Когда последний вечер наступил, никого я видеть не хотел, всех прогнал. Сели мы ужинать только втроем: я, Нюра и Алена. Нюра по такому случаю напекла медовых абаранков с маком и выставила своей наилучшей наливки — малиновой. Но Алена от наливки отказалась, сказала, что от малины нос буреет. Мы с ней не спорили, Нюра налила ей липового чаю. Сидели, ужинали тихо, мирно, беседа была самая пустяшная, я специально ни о чем серьезном разговор не заводил.
Потом все же не выдержал, начал такое: вот, мол, завтра мне на великое дело идти, я готов, я силы в себе чувствую достаточно, я не какой-нибудь сопляк, я эту жабу голыми руками придушу! Сказал — и даже показал, как я это сделаю. Нюра согласно головой кивает. А эта, молодая, вдруг усмехается и говорит: ты, папка, его не души, ты лучше привези его живым, чужинцы за живого динозавруса сулят пятьдесят тысяч флоринов, а за дохлого только десять. Я сперва просто онемел! После опомнился и говорю язвительно: откуда это у тебя такие точные сведения, ты чего это молотишь, доченька?! А она бровки свела и злобно отвечает: я не хлопка, чтобы молотить, а повторяю то, что мне Петр поведал.
О, Петр! Я вскочил! Я говорю: что, наш Петр, что ли? Алена перепугалась, молчит. Нюра тоже побелела, на Алену змеей смотрит, шипит! Я говорю: э, тю-тю-тю, а ну не сговариваться! Что, опять что-нибудь от меня скрываете, да? Они отвечают: нет, не скрываем, а сами, я вижу, юлят. Тогда стал я их душить — не руками, конечно, а вопросами — и вот что выдушил: они от Петра получили письмо. И какое письмо! Оказывается, он, Петр, мой единственный прямой мужской наследник и надежда, еще два месяца тому назад все бросил (и они про это знали, но молчали), бросил и уехал в Чужинье по место, и место там уже нашел, он теперь майор драгунского полка, и оттуда написал сестре письмо. Письмо пришло пять дней тому назад. Я в рев: и вы все эти пять дней молчали, малпы?! Они: да, молчали! А как тебе было сказать, как к тебе подступиться, когда уже какие там пять дней, ты уже третий месяц пьешь без просыху, ты только сегодня первый вечер почти трезвый, надоело нам все это, все твои пропойные комиссии, скорей бы вы в дрыгву съехали, а то у нас не дом, а корчма!
Я молчу. Ем абаранки, запиваю наливкой, думаю: вот, господарь, дождался ты, вот тебя уже и твои домашние грызут. Но, думаю…
А думать не дают! Алена говорит: поезжай, поезжай, привезешь живого динозавруса — будет мне хорошее приданое. Я ей на это зло: а что, спрашиваю, жениха уже присмотрела? Она: а зачем мне самой это делать, когда у меня есть старший любящий брат? Он, папка, и присматривает. Вот, пишет, приезжай ко мне, Алена, ты у меня паненка хоть куда, я тебя за боевого генерала сосватаю, но, продолжает, спеши, в дрыгве долго не засиживайся, а не то тебя так там комары заедят, что здесь после хоть бы какой отставной капитан тебя взял! Сказала она так — и опять нагло усмехается, а щеки все в слезах. Ну, одно слово, молодость, что с нее возьмешь, откуда ум у молодых?!
Другое дело Нюра. Эта сурово брови сводит, ей говорит: дурная ты, ой, дурная, зачем ты не к месту язык распускала? А я Нюре: помолчи, не лезь в наш разговор! И опять к Алене. Говорю спокойно, тихо, можно даже сказать, доброжелательно. А слова мои тогда были такие: доченька, может быть, ты во всем и права, может, в Чужинье люди и умнее, и богаче, и сытнее живут, может, ты туда потом и вправду уедешь и выйдешь там за генерала, может, даже за фельдмаршала. Но все это будет после. А сегодня ты сидишь со своим родным папкой за ужином, твой папка завтра уезжает на великое дело, скорей всего он с того дела не вернется (Нюрка, молчи, не с тобой разговаривают!), но твой папка, Алена, на судьбу не ропщет, надо — и поедет, надо — и помрет, только ты дай ему сегодня спокойно последний вечер дома посидеть, чтобы потом он мог крепко выспаться, отдохнуть перед дорогой, а потом он уйдет — и ты хоть сломи голову, беги хоть куда, лишь бы я этого не видел и не слышал, понятно тебе, малпа, или нет?! И кулаком бэмц, бэмц по столу!
Алена заревела, завыла, вскочила и убежала, дверью хлопнула. Сидим мы с Нюрой, молчим. После Нюра говорит: ой, дурень ты, Бориска, дурень, дурней тебя на свете только одна я! Почему, я спрашиваю. А потому что, она отвечает, какой ты ни бывай, а все равно ты мне люб! Так люб, так крепко люб, что даже не сказать! После обняла она меня и заревела. Я взялся ее успокаивать, а у самого на сердце прямо соловьи поют, вот до чего был мне люб тот Нюркин рев. А до чего она сама мне была люба!
После Нюра говорит: пойду Алену успокою. Пошла. Я остался один. Сижу, думаю. Вот, думаю, в последний раз я здесь сижу, завтра идти на Цмока. Тьфу! Что мне эта жаба?! Голыми руками задавлю! А пока сижу в последний…
Ат! Навязался мне тогда этот последний, просто страх! И вообще, шуму, тлуму тогда у нас было много.
А что! Назавтра выступать, все опять стали бегать ко мне со всякими вопросами: этот указ подпиши, ваша великость, а этот отмени, а здесь вот зорко глянь, а как быть с этим? А этому дай денег на коня, куда ему на Цмока без коня? Ну, и так далее. Э, думаю, этому тлуму теперь до самого утра конца-края не будет! Рыкнул, шикнул, клацнул булавой — и ушел к себе в опочивальню, к Нюре, а Рыгору велел: если кто будет слишком сильно ко мне рваться, тому руби голову!
Но, слава Богу, никто так не рвался. Понемногу стишилось в палаце. Но я лежал, не спал. Нюра мне на ухо шептала: Бориска, не печалься, мало ли что она по своей молодости брякнет, ты вспомни, какие мы сами были молодые дурни, еще дурней ее, а после, сам видишь, до чего поумнели! Так и она — перебесится, обчешется. Также и Петр обчешется — послужит в драгунах, послужит и бросит. Потому что где это такое было видано, чтоб поважаный крайский пан чьи-нибудь команды выполнял? Наши паны, они какие? Ему скажи «направо!», а он назло повернется налево, ему «кругом!», а он будет стоять как пень. А заори на него, даже за дело, он тогда сразу все бросит, плюнет и уйдет к себе домой, на волю. Так и наш Петр: недолго он будет у них майором. Помяни мое слово, ох, недолго!
Потом она еще чего-то мне нашептывала, ворковала, но я уже заснул.
Проснулся — о, а они под окном уже строятся, пан Сидор им команды раздает, а кому и зуботычины. Пан Сидор — служивый собака, он бы в Чужинье высоко взлетел, если б не пил. Встал я, побрился и голову тоже побрил, оставил только чуб. Чуб мне Нюра клещами завила, после намаслила как следует. После я оделся во все новое и наилучшее, вышел в застольную, там Рыгор поднес мне чарку без закуски — перед охотой, есть такая примета, закусывать нельзя, — после я сошел во двор. Во дворе свистнул, гикнул — и выскочил Мех. Он
как почуял! Не побежал ко мне, а пошел. Подошел, ткнулся мне мордой в грудь и молчит. Я его крепко обнял, стою. Долго стояли. После меня окликнули, сказали, что на площади уже замаялись ждать. Ладно! Вижу, подводят ко мне Хрипача. Сел я на него, понукнул и поехал на площадь.
Там уже все стояли, ждали, уже даже вынесли нашу великую хоругвь. Я выехал, встал под нее — сразу запели трубы, ударили в бубны, отец Евмен начал служить обедню святому Нечиппе. После освящали сабли, аркебузы. Все было торжественно, красиво. А в нашем окне сидели Нюра и Алена, я им рукой махал, они мне отвечали.
Потом бубны ударили поход, мы двинулись. Первым двинулся пан Хведос Шафа со своей полусотней, за ними мы, Высокая комиссия, с нами наши гайдуки, а в арьергарде полусотня пана Левона Репы, все как один отчаянные головы. Едем шагом, не спешим. Народ смотрит на нас, молчит. Проезжаем — он нам вслед плюет. В былые времена они бы у меня поплевались, а как же! А теперь я как будто ничего не замечаю, еду себе в комиссии. А комиссия у нас, еще по решению Сойма, такая: пан Давыд Чапа, потом пан Лавр Синюк, потом пан Хома, княжич Мартынович (что покойному пану Сымону Зыбчицкому родня по мечу) и еще пан Гнат, княжич Федорович (это уже по кудели). А комиссаром комиссии — я. А Сидор Зуб оставлен на хозяйстве. Едем, молчим. За нами едет Репа со своими оглоедами. А передовой отряд, пан Шафа со своими, нас уже далеко обогнали, потому что они наши квартирьеры, они, вижу, спешат.
Но на первом привале нам квартиры еще были не нужны — Шафа со своими ушел дальше, а мы пока остановились в моем загородном охотничьем палаце Большие Рога. Нюрка это место очень не любила. Ну, баба, она и есть баба — они все суеверные по глупости.
А мы, сильный пол, суеверны по уму. Вот как, к примеру, я.
Хотя избави вас Бог, Панове, от таких примеров! Дело было вот какое. Завернули мы в эти Рога, расположились, хлопы забегали, быстро все приготовили, мы все посели за столы и славно, сытно, пьяно попировали. Потом разошлись отдыхать. Вот пришел я в свою великокняжескую опочивальню, сел на кровать и чую: недоброе дело! Честно сказать, мне и за столом в тот день было невесело, а тут и вообще как будто бы кто меня за горло душит и так и шипит, и шипит мне на ухо: Бориска, недоброе дело, ох, недоброе, Бориска, мой Бориска!
И что вы думаете? Точно! Вдруг слышу: шкыр-шкыр-шкыр под печью. О, думаю, домовик проснулся, этого мне только еще не хватало. Ну да чего теперь поделаешь! Встал я, подошел к столу… А я, если у меня бессонница, люблю в ночи перекусить, мой Рыгор это знает… Так вот, подошел я к столу, налил в миску козьего молока, хлеба туда накрошил, потом отнес миску к подпечью, поставил, сам вернулся и сел на кровать, жду, смотрю. Луна была, хорошо было видно. Смотрю, он, домовик, лапой за миску — и уволок ее в подпечье. Потом, слышу, зачавкал, захрумкал. Домовик у нас в Рогах прожорливый, я это давно знал, поэтому я ему много молока налил, хлеба тоже не пожалел. Наелся он, затих. В палаце тоже тихо. У меня глаза стали слипаться, дай, думаю, разденусь, лягу, завтра же рано вставать…
Вдруг слышу — он зевает. Громко так, протяжно, с подвыванием. О, вот беда! Я молитву прочел. Он зевает. Может, думаю, вина ему, что ли, налить? Может, пусть выпьет за нашу победу?
Только я так подумал, слышу — шорох. Потом сразу вижу — из подпечья два глаза горят. Смотрят эти глаза на меня, не моргают. У меня мурашки по спине! Да вы же сами знаете: увидеть домовика — это всегда к беде!..
А вот и он: такой невысокий, не больше аршина, бородатый дедок из подпечья на карачках вылезает, потом так, на карачках, и стоит, и смотрит на меня. В панской шапке, в панском кунтуше, весь вообще в панском строе, только без сапог — босой. Босой, это, я знаю, для того, чтобы не топать, чтобы неслышно ходить и творить всякие шкоды, а если нужно, то и задушить кого…
Ого! Я подскочил, отступил к изголовью, на домовика поглядываю, а сам у себя за спиной, на сундуке, на ощупь ищу свою саблю — так, на всякий случай.
Домовик это сразу заметил, с карачек вскочил, погрозил мне пальцем, говорит:
— Бориска, я тебе! Сядь, не балуй!
Я сел. А он взял свою, уже пустую миску, пошел, залез на лавку, миску на стол поставил, взял кувшин с молоком — кувшин тяжелый, ему не по силам…
Я говорю:
— Дай помогу!
Он:
— Не твоя забота!
Стал наливать… Кр-рак! Тр-рах! Кувшин вдребезги, молоко по столу! Э, думаю, сейчас на этот шум Рыгор к нам вскочит…
Не вскочил. Тихо в палаце, все спят. А домовик брюхом по столу распластался, черепки на пол сбрасывает и жадно пьет из лужи молоко. Лужа была большая, он пил долго, жадно, хлеб, сало, колбасу в то молоко макал и хищно, шумно все это пил, жрал, скотина. Я сидел, не шевелился.
Вот он нажрался, слез со стола, сел на лавку, стал свою рожу рукавом утирать и на меня нагло поглядывать. А как утерся, так еще напоследок громко, сытно рыгнул, потом икнул, потом опять стал говорить:
— Вот теперь хорошо. Славно посидели, за столом. А то подаешь в подпечье, как собаке. Ты, Бориска, у меня смотри, ты знай мое место! Мое место, оно здесь, за столом. А твое знаешь где?
Я молчу. Я думаю, что будет дальше. Я знаю, что домовики так просто не являются. И точно! Он говорит:
— Твое место, дурень, дома. Будешь дома сидеть — будешь жить. А в пущу сунешься — открутят тебе голову. Ох, помяни мое слово, открутят!
Я молчу. Меня зло взяло! Да что это такое, что мне теперь делать? Отменить поход и домой возвращаться? Всем на смех, что ли, да? Вот я и молчу.
Он тоже молчит, сидит себе на лавке, босыми ногами болтает, смотрит на меня своими красными горящими глазами, нагло ухмыляется. Потом так же нагло, с ухмылочкой, спрашивает:
— Бориска, Бориска, куда ты собрался?
Я молчу. Он тогда за меня — пискляво, гадко — отвечает:
— Я иду на Зыбчицы, в Сымонье, на старые вырубки, там я Цмока задавлю!
Сказал он так и замолчал. Сидит и смотрит на меня. Я молчу. Ат, гадко, злобно мне, противно. Он тогда тоже рожу злобно скорчил, говорит:
— Дурень ты, Бориска, ой, дурень! Ни за что тебе Цмока не сдюжить. Сожрет он тебя! И еще как сожрет, попомни мое слово! — После ловко с лавки спрыгнул, побежал к себе в подпечье. Я опомнился, вскочил и закричал:
— Так что же мне тогда, дядька, делать?!
Он остановился, повернулся ко мне, отвечает:
— Как что? Возвращайся к себе, бери Нюру, Алену и беги к Петру в Чужинье, пока еще не поздно!
Сказал так, занырнул к себе в подпечье и затих. А я стою посреди опочивальни, как последний дурень, и молчу. Луна в окно светит. Тихо в палаце, все спят. Им, собакам, хорошо! Куда смотрят, собаки, как службу несут?! Я чуб пригладил, гневно рыкнул, к двери подошел, х-ха! — ее настежь ногой, выхожу…
Смотрю — мой Рыгор под дверью сладко спит. Хотел я его этой самой ногой…
Нет, передумал, пошел дальше. Ходил по палацу, ходил, куда ни заходил, везде все спят, всем хорошо, спокойно! Опять было хотел…
Нет, расхотел! Вернулся к себе, закрылся, походил по опочивальне, походил… потом решился, подошел к подпечью, опустился перед ним на карачки, стал звать: дядька, дядька, отзовись, выйди, я тебя еще молочком угощу, молочко свежее, жирное. А хочешь, дам винца, дам сала, колбасы. Дядька, мне скучно, не спится, давай посидим, поговорим, попируем…
Молчит, скотина, не отзывается! Я вернулся к кровати, лег как был, одетый, в сапогах, поверх одеяла, глаза закрыл, лежал, лежал…
А сон не брал! Я встал, опять ходил, ходил, молился, наливал себе, закусывал, опять ходил, ложился, вставал, опять ложился. Потом как-то заснул, уже, наверное, только под самое утро. Снилась мне всякая подлая дрянь, но какая точно, я не запомнил.
Утром разбудил меня Рыгор, говорит: вставай, ваша великость, все уже готовы, ждут. Конечно, думаю, они за ночь славно выспались, им теперь что! Встал я, побрился, сел есть. Вилкой потыкал, потыкал, отставил. Так же и пил — только губы помочил. Рыгор смотрел на это, смотрел, потом говорит: что с тобой, ваша великость? Ничего, я отвечаю, я ночью много съел. А, говорит, и правда, вон сколько черепков, посуду бить — это к удаче. Пошел вон, говорю. Он ушел. Я сижу, ночное вспоминаю, противно мне. А что! Домовики свое дело знают: как который из них скажет, так оно потом и будет.
Ну, как будет, так пусть и будет, судьбу не обманешь. Кликнул я Рыгора, он принес мне сапоги, сапоги были знатно надраены, я это люблю, мне сразу стало веселей, я обулся. Он подал мне саблю, булаву, мы сошли вниз.
Там уже все были в седлах. Подвели мне Хрипача, я сел, бубнач ударил в бубен, хорунжий развернул хоругвь, мы двинулись. Едем, день погожий, дорога сухая, птички поют и все такое прочее. Одним словом, лето, хорошо, я господарь, со мной мое верное посполитое панство и моя Высокая комиссия…
Да только пропади оно все пропадом! Зачем мне это все?! Где моя Нюра, где моя Алена, где мой Петр? Был бы я простым заможным паном, развернул бы я сейчас Хрипача, дал бы ему под ребра — и понес бы он меня обратно, до моих, вот это было бы любо! Потому что, думаю, какое мне дело до этого Цмока? Пусть себе сидит в своей дрыгве, жрет всех, кого ни попадя, он же не мое жрет, а свое. Да, не мое! Разве Сымонье мое? А Край разве мой? Разве Великий князь Краю хозяин? Нет! Так что ох, думаю, дурень я тогда был, дурень, зачем тогда скормил Цмоку каурого конька? Не скормил бы — и не выбрали б меня, сидел бы я сейчас в своих Гугузках, в ус не дул, пил бы Нюрину наливку, Алену за соседа сватал бы, Петру письма в Чужинье писал, а он бы мне ответы присылал, я бы их, опять же под наливочку, почитывал… И больше в этой жизни человеку ничего не надо! Что, разве не так? А так…
А так я еду в Зыбчицы, от Зыбчиц сверну на Сымонье, от Сымонья на старые вырубки, а там, на старых вырубках, меня сожрет Цмок. Сожрет, сожрет! Домовик брехать не будет! Брешут паны, брешут хлопы, все брешут. А я больше брехать не буду, отбрехался, я теперь, напоследок, лучше буду молчать!
И молчал всю дорогу, весь день, до самого ночлега.
А заговорил вот почему. Вот вечер наступил, въезжаем мы в деревню. Там кругом чисто, прибрано, дорожки белым песочком посыпаны, хлопы, скотина, все по хатам, по хлевам. Войт и войтиха нас на околице встречают хлебом-солью. Мы это принимаем, заезжаем дальше. Войт впереди бежит, показывает, где кому располагаться. Вот и хата для меня. Я Хрипача останавливаю, спешиваюсь и только захожу в ворота…
Как на меня из-за угла хлоп с топором кидается! Рубить!..
Но, слава Богу, мой Рыгор его опередил, топор перехватил, хлопа на землю повалил.
— Ат! — я кричу. — Злодейство!
Сразу другие наши гайдуки попрыгали с коней, орут:
— Меси его! P-раз! Р-разом!
Начали месить его ногами, коваными сапогами. Сейчас, вижу, насмерть замесят. С одной стороны, это правильно, потому что чего это он на людей убить кидается?! А с другой стороны, думаю, я же уже все равно не жилец, а у хлопа, может, тоже дети есть, хлопы, они, как ни крути, тоже люди. Вот я и ору:
— Геть! Не трожь! Это мое!
Они отошли. Я им:
— Чего его месить? Хлоп, это та же самая скотина, какой с него спрос? Другое дело войт, это его по службе недосмотр, он виноват. Выдать войту пятьдесят горячих! — и в хату пошел.
Войта поволокли пороть шомполами. Хлопа связали и вкинули в хлев, а все остальное тамошнее хлопство из деревни в пущу выгнали и сказали там до завтрева сидеть, помалкивать. А мы посели за уже накрытые столы.
Но настроение уже не то, не тот аппетит, не та жажда. Так что вместо веселой, как вчера, гулянки у нас получился суровый военный совет. Сразу после первой, даже еще не закусив, встает пан Давыд Чапа, член комиссии, и начинает говорить вроде того, что вот где наш главный враг — не Цмок, а поганое хлопство! И это, говорит, уже под самым Глебском, чего они творят, а дальше, говорит, будет куда как хлеще, можете не сомневаться, так точим сабли, Панове, ш-шах, разом! Выпили еще. После встает пан Левон Репа, полусотенный, и говорит: никому нельзя верить, близко никого не подпускать, сегодня выставим двойные караулы, а на следующий раз и вообще в деревню не входить, покуда оттуда всех хлопов не выметут! Хорошие слова! Но только мы взялись за келихи, как вдруг встает этот сопляк пан Хома, княжич Мартынович, и говорит: да, правильно, так что ты, ваша великость, зря этого гада помиловал, он, этот гад… Ат, распустил язык! Я хрясь, хрясь булавой по столу! Потом говорю: попридержи язык, княжич Хома, потому как мы еще за предложение пана Левона не выпили, это первое. А вот и второе: что сделано, то сделано, Великий князь раком не ходит. Выпьем, панове, за пана Левона! Никто не спорил, выпили. Потом опять пошла военная беседа, строили разные планы, паны горячились, кричали, потом вспоминали былое. Говорили складно, хорошо, только все равно мне все это быстро надоело, я их оставил за столом, а сам ушел спать.
Я не сразу заснул. Лежал, думал о разном, о прошлом. О Цмоке совсем думать не хотел! Очень жалел о том, что на Алену так наорал, что она потом даже не вышла меня провожать, а только из окна платком махала. Но она же не знала, что я больше не вернусь. И я того не знал. Дурень, куда собрался, а? За своей смертью, вот куда! И еще горжусь, что я не рак. Да, не рак, а упрямый козел!
С этой мыслью о козле я и заснул. Снилось мне, что я надел корону, она мне голову сдавила, как клещами, так сильно, что аж череп затрещал. Хотел проснуться, но не смог. Так меня всю ночь корона и душила, мучила нещадно.
Утром проснулся — голова болит. Рыгор поднес мне выпить, но я отказался.
Поели, собрались, хоругвь развернули и двинулись дальше. Весь день шли спокойно. Потом спокойно ночевали. И потом еще несколько дней мы шли спокойно, ничего такого с нами не случалось. Но как спокойно, га! Шли, как звери, по дрыгве, никого в дороге не встречали. Так и в пустые деревни входили, одни войты были там, а хлопы, они объясняли, все в пуще. Ну, что! Нельзя сказать, что я люблю смотреть на хлопов. Знаю, и хлопы нас не любят. Но все-таки, как, бывало, идешь на войну, так их вдоль обочин нагонят, они на нас смотрят. И это хорошо! Присутствие толпы любому делу придает значительность. А тут вдруг никого! Только одно воронье нас встречает. Воронья, надо сказать, было много, даже слишком. Это, я чуял, не к добру.
Чутье меня не подвело: в первой же сожженной деревне нас обстреляли. Из аркебузов, между прочим! А говорили, будто хлопы безоружные. А тут бах-бах-бах из кустов — и троих наших нет, повалились с коней. Пан Левон не растерялся, рыкнул: ш-шах, панове, разом! Кинулись они скопом в галоп, до кустов доскакали. А дальше что? Ничего! Кони в дрыгву не полезли. Пока наши спешились, пока туда-сюда, так там, в кустах, никого уже нет. И в деревне одни только головешки. Ладно! Встали мы табором на пепелище, подоставали то, что у нас с собой было, промочили горло, закусили и легли. А которые остались в карауле.
Ночь прошла спокойно. Правда, я почти не спал. Думал о всяком, ворочался.
А зря! Надо было мне тогда как следует выспаться, потому что спокойных ночей у нас больше не было. Да и днями нам тоже скучать не давали. Поганые хлопы! То они опять кого-нибудь подстрелят, то гати разберут, то мост хитро подпилят, он под нами провалится, глядишь, опять двоих-троих недосчитаемся. А то волчьи ямы устроят, а то дурей-траву зажгут, дым на нас пустят, панство задыхается, а кони вообще с копыт валятся, после иные уже не встают. Вот такие дела! Мои зверели. А что было звереть? На кого? Никого ж кругом не видно! Только один раз поймали одного, а толку? Чего только мои с ним ни делали, а он им ни слова не сказал — ни кто он такой, ни чей, ни зачем к нам был подослан. Зарубили его, бросили в дрыгву.
А на следующий день пали все наши кони. Как будто какой мор на них напал! Идет — и падает, идет — и падает. На бок завалится, кровь горлом — и готов. Пан Синюк сказал, что это Цмоков сглаз, что ему наши кони уж очень понравились. Может, так оно и было, я не знаю, я не ведьмак и не конский лекарь. Да если честно говорить, я тогда вообще уже не знал, что про всю нашу затею думать.
Но господарь на то и господарь, чтобы подавать другим должный пример. Когда пал мой Хрипач, я снял с него переметную суму, закинул себе за плечо и пошел дальше. Так после и другие делали. Шли мы дальше уже пешим ходом. А дорога была дрянная, давно никем не чиненная, идешь и думаешь, как бы сапог в грязи не утопить. Шли медленно, ругались. Один пан княжич Хома не унывал, сказал: ничего, к ночи будем в Кавалочках, там мы как следует передохнем, там добудем коней и харчей. Ну, что! Кавалочки — это его сыновья доля от Мартына, он там хозяин, ему лучше знать.
А вот не угадал! Потому что мы в тот день Кавалочков так и не увидели. Вместо них было вот что: вдруг смотрим, бежит нам навстречу хлоп. Бежит, кричит: стойте, стойте! Мы остановились. Он подбегает — рожа от страха белая, глаза дикие, зубы стучат, — а увидел меня под хоругвью (я был с великой булавой, а она вся в самоцветах), так сразу мне в ноги кинулся и голосит: ваша великость, не ходи в Кавалочки, там гад Демьян и его свора, тебя поджидают, убьют!
О, думаю, еще и это, ат! Но мало ли? Я ему грозно: а ты кто такой?! Он: а, а, я это, язык, что ли, у него отнялся, и на пана княжича Хому показывает. Пан Хома, сопляк Мартынович, нахмурился, нехотя объясняет: это Данила Хмыз, его войт из Кавалочков. О! Я опять к Хоме: а как он, этот Хмыз, надежный или как? Пан Хома губы кусает, соглашается, что вроде бы надежный. Ладно. Я тогда уже к этому войту Даниле: так что там у вас, спрашиваю, в Кавалочках сотворилось, какой там еще гад Демьян и много ли с ним помогатых? О, отвечает войт, их там как грязи, сотни три, все с аркебузами, сегодня утром заявились, сразу после того, как твои, ваша великость, передовые паны дальше пошли, это значит, пан Хведос и его полусотня, вот гады сразу и явились, вот, говорят, Хведоса нет, ушел, а эти только к ночи явятся, вот мы их по-темному на околице и встретим и всех в два — в три залпа положим!
Вот так войт сказал. Я задумался…
А эти разве будут думать?! Ш-шах, кричат, разом, Панове, айда на Кавалочки, порубим этих гадов на лапшу! И другие прочие подобные призывы. Они бы и пошли, не сомневайтесь. Но тут я голос возвысил, говорю: дурное дело нехитрое, это мы, панове, всегда успеем, а тут спешить нельзя, да и не на чем теперь спешить — мы же теперь пешие. Они в ответ зашумели, зарыкали. А я опять: не рыкайте, не рыкайте, рык делу не советчик, панский гонор тоже. Вы, Панове, лучше подумайте, представьте, какие мы туда, в эти Кавалочки, сегодня к ночи придем. Голодные, холодные, язык на плечи, вот какие! А они будут сидеть и ждать. И не просто сидеть, а в засаде! Так вот, на мой ум: пусть они, собаки, там и сидят, зубами клацают, нас напрасно дожидаются!
Паны: как, орут, что, будем собакам отдавать Кавалочки? Пан Хома, ты тамошний хозяин, чего ты молчишь?! Но Хома, хоть и сопляк, но, вижу, тоже почуял, как и я, что здесь не все так просто, и потому молчит. Зато я не молчу, говорю: да, панове, вот и пан Хома уже согласен — отдаем гадам Кавалочки. А что! Вон, наши деды, когда было нужно, так хлопам даже Глебск отдали, и то ничего. Потому что такая у них тогда была стратегия. Так и нам теперь нужно мыслить стратегически. Вот, скажем, так. И сразу к войту, спрашиваю: что, пан Хведос пошел на Зыбчицы? Да, войт отвечает, туда. И он, я говорю, этот пан Хведос, сейчас будет где- то вон там, и рукой показал. Да, он говорит, ваша великость, все правильно. Ага, я говорю, значит, если нам идти до него через Кавалочки, то это будет большой крюк, а если напрямик, то будет раза в два короче, так? Так-то оно так, соглашается войт, да только напрямик такие дикие места, что там с конями не пройти. А мы, я говорю, сегодня как раз без коней, так что веди нас напрямик, наперехват пану Хведосу. Мы, продолжаю, говорю уже панам, когда его нагоним, а их там полусотня и все конные, вот тогда будет совсем другое дело. Тогда можно будет смело поворачивать обратно, на Кавалочки, как когда-то наши деды опять повернули на Глебск. И вот тогда, как ты, пан Репа, только что грозил, кишки Демьяну выпустим! А уже потом опять пойдем себе на Зыбчицы, на Цмока. Вот такая у меня стратегия, Панове. Сгода на это или нет?
Они подумали и согласились: сгода. Войт походил, походил по дрыгве, нашел нам другую, не конную, зато короткую дорогу, мы на нее свернули и пошли, минуя Кавалочки, наперехват пану Хведосу и его полусотне. Шли по какой-то кабаньей тропе, комарье нас жрало, лягушки, гады всякие из-под ног так и шныряли. Вот где были места так места! Стало темнеть, пора, кричат, делать привал. Поискали мы место повыше, посуше, остановились, еловый лапник рубим, строим шалаши, костры разводим, а гайдуков послали раздобыть воды почище…
А вот вам вода! Пошел дождь, потом еще сильней пошел, еще, еще — и грянула гроза. Костры позаливало, хлещет, а вот вам, Панове, и град. Мы, как были на пустое брюхо, позашивались по шалашам, благо, что уже было темно, и полегли до утра. Но про караулы не забыли, караулы, как всегда, поставили двойные. А войта, от греха подальше, мало ли, связали крепко-накрепко и определили под надзор пана Хомы в его шалаш. Это, сказали, твой хлоп, пан Хома, смотри за ним зорко, а если что, ответишь головой. Пан Хома зло сплюнул, но смолчал.
На этом тот день кончился. После ночь была темная, с дождем, громом и молнией, то есть не ночь, а сущая дрянь. Хорошо еще, что летом ночи короткие, быстро проходят. Но это и плохо — летом я не успеваю высыпаться. А тут и вообще, считай, что совсем глаз не смыкал. Лежал, смотрел на дождь из шалаша, гадко было на душе, домой, к своим тянуло. Жалко мне было своих, потому что разве я не знаю, что с ними будет, когда Цмок меня сожрет?! Тогда, еще даже до Высокого Избирательного Сойма, их из Палаца выставят, сроку на сборы дадут один день, ну самое большое два. А станут они собираться, у них будут над душой стоять и поучать: а вот это не берите, это не ваше, это казенное, и это куда потащили, а ну положь! Да, так оно тогда и будет, разве нет?! Так, говорят, вдову Базыля выставляли, Базыль был до меня. Славный, добрый был Великий князь. Но каким ты ни будь, а все равно когда-нибудь помрешь. Вот так и я теперь: приду на старые вырубки, свистну, гикну, выскочит Цмок. А Цмок — это не Мех. Мех вон как славно, душевно меня провожал: подошел, мордой ткнулся, затих…
Ат, что это я, будто какая баба, разнюнился?! Ну, была ночь, гроза была, я не спал, лежал, думал про всякую дрянь, потом утро настало, гроза прекратилась, слышу, стали наши подниматься, выходить из шалашей, потом слышу: пошел между ними какой-то общий разговор, он все громче и громче, все злее и злее. Потом, слышу, уже кричат, похватались за сабли. Ат, думаю, язви вас Цмок! Вскочил, за булаву — и к ним. Подхожу…
Ат, еж твою брошь! Пан Хома, у него нос в кровь разбит, стоит на коленях, а вокруг него — плотно, толпой — все наши с саблями. И крик вроде того, что пусть теперь этот собака и ответит головой, как вчера обещал. А, думаю, вот оно что: войт сбежал. Ладно! Я растолкал их, вышел в круг, ноги широко расставил, булавой поиграл и грозно у них спрашиваю: что, Панове, за шум, кого это тут без меня убивают? Они все молчат. Я тогда к пану Хоме: тебя, что ли? Он: ну, меня, а что тебе до этого? А я: как это что? Ты чей? Ты мой! А если ты мой, то кто еще тебя, кроме меня, может убить? Вот этой самой булавой?! Никто! Но и я не просто убиваю, а только по суду, по закону, по букве Статута. А теперь, пан Хома, княжич Мартынович, давай честно, ясно отвечай: ты чего натворил? Он говорит: да отпустил я этого. Кого, спрашиваю, этого? Ну, этого, которого вчера мы называли войтом из Кавалочков. Как это, говорю, вчера называли? А сегодня что, его уже нужно не так называть, а по-другому? Почему это так? Хома молчал, молчал, а после говорит: ошибся я вчера, я вчера и вправду думал, что он мой войт Данила. А после он мне ночью говорит: отпусти меня, княжич Хома, я не твой хлоп, я не войт, я — ты сам знаешь кто. Не отпустишь, говорит, будет вам всем великая беда, а отпустишь, может, я вас и помилую. Вот я его и отпустил. Так говорил Хома. А я: э, говорю, а если ты, княжич Хома, зря этой собаке поверил, он и вправду твой войт, что тогда? Нет, говорит Хома, разве у моего войта Данилы глаза красным огнем светились? Э, я смеюсь, вот ты на кого намекаешь! Только если бы это и вправду было так, так ты думаешь, разве бы ему была нужна твоя помощь?! Он бы и так от нас ушел. А Хома: нет, не так, он бы тогда сперва нас всех передушил, это первое, а второе, это вот что: он нас испытывал. Попросил отпустить — и его отпустили, а он нас за это помиловал: ушел и никого не тронул. Ат, я смеюсь, вот как ты ловко все повернул: ты, выходит, эту собаку не просто так отпустил, а чтобы всех нас спасти, так, что ли, а? Он говорит: ну, так…
Тут у него уши покраснели. А глаз его было не видно, он стоял на коленях и в землю смотрел. Ой, думаю, какой же он дурень! Он же во все это верит!
А эти, интересно, верят, а? Я опять смотрю по сторонам…
Молчат паны. И еще: вижу, нет уже в них былой зверской решимости. Даже пан Гнат, сопляк княжич Федорович, и тот хвост поджал. А мне чего? Мне что, больше других надо, что ли? Сколько мне до тех моих Зыбчиц осталось, до тех старых вырубок и до того Цмока?! И что мне теперь, напоследок, перед собственной смертью, какого-то сопливого Хому жизни лишать? Га, великая честь!
Но это я так сам для себя рассудил, а им сказал так: вот какая хитрая история, панове, получается! Мы же ему, пану Хоме, что вчера наказывали? Чтобы он за своим хлопом зорко присматривал, за обыкновенным, скажем так, человеком. Ну а если это и вправду был не человек, а сами знаете кто, то как тут эту нечисть удержишь?! Так что вот что, Панове. Мы пока с решением спешить не будем, а маленько подождем. Потому что, я так думаю, мы очень скоро будем совершенно точно знать, кем на самом деле был этот наш вчерашний встречный. Вот тогда мы с паном Хомой это дело окончательно рассудим. По закону! А пока что вставай, пан Хома! И вы, Панове: собираемся, идем наперехват пану Хведосу. Так или нет?
Никто со мной не спорил. Собрались мы, попили кипятку, закусили сухарями, у пана Репы был запас, и пошли по все той же поганой кабаньей тропе. Опять нас жрало комарье, гады туда-сюда под ногами шныряли, грязь была непролазная, тьфу! Панство ругалось, рыкало. А я шел, молчал, думал про войта. Если это, конечно, был войт. А если нет? А если это и вправду был сами знаете кто, тогда как? А что! Ничего удивительного в этом нет, давно всем известно, что Цмок может принимать любые, какие хочешь, обличья, это первое. А во-вторых, Цмок — это вам не крот, это его земля, он ее быстро роет, он сегодня на Сымонье вылезет, а потом за одну ночь может до Глебска дойти. Вот так: он вездесущ! И тогда что это, одно и второе, означает? Да то, что для того, чтоб мне с ним встретиться, совсем не обязательно идти на старые вырубки, потому что он, если захочет, может меня в любом месте зацапать. Вот прямо хоть здесь, вот сейчас, из дрыгвы возьмет и вынырнет! Или из-за спины зайдет, за плечо меня тронет, я обернусь, увижу будто своего Рыгора…
А на самом деле это никакой не Рыгор, а наш пан Цмок! Вот где дела! Ух, меня оторопь взяла! Ух, кинуло в холодный пот! Иду и думаю: да как же мне тогда было легко, когда я думал, что до самых старых вырубок мне можно ничего не опасаться, что только там меня ждет смерть. А как теперь быть? Да никак! Иду и под ноги уже не смотрю, что мне теперь те гады, что мне то комарье, что мне то мое пустое брюхо, что мне вообще весь белый свет!
Вдруг слышу: выстрел впереди! А вот еще один. А вот уже кричат! Ат, думаю, вот оно уже и началось — явился гад!..
Нет, после слышу, я ошибся. Это кричит, я узнаю, пан Чапа, наш передовой дозорный. Кричит: завалили они кабана. Вот это доброе дело! Как мои паны про это услыхали, так сразу прибавили шагу. Потом не утерпели, побежали.
Все побежали, один я не побежал. Господари к столу не бегают, господарей у стола ждут. Обернулся я к Рыгору, говорю: иди и ты туда, приготовь мне место получше и возьми кусков, сам знаешь каких, моих самых любимых, иди!
Он ушел вперед, за ними. Я теперь иду один, никуда не спешу. Тропка узкая, вокруг дрыгва, чуть не так ступишь и сразу утопишься. Но я не стал топиться, я остановился и смотрю по сторонам. Кругом чащоба непролазная, кочки, кусты, трава едва ли по плечи. Тут за любым кустом, за любой кочкой кто хочешь может затаиться. А может, уже затаился и теперь только и ждет, чтоб на меня накинуться. Ну, думаю, так и кидайся, я чего, кидайся, Цмок, жаба поганая! Булаву поднял и жду. Жду, жду-пожду…
Слышу, Рыгор кричит, меня зовет. Ат, думаю, чего это я, совсем как сопляк, как кисель, Великий князь я или нет?! Рыкнул, плюнул в досаде, опустил булаву и пошел до своих.
Шел — никто меня не тронул, тихо было в пуще, даже гады под ногами не шныряли, даже комарья почти что не было.
Пришел — наши уже сидят, кабана — нет, даже двух, вот это совсем добро! — уже разделали, на куски поделили, куски на шомпола — и жарят на огне. Дух на поляне стоит изумительный, настроение у всех — лучше некуда. Рыгор меня встречает, проводит до места, я сажусь и беру свою долю. Она уже готовая, порохом густо посыпана, а я люблю, когда густо. Я ем. Мне хорошо! Я думаю: вот же как просто человек устроен — дай ему как следует поголодать, а после…
Га! Дальше я подумать не успел. Смотрю — к нашим кострам кто-то идет! В панской одежде, с саблей, но без шапки. А какой он весь грязный, зачуханный! А какие у него глаза — по яблоку! Но, сразу видно, он нам очень рад. Идет на нас, кричит: панове, с добром ли сидим?!
Ат! Наши сразу все повскакивали и тоже за сабли! Пан Репа ему: стой, собака, руки вверх, ты кто такой?! А тот ему в ответ: Левон, не признаешь, что ли?! Пан Репа (он Левон) так челюсть и отвесил. После защелкнул, головой мотнул, к нам повернулся, говорит: васпане, вот так встреча, да это же вроде мой сосед, пан Ждан Гунька, вроде так.
Пан Гунька, о! Все наши сразу зашумели. Ну еще бы! Пана Гуньку кто не знал, пан Гунька был определен в наш передовой отряд до пана Хведоса Шафы, мы к ним идем наперехват, у них все ладно, хорошо, они все на конях… А вот теперь, панове, посмотрите на того пана Гуньку, в каком он виде, га!
Но никто, конечно, не смеялся. Стоим, молчим. Пан Гунька к нам подходит, ко мне поворачивается и низко, в пояс, кланяется. Я сразу понял, к чему это он, зубы сжал, дух перевел, потом спрашиваю: ты чего это так? Я верить не хотел! А он: а это тебе, господарь, последний поклон от нашего пана Хведоса. Я: а еще от кого? Он: и от всех наших остальных, кроме меня.
Вот так! Все молчат! Я Гуньке: садись! Сел он к моему костру, ему мяса дали, но он отказался, только попросил чистой воды похолодней. Принесли ему такой воды, он ее всю выпил, утерся, молчит. Я рядом с ним сижу, все наши нас обступили, все молчим. Потом я говорю: ну, пан Ждан, не томи, рассказывай.
Он рассказал. По его словам, было у них вот что. В Кавалочках все было хорошо: там они и сами славно отдохнули, и для нас все, что надо, приготовили. Двинулись дальше. Но еще совсем немного отъехали, как вдруг видят: впереди, на дороге, прямо на мостках, стоит вот такой вот здоровенный волколак и нагло на них смотрит. Не успели они еще опомниться, как пан Юзаф Задроба, небось хорошо его помните, вдруг как заорал, саблю выхватил, пришпорил своего коня — и погнал на того волколака. Волколак хвост поджал и давай от него, а он за ним, еще громче орет — и вот уже их нет, скрылись за поворотом. Пан Хведос Шафа подумал, подумал, а после дал команду догонять, вызволять того дурного Юзафа, если, конечно, успеют.
Но не успели, потому что ехали они медленно, со всеми предосторожностями. Боялись, как бы волколак вдруг из кустов не выскочил и кого-нибудь из них не покусал.
Наконец они нашли то место, где пан Юзаф с волколаком встретились. Но там к тому времени уже ни пана Юзафа, ни его коня, ни волколака не было. Была только здоровенная лужа конской крови и еще кругом все перетоптано, поломано — здесь они славно бились. Потом в одну сторону с дороги, прямо в дрыгву, уходили следы пана Юзафа, а поверх них волколачьи, значит, волколак за ним погнался. Но это что! А вот в другую сторону с дороги, и тоже в дрыгву, кто-то утащил коня. След от дохлого коня был широкий, глубокий, но если хорошо присмотреться, то кое-где под ним можно было увидеть и следы полуаршинных, будто птичьих лап. Чьи это были следы, все сразу догадались. Пан Шафа шапку снял, посмотрел на небо. Дивно дело! Всю дорогу от самого Глебска над ними вились тучи воронья, а тут вдруг ни одной не стало. Пан Шафа на это сказал: докаркались, заразы! А после приказал поворачивать коней и возвращаться в Кавалочки. Панство стало удивляться: что такое? На это пан Шафа им ответил, что, мол, дальше ехать им теперь незачем, они и так свою задачу уже выполнили, до самого Цмока доехали, чего тогда еще искать, копыта бить? Теперь, он им сказал, им надо спешно ехать до меня, до Великого князя, и докладывать, что Цмок ими найден и выслежен, и если я хочу его сразить, то и мне тоже надо поспешать. А если, он сказал, кто-нибудь из них желает здесь на месте остаться, обложить зверя на лежке и не давать ему уйти, пока я, господарь, не явлюсь, то можно и так.
Но таких желающих среди них не нашлось. Также никто не пожелал идти по следу пана Юзафа, все понимали, что он уже не жилец. Поэтому они все дружно развернулись и поехали обратно, на Кавалочки.
Обратно они тоже ехали не быстро, а со всеми предосторожностями, потому что теперь они опасались уже не только волколака, но еще Цмока и пана Юзафа. Про пана Юзафа было сказано: как только кто его увидит, чтоб сразу стрелял, потому что если он еще живой, так это может быть только из-за того, что он продался волколаку, с ним снюхался.
Но, слава Богу, стрелять в пана Юзафа им не пришлось, они его не видели, хотя смотрели очень хорошо. Но из-за этого они ехали медленно, и потому стало уже темнеть, а они все никак не могли добраться до Кавалочков.
Потом наконец стало слышно, как забрехали тамошние собаки, хлопским дымом потянуло. Панство приободрилось, стало погонять своих коней…
Как вдруг кр-рак! шарах! — и прямо перед паном Шафой валится здоровенная ель и перегораживает всю дорогу. И сразу еще кр-рак! — и еще одна ель валится, это уже сразу за последним в их колонне, это был пан Юлик Скрига. А после гик, вой, крик по пуще! И отовсюду, сразу со всех сторон, наваливается на них, передовую полусотню, обнаглевшее грязное хлопство! Кто из них с вилами, кто с косами, кто с топорами! Ш-шах, разом, орут эти хлопы, бей гадов, меси! Ну и месили. И всех на корню замесили. Только он один, пан Ждан Гунька, из этого месива выскочил, дал деру в пущу, бежал, пути не разбирал, долго бежал, пока не ввалился в дрыгву, там побарахтался, кое-как выбрался — и на всю ночь затаился. Только утром осмелел, встал и крадучись, как вор, пошел куда глаза глядят. Повезло ему — вышел на нас.
Вот такое рассказал пан Гунька. Я сижу, думаю…
А пан Репа, тот сразу вопрос: а что, у хлопов аркебузов не было? Не знаю, отвечает пан Гунька, я их не видел. Да и зачем им тогда были аркебузы, когда на вилы в такой тесноте брать намного удобнее?! Но зато, он продолжает, теперь у них тех аркебузов точно завались, припасов тоже завались, все это наше, панское, трофейное.
Моим такие речи очень не понравились. Стали они злобно рассуждать: вот, мол, если бы мы этого гада- войта не послушались, а пошли бы прямо на Кавалочки, так и были бы там рядом, и подсобили бы пану Хведосу. То есть это они уже намекают на то, что я во всем виноват. Я тогда сразу в разговор вмешался, говорю: э, не все здесь так просто! Может, тогда у нас был войт, а может, и не войт. Сами же только что слышали: Цмок здесь где-то рядом. Так или нет?
Они молчат. А я дальше, но уже не к ним, а к пану Гуньке обращаюсь, спрашиваю, далеко ли отсюда он видел Цмоковы следы. Пан Гунька подумал и ответил, что не очень далеко. Тогда я говорю: ну так сведи меня туда и покажи мне их. А Гунька мне в ответ: так какие там теперь следы, когда ночью был такой сильный дождь, там теперь все смыло. И смотрит на меня, смотрит прямо и нагло, после так же нагло смотрит на моих панов. Ат, думаю, все ясно, ладно-ладно, думаю! Но прямиком не говорю, а вот таким манером: мол, ну и что из того, что Цмок вчера был там, он же на то и Цмок, чтобы везде ходить, и ходить очень быстро, он, это всем известно, по всему Краю охотится. Но мы, Панове, разве тоже не охотники? Охотники! А потому мы будем делать так, как это по охотничьей науке положено: не будем, высунув язык, по его следу бегать, а будем брать его прямо в его норе, то есть на Сымонье, под Зыбчицами. Вот теперь туда мы и пойдем, никуда возвращаться не будем, Великий князь не рак, всем ясно?!
Они молчат. Вижу, одним ясно, а другим если и не ясно, то все равно им тоже возвращаться в Кавалочки не хочется. Вот добро! Тогда я напоследок так: кому мои слова не нравятся, может обратно заворачивать, я никого не держу, а у кого голова на плечах, тех зову дальше. После чего сразу резко встаю (они резко любят) и также резко отдаю команды, бубнач бьет в бубен, хорунжий разворачивает хоругвь, мы строимся (между прочим, все, до единого) и идем дальше. Пана Гуньку я веду рядом с собой, я с него глаз не спускаю, потому что я почти уверен, что этот Гунька — никакой не Гунька, а поганый Цмоков помогатый, перевертень. Но я об этом до поры до времени помалкиваю, чтобы не сеять лишней паники. Лишней — это потому, что, вижу, мое посполитое панство и без того шибко стишилось, по ближним кустам зорко зыркает. Я этому рад, мне это любо, потому что умеренный страх резко поднимает дисциплину и тем самым благотворно влияет на боеспособность. Идем мы по тропе, идем…
А потом вдруг выходим на хорошую, широкую дорогу. Достали карту, компас, сверились по ориентирам. Да, точно, это дорога от Кавалочков на Зыбчицы. Добро! Пошли на Зыбчицы. Шли по сухому, все были довольны. К вечеру зашли в деревню, в Жабки. Там, конечно, одни головешки, но все равно это вам не дрыгва. А тут еще мои нашли хлопскую хованку, там были и колбасы, и сало, и мука, и даже два бочонка браги. Я брагу никогда не пью, я ее на нюх не переношу, а мои ничего. Даже больше того: с голодухи так распировались, что после некого было ставить в караул. Я сам всю ночь не спал, ходил, поглядывал, со мной ходил Рыгор. А этого, который будто бы пан Гунька, я оставил на пана Хому. Пан Хома тоже не пил, я же ему сказал: ты мне только пригуби, я тебя сразу зарублю! И еще: если Гуньку упустишь, опять же зарублю, и уже без всякого суда, понял, собака?! Он побелел, пошел красными пятнами, но промолчал. А Гунька нализался как свинья и повалился спать. Пан Хома всю ночь над ним сидел, стерег.
И устерег, никуда этот Гунька не делся. А я дождался побудки и, пока они поднимались да очухивались да закусывали, лег и часок все же соснул. Потом бубнач ударил в бубен, мы развернули хоругвь и пошли дальше. Я шел, молчал, на душе у меня кошки скребли. Вот, думал я, с каким это я войском в свой последний путь, на смерть иду — с одним валацужным отребьем! Как они вчера понапивались, а?! Как они вчера хлопскую хованку грабили — тьфу! А после думаю: терпи, Великий князь, не плюйся. Сам же видел, на свои глаза, кто с тобой на Цмока собирается! Да и разве Нюра тебе, дурню, не кричала, что это ох как не к добру, если ни один заможный, поважаный пан с тобой идти не хочет, а идет только одна голота и босота, которой все равно куда идти, лишь бы пограбить да попьянствовать, а как только дойдет до дела, они тебя за пляшку бражки продадут! Ох, вспоминаю, думаю, что Нюра как всегда была права: иду я, как и князь Мартын прошлой зимой, тоже с одной голотой и тоже в наезд. А на кого иду, а по закону ли? Что, если поганые хлопы правы? Что, если как только я Цмока убью, так Край сразу провалится?!
Как это ни смешно, но как раз эта мысль меня и успокоила. Нет, думаю, никто никуда не провалится, потому что если бы такое могло приключиться, тогда домовик мне бы так и сказал: Бориска, не ходи, Бориска, не губи народ! А так он только на меня на одного накаркал. Значит, оно будет так, что как только до дела дойдет, то моя голота сразу разбежится, а Цмок меня сожрет! Вот с такими мыслями я шел, вот так я тогда о своих панах думал.
А зря! Потому что я, надумавшись, смотрю — э, нет, они настроены решительно: идут со злой оглядкой, аркебузы у всех на изготовку, впереди и сзади по дозору, пан Репа вдоль колонны взад-вперед бегает, толковые команды отдает, а иногда кому-нибудь велит пальнуть по кустам для острастки. Так что тот день у нас прошел спокойно, никто нас не тронул.
Вечером зашли в спаленные Культяпки. Там тоже все было пристойно, с караулом и без всякой лишней пьянки, хотя там прямо на виду стояли пять бочонков браги. Заманивали, хлопы! Но мои устояли. Это мне очень понравилось.
А вот пан Гунька был чернее тучи. Пан Хома ходил за ним как тень. И ночью хорошо стерег, с Гунькой все обошлось.
Но зато со следующего дня опять нас стали хлопы донимать: то завал на дороге устроят, то мостки подпилят, то обстреляют из аркебузов, то дурей-траву подпалят и дымом нас душат. Были у нас потери, но небольшие. А Зыбчицы были все ближе и ближе. С одной стороны, мне это было радостно, а с другой…
Ну, сами понимаете! Но что я, баба, чтобы кому- нибудь плакаться?! Нет! Вот и иду я впереди, под великой хоругвью, булава на плече, смотрю орлом. Великий князь, чего и говорить! Иду и думаю: ну что, Цмок, взял?! И не возьмешь, пока до места не дойду, потому что так господари не поступают, господари один на другого исподтишка не кидаются, они свою честь берегут. Так и мы с тобой, Цмок: если я уже сказал (первым сказал!), что я иду на старые вырубки и буду там с тобой честно биться один на один, так ты меня там и жди, готовься! Ты же не хлоп! Вот хлопы, этим только дай…
Да, точно: хлопы! Вот мы заходим уже в Комарищи, на предпоследний наш привал перед Зыбчицами. Там, как и раньше везде, тоже только один пепел, брагу они нам уже давно не выставляют…
Нет, брага есть! О, пан Репа говорит, это, Панове, неспроста: двойная брага, восемь бочек, к чему это?
Ясное дело, к чему: ждут, чтобы мы на радостях конца похода перепились, а они тогда на нас ночью накинутся и замесят всех до единого в дрыгву. Ладно! Мы тогда недолго посовещались и сделали вот как: расстелили прямо на земле уже какой у нас был стол, закуски было небогато, но зато вышибли все восемь бражных крышек и вроде бы как будто очень весело попировали, потом как будто совсем пьяно полегли, как будто бы без всяких караулов, стемнело, ночь пришла, наши затихли петь, лежим, как будто крепко спим, ночь темная, все небо в тучах…
Га! В полночь они загикали! И кинулись со всех сторон! Ну, тогда была рубка и пальба, Панове, я вам доложу! Давно я так душу не отводил! Славно мы их били, славно гнали, загнали в дрыгву и там еще били, месили, пока бубнач не забубнил, не позвал на отбой.
Так мы тогда от них отбились. Вернулись и пересчитались. Были у нас немалые потери. Пан Чапа лег в дрыгву, пан Злосный, пан Головач, пан Маковка, потом еще которые другие…
И пан Ждан Гунька, этот тоже. Перед ним мне было особенно совестно. Ат, подумал я тогда, славный пан Гунька, вот ты чего был такой черный — ты свою смерть чуял. А я, дурень, тебя за перевертня принимал, никаким твоим словам не верил. А теперь, куда я денусь, верю. И получается, что все это чистая правда: что пан Хведос тоже лежит в дрыгве, а с ним и вся его полусотня, вот так! Да и мне, поважаный пан Ждан, тоже уже недолго поверху ходить, скоро и я к вам в дрыгву! Подумал так и шапку снял, Нюру с Аленой вспомнил, Петра…
А мои, слышу, у меня за спиной говорят: да, немалые потери, это точно, но зато мы этих хамов крепко наполохали, они к нам теперь до самых Зыбчиц не сунутся, а сколько уже до тех Зыбчиц, всего только еще одна ночевка! А в Зыбчицах, они же говорят, и стены крепкие, и, главное, там пан Драпчик с целой сотней, это нам будет нелишним!
Я их слова послушал, думаю: да, верно, так оно и будет.
Но было не так. А вот как: ночь кончилась, стало светло, мы вышли, никто нас не трогал, потом не трогал целый день, в пуще было тихо, смирно, мы шибко шли и, как и было задумано, к вечеру уже почти заходим в Зыбку, это и есть последний наш привал, как вдруг…
Бах-ба-бах! У них, у нашего дозора, над головами! И сразу грозный крик: хамы, шапки долой, на колени! И еще для острастки бабах! Но пан Репа, а он вел дозор, не растерялся, узнал и кричит: пан Мирон, холера тебе в очи, это ты?!
Пан Репа не ошибся — это и вправду был пан Мирон Драпчик, а с ним его поручик пан Потап Хвыся и еще двадцать семь стрельцов. Они в этих Зыбках, тоже на пепелище, славно устроились: нарыли передовых окопов, в них наладили секреты, а дальше у них вал, частокол — все по уставу, укрепленный лагерь. Вошли мы в тот лагерь, я сразу к Драпчику: докладывай, что тут у вас и как, где остальной личный состав и почему вы не в Зыбчицах, где мой верный здешний староста пан Стремка? А Драпчик как собака: гав-гав-гав, предал тебя твой Стремка, отложились твои Зыбчицы, нас как скотину выгнали, здрада, змова, господарь, тьфу на них, га, ат, тьфу!
Я думаю: ого, вот так дела! Но сразу еще думаю: Бориска, не гони, подбери удила! И говорю: да, дело швах, но это пока ладно. После все расскажешь и доложишь. А пока что видишь, какие мы пришли? Голодные, холодные. Так что сперва давайте накрывайте, что найдется, перекусим и все прочее, а там уже поговорим. Драпчик: э, ваша великость, перекусить у нас всегда найдется, а вот всего такого прочего не держим, ты же знаешь, что мы в походе ни капли не пьем, мы на службе. Ладно, говорю, хвалю, пусть так, тогда кормите всухомятку.
Накрыли они нам, мы сели, закусываем. Первого червячка заморили, я говорю: ну, пан ротмистр, теперь докладывай. А он опять: а что докладывать, последняя собака этот пан судья, он с зыбчицкими снюхался, они сошлись на свальный сойм и постановили выкинуть нас за ворота, вот что!
Мои паны, такое услыхав, грозно зарыкали, за сабли похватались. А я, вижу такое дело, сразу: э, пан ротмистр, ты мне не так, не по уставу докладываешь. Ты давай, как положено, все по порядку, с чего началось, чтобы мне была вся диспозиция как на ладони!
Он покраснел как рак, усы подергал, но спорить не стал и начал излагать все с самого начала. Дела у них были такие. Сперва, как и у нас, пока они шли на Зыбчицы, хлопы творили им разные шкоды, но они славно отбивались, и потому потери у них были небольшие. Дошли они до Зыбчиц, переночевали — и уже назавтра рано утром вышли в экспедицию с боевой задачей навести в округе должный порядок. Навели: замирили девятнадцать деревень, то есть подготовили просторное место для моей будущей охоты. Цмока это наполохало, и он устроил страшенную бурю: гром, молнии, ливень, потоп, волны пятисаженные, трясение дрыгвы и все такое прочее — и все это на всю ночь. Тогда, в той буре, у них много личного состава потонуло, а все, которые тогда в живых остались, теперь все передо мной. А тогда они вернулись в Зыбчицы, пан судья тоже вернулся… И сразу к своим землякам перекинулся. А те орали вот чего: такой бури и такого потопа у них от самого Дня Творения не было, и это дурной знак, это значит, что мы, глебские, богопротивное дело затеяли, их Цмока хотим извести, а вместе с ним и весь Край, так что давайте геть отсюда, чтобы потом никто не говорил, будто они, зыбчицкие, были с глебскими заодно. Вот чего они, собаки, тогда набрехали! А к тому бреху в подкрепление составили свальное рушенье — паны и хлопы встали заодин, все при своем оружии, и что тогда было делать, при таком десятикратном перевесе сил? Да только одно: плюнуть на них, на подлых дурных зыбчицких, уйти сюда, в Зыбки, встать здесь крепким и надежным лагерем, никого к себе не допускать и ждать меня, чтобы после вместе пойти дальше, на Цмока, как нам то и велел Высокий Сойм.
Га! Ну, дела! Я тогда смотрю по сторонам. Вижу, мои хоть и молчат, но настроены очень решительно. Ладно! Я тогда начинаю подробно расспрашивать: какая была буря, сильно ли дрыгва тряслась и, главное, какой он, этот Цмок, из себя. Драпчик четко, ясно объясняет. Правда, по его словам получается, что самого Цмока он не очень рассмотрел, да и другие тоже, потому что это было ночью. Но опасная зверина, даже очень! Это, я думаю, и без тебя, пан ротмистр, знаю, да и домовик меня предупреждал, да и пан Сцяпан тоже. Знаю: будет мне там смерть!
И еще другое знаю: мне от этой смерти поворачивать нельзя. А разве нет? Поверну — значит, нарушу решение Сойма, переступлю через букву Статута. Иначе говоря, какой я тогда буду господарь? Тогда я стану государственным преступником. Так что теперь я только заикнись, что, мол, айда, Панове, поворачивать, так сразу… Га! Что я, не вижу?! Нет, вижу — мои этого только и ждут! И пан Драпчик со своими — то же самое! Тогда они всем скопом на меня — ш-шах! разом! — и повяжут. И в Глебск поволокут, а там у них небось все уже готово, сразу сойдется Чрезвычайный Трибунальный Сойм, начнут судить меня сперва за срыв комиссии, потом за то, что я Цмока упустил, а потом раскатают губу и начнут лепить все, что попало, копать под меня, перетряхивать дела пяти- и десятилетней, а то и большей давности. А кто при власти, тот как без грехов?! Вот и закатают мне пожизненно, и в каземат меня, а Нюру, и Алену, и, может, даже Петра…
Га, думаю, Панове, не дождетесь! Никуда я поворачивать не стану, а пятиться тем более — Великий князь не рак. А пойду я прямиком на старые вырубки и, как домовик мне и предсказывал, там честно сложу свою голову. Тогда и мне позору не будет, и моей Нюре будет пенсион — пожизненно, то есть это нам обоим выгодно, и Алене тоже, и Петру. А если так…
Я резко встал и говорю: ну что, панове, посидели и пора честь знать, завтра рано встаем, идем на Зыбчицы, а после сразу на Сымонье, к Цмоковой норе! Сказал, пошел и лег, Рыгор мне мягко постелил, я притворился, будто крепко сплю, а на самом деле опять была не ночь, а дрянь.
Но господарь на то и господарь — утром проснулся и сразу побрился, после поел за четверых, а после булаву, как хворостину, на плечо, встал под великую хоругвь, дал отмашку — и мы пошли. Давно уже идем. Я иду как ни в чем не бывало, мне, чувствую, даже легко. Это небось оттого, что я знаю, куда я иду, знаю я и то, что там меня ждет, я также знаю — будет Нюре добрый пенсион как вдове убитого при исполнении. Это к тому же еще и почетно. Но каково им, всем остальным — Репе, Драпчику и прочим? Они зачем идут? По своей воле! Вот дурни!