Что быстрей всего на свете? Одни скажут, что быстрей всех Знич, рябый конь пана Холявы. Другие, что ветер, третьи, что молния. Самые умные скажут, что быстрей всего на свете мысль. А я вам как судья скажу: быстрей всего доносы. Да! Человек, бывало, еще и помыслить не успеет, а донос уже готов. Так теперь и про меня: всем донесли, все знают, что будто бы пан Стремка присягу нарушил, переступил через Статут и сапоги об него вытер, и с Цмоком снюхался, и все такое прочее. Слыхали? А теперь меня послушайте. Я не собираюсь ни в чем оправдываться, пусть каждый думает что хочет — у нас вольный Край. Но ведь и я имею право думать что хочу. Мало того, я еще имею право, пока Трибуналом не осужден, публично излагать свои мысли. Вот я их и излагаю, а вы хотите меня слушайте, а хотите затыкайте уши, это тоже ваше право.
Теперь к делу. Так вот, после того как я вернулся из обзорной экспедиции — а был я в ней целый месяц вместо запланированных пяти дней, — то увидел, что за это время обстановка у нас в повете очень сильно ухудшилась. Если быть точным, то, еще будучи в вышеназванной экспедиции, я с большим прискорбием лично удостоверился в том, что хлопский бунт зашел уже так далеко, что теперь у нас в округе не осталось ни одной законопослушной деревни. Мало того, я воочию наблюдал за тем, как этот бунт продолжал стремительно разрастаться и уже начал угрожать самим устоям нашей государственности. А что еще хуже, так это то, что Цмок всему этому яро потворствует, в результате чего я лишился почти всех вверенных мне людей и вернулся в Зыбчицы всего с одним ротмистром и шестью рядовыми стрельцами.
А чем меня встретили Зыбчицы? Братоубийственной резней, вот чем! А если сказать попросту, то эти глебские собаки, эти разбойники и пьяницы стрельцы во главе со своим таким же вечно пьяным нелюдем поручиком Потапом Хвысей засели у нас в Доме соймов и оттуда устраивали еженощные набеги на мирно спящих горожан. Ат, язви их стрелецкие души, если они у них, конечно, есть! Я, узнав про Хвысю, страшно разъярился и повелел пану Драпчику — тоже стрельцу, но уже ротмистру — навести среди своих собак порядок. Я дал ему на это два часа. А этот Драпчик, которого я, между прочим, совсем недавно лично спас от верной гибели, он как мне за это отплатил? А вот так, по-стрелецки! Он взял…
Тьфу, вспоминать не хочется! Но надо. Так вот, я велел ему навести среди своих собак порядок, а сам развернулся, Генусь подвел мне Грома, и я уехал к себе домой, до Марыли. Дома я перекусил, соснул, потом проснулся, сел на краю кровати и крепко задумался. Думать было о чем! По всей округе бунт, всех, кого могли, порезали — это раз. Здесь у нас в Зыбчицах тоже несладко, тоже того и гляди со стрельцами схлестнемся — вот тебе уже два. Цмок устроил потоп — это три. А скоро будет и четыре: Бориска явится и приведет с собой еще стрельцов, и кинутся они на Цмока. Вот тогда будет всем нам и пять, и шесть, и семь! А может, думаю, нам тогда вообще ничего уже не будет? Да и, может, самих нас не будет? А что! Это они, дурни глебские, еще не знают, куда лезут, а я, Бог спас, узнал — и жив остался. А Бориска идет! И скоро он придет и призовет меня: «Давай, пан староста, веди нас на старые вырубки!» Что мне тогда на это отвечать? Что делать? Да я тогда, в тот вечер, вообще не знал, как мне быть и что мне дальше делать.
Тогда я взял свою допросную тетрадь и стал в нее записывать все, что со мной случилось в экспедиции. Это у меня такой испытанный прием — мысли записывать, потому что, пока они просто так в голове роятся, их никак не ухватишь, а когда они к бумаге припечатаны, тогда их можно рассмотреть и еще крепче в них вдуматься.
Но тогда мне и тетрадь не помогла. Сидел я, смотрел на нее, потом еще в окно смотрел. В окне было уже темно. Вдруг слышу, Генусь подошел к двери, постучал и зовет:
— Пан судья!
Я молчу. Вот, думаю, навяжутся! Он подождал, потом:
— Пан староста!
О! Я откликнулся:
— Чего тебе?!
— Важное дело!
Я накинул жупан, выхожу. Генусь мне сразу:
— Пан староста! Гад Драпчик к своим перекинулся! Теперь они всем скопом там сидят, в Доме соймов.
— Ат! — говорю.
А он:
— Это еще не все. Тебя, пан староста, все наши срочно просят в ратушу.
— Кто все?
— Ну, наши, зыбчицкие, все. Я говорю: «Он уже спит». А они: «Разбуди! Разбуди! Без пана старосты нам там никак нельзя!»
— Так и сказали: старосты? А не судьи?
— Нет, старосты. Я уже и Грома оседлал, пан староста.
Ну что ты будешь с ними делать, а? Я оделся, обулся, нафабрил усы, вышел, поехал.
Приезжаю, захожу в ту ратушу. Смотрю по сторонам. Га, я так и думал, там все: и паны, по большей части беглые из ближних деревень, и простое поспольство. Панов, правда, больше. Меня увидели и зашумели.
Я молчу. Поднимаюсь по ступеням, подхожу к Большому креслу. Но занимать его не стал, остановился рядом, шапку поправил, после одну руку положил на подлокотник, вторую на саблю и у них спрашиваю:
— Подобру ли сидим, поважаные?
Они в ответ:
— Это тебе видней, пан староста!
— Ат! — говорю. — Какой я вам еще староста? Вот князь Юрий вдруг вернется, и кто я тогда?
— Га! — смеются. — Пан Юрий! Га, га! Что нам тот Юрий и где он, тот Юрий? А сейчас кто нас будет держать? Ты и будешь! Держи!
Или еще:
— А привилей тебе на что? Борис тебе дал привилей, ты не виляй!
Я тогда и не вилял. Стоял, помалкивал. Я понимал, чего они хотят: чтобы в это смутное, гадкое время над ними был кто-то один такой, кто бы потом за все это ответил. Вот они и тянут меня в старосты. А как мне теперь отпираться? Мне же и вправду в Глебске дали привилей, дал его сам Бориска, а я им здесь его еще до экспедиции показывал, и теперь мне куда?!
А никуда! Принял я от них то старостство. Да, именно от них, потому что они его еще на всякий случай проголосовали. Сел я в Большое кресло, ногу за ногу забросил, усы прикусил. А дальше дело повернулось так: они стали просить, чтобы я им рассказал про экспедицию, а то, говорят, здесь уже много всякого дивного люди болтают. Я им на это ответил, что дивного там, в экспедиции, и вправду было много. После рассказал — подробно и в деталях. Жарко, с душой рассказывал, в кресле почти не сидел. Так и они потом не усидели. Только я закончил говорить, как они с лавок повскакивали и ну орать вроде того, что вот дождались: мало нам было беды от хлопов, так теперь еще и Цмок на нашу голову! Зачем, орали, Цмока тревожили? Сидел он, гад, себе в дрыгве, жрал коней — и пусть и дальше себе жрет, пусть хоть зажрется и подавится, а мы его трогать не будем! Нам хотя бы, с Божьей ласки, с хлопами управиться!
Я это слушаю и думаю: вот, это правильно.
А они уже дальше: вся беда — от этих глебских, это они Цмока растормошили, это они пришли его убить! Вот пусть тогда идут к нему и убивают, а здесь, у нас, им делать нечего! Пан староста, гони глебских собак, нечего им за нашими стенами ховаться, Цмоков гнев на нас наводить! Геть их отсюда, геть!
Я думаю: ого!..
А они: голосуем, геть их!
И проголосовали. Все. Единогласно. А потом говорят: ставь резолюцию, пан староста, без твоей резолюции наше решение неправомочно!
Я даже бровью не повел, поставил резолюцию, пан каштелян ее печатью припечатал, после я встаю и говорю:
— А теперь вот что, мои поважаные. Время уже позднее, пора нам по домам расходиться да сил набираться. А кто к утру не наберется, того я на кол посажу!
Они молчат, не знают, что и думать. И это очень хорошо, потому что думать должен только старший, или староста, а остальные только подчиняться. Вот тогда будет толк! Встал я с кресла, шапку поправил, брови свел — и при полном всеобщем молчании вышел из ратуши. А там сел на Грома и уехал домой.
Дома, смотрю, все уже спят. И добро! Я тоже лег, но не сплю. Слава Тебе, Господи, думаю, что у нас в Зыбчицах все так ладно обошлось, что они все на меня на одного свалили. А если бы они, паны и поспольство, не свалили, а стали бы между собой грызться, что тогда было бы, а? Вот то-то же! А так у них мир и согласие. А завтра мы еще стрельцов от себя вышибем, потом ров почистим, стены подновим — и что нам тогда нелюдь Демьян со своими поплечниками?! Тогда тьфу на него! И тьфу на этого… Ну, вы меня поняли, на кого это тьфу. И на его законы тоже тьфу — я уже больше не судья, ему скажу, я теперь староста, ваша великость, так что отныне моя главная забота это не блюсти законы, а радеть за вверенных мне подначальных, это для меня теперь единственный закон, и для тебя, ваша великость, тоже. Вот так я его срежу, га! С тем я, спокойный и собой довольный, и заснул, при Марыльке пригревшись.
Утром проснулся свежий, легкий. Вышел в застольную, а там уже пан каштелян толчется, докладывает, что выбранцы от панства и поспольства стоят во дворе и ждут моих указаний. Я и его во двор отправил, перекусил, Марыльку как мог успокоил, после надел свой любимый красный жупан с золотыми кистями, шапку с жар-птицыным пером, с дыркой от хлопской пули, руку на саблю — и вышел во двор. Там я четко, ясно, зычно отдал приказания, Генусь подвел мне Грома, я сел и поехал на площадь. Ехал уже без кнута. А зачем тогда был кнут? Тогда народ уже не злобствовал, им тогда всем было очень любопытно, чем же все это кончится.
А кончилось вот чем. Приехал я на площадь, там меня уже ждут. Я указал, где начинать, они там быстро разобрали мостовую и стали копать яму. Быстро копают, любо-дорого смотреть! Я на Громе сижу, усы покручиваю, то на них гляну, на яму, то на Дом соймов. Дом соймов был как раз напротив, шагах в сорока. Оттуда тоже на нас смотрят. Но не стреляют. Они и прошлой ночью, каштелян докладывал, вели себя смирно, не высовывались. Теперь тоже молчат. А вокруг, смотрю, уже стоит народ, зеваки. Га, пусть стоят — это свидетели. Сижу, молчу. Мои копают яму, уже на сажень закопались. После еще на полсажени. После стали вперед забирать, подрываться. Народ стоит, судачит…
Тут эти глебские собаки не выдержали. Смотрю — машут мне из окна, это сам пан ротмистр машет, потом кричит:
— Пан Галигор! Пан Галигор!
А я ему в ответ:
— Не мешай! Не видишь, что ли, что я занят?! Я за работой присматриваю.
— А чего они там копают?
— Как это чего?! Подкоп!
— Какой еще подкоп?
— Обыкновенный, под вас. Вот как до конца докопают, так мы туда пороху заложим, ахнем — и вас подорвем.
— А чего это так?
— А надоели вы нам здесь, вот мы вас и подорвем. А после новый Дом построим, еще краше прежнего.
Вот так я тогда ему ответил, опять к своим оборотился, говорю:
— Давай, хлопцы, живей пошевеливайтесь! Бери побольше, бросай подальше!
Эти стараются. Роют прямо как кроты. Увидел бы это Демьян, и тот бы позавидовал.
А пану Драпчику и всей его собачьей своре тогда было не до зависти. Потому что уже где-то ближе к полудню, моим было еще копать и копать, смотрю — а из окна белый флаг выкинули! Га, это дело! И опять зовут:
— Пан Галигор! Пан Галигор! Давай обговорим условия!
Ат, им еще условия! Они у меня были простые: выметаться отсюда, и все! И ничего с собой не брать, это я им про хмельное, вам же будет лучше, дурни, а не то хлопы вас передавят как мух. А вот харчей мы вам дадим: круп всяких, сала, луку, гороху, моркови. Ох, гад Драпчик зубами скрипел, глазами злобно зыркал! Но ничего не поделаешь, вышли они: он, гад, его такой же гад поручик и еще двадцать семь рядовых. Развернули хоругвь и пошли. Хотели песню петь, но я им это запретил. Драпчик мне на это:
— Ладно, пан Галигор, ладно! Мы для тебя еще споем! Мы еще и спляшем, когда великий господарь будет тебя, собаку, вешать!
— Га, от собаки слышу!
С тем они и ушли. А мы остались. Ров почистили, стены где надо подновили, учредили круглосуточные караулы, а также провели и многие другие работы и мероприятия, необходимые при подготовке к длительной осаде. Да, вот что еще: сперва мои подначальные работали с прохладцей, но зато потом, когда они узнали, как Демьян вырезал Кавалочки, дело сразу пошло на лад. Так что к тому дню, когда под нашими стенами показался сам великий господарь, мы уже чувствовали себя вполне уверенно и никого не боялись.
Пришли они примерно в полдень. Первым, под великой хоругвью, шел сам Бориска, за ним паны пана Левона Репы, я его сразу узнал, а за Репой Драпчик со своими собаками. Близко подходить они не стали, остановились на Лысом бугре, это будет шагах в ста от ворот, там развернулись в боевую шеренгу, взяли аркебузы на курок и ударили в бубны. О, будто на войне! Это значит, я подумал, Драпчик на меня набрехал так набрехал, не поскупился. Ладно, думаю, собака, ладно! Я спустился со стены, подошел к воротам, говорю:
— Открывайте. Схожу, его проведаю.
Одного меня не отпускали, хотели дать мне в провожатые пана Белькевича от панства и Янку Жмыха от поспольства, но я отказался. Я также отказался и от Грома, сказал: Бориска пешком — и я буду пешком. А на самом же деле я просто Грома пожалел. Я, честно вам скажу, думал, что я и до Бориски еще не дойду, а уже буду решетом, а конь при чем? Вот и пошел я один и пешком.
Но не стреляли! Вот подхожу я к ним, поднимаюсь на Лысый бугор. Бориска дал отмашку, бубны стихли, и тогда я, шапки не снимая, спрашиваю:
— С добром ли пришел, господарь?
Он ничего не отвечает, смотрит на меня. И я молчу и тоже на него смотрю. Э, думаю, непростая у тебя была дорога, ваша великость, как же ты высох, зачухался, на тебе же лица нет, одни только глаза горят, и то не приведи Господь, чтобы они так горели! Ты, думаю, еще в своем уме или уже как понимать?
Он вдруг усмехнулся, говорит:
— Рад тебя видеть, пан судья.
Я говорю:
— Пан староста.
— Да, — он поморщился, — пан староста, верно. А я все равно рад! А вот ты мне не рад.
— А почему это?
— А потому, — он отвечает. — Вам здесь, я вижу, без меня добро живется. Вон какой ты сытый, румяный!
— Это еще что, — я ему отвечаю. — А ты бы, ваша великость, видел бы моих подначальных!
Он засмеялся, говорит:
— Вот я и говорю: не рады! Такая у вас тут сытая, вольная жизнь, и тут вдруг я! И говорю: айда на Цмока! Ведь не пойдут же?
— Нет, — отвечаю, — не пойдут. А зачем им идти? У них и так все есть, чего они там у него потеряли? Да и Цмок им никакой шкоды не творит, вот и нет у них на него зла. А вот твои стрельцы нашкодили, мы их за ворота и выкинули. А снова сунутся, мы снова выкинем.
Тут Драпчик сразу:
— Эй!
А я ему:
— Не эйкай! А если, гад, чего!.. — и не договорил, сразу за саблю!
Он тоже! И ко мне!..
А Бориска:
— Стоять!
Мы стоим. Бориска посмотрел на Зыбчицы, покачал головой, говорит:
— Справный город. Стены крепкие. А чего ворота закрыты?!
— А чтобы никто не зашел, — отвечаю. — Ни хлопы, ни Цмок. Ни ты, ваша великость.
— А я почему?!
— А чего там тебе делать? Ты же сюда не к нам пришел, а за Цмоком. Вот на Цмока и иди.
— А ты? Ты, — говорит, — что, пан староста, ты тоже меня предал, наполохался?
И за плечо меня хвать! И ну трясти как грушу, приговаривать:
— Все вы собаки, все, вижу! Все меня предали! Так что теперь, думаешь, я тоже наполохался, тоже предам? Нет, не предам! И в Глебск не поверну! Великий князь не рак, раком не пятится! Понял меня, пан Галигор? Понял, нет?!
Вот так он на меня тогда орал! Так и еще по-другому, я просто всего не запомнил. И тряс меня, тряс, тряс!..
А после отпустил. Стоит, молчит, грызет усы, глаза горят, как у варьята. Да он и был тогда уже самый настоящий варьят! Я на него посмотрел, после на его мечника Рыгора, после опять на него…
Ат, думаю, пан я или не пан? Да что я, быдло, что ли? Да и опять же, надо же мне с ними, собаками, что-то делать! Ведь надо же! Ат! Хватаю я свою шапку, бэмц ее оземь, крепкий был бэмц, аж гул пошел, и говорю:
— Не-ет, господарь! Брешешь ты все! Не предавал я тебя! И предавать не собираюсь! А на Цмока — так и на Цмока! Вместе в нору полезем! Айда!
И он:
— Айда! — повернулся к бубначу, командует: — Михась, бей поход!
Михась, это его бубнач, ударил. Второй, от стрельцов, подхватил…
А паны:
— Э! Э! — шумят. — Ваша великость! Ты чего? А в Зыбчицы? А дух перевести?
А я:
— Га! Зыбчицы! Ждали вас тут, ага! Вот Цмок тот и вправду вас ждет! Так вы хвосты поподжимали, га! Собаки драные! Вам только…
— Га! Га! — они орут. — Сам ты собака! Сидишь тут, бе…
И всякое другое прочее! Крик, тлум! Зацепило панов! Разъярило! И меня, как и их! Как тогда до рубки не дошло, я и сейчас не понимаю. Но, Бог спас, не дошло. Повернулись и пошли наискосок через луг прямо в пущу. Бориска под хоругвью впереди, я сразу следом за ним, говорю, куда надо идти, щеки горят, в горле сперло. Да, яр я был тогда! Драпчик меня догнал, мою шапку на меня напялил, зубы оскалил, смеется. Дурень, он всегда есть дурень. На смерть же идем!
Быстро мы шли. Вот уже вошли в пущу, я подумал и сказал, что надо поворачивать, что так оно будет ближе, а то, я сказал, иначе засветло нам не управиться. Мы повернули. Так оно и вправду было ближе, это во-первых, а во-вторых, я не хотел идти прямо, там бы мы вышли на Ярому, а зачем Яроме все это надо? Пусть он сидит себе спокойно, пусть его никто не трогает, не теребит, он хоть и ведьмак, а душевный, он меня из норы вытащил…
О! Тут я вспомнил и спросил, есть ли у них длинная веревка. Репа сказал, что есть, их даже целых две, от самого Глебска несут. Вот тут я и еще спросил: а почему это несут, а не везут. Репа рассказал про конский мор. Потом про пана Шафу, как его убили. Потом про пана Юзафа Задробу, это про то, как он пропал. Вы знали пана Юзафа? Ат, добрый был рубака! А может, еще есть, я не знаю, может, он еще живой. Но все равно Анельку жаль!
А Марыльку не жаль?!
Но тут пан Репа стал рассказывать, как они под Комарищами хлопов месили. Я это слушал — как мед пил.
Потом смотрю — а дело уже к вечеру, и небо уже серое, в тучах, и вообще: будто дождь и не дождь, туман не туман. Ладно, идем себе дальше, я уже вышел вперед, иду первым. По всем приметам вижу, что нам уже немного осталось — версты две, не больше. Идем. До-олго идем! Тихо в пуще, только разве что дрыгва под ногами цмокает, а так совсем тихо, даже комаров не слышно.
Потом вдруг слева и немного сзади вроде как кукушка закуковала! Великий князь остановился, слушает. Вижу, считает. Я говорю:
— Э, ваша великость, не верь. Это никакая не кукушка.
— А кто?
— Кто его знает, как его звать. От Демьяна это, вот кто. Их всех не упомнишь и за один раз не перебьешь!
Он только головой мотнул, ничего мне на это не ответил. А я своей властью приказал прибавить шагу, а то, сказал, как бы нам самим здесь не закуковать! Прибавили, не спорили. Шли-шли, шли-шли, я уже стал подумывать, не Цмоковы ли это шуточки. Вроде той, что он мне с потопом устроил, а тут вот туман…
Нет, вижу, вышли мы на старые вырубки. Точнее, не столько вижу, сколько догадываюсь, потому что тогда был уже такой густой туман и уже почти ночь, что мы шли, как слепые котята, топиться…
Ат, что это я говорю?! Шли боевой колонной, аркебузы несли под курок, бубнач молчал, сами мы тоже никакого лишнего шума не делали. Тихо было на вырубках, темно, воздух душный, гнилой. А еще где-то сзади, теперь уже то справа, то слева Демьянова кукушка куковала, язви ее перья, заразу! Ат, еще думал я, куда это меня несет, зачем мне все это надо, а им зачем, особенно Бориске! Он что, варьят, и вправду хочет всех нас утопить вместе со всем нашим Краем?!
Только я так подумал, как прямо перед собой, шагах ну в пяти, увидел ту самую кривую старую олешину!
— Стоять! — командую. — Пришли! — потом сразу: — Огня сюда!
Они запалили смоляк, подают. Руки дрожат, га, га! А у меня ничего! Беру этот смоляк, поднимаю повыше, начинаю светить…
О, верно, вот она, эта нора! Но я им ничего не говорю, только смоляком на нее показываю. Ночь, туман, смоляк коптит, а там черным-черно, такая черная, вонючая нора шириной почти в сажень, то есть примерно такая же, как и тогда, зимой. Все смотрят на нее, молчат. Вдруг Репа говорит:
— Ф-фу! Какая вонища!
— Это не вонища, — говорю, — а газ метан. Иначе такой дым невидимый. Давай веревки!
Дали. Репа стал меня обвязывать, а Бориска никому другому не дался, его обвязывал Рыгор. Вот как тогда было! Не верил он им, глебским, никому, сверкал глазищами, усы топорщил. После подошли мы с ним к самому краю норы, я Репе объяснил, что как только я три раза за веревку дерну, так чтобы он тогда сразу тащил меня обратно наверх. То же самое и Рыгору про господаря сказали. Это понятно. Теперь дальше. Господарь проверил, хорошо ли у него сабля из ножен вынимается, после булаву, знак своей верховной власти, к груди прижал, еще раз на всех грозно, злобно посмотрел и говорит:
— Так! Поважаная Высокая комиссия! Ты, пан Хома, ты, пан Гнат, и ты, пан Лавр! А пана Чапы уже нет. Ладно, будем без Чапы. И вы, все остальные, тоже слушайте. Вы как свидетели. Так вот! По решению Сойма, и есть на это протокол, то есть все это здесь по закону, я выхожу на Цмока. Теперь если я вдруг оттуда не вернусь, значит, он меня убил, и тогда, опять же по закону, моей Нюре, как вдове господаря, убитого в честном бою за державу, положен генеральский пенсион, понятно? А я с моего Петра, со всех его недвижимостей и со всех оборотов, два года налогов не брать. Это вам тоже понятно?
Эти, комиссия, сказали, что понятно. И мы, все остальные, тоже это подтвердили. Тогда он потребовал великую хоругвь, он и они ее облобызали, то есть с этого момента их слова вступили в юридическую силу…
И только после этого мы с ним полезли в Цмокову нору. Его Рыгор, а меня Репа держит, мы как два окорока в эту вонючую нору, в этот поганый метан начинаем спускаться, а эти двое травят веревки, травят, мы спускаемся, спускаемся, спускаемся, кругом темнотища непроглядная, вонища угарная, душит она меня, душит… а кто-то невидимый мне на ухо шепчет: «Дерни, Голик, за веревку, дерни, дерни!» А потом все громче, громче: «Дерни!» А потом уже орет: «Дерни, дурень, кому я сказал, дерни, дубина!» А я не дергаю! Я вот не дерну, и все, хоть оторви мне голову, не дерну! И что ты мне за это сделаешь? Да ничего! Да и когда тебе что делать? Не успеешь! Нет, уже не успел, я уже помер, нет, сдох, как последняя собака, утопился я в этой вонище, задохнулся!..
Потом я вообще ничего о себе не помню, и сколько оно так со мной было, я не знаю.
А потом как будто стало меня отпускать, я задышал, как живой человек, руками шевельнул, потом ногами. Они, те и другие, целые. А вот глаза никак не открываются, веки как будто свинцом налились. Ладно, думаю, еще немного полежу, сил наберусь.
Тут вдруг чую — кто-то хлещет меня по щекам, хлещет и хлещет, хлещет и хлещет! Ат, думаю, это я опять угорел, меня опять из норы вытащили и теперь приводят в чувство. Может, это опять Ярома? А если это так, то что это, думаю, за напасть на меня такая? И еще глаза никак не открываются! Вот как будто живой, но и как будто уже помер. Ярома, думаю, оставь меня в покое, я же на то и покойник, чтобы лежать покойно…
Вдруг слышу:
— Пан Галигор! Пан Галигор! Вставай, а то увидит!
О, думаю, а это никакой не Ярома, это же меня Бориска окликает! Я наполохался, глаза открыл…
Вижу: да, это точно Бориска. Я лежу на спине, а он сидит надо мной, опять трясет меня, как грушу, опять он с лица весь перекошенный, усы торчком, глаза по яблоку. Но как только он увидел, что я очухался, так сразу успокоился, пот со лба утер, говорит:
— Вставай, вставай, а то еще увидит. Подумает, мы наполохались.
Я молчу, верчу головой, хочу понять, где это мы. Как будто ночью в пуще, как будто на какой-то поляне. Приподнялся я на локте, смотрю дальше…
О, вижу, что совсем недалеко от нас стоит большой, но не сказать чтобы богатый панский палац — деревянный, в два поверха, крыт свежей дранкой. Я сначала даже подумал, что это палац пана Хапкевича. Но потом вижу — нет, не то. У Хапкевича двор обнесен частоколом, а здесь ни частокола, ни самого того двора, ни даже надворных построек — то есть совсем нет ничего, стоит один только палац. Я смотрю на него, думаю. Бориска говорит:
— Это его палац. Вставай.
Я встал. О, думаю, его! Посмотрел по сторонам. Пуща как пуща. И небо как небо, черное, правда, совсем без звезд. Опять смотрю — у этого палаца крыльцо высокое, крутое, без перил, на крыльце широченная низкая черная дверь. Низкая, думаю, это для того, чтобы кто туда ни входил, а обязательно бы кланялся. Ясно.
Вдруг эта дверь начинает сама собой открываться. Мы стоим, ждем, что будет дальше. Когда дверь открылась, то стало видно, что в палаце горит свет. А в окнах как было, так и осталось темно…
Бориска толкнул меня в бок, и мы пошли к палацу. Взошли на крыльцо, поклонились, вошли в ту дверь…
И увидели перед собой длиннющую, просторнейшую залу, в ней нет ничего, нет даже окон, только кое- где в стенах торчат горящие смоляки. А далеко-далеко впереди, может, в сотне шагов, стоит высокий трон, а на нем кто-то сидит.
Га, кто-то! Он это и есть, Цмок в человечьем обличье. Мы стоим у порога, не знаем, что и делать.
Вдруг слышим — Цмок зычно, грозно говорит:
— А, это ты, великий глебский господарь! Пришел. Это добро. А ну-ка подойди поближе!
Бориска шапку поправил, булаву к груди прижал и пошел к трону. Я пошел следом за ним, хоть Цмок меня и не звал. Идем мы не быстро и не медленно, глаз не опускаем, смотрим прямо на Цмока, то есть идем с достоинством. Он, Цмок, сидит на троне, тоже смотрит на нас и усмехается. Трон у него, как мне показалось, был железный. Но я мог и ошибиться, потому что там было довольно-таки темно. Да к трону я и не присматривался, я неотрывно наблюдал за Цмоком. Он выглядел вот как: среднего роста, средних лет, немного седоват, черты лица у него правильные, без особых примет, и усы тоже почти как у всех. А одет он тогда был в простой шерачковый жупан без шнуров, шапку черной овчины, сапоги тоже так себе, телячьей кожи. То есть если бы я такого пана в Глебске встретил, то в толпе и не заметил бы…
А тут он на троне сидит! Да еще в руках у него булава, она тоже, как и у нашего Бориски, вся в дорогих самоцветах.
Вот подходим мы почти что к самому трону. Цмок мне строго пальцем погрозил, я остановился. А Бориска еще дальше прошел, потом и он остановился. Смотрят они один на другого, молчат. Потом Цмок спрашивает:
— С добром ли пришел, пан Борис?
Наш господарь хмыкнул в усы и дерзко отвечает:
— Какой я тебе пан? Я глебский господарь. Ты же сам меня только что так величал.
Цмок брови свел, как будто бы задумался, потом говорит:
— Да, глебский, это верно. Пусть и дальше Глебск будет твоим, позволяю. Но смотри у меня, на большее чтоб не замахивался. А то, я слышал, говорят, что ты именуешь себя Великим князем, хозяином над всем нашим Краем. А хозяин здесь только один — это я. Понял меня?
Наш господарь молчит, но, сразу видно, сильно разъярился. А Цмок, как будто бы этого не замечая, говорит дальше:
— Э, пан Борис! Пан Глеб, мой зять, а ваш первый глебский господарь, был куда понятливей. Я ему за это многое прощал и позволял. И тебе, Борис, если будешь понятливым, тоже позволю. Будешь ты у них грозой, всех будешь вот так вот держать, в кулаке! А пока поклонись мне, Борис, спина не переломится. Поклонись, положи булаву. Потому что как один в Крае хозяин, так и хозяйская булава тоже должна быть только одна. Вот она!
Тут он поднял свою булаву и погрозил ею Борису.
Тогда и Борис свою поднял, сказал:
— Нет, вот она!
— Га! — засмеялся Цмок. — А вот мы сейчас как раз и проверим, кто из нас прав!
Спрыгнул он с трона и стал в первую позицию. Наш господарь тоже изготовился. Росту он был большого, в плечах тоже широкий, а силы в нем и вообще было не мерено — быка кулаком убивал, зубра хватал за рога и валил. Но тут же Цмок! Я не выдержал и закричал:
— Ваша великость, одумайся! Он же тебя убьет!
А он, даже не обернувшись, в ответ:
— Сам знаю! Не ори!
И сразу б-бам на него! А он ему — ба-бам! А наш его! А он на нашего! Гром! Искры! Лязг! Б-бам! Б-ба-бам! Бьются они, пол под ними дрожит, самоцветы из булав как пули разлетаются. Топот, ругань, грохот, скрежет! Кружат они один вокруг другого, бьют, бьют, но никак не пробьют, не достанут. А тут чего! Тут только один раз достань — и все, тут же какая сила и сколько железа, ого!
Но не достали, ни тот и ни этот. А было вот как: Цмок ка-ак маханул! Борис ка-ак прикрылся! Гром! Молния! И разлетелась его булава на куски. Борис стоит, шатается. Цмок свою булаву опустил, говорит:
— Ну что, видал, чья взяла? А теперь кланяйся мне!
— Э, нет! — отвечает Борис. — Как булава теперь только одна, так и хозяин должен быть только один. Давай на саблях!
— А давай!
Цмок отбросил булаву, покатилась она, загудела. Потом они выхватили сабли. Сошлись, размахнулись…
Цмок ш-шах! — и разрубил Борисову саблю напополам! А потом еще ш-шах! — и самого Бориса тоже пополам!
Упал Борис, наш господарь, кровью залился. Я стою. Цмок ко мне поворачивается, говорит:
— Ну что, пан бывший судья, все у нас было по закону?
Я молчу. Ох, страшно мне было! Потом все же говорю:
— Нет, пан Цмок, не по закону.
Он аж почернел! Заревел:
— Ты что это такое мелешь, дурень?!
А я:
— Я, поважаный, не мелю, а утверждаю, что это был не честный двубой, а подлое убийство. Потому что ты одолел его не своей силой, своей ловкостью, а посредством обмана. Ты на него чары напустил, вот что!
Он засмеялся, говорит:
— Э! Ты вот куда загнул! Значит, ты и вправду дурень, пан Стремка. Чары — это и есть моя сила. А у него такой силы не было. И у тебя тоже нет. И у них у всех там, наверху, тоже нет такой силы. Так кто тогда в Крае хозяин? Отвечай! Я тебя спрашиваю!
А я молчу. А что! Борис не отвечал, Борис не кланялся. А я что, быдло, что ли? Стою, как будто шомпол проглотил. Тогда Цмок злобно засмеялся, саблей на меня замахнулся, потом ка-ак шахнет!..
И убил бы он меня, чего и говорить. Но тут меня сзади ка-ак схватят, ка-ак рванут на себя! Я и полетел назад, наверх, во тьму, в этот угар, в эту нору и в этот метан, в тесноту, в душегубку! Летел, летел!..
Все, потерял сознание…
Сколько я тогда был без сознания, этого никто не знает. А очнулся я уже утром, было светло…
Но это светло я не сразу увидел, а сперва опять лежал с закрытыми глазами, хлестали меня по щекам, трясли как грушу, водой обливали и снова трясли. Потом вдруг слышу — Демьян говорит:
— Околел.
Тут мои глаза сразу сами собой открылись. Смотрю: точно, это Демьян надо мной. А рядом с ним еще какие- то хлопы и хлопцы. Бунтовщики! А я лежу под старой олешиной, возле Цмоковой норы. Хлопов вокруг много, а панов ни одного. Э, думаю, вот оно что, вот чего кукушка накуковала! Но ничего пока не говорю, лежу, молчу. Тогда Демьян говорит:
— А ты, пан, далеко забрался. На сто саженей, если мерить по веревке. И что ты там видел?
Но я первым делом сам спрашиваю:
— Где господарь?
— А где ему быть?
— Он был вместе со мной, — говорю. — Там же было две веревки.
— Да, — кивает Демьян, — было две. Только на одной был ты, был далеко, на ста саженях. А вторую тут, совсем рядом, неглубоко, кто-то ножом обрезал.
— Кто?
— А я почем знаю! А у ваших спрашивать теперь уже не у кого. Мы их тут всех замесили.
— Ночью?
— Да, ночью. Как котят. Всю вашу панско-подпанскую нечисть! А тебе повезло. Мы твою веревку уже только наутро заметили, когда задор уже прошел. Так, говоришь, до Цмока лазил, пан судья? И что ты там увидел?
Я подумал, подумал… И рассказал ему все, как оно было, без утайки. Громко рассказывал, чтобы всем было слышно. А что! А промолчи я тогда, а они потом меня убей, и тогда бы никто никогда не узнал, как Борис уходил. А так, глядишь, не только они, но и наше панство рано или поздно об этом дознается, тогда Борисовым будет почет, а Борис о Борисовых больше всего и беспокоился, даже хоругвь целовал. Я хлопам и об этом тоже рассказал. Потом спросил:
— А где великая хоругвь?
— В дрыгве, где же еще ей быть! — злобно ответил Демьян. — А сейчас и ты там будешь. Зачем нам набрехал, собака?! Что, думаешь, я так тебе и поверю, будто Цмок хотел с Бориской снюхаться, хотел ему весь Край отдать? Брехня это! Цмок не за вас, а за нас! Цмок его заманил и убил, вот как это было, понял?! Скажи, что понял, ну! Скажи, что так оно и было! Ну! Гад, не молчи!
Я лежу и ухом не веду. Он тогда подскочил, схватил лопату…
Ат, что за лопата! Я такой нигде не видел: огнем горит, кровь с нее капает! Жуть! А он еще орет:
— Скажи, как я сказал! А не то разрублю пополам, как червя!
— Руби, — я говорю. — Но все равно как оно было, так оно и есть.
Он тогда…
Ф-фу, пронесло! Он тогда лопату опустил и вдруг как засмеется! Потом говорит:
— Братки, кого мы слушаем?! Да этот гад, он, может, вообще Цмока не видел! Он, может, там, в норе, угорел, вот ему всякое и намерещилось. А мы с ним спорим, га! Так было, нет? — и смотрит на меня.
Я ничего ему не отвечаю, я думаю. Я же знаю, что иной раз лучше помолчать и подумать, а зато потом уже как сказать, так сказать — сразу вдвое! Вот я и молчу.
Это ему сподобилось. Он говорит им всем:
— Во, видали, братки, этот гад опять обомлел. Надышался, я же говорил!
Потом опять ко мне:
— Ну что, уже очухался? Тогда давай вставай, я тебя до дому доведу.
— Куда это?
— Как куда? В Зыбчицы. Мне с тобой сегодня по дороге. Я тоже туда. И все мои хлопцы туда. Как раз к твоей Марыльке на обед поспеем. Собака, вставай!
Тут он как рванет меня за веревку, так я чуть не задохся, подскочил. Они смеются, быдло. Я молчу. Они задудели в рога и пошли, меня повели.
Иду я на Зыбчицы, иду без шапки и без сабли, зато на веревке, и думаю: Боже, спаси и сохрани, пришли кого-нибудь на помощь! Их же вон сколько, полпущи, порубят они Зыбчицы! Боже, Боже, дальше думаю, зачем ты меня Цмоку не отдал?! Да лучше бы я там, в норе, сдох как последняя собака, чем видеть, как они в Зыбчицы войдут!
А Демьян, он рядом шел:
— Ты чего там шепчешь, гад? Чары творишь?
— Нет, — отвечаю, — ничего я не творю. Я пану Богу о себе рассказываю.
— А, — говорит, — рассказывай, рассказывай. А вот как к Зыбчицам придем, тогда ты будешь рассказывать то, чему я тебя научу.
— Чему?
— Там узнаешь.
— А если я не стану говорить?
— Скажешь как миленький. Марыльку пожалеешь, вот и скажешь. Или нет?
Ничего я ему на это не ответил. Гадко мне стало, душно, зябко. Иду и думаю: Боже, мой Боже, напусти на меня волколака, вот прямо сейчас напусти, пусть он меня сожрет, как пана Юзафа сожрал. Говорят, что сожрал. Или нет?