовского «Письма индусу». Ненасильственная революция – как это замечательно, как отлично от нашей гражданской войны! Я бредил индийскими терминами: «ахимса», «сатьягракха». А ведь «ахимса» это и есть «непротивление злу насилием», и разница в длительности звучания подчёркивает близость этого понятия индийскому мышлению. Мои представления о врождённом индийском неприятии насилия были поколеблены только когда я прочёл, кажется, у Ананда рассказ о взаимных индусских и мусульманских погромах.

Начав с Индии, я скоро перешёл на Китай и Японию – их древние сказки, новеллы и поэзию. Непередаваемое очарование далёких цивилизаций. В ту пору их издавали совсем мало, я читал в основном издания 1930-х годов. Тот особый стиль перевода, благодаря которому мы сегодня распознаём китайскую поэзию, был выработан значительно позже, главным образом Гитовичем. В переводах 30-х годов она звучала по-другому, но тоже прекрасно, читатель может оценить:

Когда такие забытые люди

За гранью небесного круга

Сойдутся, то разве помехою будет,

Что прежде не знали друг друга?

Это «Лютня» Бо Цзюй-и в переводе Шуцкого.

Чуть позже в связи с походом по Памиро-Алаю я увлёкся и персидской (в советской терминологии «ирано-таджикской») поэзией.

А кроме литературы было ещё искусство. Музей восточного искусства недалеко от Курского вокзала был одним из моих любимых, и я нередко любовался там китайскими вазами, статуэтками из нефрита, индийской эмалью, персидскими миниатюрами.

А потом появились индийские фильмы. Сейчас это произведения масскультуры, так сказать, для плебса. А вот первый появившийся у нас фильм – «Бродяга» с Раджем Капуром, произвёл фурор. Это было открытие нового индийского искусства не только для специально интересующихся вроде меня, а для очень широкой публики – от интеллектуалов до простых работяг. Вряд ли кто в моём поколении не знал распространившегося по всей стране напева: «Бродяга я, а-а-а-а!».


Я – организатор туризма


Главным же моим занятием и увлечением на весь этот период стала организация туризма. Именно организация. Мне, конечно, нравилось в выходной день пройти по Подмосковью, потаскать тяжёлый рюкзак, повозиться у костра, посидеть у него, попеть песни. Но главное – во мне сформировалось представление о туризме-альпинизме, как об особом образе жизни и состоянии духа. Попытаюсь сегодня приблизительно его сформулировать. (Повторяю: «приблизительно» – сформулировать поточнее я и тогда бы не смог, а сейчас ещё и невольно искажу за давностью лет). Итак, туризм-альпинизм – это состояние духа. Настоящий турист-альпинист остаётся таковым везде – дома, в университетской аудитории, с любимой девушкой. Он знает цену товариществу, верен друзьям, ему хорошо с ними. У него ярко выраженное чувство долга. Он не боится трудностей. Он старается взять на себя побольше и делать всё правильно. Он здоров, крепок, закалён и дисциплинирован. И, конечно, любит природу, любит путешествия, хочет побольше увидеть мир, узнать и понять побольше разных людей. Узнавая людей, лучше понимаешь мир, в котором живёшь. Чтобы увидеть землю и узнать людей, ходишь в большие походы. Чтобы испытать пределы своих возможностей и увидеть горы – занимаешься альпинизмом. А чтобы подготовиться к этому, выработать в себе технические навыки, поддержать общее моральное состояние, наконец, чтобы ежедневно чувствовать близость к природе, ходишь в воскресные походы.

Вот приблизительно такие представления сформировались у меня к моменту поселения на Ленгорах. Так что альпинизм-туризм представлялся мне не видом спорта, а некоторым братством, и настоящий член этого братства должен стремиться к его расширению, т. е. быть по природе своей миссионером. Слово «миссионер» я, конечно, тогда не употреблял, потому что, наверное, и не знал; на более привычном языке следовало сказать: «организатором туризма». Особенно в студенческой среде, где людей легче организовать и где они особенно готовы воспринять этот набор ценностей. Образцом такого коллектива для меня была альпсекция МГУ, а образцом организаторов – Мика Бонгардт и Костя Туманов.

Так я загорелся идеей – организовать туристский коллектив на факультете.

Вообще студенты мехмата в походы ходили. Ещё на 1-м курсе я подходил к стендам с фотографиями туристских походов, шутливыми подписями и стихами – по свято соблюдаемой с давних времён традиции полагалось после каждого похода делать такие стенды – в похвалу себе, для агитации и воспитания подрастающего поколения. Я с завистью разглядывал эти стенды – больше всего запомнились байдарки на бурных реках. Всего, мне кажется, к тому времени на факультете было где-то с полдюжины довольно опытных туристских групп, и ходили они в интересные и серьёзные походы. Но это были закрытые группы, полностью лишённые «духа миссионерства». Одновременно как-то сами собой, хотя и не без влияния «наглядной агитации», возникали туристские группы и организовывались простенькие походы на младших курсах – примером может служить мой кавказский поход.

Единомышленников я начал подыскивать в той же альпсекции, занятия в которой начались довольно скоро после начала учебного года. С мехмата там оказалось двое новичков: Витя Леонов – курсом младше меня и Серёжа Яценко – двумя курсами младше. Мы выписали в спортклубе несколько палаток, рюкзаков и спальных мешков, после чего заявились перед началом лекций к 1-му и 2-му курсу и объявили, что в ближайшие субботу и воскресенье состоится туристский поход по такому-то маршруту, приглашаются все желающие, сбор для решения организационных вопросов тогда-то и там-то – кажется, в моём блоке. (Отмечу любопытную языковую особенность – место проживания студента МГУ никогда не называлось «комнатой». Говорилось: «в моём блоке»).

Так мы стали ходить почти каждую неделю. Постоянными организаторами были мы с Сергеем (впрочем, более известным под именем Серёжка). Число участников становилось всё больше, приходилось их делить на две-три группы. Я старался организовывать походы, придерживаясь традиций, почерпнутых мною в альпсекции: пройти побольше, собираться побыстрее, ритм движения чёткий – 50 минут идти, 10 отдыхать. Вечером большой костёр, песни. Такие же песни в электричке – не уверен, что это нравилось всем пассажирам, тем более учитывая наши голоса. Помню Серёжкин призыв как-то в электричке: «А теперь позаботимся об интересах пассажиров – споём».

С Серёжкой мы сильно сдружились в это время – и по организуемым совместно походам, и по общему мировосприятию, о котором я писал чуть выше. Позже он писал об этом времени:

Ночлег в забытой деревеньке,

Пижонская улыбка Женьки,

Ведро у Мишки на спине,

Под вечер тени на лыжне –

Всё это близко и знакомо,

Как будто мы ещё вчера

Сидели вместе у костра

Вдали от Храма и от дома.

И треск костра, и зимний лес,

И снег, ниспосланный с небес.

Наши пути ещё долго пересекались, читатель это увидит. И сейчас очень обидно, что в конце концов мы почти потеряли друг друга.

А Витя Леонов скоро отошёл от наших выходных походов, по-серьёзному занявшись альпинизмом. Каждое лето проводил в лагере по две-три смены, стал заметным спортсменом. И через несколько лет погиб на восхождении.


Подмосковье


Подмосковье предоставляет замечательные возможности для выходного туризма. Во всяком случае – много лучшие, чем другие два края, где мне впоследствии пришлось жить – Армения и Киевщина. Для однодневного маршрута доступна огромная территория – ведь от Москвы идут 11 железнодорожных путей, и, отъехав на электричке километров на 100 без малого, ты за день можешь дойти до соседней железной дороги и на электричке же вернуться. При этом бульшую часть доступного Подмосковья занимают места, в туристском отношении интересные и радующие глаз, – в основном леса, причём настоящие, дикие леса (в отличие от бесконечных засаженных впритык сосняков Киевщины). Когда отъедешь километров на 30, места довольно безлюдны – по крайней мере, были такими в моё время. Мне случалось проходить километров 40 мало того, что не встретив человека, – за всё время попадалось только несколько деревушек на горизонте. Идёшь – и весь день перед тобой прекрасные, радующие душу места – берёзовые рощи, поляны, ручьи. За годы студенчества и аспирантуры я много походил по Подмосковью, хорошо его знал. Именно таких подмосковных походов мне потом сильно не хватало.

Наиболее значительными туристскими мероприятиями на факультете стали слёты, на которые мы пытались собрать как можно больше людей – всех, кто хоть как-то может ходить. Несколько групп – где-то порядка десятка – выходили из разных станций и собирались в одной точке. Такие слёты назывались «звёздочками» – по рисунку маршрутов на карте. Вечерами долго сидели у костра, пели. На первом из слётов мы провозгласили себя факультетской туристской секцией, избрали меня председателем, в каковой должности я и оставался до конца своих университетских дней.

В общем, за три с половиной года, что я этим занимался, воскресные походы охватили кучу народа, исчисляемого, наверное, сотнями. Бульшую часть их я знал, а они знали меня. Понемногу среди наших с Серёжкой воспитанников выделялись новые энтузиасты, которые уже сами организовывали группы. На каникулах многие уходили в большие, хотя и не очень сложные походы. Здесь не могу не похвастаться: в один из этих годов спортклуб МГУ присудил мехмату первое место по туризму. По сложности походов мы заметно уступали физикам и химикам, но превзошли их по массовости. Это долго было предметом моей гордости.


«За двойки и тройки»


В заключение сюжета вспомню редактируемую мной факультетскую туристскую газету, названием которой служил призыв: «За двойки и тройки!» На туристском жаргоне так назывались походы второй и третьей категорий сложности; по классификации того времени всего было три категории, из которых высшая – третья (сегодня их 6).

Упомянув газету, сразу вспоминаю: я сижу в своём блоке и готовлю очередной её номер. В дверь вваливается фигура, которую ни с кем не спутаешь, – сразу видно настоящего, классического математика не от мира сего из шуток и анекдотов. Это Глеб Сакович – киевский студент или, может быть, уже аспирант, вероятностник (т. е. специализирующийся по теории вероятностей), приехавший в МГУ по обмену на год или, скорее, на полгода. Глеб – завзятый турист, со дня своего появления активный участник всех наших походов. Кроме того – большой знаток туристских и студенческих песен, можно сказать, фольклорист. Мы с ним постоянно обмениваемся песнями, которые я заношу в специальную тетрадку, а он – в память или, в крайнем случае, на маленькие аккуратные листочки, рассовываемые по карманам. Он спрашивает: «Ты что делаешь?» – и тут же принимается помогать в оформлении заголовка. Макает кисточку в краску и смело рисует букву «З», которая оказывается похожей на змею. Чтобы увеличить это сходство, приделывает букве змеиную голову, а дальше принимается за её соседей. Получившийся заголовок тоже с другим не спутаешь.

Завязавшаяся в эти дни дружба с Глебом сохранилась до конца его дней – ему предстоит неоднократно появляться на этих страницах.


Парашют


Расскажу ещё об одном своём мимолётном спортивном увлечении – парашюте. В начале 4-го курса я не то чтобы подружился, а, говоря по-украински, заприятелював, с пятикурсником Женей Максимовым, товарищем по лодочному походу по Юрюзани, о чём речь ещё будет идти. А Женя в это время увлёкся парашютом. Парашютный спорт – дело серьёзное, и к первому прыжку его готовили чуть ли не год. Он изучил учебник, были какие-то тренировки. Но где-то за неделю до первого прыжка ему пришла в голову идея подключить к этому спорту и меня: «Приходи, сдавай зачёт, и прыгнем вместе». Идея была для меня неожиданной, но понравилась. Пару дней я посвятил учебнику и явился на зачёт. К моему удивлению, в парашютной секции не удивились появлению незнакомого новичка. Что-то я там рассказывал, потом собрал парашют. Зачёт у меня приняли и допустили к прыжку. Вместе с Женей. Разумеется, после всякого медицинского освидетельствования.

В воскресенье нас посадили на автобус и отвезли куда-то за город. Стоял чудесный зимний день. Мы – человек 10 – влезли в гондолу привязанного к земле аэростата. Потом аэростат поднялся, если не ошибаюсь, на 400 метров. Я поглядел вниз. Зрелище было ни с чем не сравнимо. В горах ты смотришь вниз, но стоишь на земле. В самолёте видишь землю внизу, но в маленьком окне и сбоку, а вокруг – кабина самолёта. А здесь – земля под тобой очень красива, яркий белый снег, на нём маленькие строения. И между тобой и землёй – пустота. И в эту пустоту нужно шагнуть. Честно скажу, страшно. В тебе заложен инстинкт, сопротивляющийся этому шагу. Но деваться некуда – нужно. Этот шаг – единственное, что тебе нужно сделать. Парашют раскроется сам, он прицеплен к тросу на аэростате. На всякий случай на тебе ещё запасной парашют, но до этого никогда не доходит. Делаешь шаг – и через долю секунды чувствуешь лёгкий рывок, это начинает раскрываться парашют. Уже потом начинаешь оглядываться, летишь довольно медленно – и здесь тебя охватывает восторг. Потом толчок о землю. Нужно вскочить и бежать в направлении ветра, но об этом забываешь, и парашют, поддуваемый ветром, некоторое время волочёт тебя по земле. Наконец, парашют спадает, ты встаёшь, отвязываешь его и начинаешь укладывать. И долго ещё пребываешь в состоянии восторга.

Женя ещё долго занимался парашютным спортом. А у меня это был единственный случай, я и не собирался продолжать.


Расширение круга знакомств


Воскресные походы сильно расширили круг моих знакомств и связей на факультете. Так как моя «миссионерская» деятельность была направлена на младшие курсы (на два и больше курсов младше меня), то и знакомств было больше всего там. На этих курсах в походы ходили сотни две человек, и я их более-менее всех знал.

И не только на факультете. Активно и постоянно занимаясь туризмом, ты так или иначе сталкиваешься с туристами с других факультетов – встречаешь их на маршрутах или при обсуждении планов в спортклубе. Для закрепления дружеских связей устраиваются «звёздочки», общие для двух факультетов. А когда перед началом туристского сезона формируются походные группы, оказывается, что в каких-то из них не хватает людей, и они добираются с другого факультета. Так в группах, составленных преимущественно из мехматян, оказывались и физики, и химики, и экономисты. (Со всеми ними я тоже ходил). Такое «смешение народов» вызывалось, в частности, одной странной особенностью мехматского туризма: поначалу в нём явно преобладали юноши, в большие походы собирались в основном мужские группы. Начинали искать девочек, потому что с ними веселее. И находили на других факультетах, где картина была противоположной – то ли из-за количественного преобладания девочек, то ли из-за их большей активности (таково уж свойство нашей цивилизации). Особенно тесные связи у нас установились с традиционно женским биофаком. Биологини стали постоянными участницами наших больших и малых походов, да и просто дружеских компаний.


«Компания Арнольда»


А больше всего я сблизился и сдружился с одной компанией тремя курсами младше меня.

Знакомство с нею у меня состоялось так. Где-то в сентябре 1954-го я, четверокурсник, в субботу после занятий повёл в поход первокурсников (кажется, вместе с Серёжкой). Выйдя из электрички, мы зашагали перпендикулярно к железнодорожному полотну. Но, поглядев минут через 20 на компас, я с ужасом увидел, что в направлении, которое я считал северным, он показывает юг. Я лихорадочно стал соображать, в чём дело, и понял: я начал путь, спутав направление, в котором мы ехали. Рассказать об этом новичкам и повернуть назад значило бы уронить свой авторитет. Потому я решил менять направление постепенно, всё более и более загибая влево, пока не сделаю большой круг. Таким образом мы шли уже минут 20, когда ко мне подошёл один из ребят и с недоумением спросил, зачем мы повернули на 180 градусов. Тут уж деваться было некуда, и я под хохот новичков всё разъяснил. Подошедший был Дима Арнольд, а остальные – ребята и девочки из его компании.

Это была компания однокурсников, входивших в разные академические группы и дружившие как бы «поверх барьеров», эти группы разделявших. Ядро её составлял десяток и полтора бывших московских школьников, сдружившихся друг с другом ещё до поступления – в математическом кружке при мехмате, который вёл Саша Крылов. (Саша был курсом или двумя старше меня, позже мы с ним подружились, и эта дружба продолжалась до середины 80-х годов, когда он уехал в Германию). С первых же дней университета эта уже состоявшаяся компания как магнит привлекала к себе других, наиболее ярких и интересных студентов, московских и иногородних. А чуть позже включила в сферу своего влияния и ребят из других курсов, в том числе меня, и даже других факультетов.

Эта компания (назову её для краткости «компанией Арнольда») отличалась рядом замечательных свойств. Во-первых, вся она состояла из особо способных и талантливых математиков. Во-вторых, их связывали особо тесные дружеские отношения. И, наконец, поближе познакомившись с ними, я убедился в их, мягко говоря, неортодоксальном мировоззрении. Феликс Ветухновский, тоже один из них, называл это «античными», или «контранными» настроениями (от слов «анти» и «контра» – понятно, по отношению к чему). В 54-м году – и группа молодёжи, относящаяся к советской действительности с оттенком «античности», – это что-то значило.

Группа была полна ярких и интересных личностей. Конечно, самым ярким из них был Дима Арнольд. Пройдёт немного лет, Дима станет одним из лучших учеников Колмогорова, ещё студентом решит одну из гильбертовых проблем. Сегодня Владимир Игоревич Арнольд – один из наиболее выдающихся современных математиков. Но и тогда над ним витал ореол будущего математического гения. Кроме того, Дима был человеком, замечательным во всех отношениях. Можно сказать – совершенным. (Не сомневаюсь, что он таким и остался, но пишу в прошедшем времени «был», потому что могу его описывать только в том, давно прошедшем времени). Его суждения по любому вопросу были всегда самыми продуманными и вескими. Чем бы он ни занимался, он всё делал лучше всех. В походе он лучше всех разжигал костёр, ставил палатку, лучше всёх грёб на байдарке. В колхозе лучше всех работал на тракторе. «И всюду быть лучшим» – таков, кажется, девиз героя «Великолепной семёрки». И Дима завоевал на факультете славу человека, лучшего во всём. С лёгкой руки Саши Крылова, негативной характеристикой поступков у нас служила шутливая фраза: «Арнольд так бы не поступил».

Я остановился на Диме, но прошу мне поверить, что вся «компания Арнольда» состояла из замечательных ребят и девочек. Она меня притянула после первого же знакомства, и я, несмотря на разницу в «академическом» возрасте, стал равноправным её членом.

Как в моё время выглядели дружеские студенческие компании, я уже показывал на примере «семьи». Теперь я оказался одновременно ещё в одной такой компании. И здесь мы обсуждали самые разные интересные проблемы – науку, текущие события, книги. Платонически влюблялись. У хорошей дружеской компании такая интересная особенность: компания большая, вместе собирается редко, одновременно общаешься с одним, двумя, тремя, но воспринимаешь это как общение со всеми. Там мы проводили уйму времени, благо, у нескольких девочек были комнаты в общежитии, и каждый из нас приходил к ним или ко мне, как к себе домой.

И, конечно же, ходили в воскресные походы. Несколько ребят из группы, прежде всего сам Дима, довольно скоро стали активными организаторами походов своего курса, а на следующий год – и для новых первокурсников.


Ранение


Новый 1955-й год я встречал с «компанией Арнольда» на квартире Лёши Чернавского в центре Москвы. Мы не слишком задержались после полуночи, собираясь разъезжаться на метро. К метро шли небольшой компанией, человек восемь. После вечера в хорошей компании у всех было хорошее настроение. В голове шумело от выпитого вина. Немного не доходя до метро «Маяковская», я увидел, что мои впереди идущие товарищи остановились, и у них с кем-то идёт явно недружественный разговор. Подойдя поближе, я не особенно разобрался, в чём дело (по крайней мере, мне сейчас так кажется). Нас задирали несколько агрессивно настроенных пацанов. Я попытался их образумить, причём, насколько помню, делал это довольно миролюбиво. И вдруг почувствовал удар в спину, не очень больно, но после этого обнаружил, что лежу на тротуаре и не могу встать. Меня ударили ножом. И одновременно так же ранили девочку из нашей компании – Иру Кристи. (Впоследствии возникла легенда, что на Иру бросились с ножом хулиганы, я её мужественно защищал и в этой схватке был ранен. Подозреваю, что это легенда не вполне соответствует действительности).

Загрузка...