Ты должен понять, что, как только человек собирается помочь кому-либо, он становится беззащитным.
© «Пролетая над гнездом кукушки» Кен Кизи
До зари еще снег кружил. Но как солнышко чуть поднялось, так небо совсем прояснилось. Заискрился снег в утренних лучах, да с сосулек закапало. Вот я и вознамерился в лес сходить, пока тепло, силки проверить. В лесу живности дай Боже, хоть каждый день по силкам шастай, токмо не каждый зверь съедобен. Коли поймается какой-нибудь краснопятный олень али там шипастая лисица, так и приходится отпускать. Ну, или разве что жене на шубу пустить.
Порой бывало, и что-нибудь чудное попадало. Тогда я старосте нашему добычу-то относил, он энто на никудышниках пробовал и говорил, съедобно али нет. Вот, помнится, в предыдущий раз чудище с иглами по всему телу попалось, шипело, крысилось, укусить пыталось. Но я-то быстро его угомонил, навсегда.
Староста энто чудо никудышнику скормил, а тот взял, да и заболел. Три дня лихорадил, в конце концов решили последовать древнему обычаю и окунули болезного в прорубь. Согласно преданию, опосля энтого он должен либо быстро выздороветь, либо помереть. Так оно и случилось, помер никудышник. Больше игломордов никто в пищу употреблять не пытался.
Никудышники, оно, конечно же, проклятие рода человеческого, они же страшные, немощные да бестолковые. Однако без них никуда, на ком же съедобность живности и свойства лекарственных трав проверять? А бывает ведь, родится никудышник и тут же помирает. Сам, еще даже материнского молока не отведав. «То нам наказание за грех изобретательства наших предков, — глаголил батюшка. — Оттого дети наши и гибнут, что предки одиннадцатую заповедь нарушили». Ну и царствие им небесное.
Шел я, значит, свинку нашу лохматую вспоминал, она-то быстро бы грибов-подснежников отыскала. А я-то что? У меня-то нюха такого нет, токмо у одного нашего Прохора нюх такой был, что грибы за версту чуял, так ему-то и свинок не надобно было. Уходил, бывало, зимой в лес, а обратно полную котомку грибов приносил. Токмо однажды ушел да не воротился.
Сказывали, Болотник Прохора в болота и утащил. Там же за лесом болото, в те края и батюшка наш захаживать воспрещал. А то придет туда путник, по колено в болото провалится, его Болотник за лодыжки хвать и утащит. Гиблое место. Ума не приложу, зачем Прохору-то нашему на болота понадобилось, однако сказывали, он ночью на сопелке играл. Так Болотник не любит энтого страшно, вот он его к себе и заманил.
Так вот, размышляючи, шел я по лесу. А идти долго пришлось, еще и снега чуть ли не по колено, в валенки западал, даром что мокрый. А вокруг деревья высоченные стояли и в снегу все, солнечные лучи сквозь заснеженные ветки еле пробивались. Глядишь, и прыгнет с дерева какая-нибудь саблезубая рысь. Сам шагал, а кинжал на поясе одной рукой зажимал.
Евдоким-то прошлой зимой тоже часто по силкам хаживал, да назад не воротился. А бывало и так, что попавших в силки хищный зверь и пожрет, ничего, окромя пятна крови, на земле не оставив. Оттого-то люди неохотно сим промыслом и занимались. Любава тоже глаголила, не ходи, но не могу я все время дома сидеть, а так хоть какая-то польза.
Сказывали-то всякое, будто коли найти в лесу дерево, что молния поразила, да вырезать из него кусок и на том куске знак огня начертить, а потом колдовские слова произнести, то с энтим знаком можно хоть в огонь, хоть в воду — никакая зараза не возьмет. Любая саблезубая рысь стороной обойдет. А батюшка глаголил, колдовство — такой же грех, как и изобретательство, от Лукавого оно. Вот и помыслишь, стоит ли оно того? А Любава сказывала: «Ты как дерево такое найдешь, отруби кусок да принеси, я знак начертю да слова произнесу». Тьфу, баба… Ничего святого.
Бабы, они такие, им что-то в голову как взбредет. Вот не так давно Агафья поведала, что мы не всегда на земле жили, еще до Катастрофы мы прилетели сюда со звезд. Святые угодники, ну что за глупость? Звезды — энто ведь светильники на небосводе, которые ангелы Господни каждый вечер зажигают, чтобы людям не так темно было. Как на светильнике жить-то? А что с дуры взять, мало ее за дурные речи про колдовство колотили, так теперь еще и энти глупости.
Всем же ясно, что Бог сотворил людей по образу и подобию своему и заселил ими землю после грехопадения. А вот, к примеру, что такое снег — тоже ведомо. Стоит посреди мира Древо Жизни, все покрытое белым цветом. Когда переполняется чаша долготерпения Господня, тот цвет опадает и на землю сыплется. Оно и есть снег. А весна и лето — проявление милосердия Божьего.
Сразу после Катастрофы лета не было, одна зима целых десять лет. Покуда не поутих гнев Господень. Потому у нас теперь и лето, и весна, а также осень. Вот как очистится мир от греха еще больше, так зима и вовсе пропадет. Одно лето будет, вот благодать-то наступит. Всего-то надо усердно молиться да праведную жизнь вести, без всех энтих черных магий навродя изобретательства.
К полудню дошел я до первой ловушки и вижу, висит на ней краснопятный олень: одной когтистой лапой в петле, а другой в воздухе махает. Разлогими рогами снег на земле гребет. Почесал я репу, думаю, шуба у Любавы уже есть, а энтого еще и ошкуривать долго. Дай, думаю, отпущу. Срезал веревку, а он в снег хлобысть и на меня как кинется, с ног сбил и дальше побежал.
Встал я, выругался, шапку обратно напялил, отряхнулся. Черт, думаю, черт, а не олень. Тварь какая, ты ее освобождаешь, а она на тебя кидается. Ну и ладно, пошел я дальше, следующая ловушка пустой оказалась и еще одна — тоже. Токмо когда солнце уж к закату начало клониться, дошел я до последней ловушки и вижу: висит в ней человек вверх тормашками. Ростом невелик, волосы рыжие и лицо все в веснушках. Подошел я ближе, а он как завизжит:
— Изыди! Изыди! Во имя Перуна! Изыди, нечистый!
Я аж обиделся и помышляю: какой же я нечистый, коли полторы луны назад мылся? В реке, да, я же в реке часто моюсь, когда тепло. А когда зима… Ой, да сколько энтой зимы.
— Ты чаго разверещался? — полюбопытствовал я.
— Да ты еще и разговариваешь? — удивился он. — Ты кто? Посланник Чернобога? Или, может, леший?!
— Сам ты леший! — насупился я. — Охотник я, да земледелец, Михеем зовут. А ты кто будешь?
Хотя я и так уже понял, кто он. Шибко уж правильный: ни хвоста, ни рогов, ни даже шерсти или когтей, и мордашка смазливая. Явно чистокровный. Токмо энтой заразы нам и не хватало, прости Господи.
— Ждан я. Ждан Лисий Хвост! Слушай, ты меня отпусти, а? — изрек он, проникновенно так в глаза поглядывая.
Да, точно чистокровный. И имя у него дурацкое, чистокровное. Сразу видно, из энтих. Лазутчик, небось. Отпущу — своим расскажет, и через несколько седмиц от нашего селения камня на камне не оставят. Чистокровные-то честной люд ненавидят, как и Лукавый.
— Добрый человек, эй! — Увидел, что обхожу вокруг, заволновался. — Ты извини, я же тебя сначала не признал. Думал, помираю, и за мной с того света пришли…
Или, может, не лазутчик? Простой чужестранец, может? Мало ли ихнего брата здеся? Случайных путников, охотников, просто прохожих. Не отпущу — так и помрет туточки, насмерть замерзнет. Жалко. Что же делать? Я почесал репу, сдвинув шапку набекрень, задумался.
— Как же тебя в наши края-то занесло, Ждан Лисий Хвост?
— Заблудился я, охотился и заблудился.
Видано ли такое? Чтобы охотник и заблудился? А он, словно бы почуял мои размышления, быстро затараторил:
— Я же по следу шел, олень, белопятный. Здоровенный такой рогач, жене на шубу хотел да детишкам мяса. У меня трое. Старшенькому скоро…
— И с какого же ты селения будешь, Ждан Лисий Хвост?
— На север отсюда, селение без названия…
Договорить он не успел, я перерезал веревку, и он плюхнулся в снег. Вскочил на ноги, стал отряхиваться, выругался. Спасибо, хоть не кинулся, как тот краснопятный олень.
Снял веревку с ноги да бросился прочь. Токмо его и видывал.
— Счастливого пути, Ждан Лисий Хвост из безымянного селения! — закричал вдогонку я. А в ответ тишина.
Господи, а что, коли и правда лазутчик? Я невольно осенил себя крестным знамением. Да нет же, ну почему сразу лазутчик? Может, просто путник? Может, и правда заплутал? У нас же в слободе и приезжие бывали, правда, токмо из новых, не из чистокровных, вестимо. Ибо стали бы чистокровные к нам захаживать? Да и мы их не приняли бы, не велено, от Лукавого они.
Прошлым летом, помнится, захаживал один старик. Сказы чудные сказывал, будто есть за лесом степь, а за степью океян, а на дне того океяна дворец жемчужный. Спит во дворце многолапец великий, а как проснется, так миру конец и наступит. Кто ж его ведает, может, и наступит? Токмо перевелись многолапцы и малые, и большие, нету их больше в реках, одна рыба.
А вот сказывал еще, что те огромные кости, что по степям разбросаны, то кости драконов огнедышащих, до Катастрофы мир населявших. И побороли их богатыри древние, не чета нынешним. И про нечисть много поведал, про русалок там, кикимор и упырей. Токмо из наших он был, из новых, сразу же видать, у него из скул рога росли, да из бровей, по одному большому и много помельче рядочком.
А энтот Ждан с виду настоящий чистокровный, и лицо такое хитрое, у них же, чистокровных, и душа-то не христианская. Эх, точно лазутчик. Но что мне было делать? Оставить его помирать? А теперь что? Старосте поведать? Дак и чем это поможет? Так и сказывать? Там в мою ловушку чистокровный лазутчик попал, так я его отпустил. Эх…
Я плюнул и направился прочь. Так домой и воротился ни с чем. Хмурый, словно туча. А там Любава лицо сметаной намазала, волосы на деревянные дощечки накрутила, так и ходит.
— Зачем ты энтим намазюкалась? — полюбопытствовал я.
— Для красоты, — ответила она, — для тебя же стараюсь.
Тьфу, вот зараза, так бы и поколотил, да нельзя, живот у нее вон уже какой — скоро рожать. Ну и ладно, как родит, тогда уже и поколочу, отведу душу.
Сама-то она увидала, что я не в духе и глаголит:
— А ты чаго такой смурной? Случилось что?
— Ничаго.
— То что зверь в силки не попал, энто пустяки. У нас еще солонины полбочки, мешки с мукой, картофеля полный погреб да всякой мелочи. Чай, не пропадем.
Утешать меня вознамерилась, она у меня такая.
— Борща давай, — изрек я и на лавку за дубовый стол сел.
Налила мне целую плошку и сухарей дала. Эх, хорошо же горячего борща навернуть после долгой прогулки по сугробам. Наелся и подобрел, и вот когда совсем меня разморило, Любава и сказывает:
— Мне из колодца воды набирать совсем тяжело стало. — И на живот показывает.
— И что? Я же тебе воды наносил.
— Наносить-то наносил, но она закончилась. Тебя же весь Божий день не было, как мне без воды готовить-то?
Вот ведь дура, и сколько же воды-то ей надить? Она же и каждый Божий день омовение принимает. Одним словом, баба. Еще и обрюхаченная. Что с нее взять?
— Снега бы натопила, — изрек я.
— Ты чаго? — аж вскочила. — Ты же ведаешь, так нельзя, плохая примета. Марианна вон всю зиму из снега готовила и померла…
— Ну и чаго же ты от меня хочешь?
— А ты приделай к колодцу колесо специальное. Чтобы, коли крутить его, так веревка на него бы и наматывалась, ведро из колодца поднимала.
— А энто не грешно?
— С чего бы вдруг грешно? Избу же строить не грешно, а колодец почему грешно? Да и кому какое дело? Энто наш колодец, ты его и копал.
— Ты же ведаешь одиннадцатую заповедь, — изрек я, но уже как-то неуверенно.
— А коромысло можно? Ты же сделал мне коромысло! Так почему нельзя и колесо к колодцу приладить? Помнится, в моей слободе был такой колодец с колесом, весь люд христианский воду набирал, и ничего.
Святые угодники, а ведь она права, хоть и баба, ей же сейчас ничего тяжелого подымать нельзя. С колодцем энтим дурацким еще надорвется да ребеночка скинет. А ведь три года Бог детей нам не давал, и вот наконец она отяжелела. Энто же первенец, жалко. Так почему бы ей колесо к колодцу и не приладить?