Поезд прибыл под вечер. Вооружённая охрана с собаками встретила у поезда. Детей — на сани, и всех погнали в степь. Вели по снегу под лай собак — и с тех пор, когда Лида видела снег, вечно казалось, будто он лает на неё. Смотрела на белизну и слышала хриплое, рваное — как будто из разодранного горла — собачье «а-а-ааа-а-а».
Шли долго, тяжело.
Лиде вспоминался этот, который допрашивал: почему-то — его большие алые уши, серая седина на висках. Чтобы звучать более грозно, он давил на связки, держал шею прямо, напрягался весь, рот кривил. Сказал, что Лида поедет в лагерь «за укрывательство изменника Родины». А Лида и укрывала, и подталкивала уголок одеяла, и целовала — словом, любила изменника. И за любовь дал ей алоухий восемь лет лишения свободы.
С обыском пришли ночью. Главное — копали книги и в письменном столе с бумагами. Лиде сказали: «Берите, что вам надо». Она открыла шифоньерку и всё из неё вынула на кровать, потом начала выгружать фарфор и хрусталь, но бросила. Взяла только самое необходимое: нижнее бельё, зубную щётку, маникюрное что-то, расчёску, одежду и обувь. И забрали Лиду.
Вагонный состав шёл больше месяца, многие не доехали из-за голода и холода. Из семидесяти человек — сорок, что ли…Тяжело ехали.
Лида всё смотрела на мать с мальчиком, они в вагоне сидели напротив. Мальчик плакал, а мать его вертела, под ноги брала, под руки, так, что он не успевал взять воздух для крика, упирался, кулаком ей в подбородок давил, она растирала ему руки, заодно грела свои, дула на них слабо и холодно.
В один из дней пути крупная баба распотрошила чемодан тощей соседки-балерины, выудила пуанты, крутила их на лентах. Гнев грел. Лиде хотелось ввязаться, тоже потолкаться по вагону, но сил не было, поэтому только смотрела. Досмотрелась — крупная баба напустилась и на Лиду:
— А ты чего зыришь?
Она и кулак подняла, но Лида вот что придумала:
— Я беременна, — сказала, — не трогай!
И баба отошла.
На станциях заходил солдат, спрашивал, есть ли трупы. Трупы были. Теплушка грелась лишь одним дыханием узниц. Потом многие из тех, кто слышал крик Лиды про беременность, умерли, и даже крупная баба умерла, бог знает от чего, и для оставшихся Лида снова стала порожней.
С поезда шли по степи двое суток, идти было тепло. Отдыхали, прижавшись друг к другу, грудой, накрыв руками детей, потом снова шли. На былинках, торчавших из снега, качались комья семян. За ногами поднималась из сугроба белая пыль. Небо из голубого выцветало в белое. Женщины и дети шли, и за ними по сугробам шли их тени.
Когда одна арестантка упала, Лида не побежала поднимать: стало страшно за себя, самой бы выжить. Другие подняли.
Наконец дошли. Зона — огромная, вокруг на столбы наверчена колючая проволока, как нить на катушку, по углам — вышки с часовыми, а за оградой из проволоки — белые столы полей. Не убежишь — некуда, степь, ветер и волки, поди.
АЛЖИР звалось это место, «Акмолинский лагерь жён изменников Родины». Это был самый большой из четырёх женских лагерей системы ГУЛАГ. Облака плыли над проволокой, и проволока отчего-то не раздирала их.
По приезде каторжанок отправили в баню, где их, раздетых, разглядывали, как товар. Всегда отправляли. Будет вода в бане или нет, но осмотр «на вшивость» был обязателен. Затем мужчины, работники лагеря, встали по сторонам узкого коридора, а мокрых женщин пустили мимо них по этому коридору голыми, да не сразу всех, а по одной.
Лида проскочила и не запомнила — новый ужас на фоне прежних ужасов не казался ужасным.
В бараке из самана, то есть из кирпичей, в которых глина была смешана с соломой, холодно, воздух спёртый. Народу прозябало в нём триста шестьдесят человек.
Лида заняла нижние нары: её бойкой соседке захотелось наверх, казалось, что там теплее. Ни о каком постельном белье и речи не шло: сходили к озеру, нарезали и навязали камыш, наложили вместо матрасов, им же топили единственную на весь большой барак печь-буржуйку. Керосинки зажигали редко — топливо экономили.
Зимние вещи выдали, но валенки, тёплые штаны, тулупы и варежки спасали далеко не всех.
— Обморожения будут, — сказала уже обжившаяся в лагере Гульжамал, возрастная казашка с круглым лицом без переносицы. — Туберкулёз и пневмонии будут.
Кормили заключённых одним пшеном, иногда раздавали хлеб. Женщины собирали по помойкам кочерыжки, очистки и шелуху, варили себе похлёбку в котелочках — вонь стояла на весь барак. Конвоир, приводивший узниц к бараку, часто даже не совался внутрь из-за запаха, просил кого-нибудь из дежурных старушек пересчитать заключённых.
— Цинга будет, — предупредила Гульжамал. — Надо есть дрожжи. Мы их выращиваем на лузге подсолнечника и соломе.
Лида вечерами всё гладила под грудиной — нытья в желудке не было, хотелось лишь напомнить себе, что такой орган ещё существует, оживить его, промять. У Лиды на многие месяцы закрепилась эта привычка.
— Ты что, чреватая? — спросила её наконец соседка сверху, балерина Иса.
— Кажется, — соврала Лида. Сначала соврала и напугалась, а потом, почти сразу же, решила сказаться беременной и в любой другой раз. Если про неё и Лёшу могут врать, то почему ей нельзя?
Она видела, что беременным и кормящим в лагере сочувствуют, помогают. Не много и не всегда, но дают еды только за то, что в них или рядом с ними живёт дитя. Сначала — чтобы поддержать носящее плод тело, а потом из жалости, чтобы помочь восстановиться, помочь выжить.
Лиде подумалось, что ребёнок, пусть сложенный только из слов, только из нежных и еле заметных движений, поглаживаний живота, тяжёлого подъёма с нар, внезапных, словно болезненных зажмуриваний, этот ребёнок спасёт её от голода и всего другого недоброго. А если не спасёт, то облегчит участь.
И всё правда изменилось. Сначала Иса стала смотреть на Лиду иначе, а потом наверняка разнесла тихую новость — и даже не новость, а так, пару слов — по бараку, и все остальные тоже стали смотреть на Лиду иначе. Очень тонко, очень мягко стало чувствоваться, как несуществующий ребёнок помогает Лиде чужими женскими руками.
Женщин в АЛЖИРе сидело много. Матери, жёны, сёстры, родственницы арестованных маршалов, генералов, наркомов, учёных, айтишников, писателей, врачей, инженеров, агрономов, раскулаченных хуторян и иностранцев; общественницы, художницы, балерины — тысячи женщин десятков национальностей, вся вина которых состояла только в том, что они не предали своих мужей.
У Лиды был инженер, Алексей. Закончив Горный институт, работал на комбинате, а Лида там же — машинисткой. Какой же он изменник и вредитель? Но начали хватать инженеров, служащих и рабочих, всех подряд… Лёша сказал: «Посадили бы нас вместе, тогда мне ничего не было бы страшно и на всё наплевать!» Желание его сбылось, но, к сожалению, не полностью: посадили в разные места, и больше им не суждено было с ним увидеться.
Лида решила называть своё надуманное дитя Лёшей — собрать в живой ком всё пока ещё возможное в ней чувство, отголоски любви. Любовь эта несчастная болела, и живот словно бы ныл, удачно подыгрывая Лидиной задумке.
Многие женщины были арестованы беременными или вместе с детьми. Лида могла подсмотреть и повторить мелочи поведения тех, кого между делом называли брюхатыми и жерёбыми, про кого говорили, что у них пузо на нос полезло, что они с икрой или прибылью. Лида, к счастью, воспитала в себе внимательность ещё в юности, когда училась правильно сидеть за печатной машинкой, чтобы не уставать, когда запоминала порядок букв на расчерченной картонной клавиатуре. Она тогда часами выставляла пальцы, отрабатывая доступные для каждого из них клавиши. Буквы, именно буквы научили её внимательности к мелочам.
Узницы вокруг вынашивали и рожали детей. В три года ребятишек забирал детский дом, детям разрешалось оттуда писать матерям. Ещё одно навечное воспоминание: тот самый момент, когда человек в форме забирает у матери дитя.
Лида понимала, что её сгусток чувств не может лежать в ней вечно, но продумала и это.
Дети умирали — от голода, болезней и просто от того, что не смогли толком родиться. В тёплое время детей хоронили на отдельном кладбище, которое так и прозвали — «Мамочкино моласы». А суровыми казахстанскими зимами складывали в большую металлическую бочку с тем, чтобы захоронить по весне, когда земля отойдёт. Страшное случалось быстро: вот узница ходила пузатая, а вот уже впалый живот липнет к спине. Такое молчаливое изменение подходило и Лиде. Только бы удержать скорбное лицо, только не поднимать взгляд — и поверят, и ничего из жалости не спросят.
Но впереди были ещё долгие месяцы мнимой беременности.
При чужих глазах Лида работала как все. Сначала долгое время делала кирпичи, потом перешла шить форму. В бараке позволяла себе ленцу: когда звали укладывать камыш, убираться, следить за печкой или Гульжамал предлагала научить делать дрожжи, Лида не пререкалась вслух, лишь клала ладонь на живот и… словно исчезала с чужих глаз.
Чем больше она пользовалась своим положением, тем больше пугалась обману — беспричинно словно бы, просто потому, что в сердце всегда жил страх. Постоянная боязнь болезней, холода, смерти или карцера висела в воздухе зримо, почти парила на морозе.
— В карцере заставляют делать всякую дрянь. Скажем, переливать воду из проруби в прорубь, — пугала Гульжамал. — Помещение без окон, питание — кусок хлеба в день и две кружки горячей воды. Топчан вносят на шесть часов, остальное время надо стоять или ходить по двухметровому холодному помещению или сидеть на залитом водой полу. Веди себя хорошо!
И все старались вести себя хорошо.
Только вечерами, тайно и тихо, из узниц выглядывали обычные женщины. Тяжёлый труд был плохо выносим без этих вечерних перерождений.
Большинство жительниц лагеря прежде ничего тяжелее дамской сумки не поднимало, тут же приходилось даже в мороз месить глину и носить кирпичи, работать иглой в руке, которая костенела от холода. Взять с собой что-то из прежней жизни узницам удавалось редко, потому они особенно берегли те спешно прихваченные мелочи, которые напоминали им о свободном, красивом мире: ридикюли, изящные гребни, сумочки, украшения, дорогие сердцу сувениры, расписные шкатулки, так сиротливо выглядевшие на фоне досок, камыша и лагерных обносок.
Проговаривали вслух прежние фамилии: девичьи, мужнины, со звучанием родной национальности, заменённые в лагере на номера спецнашивок. Стрелять по фамилии было бы тяжело, а номер — на спине, рукавах, коленях — становился лёгкой мишенью при побеге.
Без русских «-ова» и «-ева», грузинских «-швили», украинских «-енко» и прочих «-евиц», «-чук», «-ович» «-евич» и «-ули» у молодых и красивых женщин оставались ещё они сами.
Рита чарующе, почти чудотворно подшивала. Галина целебно пела. Начальник АЛЖИРа как-то просил её спеть для него, на что она ответила: «Соловьи в клетке не поют!» Рахиль иногда замирала иконной Богородицей с опущенными глазами, в складках худой шали и пятне света так, что больно было любоваться. Балерину Ису отличало умение красиво нести огрубевшие красные руки, парящие руки, поющие руки. Она несколько раз, ко всеобщему оживлению, делала гранд жете в центре барака, шлёпнув валенком по верхней чёрной балке.
Были в женском лагере и дальние бараки с заключенными-мужчинами — красные лица, чёрные тени под бровями. Вот они не вели себя хорошо. Чтобы устроить передышку от тяжёлой работы, мужчины часто глотали гайки, гвозди и другие предметы, и врачам приходилось срочно делать им вскрытие желудка.
Однажды произошло событие. Стукач из мужского барака тайно доложил начальству, что зеки во время карточной игры поставили на кон глаза одного из лагерных докторов, кого именно — он не знал. Среди врачей началась паника: по зековским понятиям, проигравший должен сделать обещанное обязательно, иначе с ним расправятся тем же способом. Или — или.
Женщинам всё это стало известно потом, когда уже кончилось, а до того — вдруг все врачи собрались вместе, закрылись в одной пустой палате, за окнами с толстой решёткой, и ничего никому не ясно. Просто больница осталась без врачей.
Начальство наверняка перепугалось, что о случае узнает обком или министерство. Оцепили мужской барак, в котором играли, а через несколько дней заключённых куда-то вывезли.
Те дни все провели в страхе. В сердце всегда жил какой-то страх, вот и тогда оно тоже зашлось. И вроде Лида не была доктором, и на её глаза никто не спорил, но одно страшное цепляло другое страшное и вытягивало гирляндой.
На фоне всеобщей суматохи Анфиса Кукушкина утащила со склада в барак луковицу. Думала, никто не заметит, — но куда там, заметили и несчастную Анфису упекли в карцер на трое суток.
На складе всё имелось: лук, капуста, огурцы. Временами, говорили, — даже вишня и яблоки, груши. Несмотря на скудные условия казахской степи, женщины пытались вести сельское хозяйство. Но ничего из выращенного к ним на стол не попадало — всё забирало лагерное начальство. Есть не проси, а работай, смотри, хорошо! И не только работай руками, но, будь добра, иногда прыгай выше головы — работай душой.
Как-то на собрании объявили, что лагерь должна посетить иностранная делегация Международного комитета Красного Креста, — мол, интересуется, как содержатся заключённые в стране. Что тут началось! Стали всё красить, подметать, убирать в больнице. Начальство даже решило показать делегации концерт лагерной самодеятельности, а к нему — выставку картин осуждённых. Срочно собрали несчастных бывших балерин и назначили им репетировать танец маленьких лебедей из того самого «Озера». Художниц засадили рисовать картины. Стали искать, кто поёт, кто декламирует, кто что умеет. Терзали женщин, наказывали жестоко, если они, находясь в тоске, отказывались в придуманном веселье участвовать.
Лида, к счастью, ничего нужного не умела. Только — молча сочувствовать.
Постепенно подготовительная горячка заглохла, делегация не приехала — видать, начальство спохватилось, что в лагере сидят ни в чём не повинные женщины, и решило их никому не показывать.
Неповинные и голодные. Самых исхудавших называли фитилями. Двигались они медленно, источали ужасный запах. Фитили не обращали внимания на вшей, которые высасывали их кровь, не утирали рукавами бушлатов носы, из которых текло. С безразличием сносили удары. Если другие зечки принимались бить, они не закрывали от ударов голову.
В какой-то момент от голода начиналась куриная слепота: женщины переставали видеть в сумерках. На последних стадиях истощения приобретали диковинный вид, словно переставали быть людьми. У давних узниц берцовые кости заключали вогнутый круг пустоты.
Вот и у Исы через месяц после прибытия руки уже летали не так изящно, на покрасневшей коже расползлись болячки. Гульжамал, заметив руки Исы, подложила ей на нары бутылку, где поверх воды и чёрной мелкой лузги качалась пенная дрожжевая корона.
Просто Иса не была для всех беременной, она вовремя не придумала себе ребёнка и не получала, подобно Лиде, на мизер больше. Лиду спасал изнутри несуществующий Лёша. У неё на два круга меньше вертелась голова, ей хватало сил на лишних три шага, на пару дополнительных движений, на ещё толику усилий. И если так голодно было ей, то каково было другим, не беременным?
Однажды Лида брела сквозь снежный дым до барака. Снег летел рваными волнами по затоптанной грязной равнине и вдруг на глазах превратил её — в Охотское, Белое, Печорское… Лида шла по поверхности штормящего моря, а вода бежала у неё из-под ног и кружила холодные брызги вокруг плеч. Лида не волновалась: «Не тону, да и ладно. Только вращается в голове и холодное вдыхать тяжело. Я кружусь, а квадрат яркой лощёной бумаги лежит неподвижно на месте».
Она подняла из-под снежной волны этот жёлто-коричневый лист. Не мятый, разлинован на четыре окошка. В верхнем слева — на круглой булочке с кунжутом лежат стопкой кусочки сыра, ломтики помидора, свежий салат и лук, а между ними блестит рубленый говяжий бифштекс. Справа от этого — золотистые кирпичики курицы, словно глиняные. Ниже — кофе с пенкой в стекле, возле стаканных донышек рассыпан миндаль и кокосовые скибки. Лида сглотнула. Лист не летал, не кружился, но только она схватила в руки — выскользнул и исчез.
Что это случилось — голодный обморок? Но Лида не падала, дошла с горячей слюной во рту до барака. Быстро из этого случая всё забылось, кроме поверхности моря. Море стало для Лиды «отключателем от лагеря», как для многих других узниц было что-то своё. Как только становилось плохо и гадко, Лида мысленно выходила на текущие из-под ног волны и становилась нечувствительной к жуткой жизни.
В феврале случилось новое. Зайцы, которым тоже нечего было есть, повадились грызть кору яблоневых саженцев. Стволики словно ели не заячьи зубы, а настоящая ржавчина. Рыжие плеши стали появляться на серой коре всё чаще, а по снегу вокруг — рогатки следов.
— Расстрелы будут, — пророчила Гульжамал, — если хоть один саженец пропадёт. А саженцев у нас почти шесть сотен!
Тогда женщины решили делиться с зайцами хлебом. Обидно, тоскливо, ломко — хотелось съесть и хлеб, и зайцев. Да где там! Заяц проваливался под землю быстрее, чем совершался вдох. И потому возле каждого саженца стали оставлять хрупкие сухари. Зайцы поднимали их и не трогали кору. Так сохранили яблоневый сад до весны.
Весной ещё рано было убивать Лёшу. Ещё на Лиде было много одежды, ещё срок был совсем небольшой, и среди сильных степных ветров и тяжёлой ежедневной работы ещё никто пристально не рассматривал пустой живот.
Ветра сменились со снежных на песчаные. Узниц стали водить на озеро собирать камыш для постройки бараков. Чтобы выполнить норму, которая была у каждой своя, работали по семнадцать, а то и двадцать часов.
В один из ветреных вечеров, когда женщины буквально уже падали с ног, из зарослей камыша повыскакивали дети — жители соседнего села. Они переглянулись и стали забрасывать узниц камнями. Конвоиры громко и жестоко смеялись:
— Видите, вас не только в Москве не любят!
Лида закрывала руками голову, Иса закрывала руками Лидин живот. Позже, в бараке, Лида поблагодарила за эту защиту, испуганно раздумывая о том, не выдала ли случайно своего положения. Но никто не думал о ней. Узницы были оскорблены, некоторые плакали, некоторые зло рассуждали о задурманенных и озлобленных пропагандой казахах.
Лиде вспоминался лишь один — мальчонка лет восьми, с косыми штрихами глаз и плоским носом, будто прижатым пальцем. Он бросал камни с благородным и смелым лицом, словно делал благое дело. Лида видела его во сне всю ночь, под гудение точечных синяков на коже.
Весь следующий день лил сильный и сырой снег. Он усложнял работу, он злил, тяжелил и без того тяжёлые ватные бушлаты. Оттого ещё обиднее было вновь видеть детей: они снова пришли и снова стали бросаться. Конвоиры не сразу взялись их прогонять.
Беззвучный полёт и шорох травы. Словно снежный дождь пошёл с градом, словно обрёл звук. Лида споткнулась и повалилась лицом вниз. Меж колких травяных волос лежали круглые камни. Они, белевшие на чёрной грязи, тонко пахли творогом. Поднесёшь ближе к носу, а там ещё — молоко и сыр. Рука сунула камень в рот, камень оказался солёным.
— Собирайте! Собирайте! — тихо скомандовала Лида женщинам, пока конвоиры разгоняли детей.
В бараке достали и показали всем.
— Это курт, — опознала Гульжамал. — Сушёный на солнце творог.
Кому достался, начали пробовать. Раскусывать, крошить, делиться. Шарики нахватали неровные, крупные, в обхват большого и указательного пальцев. Пах курт сухо и горько. Вкус имел прокисшего молока и старого творога. На руках оставлял белый порошистый след. Во рту распадался с хрустом, растягивался по языку с мучным вкусом. Насыщал.
Мальчонка с плоским носом опять снился Лиде всю ночь. «Так вот какой ты, Лёша, спаситель…» Наутро Лида решила покончить с обманом.
Две следующие недели она сторонилась женщин, мало говорила, выходила, терялась, возвращалась другим путём, с другими, чтобы никто не смог вспомнить, в какой точно момент она стала тоньше. Где-то в те дни она лишь раз мысленно обратилась к нему: «Спасибо», — и устыдилась тому, что сама поверила в выдуманное. Когда мысленно справилась, отделилась от Лёши, она честно долго плакала — от благодарности, одиночества, пустоты.
— Потеряла? — поняла вперёд всех Гульжамал. Она грубо обняла Лиду за плечо.
Лиде захотелось избавиться от лжи до конца, и она вдруг призналась:
— Не было никого.
— Если тебе так легче, — не поверила Гульжамал и ободрила: — Будет ещё.
Анфиса вовсе предложила думать, что ребёнок Лиды выживет, что его, как несколько лет назад одну девочку, вытащит из бочки с телами работница лагеря, заметив движение маленькой ручки. Вытащит, выходит и вырастит в тепле и здравии. Никогда не увидишь, но верь!
И больше никто ничего не сказал, не спросил из жалости.
Ночью после того снилось, что молодой конвоир принёс в барак круглое зеркало, повесил у входа. Увидев его, женщины побежали толпой: некоторые не видели себя несколько лет. И Лида побежала. Стоя в толпе, во сне, долго не могла найти в отражении, где она. Бегала глазами, бегала, пока не увидела напротив: глаза своей матери, её же волосы под косынкой, чужие нос и губы на своём лице.
Проснувшись, подумала о себе: кто она такая? Для чего её спасали маленькие мальчики от смерти? И сколько можно её спасать? Прятки за чужими спинами, как беременность, не могли длиться вечно.
Узниц построили у барака, а когда повели, Лида догнала Гульжамал:
— Научи меня делать дрожжи.
2023