Глава седьмая ЛИКИ КУЛЬТУРЫ ЭПОХИ ТАН

Со временем на общем фоне неуверенности, нищеты слабых, непреложного цикла величия и падения сильных жизнь в эпоху Тан стала представляться как обаятельная игра тени и света. Любопытная смесь академической серьезности, где распускались новые цветы традиционного мышления, и веры, глубокой, наивной или обдуманной, этот период также проявил определенный вкус к экзотике, ко всему, что пришло из чужих краев. При этом одновременно начал формироваться и настоящий китайский патриотизм. Напрасным было стремление к социальному разделению различных вкусов, которые на Дальнем Востоке часто сочетались с намного большей гармонией. Хэ Чжичжан, друг поэта Ли Бо, совмещал строгое достоинство чиновника и радости пошатывающегося пьяницы. Бо Цзюйи (772–846), один из самых великих писателей, которых когда-либо знал Китай, был очень сложной личностью. Просвещенный муж, в классическом смысле этого слова, наделенный особым талантом, государственный управленец, который очень чутко воспринимал несправедливости и несчастья простого народа, отважный цензор власти, но яростный защитник ее основ, во всех обстоятельствах он проявлял неистощимую оригинальность. Могущественный Хань Юй (786–824), непримиримый реформатор прозы и национального мышления, враг буддизма, воспевал в своих стихах, полных нежно-ста, безмятежную радость от святилищ, затерянных в горах, где чистый воздух благоприятствует созерцанию суетности внешнего мира.

Возможно, именно этот синкретизм следует считать причиной настоящего величия классического периода эпохи Тан — ничто человеческое не было ей чуждо, и две столицы империи в этот исключительный исторический момент стали настоящими перекрестками Евразии.

Сцены народной жизни

Жизненные рамки

Обаяние Чанъяни, бесконечного источника литературных намеков, не имело себе равных. Ее внешний вид настолько поразил японских послов, которые посвятили ей восхищенные рассказы, что японские императоры решили создать на поросших травой пространствах плоскогорья Нара город, задуманный по образу китайской столицы.

* * *

Чанъянь, самый большой обнесенный стеной город, который когда-нибудь строили люди, был расчерчен и разделен как координатная сетка. Группы строений и сады размежевывали улицы, усаженные деревьями, к северу от которых простиралась резиденция императора.

Для Чанъяни, созданной в правление династии Чжоу, именно эпоха Тан была периодом наилучшего расцвета. Столица могла состязаться с самыми красивыми мечтами поэтов.

Лазури небесной касается пышный дворец,

Златые драконы обвили резные колонны.

Красавица млеет от солнца лучей,

цитра поет под рукой ее белой.

Ветром весенним доносится песнь,

прославляя достойного князя.

Лодка-дракон рассекает волну,

Мчась по озерной воде к берегам чудесным.

Три тысячи красавиц поют во дворце,

Громко звенят колокольцы, гудят барабаны…

Здесь, как и во многих других владениях, танские правители были очень многим обязаны строителям императоров из династии Суй.

Именно император Вэнь-ди, основатель династии Суй, воскресил древнее величие города, исчезнувшего в период Восточная Хань. Он поручил знаменитому архитектору Юй Вэньцаю (555–612), который построил северо-западную ветвь Великого канала, построить чуть юго-восточнее от древней столицы «город великого процветания» (Дасинчжэн). После падения династии Суй правители Тан обосновались в этом городе, но вернули ему историческое название — Чанъянь.

Размеры города достигали 9 км в длину и 8 км в ширину. Восемь врат с северной стороны и еще по три — с остальных сторон были прорублены в стенах, которые возвышались на утрамбованной земле, как это практиковалось уже на протяжении тысячелетий.

Если верить налоговым реестрам, то этот город насчитывал два миллиона жителей, здесь соседствовали представители самых разных национальностей: тюрки, уйгуры, тохары, согдийцы, арабы, персы и индийцы. Два базара — восточный, более изысканный, и западный — имели бесконечные вереницы маленьких специализированных лавочек.

Без сомнения, никогда город не был ни таким богатым, ни таким красивым, как в начале правления Сюань-цзуна. Все земли присылали в столицу свои продукты. В 743 г. был прорыт водоем для разгрузки кораблей. Корабли, нагруженные всеми сокровищами мира, со всех концов империи могли подняться по Великому каналу до самой столицы: с Севера везли покрывала для седел из ярко-красного войлока; с Юга — горькие мандарины, из восточных регионов — ткани из розового шелка с рисунками, а с западных гор — квасцы для самых разных целей. В Чанъяни товар перегружался на очень маленькие корабли, которые были способны плавать по маленьким речкам, что позволяло снабжать и самые отдаленные регионы этой огромной речной сети. Перед тем как подкрепиться и развлечься в одном из многочисленных «домов певичек» квартала Бэйли, гулякам нравилось любоваться экипажами и с любопытством рассматривать живописные костюмы лодочников на реке Янцзыцзян: шапки из бамбука, халаты с рукавами и сандалии из соломы.

Однако Чанъянь, сокровищница династии Тан, должна была исчезнуть вместе с нею. В эпоху Сун, по словам одного из историков того времени, там можно было увидеть только «грязные столбы и заброшенные земли». Раскопки главного дворца Дамингуна, начатые в 1957 г., и нескольких крупных храмов позволяют увидеть призрак чудес былых времен.

Вторая столица империи, Лоян, давала приют более миллиону жителей. Если она и казалась менее могущественной, чем Чанъянь, спесиво воздвигнутый перед лицом варваров, то атмосфера второй столицы была более утонченной и изысканной. Она славилась красотой своих цветов, качеством фруктов. Умения местных ремесленников вызывали общее восхищение: они создавали парчу по многочисленным рисункам, заимствованным из Персии, тонкие ленты из шелка и керамику, гордость танских горшечников. «Рынки Юга» простирались на два квартала, объединяя 120 базаров, бесчисленные улочки, где занимались своим ремеслом мастеровые, а тысячи лавочек продавали все на свете.

Если столицы, как это и должно быть, представляли собой две самые большие драгоценности среди китайских городов, то, помимо них, по всей империи располагались и административные центры, где находились представители государственной власти. Они были построены по строгому геометрическому плану, что символизировало устройство мира. Для китайцев той эпохи это было новшеством, так как на протяжении неспокойных веков, которые отделяли период правления династии Хань от эпохи Тан, процветающие городки, которые были одновременно экономическими и политическими центрами, практически исчезли. Таким образом, Китай представлял собой не что иное, как громадный агломерат экономически независимых обширных пространств.

Между тем воссоединение империи привело к возрождению городов, передовых отрядов власти. Они создавались или восстанавливались в каждом округе с единственным назначением — быть оплотом государственной власти. Японский исследователь Миязаки Ишизада полагает, что эти глубокие изменения, причины которых до сих пор мало изучены, были следствием двух важных фактов: проникновения на китайские земли варварских народов и создания в каждом из Трех Царств III в. военных колоний (туныпянъ), к которым прикрепляли всех бродячих крестьян. Организация подобных колоний в сельскохозяйственных районах провоцировала исчезновение древнего понятия «город» как экономического и административного центра. Затем бурный поток варваров, хлынувший в Северный Китай в период Шести Династий, в свою очередь, стал причиной появления нового типа агломерации: распространение получили гарнизоны с военными и административными функциями, которые ничего не производили. Они были обнесены двойным поясом укреплений, к внешней стене добавлялось кольцо крепостных стен внутри города (захватчики всегда чувствовали необходимость в защите). Так зародился план нового китайского города, обладавшего невысокой стеной для защиты малозначительного местного населения, в центре которого располагался хорошо укрепленный бастион, «запретный город», где жили, защищаясь от бунтов, варвары-завоеватели. Соединение этих двух факторов привело к созданию средневековых китайских городов. Правда, подобая гипотеза развития имеет своих противников в исторической науке.

Стены и двери

На многочисленных фресках Дуньхуана, а также на парадных знаменах, найденных там же, часто можно встретить изображения городов, обнесенных стеной, которые характерны для Китая со времен больших неолитических поселений до наших дней. Потребности в экономическом росте и политическая необходимость, которые обеспечивают разрыв с прошлым, сегодня стремятся полностью стереть этот элемент китайского кругозора, который сохранялся на протяжении тысячелетий. Стены Даду (современный Пекин), столицы династии Юань (1271–1368), найденные в 1969–1970 гг., будут снесены, как только археологи составят их план и изучат их характеристики. Собственно стена, как на рисунке, была построена на спрессованной земле. В ней были прорублены ворота, выложенные кирпичом, и бойницы, пробитые на скорую руку в 1358 г., для того чтобы отбивать крестьянские атаки, угрожавшие городу. В менее бурные эпохи и в спокойных местах простая пристройка для охраны и для наблюдения, построенная из дерева, воздвигалась, как и здесь, над входом.


Как и столицы, главные города префектур и округов защищали одновременно внутренние стены и внешний пояс укреплений. Ограниченное таким образом пространство города было похоже на сетку, состоявшую из множества маленьких квадратов (фан). Каждый из них, город в городе, обладал своими укреплениями и постом наблюдения. По каждой такой ячейке проходили улицы, которым давались простые названия, такие как «задняя улица» или «восточная улица». Именно в зависимости от этих артерий города и этих названий определялись адреса жителей, которые указывали, в какой стороне, например северо-западной или северо-восточной, их следует искать. У каждого маленького «города» внутри большого, как и у наших парижских округов, была собственная администрация и свой глава, ректор (чжэн).

Города, созданные у пересечения дорог или вдоль длинных паломнических маршрутов, развивались по-разному. Они располагались в очевидном беспорядке, в соответствии с законами топографии или требованиями торговли. Некоторые города, которым благоприятствовали географические условия, превращались в настоящие национальные или международные перекрестки. Например, Кантон, хотя и был в десять раз меньше Чанъяни, стал главным портом Южного Китая. Он прославился своими иностранными кварталами: рядом с арабами, персами и индийцами, которых можно было встретить во всем Китае, в этот город стекались также японцы, шаны, кхмеры и сингальцы. Одни переселялись сюда, чтобы вести выгодную торговлю, другие же просто ждали благоприятных ветров, чтобы вернуться домой за новым грузом. Без сомнения, это было незаурядное зрелище, когда по звуку полуденных барабанов и гонгов китайские торговцы и разносчики, собравшиеся со всей империи, устремлялись на огромный рынок. Они взвешивали, рассматривали, торговались до того момента, когда во время захода солнца снова звучал звонкий сигнал, возвещающий о закрытии рынка и кварталов, которые объединяли на ночь жителей и иностранцев, чтобы защитить их от разбойников.

Впрочем, в исключительных случаях, например в некоторые праздники, рынки больших городов оставались открытыми всю ночь: они были битком набиты теми, кто жаждал развлечений и решал свои дела.

Начиная с VIII в. город представлял собой совершенно другой мир, чем окрестные деревни. Путешественник, без сомнения, не знал, чем стоило любоваться больше: пестрыми толпами больших «перекрестков» или величественным порядком административных городов.

* * *

Появившиеся новые отличия городской среды от среды сельской, без сомнения, были не чужды рождению интересного понятия, которое, возможно, впервые появилось в истории человечества именно в эпоху Тан. Речь идет о защите природы. Это кажется несколько парадоксальным, поскольку известно, какие экологические катастрофы произошли как в Китае Нового времени, так и в современном Китае, когда этот принцип был забыт.

Между тем эти заботы в правление династии Тан занимали умы части просвещенной элиты. В этой области огромным влиянием пользовался буддизм, который проповедовал бережное отношение ко всякой жизни, даже когда речь шла о простой инфузории. Ведь каждая живущая частица мира была звеном в бесконечной цепи перерождений. Однако и даосизм исповедовал безусловное уважение к природе: любое человеческое действие могло нарушить биение мира, стать космическим дыханием, которое оживляло и определяло развитие Вселенной. Наконец, конфуцианство также присоединялось к этому значительному движению философской мысли, благодаря своему учению о необходимости почитания предков, их могил, гор и рек, расположение которых было следствием ни с чем не сравнимого труда мудрецов прошлого.

Император Сюань-цзун, утонченный ум, обращал особое внимание на сохранение того, что мы сегодня называем «окружающей средой». Он приказал переиздать обновленную редакцию главы из древних «Записок о ритуале» («Ли цзи»), которая называлась «Юэ лин», что в переводе означало «распорядок лунных месяцев», и была своего рода календарем хорошего землевладельца.

Император выступал не только за устройство водохранилищ и ирригационной системы, что было обычным еще с самого раннего периода истории Китая, но и рекомендовал уважать естественные линии водораздела, чтобы не нарушать бесполезным вмешательством баланс распределения вод. Кроме того, он официально осудил сознательное сжигание лесов, как правило, это был первый этап расчистки целинных земель, и приказал оказывать содействие тем гражданам, кто сажал деревья и кусты. Тем не менее эти меры носили весьма ограниченный характер: строительство домов, основа которых состояла из брусов и балок, массовая выработка древесного угля, который использовался как для отопления, так и для изготовления чернил, неумолимо приводили к значительным вырубкам леса на большей части территории Китая.

Император пытался также прекратить бесполезное убийство животных, которые обитали в рощах и зарослях. Однако запреты на охоту были всего лишь единичными случаями. Если сам принцип, на котором основывались подобные указы, был похвальным, то в глазах населения все эти наставления теряли всякую ценность, как только условия жизни становились более суровыми, а прихоти климата возрождали призрак голода. Только просвещенные умы из привилегированных сословий могли понять жизненную необходимость защиты природы.

* * *

О величии и повседневной жизни Китая династии Тан, которая и в IX в., несмотря на предзнаменования падения, оставалась еще могущественной и уверенной в себе, до нас дошло живое свидетельство. Речь идет о записях японского паломника Эннина, который с 838 г. по 847 г., т. е. на протяжении десяти лет, ездил по Китаю в поисках священных писаний, после чего был изгнан из страны. Кроме религии, интересовавшей его в первую очередь, Эннин описал то удивительное чувство безопасности, которое было присуще любому человеку, путешествующему по огромной территории империи Тан. Каждые два или три километра вдоль имперских дорог стояли межевые столбы, рядом с которыми могли располагаться вооруженные заставы, где нужно было предъявлять свои документы. Естественно, что рядом с заставами бандиты, как правило, не осмеливались нападать. Наконец, его удивило то, что можно было пересекать регионы, опустошенные голодом, не понеся при этом никакого ущерба.

По всей стране были обустроены гостиницы, некоторые были специально приспособлены для приема иностранных послов. Современная топонимика подчеркивает, что вокруг этих «постоялых дворов» (гуань или и), как государственных, так и частных, появились многочисленные торговые городки. Более того, около мостов и застав существовали своеобразные почтовые станции, где путешественник мог найти комнату для отдыха или спальное помещение. В общем, японский путешественник показал, что доля путешественника достаточно легка, что сеть гостиниц отличается хорошим качеством, что, кроме тех мест, где свирепствовали эпидемии, он всегда мог найти у местных жителей подходящее пристанище. Духовное звание Эннина, до того как он был изгнан, и официальное охранное свидетельство могли обеспечить ему и его свите бесплатный транспорт, жилище и питание.

Единственные регионы, которые внушили определенную опаску Эннину, были слабозаселенные, если не пустынные долины и горы Шаньдуна. Это подтверждают археологические данные и ранняя история Китая: окраины таких государств, как Лу и Ци, которые создавались у подножия горного массива Шаньдуна, всегда обращались к морю, остальное пространство ориентировалось на Великую Китайскую равнину. Эннин очень интересовался зрелищем производства древесного угля, которым пользовались по всему Китаю. В связи с этим он обнаружил целый народ каботажников, большинство которых были корейцами, поставлявшими топливо на обезлесившие долины провинции Цзянсу.

После изгнания Эннина борьба с буддизмом, как и с другими религиями, пришедшими из-за рубежа, стала осуществляться с меньшей строгостью. Несмотря на то что Эннина заставили покинуть Китай, японский путешественник нанес прощальные визиты своим друзьям и увез с собой все подарки, которые ему были сделаны. Таким образом, политика государства упорядочивала отношения с религиозными общинами, но не посягала на иностранцев. Без сомнения, никогда, кроме эпохи Тан, космополитизм не был так моден.

* * *

Действительно, Китай оказался связан с Западом пуповиной, которую мы называем Великий шелковый путь: войны, которые вел Ли Шиминь, в первую очередь, имели своей целью защиту этих торговых путей, а не самой империи.

Длинная сухопутная дорога, по которой шли караваны, состояла из нескольких путей, которые пересекались в Бактрии. Путешественники проезжали их за несколько переходов. Некоторые смельчаки, соблазненные приключениями, шли до самого конца пути. Однако большая часть путников довольствовались тем, что раз за разом повторяли один и тот же маршрут, из одного города в другой, сопровождая товары, которые им доставляли другие посредники. На Памире, на дороге у верховьев Окса,[82] было знаменитое место, оно называлась Каменная башня, но до наших дней так точно и не удалось локализовать его местоположение. Именно там бактрийские, согдийские и китайские караваны производили обмен своими товарами.

На самом деле, нельзя говорить, что существовало много дорог, которые соединяли Китай с остальной частью Евразии и Индией.

Один путь, который шел из Кореи и Маньчжурии, пересекал регион, который назывался Бохай, где проживали тунгусы и протомонголы. Его северо-западное ответвление шло вдоль границы пустыни Гоби. Особенно опасным этот путь был между Дуньхуаном и Турфаном, так как именно здесь он углублялся в соленые земли, оставшиеся от древнего озера Лобнор. Об этих местах существовали самые страшные рассказы: например, говорили, что для того, чтобы найти дорогу, нужно идти по скелетам людей и животных, которые умерли на этой дороге, или что суровые природные условия этих мест способствовали появлению зловредных призраков.

Южный путь казался более привлекательным: он следовал по горам Куньлуня. Китайцы очень плохо знали этот регион, однако благоразумно использовали бактрийских верблюдов, которые умели чуять подземные источники и предчувствовать песчаные бури.

Существовал и еще один путь в Индию и на Запад — старая бирманская дорога, которая, пересекая Сычуань, проходила мимо гор и пучин реки Ирравади. Но в эпоху Тан этот маршрут был закрыт для китайцев, которых останавливало сопротивление народов Юннани, а позднее появление на этих территориях в VIII в. государства Нань Чжао, которое было сторонником тибетцев. Когда же китайские войска смогли, наконец, в 863 г. снова открыть эту дорогу, империя уже пришла к упадку, и эта победа так и осталась безрезультатной.

* * *

Легендарное очарование этих сухопутных путей иногда заставляло забыть о существовании путей морских, на которых, впрочем, китайцы не были хозяевами.

На севере море принадлежало искусным корейским мореходам. Они стали особенно сильны после 660 г., когда Силла объединила под своей властью остальные государства Корейского полуострова. Они плавали вдоль северных берегов Желтого моря и бросали свои якоря в портах Шаньдуна. Этот же путь был и одним из маршрутов японских кораблей: не боясь бурь и кораблекрушений, они до конца IX в. (894) стремились в Китай, для того чтобы обрести лучшие материальные и духовные достижения континентальной цивилизации и засвидетельствовать свое почтение императору династии Тан.

Еще более важной была торговля, которая развернулась в южной части Китайского моря и в Индийском океане. Корабли должны были учитывать сезоны муссонов. Они покидали порт Кантон в конце осени или зимой, а возвращались вместе с летними ветрами. С VII до IX вв. арабские, персидские и китайские суда не прекращали плавать по воле движений Неба. В конце концов, вряд ли в эту эпоху китайцы сами строили достаточно мощные и прочные корабли, которые могли бы выдержать плавание в открытом море. Ловкие имперские торговцы покупали или фрахтовали корабли, построенные не в Китае, — самые лучшие были созданы на Цейлоне. Они насчитывали 200 шагов в длину и могли перевозить 600–700 человек одновременно.

Экзотика

Таким образом, Китай повсюду был вынужден соседствовать с иностранцами — моряки, торговцы и ремесленники сходились в городах-перекрестках. Погребальные статуэтки с юмором изображают огромные носы этих гостей, их лица арийского или семитского типа, разнообразные меховые одежды и костюмы, показывая удаленной от моря части Китая их живописные фигуры.

В итоге двор стал таким же космополитическим, как караван-сарай. В департаменте музыки, процветавшем до мятежа Ань Лугтаня, члены которого выступали в изящном Грушевом саду, на каждые две китайские труппы приходилось восемь иностранных, причем именно последние особенно нравились императору, которого очаровали кружащиеся танцовщики из Центральной Азии, Индии или Кореи.

Одним из излюбленных занятий были новые игры, например поло, вероятно привезенное ко двору в 709 г. тибетским посланником. Тибетцы, в свою очередь, заимствовали эту игру у персов. Император Сюань-цзун выказал настолько большой интерес к этой игре, что организовал матч между китайцами и тибетцами, и все высшее общество последовало его примеру с большим энтузиазмом. В 1956 г. археологи нашли в Сиани, на месте древнего города Чанъянь, камень с выбитой на нем датой — 813 г., который был положен в основание стадиона для игры в поло, популярность которой сохранялась до самого падения династии Мин (1644).

В двух столицах империи часто было модным одеваться так же, как тюрки или восточные персы. Мужчины и женщины, которые никогда не путешествовали без «варварских шапочек», причем к женскому убору на протяжении веков крепилась более или менее длинная и громоздкая вуаль. В VII в. девушки, особенно самые смелые, не стеснялись ездить по городу верхом с непокрытой головой и в мужской одежде по варварской моде. Мужчины вызывающе носили головные уборы из шкуры леопарда и в своей любви к экзотике доходили до того, что жили в палатках, ставя их посреди застроенного домами города. Без сомнения, самым большим оригиналом в этой среде был поэт Бо Цзюйи, который селил своих гостей в двух войлочных палатках небесно-голубого цвета, поставленных в его саду. Этим он хотел показать представителям оседлого народа, насколько эффективной защитой от зимних холодов является юрта степняков. В действительности, Бо Цзюйи только подражал более авторитетным образцам: родной сын императора Тайцзуна, Ли Чэнцянь, жил по тюркским обычаям и отказывался говорить по-китайски. Он носил одеяния ханов и принимал посетителей, сидя под тотемным изображением головы волка.

В кабачках увеселительных кварталов часто можно было встретить изящные силуэты варварских девушек:

Звучат на цитре

«Зеленые павлонии у Врат дракона».

Вино чудесное в нефритовой бутыли.

Слегка касаясь струн, я пью, мой господин, за вас.

Мы пьяны, нет лиц, краснее наших.

У очага, где греется вино,

Красавица смеется нежно,

Как легкий ветерок весной.

Как дуновение весны, она смеется,

Танцуя в одеянии прозрачном.

О господин, пока совсем не опьянели,

Уединитесь ли теперь?

Экзотическое очарование иностранных служанок, общим названием которых было слово ху, т. е. варвар, отличало многочисленные компании подобных веселых вечеринок.

Те женщины, что родились в северных степях, были принесены в жертву политике браков, которая гарантировала постоянство союзов, необходимых для сохранения мирного положения империи. Эта судьба роднит их с китайскими женщинами, выданными замуж за варварских вождей, причем причины этих браков идентичны. Пленницы политических интриг, женщины варварского происхождения никогда не покидали дворца и обычно мало соответствовали вкусу китайцев.

Совсем иначе дело обстояло с красавицами, происходившими из Согдианы. Их индоарийское, а точнее иранское, происхождение волновало сердца китайцев своими светлыми глазами, цвет которых сравнивали с нефритом, и рыжиной вьющихся волос. В Китае можно было встретить и молодых людей того же происхождения; и мужчины и женщины проявляли себя как искусные акробаты, танцоры и музыканты.

* * *

Тем не менее варваризация китайского двора в VII–VIII вв. в определенной степени может быть сравнима с вестернизацией начала XX в.: китайцев больше прельщала форма, чем реальное содержание заимствуемых вещей. Иностранцы были забавными, но они всегда оставались второстепенными существами, которых можно покорить своей воле. Главным образом, они представляли собой источник дохода. Даже традиционный обмен «данью» и подарками между периферийными народами и китайским двором представлял собой и материальное выражение дипломатической игры, и завуалированную форму торговли. Иностранцы иногда подвергались притеснениям, которые имели тяжелые последствия. Например, по указу 714 г. им запрещалось вывозить из Китая шелк, парчу, жемчуг, вышивки, золото, железо, — одним словом, все, что могло сделать рентабельным и окупить высокие издержки путешествий в далекие земли Аравии и даже Африки, где мусульмане искали черных рабов, которых китайцы ценили за их выносливость. В VIII в. правительство основало в Кантоне должность уполномоченного по торговым флотам, в обязанности которого входило обеспечение купли и продажи иностранных товаров. Впрочем, эта мера приносила намного больше дохода государству, чем иностранным торговцам, которые иногда были вынуждены отдавать до трети своего груза, на который налагался арест сотрудниками китайской таможни. Иногда «сделки с Небом» были возможны, но никто и никогда не мог быть стопроцентно застрахован от подобных проблем.

Более того, можно вспомнить о том, что закон строго следил за тем, чтобы контакты с внешним миром оставались только торговыми или официальными. Так, например, иностранец, женившийся на китаянке, никогда не мог покинуть Китай вместе со своей женой. Возможно, что именно с правления династии Тан, особенно после восстания Ань Лушаня, помимо провинциальных особенностей, которые носили больше сентиментальный, чем политический характер, в Китае повсюду начала проявляться глубокая преданность своей родине. Это кажется менее очевидным, если смотреть на образованные слои страны, ведь только эти люди умели писать, но зато сильно проявлялось в пограничных регионах, где китайцы и варвары часто перемешивались против своей воли.

Юань Чжэнь (779—831), близкий друг Бо Цзюйи, описывал драму китайских жителей Дуньхуаня, который оказался захвачен тибетцами: «Вот уже около шестидесяти лет, как они лишены каких бы то ни было новостей, а заключенные когда-то договоры действительны только потому, что [тибетцы] становятся более кровожадными. Глаза этих людей смотрят сквозь солнце, которое встает на востоке, чтобы увидеть тучи [страны] Яо. Утром Дня Года они расчесывают своих лошадей на ханьский манер [единственный день в году, когда захватчики разрешают это]. Тот, кто мысленно верен Китаю, — это старики или больные или тот, чьи кости уже в земле. Они учат своих детей и внуков языку своей бывшей родины, рассказывают им о городах и крепостях, описывая их блеск [в прошлые времена]».

Верный Китаю Дуньхуань восстал против тибетцев в 848 г. и вновь вошел в состав империи в 851 г. Оазис, в котором многочисленные солдаты, пришедшие из Центрального Китая, продолжили свой род, блистал, как островок цивилизации Хань в варварских землях, чудесный цветок политики военных колоний, затерянный на длинных караванных путях. Именно он стал свидетелем зарождения в эпоху Тан подлинного национального китайского чувства, появившегося, возможно, от избытка экзотики.

Разнообразие религий

Можно сказать, что во всех сферах жизни Китай эпохи Тан был похож на огонь, от которого разлетаются мириады искр. Однако эти искры идей либо падали и угасали в глубоких водах китайской цивилизации, либо сливались с теми понятиями, которые были унаследованы от первых веков человечества.

Одним из самых любопытных явлений, без сомнения, было разнообразие индоевропейских религий, которые были изгнаны из тех земель, откуда они вели свое происхождение, или, напротив, одержали там победу. Так или иначе, эти религии приходили в Китай, ища приюта или подтверждая свое влияние.

Несториане пришли из Согдианы и в 628 г. получили разрешение построить свою церковь. Китайцы высоко ценили талант, с которым адепты этой религии переводили буддийские тексты. Впрочем, несториане переписали по-китайски и около тридцати произведений, свидетельствовавших об их собственной вере. Одним из этих произведений была «Хвала Святой Троице», которая была найдена Полем Пеллио в Дуньхуане вместе с другими манускриптами. Они воздвигли знаменитую стелу в Сианьфу, на которой был выбит текст на китайском и древнесирийском языках, который, после опубликования его Атанасиусом Кирхером[83] в XVII в., потряс всю интеллектуальную Европу.

Маздакиты[84] предпочитали селиться в Ганьсу. Довольно быстро их стало так много, что в столице империи существовал как минимум один их храм (в текстах указано, что он был восстановлен в 631 г.) и специальный департамент «Сабао», который был создан при дворе; чтобы отстаивать их интересы.

Манихеи пришли в Китай в поисках защиты от гонений со стороны ислама. Появившись здесь в конце VII в., свою доктрину при дворе они представили в 694 г. Сто лет спустя манихеи стали достаточно влиятельными, чтобы обратить в свою веру уйгуров и сделать Турфан своим религиозным центром.

Наконец, мусульмане, победители битвы при реке Талас (751), осознавая невозможность дальнейшего распространения своих завоеваний, также прислали своих миссионеров. Они укоренились на западе Китая, обратив его в свою веру, и подобное положение сохранялось вплоть до XX в.

Различные формы пагод

С конца IV в. до периода наивысшего расцвета эпохи Тан эволюция ступ-ковчегов прошла все стадии развития — от простых маленьких павильонов одинаковой высоты до многоэтажной башни. Внутренние драмы и иноземные вторжения, которые потрясали Китай, уничтожили большую часть великой буддийской архитектуры, которую удалось сохранить в Японии. В Китае можно встретить лишь несколько зданий из камня или кирпича, таких как, например, две знаменитые пагоды в Чанъяни — последние свидетели пышной столицы династии Тан, от которой уже в правление династии Сун остались только поросшие кустарником руины.


Такое религиозное и интеллектуальное разнообразие царило не только при дворе, но и по всей стране. Конечно, кажется, что можно связать каждый образ мысли с особой социальной группой: конфуцианство — с интеллектуальной элитой, даосизм — со знатью, буддизм — с народными массами, а различные религии, пришедшие из Персии, — с теми или иными географическими и этническими меньшинствами. Реальность же более запутана. По воле лет или обстоятельств идеологи различных религий жили бок о бок, объединялись или, наоборот, боролись друг с другом внутри одних и тех же социальных групп или даже в сердцах одних и тех же людей.

Более того, китайцы никогда не оставались безразличными к этим открытиям и сами делали попытки узнать чтото новое. Знаменитый монах Сюань Цзан (602–664) неутомимо ходил по дорогам Индии с 629 до 645 г., чтобы привезти в империю буддийские священные писания и свидетельства. В свою очередь, Ли Шиминь оказал ему торжественный прием и сделал его самым уважаемым буддийским священником своего времени. Остаток своей жизни Сюань Цзан провел за переводом 1338 глав из 64 текстов, которые он даровал китайскому буддизму. Кроме этого, он составил «Записки о странах Запада» («Си юй цзи»), почтительный рассказ о путешествии, который был спародирован в XVI в. многотомным романом, юмор которого понятен и сегодня.

Спустя некоторое время монах Ицзин (635–713) в свою очередь отправился в путешествие. Он провел десять лет в Наланде, самом большом буддийском университете Индии, чтобы изучить монастырские правила, ортодоксальные дисциплинарные практики, т. е. все то, что составляло рамки доктрины. Он вернулся в 695 г., привезя с собой 400 манускриптов.

Подобное стремление к новшествам, основанное на любопытстве, обогащало Китай не только документами.

Благодаря своей «буддизации» империя испытала индийское влияние. Так, в 684 г. императрица Ухоу ввела при дворе индийский календарь. Это простое событие, о котором упоминают, как об абстрактном феномене, на самом деле могло сильно изменить повседневную жизнь китайцев. Привыкшие считать дни пятерками, по количеству сторон света, или десятками, т. е. удвоенными пятерками, китайцы, если бы реформа продолжалась дольше, были бы вынуждены перестроить свою жизнь в соответствии с семидневной неделей.

В 721 г. Исин (683–727) привез из Индии новые способы ведения счета. Постепенно между двумя культурами завязались связи, существовавшие до путешествия священника У Куна в 751 г. Однако позднее Китай династии Тан, осознавая свой упадок, был слишком занят своими внутренними проблемами, чтобы интересоваться различными народами, которые его окружали.

* * *

Тем не менее существовало чувство, которое, несмотря на бурный VIII в., должно было сохраняться всегда. Речь идет о религиозном усердии.

Без сомнения, даже полагаясь на опыт Японии, где буддизм махаяны существует в самых разных формах, обновившись в сердцах и умах верующих, сегодня трудно себе представить удивительное и повсеместное присутствие буддизма в Китае династии Тан. Паломничества, процессии, праздники, становившиеся нерабочими днями, — все это задавало ритм течению дней. Эннин писал, что только в Чанъяни он насчитал около 300 буддийских храмов, огромное число монастырей и 33 маленьких святилища. Во всех городах Китая, большей или меньшей значимости, количество монахов и монахинь исчислялось сотнями, если не тысячами.

При дворе, в самом императорском городе, всегда жили две группы по семь монахов, постоянно молившиеся, чтобы предотвратить дурные воздействия, которые могли повредить исполнению обязанностей мудрой администрации. Также существовала группа придворных священников (нэй гун фэн), приписанных к дворцу, которых назначал и смещал по своему желанию сам император. В общем, монахи и монастыри столицы постоянно находились около императора, который никогда не пренебрегал возможностью прибегнуть к их молитвам или попросить у них провести благодарственные моления в случае любых благоприятных событий.

Подобная набожность была свойственна и сельской местности: даже в самых отдаленных деревнях существовала маленькая монастырская община, в которой жил десяток монахов. Народ тщательно отмечал многочисленные праздники. Каждый сам мог свободно организовать «малый праздник», подобный тому, который отмечали в честь дня рождения императора. Эннин несколько раз описывает эти живописные вегетарианские пиршества, которым предшествовала, а иногда и сопровождала их, более или менее длинная религиозная служба. Также в каждом городе существовали и собственные культы, в честь которых церемонии проходили с особой торжественностью.

В Янчжоу, например, на улицах устраивали иллюминацию и читали молитвы в честь прихода весны, а в четырнадцатый день седьмого месяца торжественно отмечали единственный день, когда души умерших возвращались в мир живых. Этот праздник, который также сопровождался иллюминациями, очень почитался и в Японии, где огни свеч горели с самого начала и до конца праздников Бон (праздник фонарей), чтобы указывать невидимую дорогу мертвых.

Одной из самых популярных церемоний в Чанъяни был праздник в честь Зуба Будды. Четыре городских монастыря утверждали, что владеют одним из зубов Будды: один происходил из Хотана, второй — из Тибета, третий — из Индии, а четвертый — с Неба. Торжественная служба совершалась между восьмым и пятнадцатым днем третьей луны (т. е. в марте).

Эннин так описывает ход событий этого празднества: «…Различные монастыри принимают в нем участие, каждый приготавливает хорошие подношения. Все виды лекарств и пищи, редкие фрукты и цветы, многочисленные сорта фимиама тщательно готовят и подносят Зубу Будды. Эти бесчисленные дары разбросаны в галерее вокруг одноэтажного здания подарков. Зуб Будды… также находится в одноэтажном здании. Все высшие священники города присутствуют в этом здании, поклоняясь ему и произнося молитвы. Весь город приходит с почтением и подарками. Один человек принес сто мер неклейкого риса и двадцать мер проса, другой дал множество печений, третий — без ограничений выделил денег на различные нужды по организации ужина. Еще один напек множество маленьких пирожков, а кто-то поднес сумму, способную оплатить торжественный ужин высшего священства и прославленных монахов из различных монастырей. Также каждый приносит обеты и раздает милостыню, прославляя праздник Зуба Будды. Люди бросают деньги, которые, как дождь, осыпают здание Зуба Будды».

Кроме легенд, чудес и культов, Эннин описывает диковины, обнаруженные в монастырях. Они свидетельствуют о необыкновенном процветании этих монастырей, например их пороги и ступени из ляпис-лазурита, глубокая синева которого составляла славу Лицюаньсы, города, расположенного к западу от Цинчжоу.

Затем японский паломник отправился к монастырю, который назывался Дети. Однажды одному набожному монаху из этого монастыря было видение сверкающего облака, на котором, сидя на зеленом лотосе, играли четверо детей. Позднее на отвесной скале было высечено гигантское изображение сидящего Амиды, по бокам которого находились бодхисаттвы Гуаньинь и Дашичжи. В то время когда туда пришел Эннин, туда же спешила огромная толпа, так как говорили, что там снова случилось чудо.

Однако, без сомнения, самое глубокое чувство Эннин испытал на горе Утай, к северо-востоку от Шаньси. Эта местность выглядела совершенно дикой, что очень хорошо сочеталось с загадочностью, которая окружала культ бодхисаттвы Вэньшу, которому поклонялись в этих местах: гигантская бронзовая фигура изображала его сидящем на льве. Восхождение на «Пять террас», т. е. на пять гор, особенность Утай, оставила в памяти у японского путешественника упоительный запах горных цветов, которыми были покрыты склоны, а также острый аромат дикого лука, который не использовался буддийской кухней из-за его вкуса. Самым поразительным был подъем на вершины, которые, согласно китайской космогонии, соответствовали пяти основным сторонам света (четыре стороны розы ветров и центр): на трех из них были маленькие горные озерца, в которых отражалось небо. Их называли «озера дракона».

Однако вскоре огонь буддизма был грубо погашен, и только некоторые его элементы уцелели в народных культах. После двух веков интенсивной духовной жизни просвещенные умы отказались от убеждений и сомнений этой религии. Закаленные души стали искать утешения в спорах даосизма, а простой народ начал метаться от ужаса к надежде, оказавшись в плену у различных суеверий. Только знание осталось объектом национального поклонения.

Экзамены

Известно, что еще с правления династии Хань личность ученого, увлеченного изучением текстов древности, была окружена единодушным уважением. Для идеалов конфуцианства были особенно характерны деление на категории, систематизация и установление иерархии ценностей. Им же были разработаны нормы, использовавшиеся при наборе чиновников на государственную службу. Начиная с Дун Чжуншу в Китае периодически проводились громадные кампании по приему экзаменов, заключавшихся в проверке знаний, приобретенных экзаменуемыми в процессе изучения классических текстов. Кроме того, было необходимо, чтобы проведение подобных экзаменов позволяли существующие политические обстоятельства. Так, например, оба императора из династии Суй способствовали введению этой системы.

Император Вэнь-ди созвал специальную комиссию, задачей которой было пересмотреть классические тексты древности. Также он открыл новые конфуцианские школы и основал имперский университет (Гоцзысюэ), который исчез во время бурного периода, последовавшего за падением династии Хань. Однако новый университет, задуманный как противопоставление первоначальной идеологии административного механизма, предназначался только для детей знати. Если остановиться на проблеме занятия должности и если рассматривать карьерные возможности, действительно предлагаемые каждому человеку, то предвзятое мнение об этой системе кажется обоснованным. Нужно принять во внимание, что Дун Чжуншу рекомендовал комплектование чиновников представителями широких слоев населения, позднее это было взято на вооружение династией Северная Вэй. В итоге изменения системы означали крах изначальных идей равенства, принцип которого стремилась восстановить династия Тан.

Первая задача экзаменов состояла отнюдь не в том, чтобы обеспечить автоматическое попадание человека в колею административной карьеры. Она заключалась в том, чтобы сформировать просвещенного человека, одаренного моральными чувствами и энергичного во всех ситуациях, на всех уровнях. Программа покоилась на глубоком знании классических текстов, комментариев, которые были написаны к ним или которые к ним можно было бы сделать, а также на способности использовать их для решения проблем современности.

Такое образование, основанное на изучении и критике текстов, требовало искусного владения письменной речью, которая должна была быть безупречной и лаконичной, что привело в упадок древнее ораторское искусство. Кроме того, требовалось разумное использование цитат и правильная пунктуация, которой не было практически ни в одном тексте. Наконец, обязательным было владение искусством каллиграфии.

Все эти требования влекли за собой необходимость долгой и дорогой подготовки, которую могли себе позволить только высшие слои общества, хотя нередкими были случаи, когда деревни вскладчину отправляли в уездную или провинциальную школу самых одаренных своих отпрысков.

* * *

Первые экзамены, позволявшие занимать официальные должности, прошли в столице в 587 г., в правление императора Вэнь-ди из династии Суй. Впоследствии на всем протяжении периода Тан эта система продолжала развиваться. Она включала в себя занятия и испытания, основанные на проверке приобретенных знаний.

Кандидаты простого происхождения начинали с того, что обучались дома, сами или под надзором местного учителя, который часто был религиозным служителем. Затем они являлись на уездные или провинциальные экзамены, которые либо позволяли им занять какой-нибудь низший пост, либо постепенно подняться до лучших школ империи, где они присоединялись к сыновьям самых знатных родителей.

На вершине школьной иерархии Китая находились два императорских университета, расположенные соответственно в двух столицах империи, Чанъяни и Лояне. Оба этих учебных заведения к концу VIII в. состояли из четырех отделений, на которые ученики делились в соответствии со званием их родителей. Высшие три отделения предназначались для детей знати и высшего чиновничества: это было отделение «детей государства» (го цзы сюэ), высшее отделение (тай сюэ) и созданное в 790 г. отделение «распространения литературы» (гуан вэнь гуань). Однако последнее отделение — «четырех врат» (сы мэнь гуань) — было открыто с 733 г. для учащихся более низкого происхождения, после того как они прошли испытания «просвещенного мужа» (цзинь или). Более того, некоторое смешение социальных слоев проявлялось на технических отделениях, предназначенных для изучения права (люй сюэ), делопроизводства (шу сюэ) и математики (суань сюэ). Результатом обучения на этих отделениях была менее престижная в социальном плане должность, чем та, которую предоставляло полученное образование общего характера.

Помимо университета, в Китае можно выделить еще два учебных заведения: «развития литературы» (хэн вэнъ гуань) и «возвеличивания литературы» (чун вэнь гуань). В них попадали учащиеся, принадлежащие к высшим слоям общества, члены императорской семьи и дети высшего чиновничества.

Каждый из университетов объединял около двадцати кафедр. Вокруг штатного преподавателя, которому помогали два ассистента, собиралось, в зависимости от эпохи, от 500 до 1000 студентов. Отношения между преподавателем и учениками оставались такими же, как и в прошлые времена, когда ученики ходатайствовали о чести слушать лекции мудрецов. Соискатель, принося корзину, в которой лежали рулоны шелка, фляги с вином и сухое мясо, почтительно представлялся учителю и задавал ему ритуальный вопрос: «Как все те, кто стремился к образованию, могу я надеяться, что встретил своего учителя?» Допущенные преподавателем ученики должны были повиноваться строгой дисциплине, которая жестоко наказывала невнимательность и небрежность.

Программа учебных занятий состояла из толкований классических текстов, делившихся на три категории: «Записки о ритуале» («Ли цзи»), например, входили в список «великих классических текстов»; «Канон песен» («Ши цзин») — в список «средних классических текстов»; а «Канон истории» («Шу цзин») — в список «малых классических текстов». Занятия, к которым учащийся приступал в возрасте от 13 до 18 лет, не могли длиться дольше чем девять лет, каким бы ни было сочетание выбранных предметов или их сложность.

Наряду с этими университетами, которые занимались исключительно изучением конфуцианских текстов, император Сюань-цзун основал в 741 г. школу даосизма (Чжунсюаньсюэ). Она объединяла около сотни учащихся, которые должны были изучать, помимо произведений таких знаменитых даоистов, как Лао-цзы, Чжуан-цзы и Ле-цзы, еще и теорию и практику медицины, т. е. общую медицину, иглоукалывание, умение делать разные массажи и изгонять злых духов (это показывает, что сознание того времени не отделяет науку от магии).

Учебный год делился на семестры и декады. В каждой декаде был один выходной день, накануне которого ученики сдавали контрольный экзамен, прообраз большого экзамена, приходившегося на конец года. Более того, «каждый год в пятую луну у них были каникулы для обработки земли (тянь-цзя). В девятую луну им предоставлялись каникулы, чтобы они могли найти себе зимнюю одежду (шоу-и-цзя). Те, кто уходил на каникулы дальше чем на двести ли, получали документ, дающий право на это. Из школы выгоняли тех, кто был не способен проходить обучение, и тех, кто на протяжении года нарушал положение о каникулах, [т. е.] тех, кто опаздывал больше, чем на тридцать дней, тех, кто, отсутствуя по уважительной причине, опаздывал больше, чем на сто дней, и тех, кто, отсутствуя из-за болезни родителей, опаздывал больше, чем на двести дней».

Такое образование, в котором устная речь имела очень маленькое значение, за исключением заучивания наизусть изречений, требовало широкого распространения текстов. Их неустанно копировали в отдельные тетради, напоминавшие pecia,[85] которые брали в аренду и изучали наши средневековые студенты.

Экзамены, проверявшие знания, полученные в этих высших учебных заведениях, давали право на одну из пяти «докторских степеней», созданных в начале или на протяжении VII в., по мере того как в правительстве проявлялась определенная специализация административных должностей. В их число входили три степени, которые соответствовали потребностям управления государством: право (мин-фа), каллиграфия (мин-цзы) и математика (мин-суань). Но самыми престижными оставались степени «совершенного мужа» (цзинь-ши) и «знатока классических текстов» (мин-цзин), так как их носители обладали общими знаниями и сохраняли равновесие между здравым смыслом и ученостью.

Экзамен на степень «совершенного мужа» включал в себя три письменных испытания. Первое из них, посвященное изречениям, заключалось в том, что экзаменуемый должен был завершить и исправить классический текст, который давался ему в усеченном и искаженном виде (те). Затем нужно было написать два литературных сочинения (цза-вэнь), а затем пять эссе, отвечающие на вопросы (ци). Касательно последнего испытания мы процитируем пример, переведенный Робертом де Ротуром. Это извлечение из вопросов для экзамена «совершенного мужа» в шестнадцатом году эры Чжэнь-юань (800 н. э.):

«Доктрины, передававшиеся через мудрость святых, излагали свои основные положения в весьма туманной манере, но с глубоким чувством:

1. Что касается обрядов и музыки, которые поддерживают гармонию (тун) между Небом (тянь) и Землей (ди).

2. И что касается легкости (и) и союза (цзянь), который можно встретить между деяниями Неба (цянь) и Земли (кунь), по каким текстам можно изучить эти явления, по каким знакам можно их доказать?

3. [Лао-цзы сказал]: откажитесь от всех наук и вы будете свободны от всех забот.

4. Как [тогда] Лу, князь Юани, оказался на грани гибели [из-за своего презрения к знанию]?

5. [Мэн-цзи сказал]: люди, [которые следуют добродетели], Доброты (жэнъ) не обогащаются.

6. Как [тогда] Гунцзы Цзин сказал [после того, как разбогател]: это почти совершенно?

7. На восточных склонах летает феникс.

8. Созревание деревьев может изменить песнь совы.

9. Превосходство остается за лесным петухом.

10. Сноровка всегда у того, кто предпочитает черепицу.

Все эти фразы еще не поняты. Мы желаем услышать ваши объяснения».

Получение других степеней также предполагало похожие испытания, которые были дополнены еще и устными вопросами (цоу ши).

Успешная сдача экзаменов отмечалась с большой торжественностью. На протяжении первой половины VIII в., в период расцвета Чаньяни, она была поводом для восхитительных праздников: банкеты у воды, церемонии приема в ряды получивших степень, которые можно назвать демократическими, так как образование, благодаря «четырем вратам» и техническим отделениям, было открытым для относительно широких социальных слоев. Без сомнения, каждый молодой человек, мямливший классические тексты вслед за своим деревенским учителем, мечтал однажды с волнением плыть по Цю Цзян (прогулочный пруд Чаньяни), отмечая торжественное внесение его имени в список кандидатов, получивших Высокую степень «совершенного мужа».

Духовное развитие

Помимо тесных рамок системы экзаменов, следует отметить, что эпоха Тан была основным этапом развития китайского философского мышления. В то время как философия периода Хань стремилась собрать и классифицировать всю сумму накопленного опыта, постепенно усвоить информацию о мире, которой становится больше, благодаря развитию науки и более частым путешествиям, интеллектуальную историю периода Тан отличает долгий методичный самоанализ в поисках лучших средств, позволяющих достичь знаний.

Чань-буддизм

Начиная с IV в. проникновение буддизма из Индии привело к тому, что китайские мыслители столкнулись с новым понятием, которое определяло развитие индоевропейской философии. Речь идет о понятии абсолюта, известного как в махаяне, так и в неоплатонизме.

Чжи Дунь (314–366), знаменитый монах, друг каллиграфа Ван Сичжи, блестящий знаток философии даосизма, пытался перевести это понятие на китайский. Однако сугубо прагматичный язык ханьцев, не позволявший точно выразить понятие времени, был мало приспособлен к тонкостям мышления, возводящего от реального к абстрактному. Чжи Дун часто должен был прибегать к древнему понятию ли, которым он определял место, где все слова теряли значение, и которое позволял достичь только экстаз. Но на таком абстрактном уровне понятийного аппарата было очень трудно выйти за рамки мышления, которое выражало себя одними и теми же терминами на протяжении нескольких тысяч лет.

В то же самое время появление в Китае индийской секты дхьяны (по-китайски — чань), т. е. медитации, позволяло, используя только практические методы достижения мудрости, приступить к изучению вопроса об абсолюте, сохранив при этом китайские выражения. Переводчик дхьяны (314–395) был первым в Китае, кто узнал легендарную историю Бодхидхармы, основателя этой секты, который, как говорят, погрузившись в медитацию, провел девять лет, сидя перед белой стеной. За это время его ноги атрофировались, превратившись в культи. Плодом столь долгих философских измышлений было открытие возможного непосредственного восприятия истины. Ведь в каждом, как говорил Бодхидхарма, есть природа Будды, достаточно лишь найти ее в себе и позволить ей внезапно проявиться любыми, иногда самыми неожиданными средствами.

Эта доктрина дхьяны, известная в Китае под названием чань, пользовалась особым расположением. Несколько веков спустя эта доктрина получила широкое распространение в Японии: известно, какую ценность придавали идеям чань самураи (японское название этой доктрины — дзэн). Причины этого успеха были простыми, ведь чань обращался к тем же категориям, что и даосизм: отшельничество, безыскусная простота, сосредоточенность, мистическое путешествие в поисках внутренних богов. Таким образом, новый мир этой доктрины был открыт благодаря использованию давно знакомых понятий. Она уделяла меньше внимания цели, которой нужно было добиться, по сравнению со средствами, позволявшими ее достичь.

Действительно, учителя чань признавали, что достичь истины можно двумя способами: либо действуя интуитивно, дожидаясь озарения, за которым придет понимание, — этот метод называется внезапным (дунь), либо поэтапно используя многочисленные практики, которые постепенно приводили сознание к открытию истины, — этот метод называется постепенным (цзянь).

Эти две техники предполагали наличие двух различных концепций метафизической истины. «Внезапность» приводит к тому, что абсолют рассматривается как нечто единое и всеобщее. В крайних формах, если переводить эти понятия в политический контекст, что в Китае, который во всем искал соответствия, всегда было господствующей тенденцией, концепция «внезапности» приводила к абсолютизму и тоталитаризму.

«Постепенность», напротив, приводила к тому, что человек видел множественность мира, к накоплению знаний и ориентации в них, так как эта модель предполагает развитие, а не внезапное изменение. Она требовала длительного времени и протяженности пространства, в то время как у сторонников техники «внезапности» эти две категории смешивались в одно понятие, которое объединяло все эпохи и все галактики. Если снова обратиться к политическому контексту, «постепенность» приводила к плюрализму, даже если они были иерархичны, а значит, и к некоторому либерализму.

Склонные к синкретизму монах Чжу Даошэн (365–434) и его друг Се Линюнь (385–433) пытались увидеть в этих двух техниках специфическое отражение двух различных темпераментов, индийского и китайского, перед лицом одной и той же доктрины. На самом деле речь шла о двух бессменных полюсах китайской философской мысли. Один из них характеризует вдохновение даосизма, а второй — дидактические усилия конфуцианства. Таким образом, борьба идей «внезапности» и «постепенности», в основе своей порожденная появлением иностранного образа мышления и заставившая китайскую философию свернуть с обычных для нее путей мышления, всего лишь модернизировала и усугубила старый и плодотворный национальный спор.

Это препирательство утихло на некоторое время, так как его затмили внутренние проблемы и трагические события. Однако, когда в стране снова воцарилось спокойствие и было восстановлено имперское единство, идеи чань снова получили распространение. Этот подъем связан с именами двух великих личностей: Шэньсю (умер в 706) и Хуэйнэна (638–713).

Первый из них верил во Вселенский Разум, второй — в «ничто» (у). Результатом этого стал философский раскол: северная школа следовала учению Шэньсю, тогда как южная школа, преимущественно интересовавшаяся китайским вариантом доктрины дхьяны, осталась верна учению Хуэйнэна.

Главным понятием для южной школы была категория у, отрицания: непостижимое, невыразимое, почти каждый термин ограничивал это понятие, так как у было бесконечным. Только тишина могла хоть как-то выразить его. Чтобы достичь у, образованность оказывалась даже бесполезной, так как она требовала приложения усилий, и этим неумолимо порождала бесконечное движение Колеса рождения и смерти. Следовало воздерживаться от «крайних» усилий, сохранять свой разум свободным от любых намерений, включая и жажду незнания. Рай чанъ, как и рай даосизма, не принадлежал нищим духом.

Только преодоление собственного «я» могло привести к озарению, а оно, в свою очередь, позволяло мудрецу принять свою судьбу и прожить период своего смертного существования мирно, без гордости. Для мудреца больше не имели значения ни почет, ни смирение, ни жизнь, ни смерть, так как он уже преодолел двойственность своего существования, неотвратимую случайность на пути своего космического будущего.

Но в тот момент, когда в VIII в. восторжествовало распространение принципа «внезапности», у которого некоторые видели только его индийское происхождение, не замедлила последовать национальная, литературная и конфуцианская реакция. Она отстаивала ценность «постепенности», т. е. воспитания и усердия, а одновременно с ним старые принципы мышления и национального выражения.

Хань Юй

Начиная с периода Хань в Китае очень любили писать произведения параллельными высказываниями (пянъливэнъ), мерными, объединенными попарно, что создавало эффект ритмичной прозы, остановившейся на полпути между простонародной манерой речи и александрийским стихом. Эта лингвистическая форма преобладала всюду, даже в философских произведениях. В связи с этим тексты чань могут быть рассмотрены, как попытка реформировать то, что стало рутиной, разбить убаюкивающий ритм, который привел к тому, что мышление оказалось до крайности зажатым и закрытым в узких рамках тезисов и антитезисов, не предполагающих синтеза и уподобления. Другой формой реакции была та, которую воплощал Хань Юй, влиятельный памфлетист и певец национального знания, учитель свободного и немногословного «древнего стиля» (гувэнь).

Хань Юй (786–824) был настолько типичным представителем ригористических и архаичных интеллектуалов, что, восторжествовав, конфуцианское учение сделало его в X в. своим покровителем. Однако в этой полемичной и непреклонной фигуре можно увидеть воплощение вечного китайского мышления, национального чувства, которое всегда преобладало, несмотря на более или менее продолжительную, но всегда поверхностную моду на экзотику.

Хань Юй выступал не только против всех возможных форм синтеза с буддизмом, но и внутри рамок собственной китайской культурной традиции боролся с иррациональным мышлением даосизма, в котором он видел посредника, способствующего вторжению иностранных идей. По отношению к школе чань, которая была уже китайской, хотя и спиритуалистической доктриной, базирующейся на принципе «внезапности», он выступал в роли китайского Вольтера, врага всякого мыслительного рвения, которое в период Хань вдохнуло новую жизнь в искусство и философию. Хань Юй умел быть убедительным: после него конфуцианские философы, а затем и иностранцы не переставали выступать против этого «инородного тела», этого «ущемления», как они называли распространившийся в Китае буддизм.

Тем не менее такой синтез-мог прижиться в Китае, как это произошло в Японии. Однако для этого было необходимо, чтобы новая религия изменила административные структуры государства, чего не произошло. А когда правительство попыталось нанести ущерб религии, это ему удалось без труда, ведь делая это, оно оздоровляло страну и вело похвальную борьбу с коррупцией. Для большей части людей запрещение буддизма было логичным с точки зрения китайского социального порядка, так как сельскому хозяйству возвращали рабочие руки монахов и послушников, изгнанных из монастырей. Все это восстанавливало положение государства, семьи, конфуцианской иерархии.

Проект, согласно которому в императорском дворце предполагалось поместить мнимую реликвию Будды, для того чтобы ей могли поклоняться верующие, вдохновил Хань Юя на столь резкий памфлет, что его автор чудом избежал смерти и был отправлен в ссылку к южным границам империи:

«Государев слуга дерзает молвить. По ничтожному моему разумению, буддизм — это учение варваров. Оно распространилось в Срединной империи во время правления позднеханьской династии. В древности о нем никто не слыхал.

Вам, Ваше Величество, проницательному и мудрому в делах гражданских и ратных, наделенному поистине божественной мудростью и отвагой героя, Вам, которому равного не было сотни, тысячи лет, с благоговеньем дерзаю напомнить, что, взойдя на престол, Вы не потворствовали желавшим удалиться в монашество, будь то буддийское или даосское, не поощряли основание монастырей. Посему Ваш слуга полагал и надеялся, что замыслы Гао-цзу осуществятся Высочайшею Вашей рукой. Пусть нельзя осуществить их вмиг, пристало ли Вашей особе поощрять процветанье буддизма?

И что же я слышу?! Будто Вы, Ваше Величество, повелели несметному множеству буддийских монахов направить стопы свои в Фэнсян за какою-то костью Будды и доставить ее в императорский город, дабы Вы могли ее созерцать. Будто рака с сей костью поставлена будет в Большом дворцовом покое, будто Вы повелели к тому же всем столичным обителям поочередно высылать за нею процессии, совершать в ее честь подношения.

Как ни глуп Ваш слуга, но он понимает, что Ваше Величество не заблуждается насчет учения Будды, что Вы устраиваете столь торжественную процессию вовсе не для того, чтобы испросить благоденствия и благодати. Ныне год урожайный, люди довольны, и Вы, дабы порадовать всех, распорядились устроить столь необычное зрелище на потеху столичному люду. Но все это — не более как театральное действо, потеха, и только. Разве Вы, столь просвещенный и мудрый, можете верить подобным вещам?!

Но простой люд глуп и темен. Легко ввергнуть его в соблазн, но трудно из соблазна извергнуть. Ведь могут подумать, что Вы и впрямь почитаете Будду. Скажут: „Сын Неба, чья великая мудрость хорошо всем известна, и тот всем сердцем чтит Будду и верит в него. А нам, ничтожным, подобает ли печься о собственной плоти и жизни?” И станут себе прижигать макушки, обжигать пальцы рук, сгрудившись по десять, по сто человек, отдадут свое платье, растратят все деньги и будут друг другу от зари до зари подражать, вон лезть из кожи… И все из боязни от века отстать. Стар и млад побегут, словно волны на берег, забросив занятия и должность… И если не выйдет Высочайший запрет, способный движение вспять повернуть, один за другим будут основываться монастыри. Непременно найдутся такие, которые руки себе отсекут, будут изнурять свое тело — все Будде в угоду. О привычках забудут, презреют обычаи, станут всеобщим посмешищем. А это дело не шуточное!

Да и кто такой этот Будда? Всего-навсего варвар, чей язык не похож на китайский, чьи одежды скроены не как должно. Уста его не изрекали ничего согласного с древними установленьями наших прежних владык. Он не облекал свое тело в одежды, скроенные по веленьям наших прежних владык. Ему не были ведомы отношенья государя и подданного, отца и сына. Допустим, что он дожил бы до нашего времени и с благоговением принял доставленный в его земли высочайший указ с приглашеньем прибыть ко двору, к нам в столицу, и Вы, Ваше Величество, снизошли б до того, чтоб принять его. Чем бы все ограничилось? Приемом в Зале обнародования правительственных указов, обычной церемонией в честь чужестранного гостя, пожалованием ему платья, почетной свитой, провожающей его до границы. Никогда бы ему не позволили вводить в заблужденье народ.

Так можно ли ныне, когда тело его в прах превратилось, дозволить внести во дворец полуистлевшую кость, это зловещее свидетельство распада? Еще Кун-цзы сказал: „Почитая богов и духов, держитесь от них в отдаленьи”. В старину всякий раз, когда князь в своих землях совершал погребенье, заклинателям и гадалкам велено было идти впереди, отгоняя стеблями осоки и ветками персика нечисть и порчу. Лишь после этого приступали к самой церемонии. Теперь же, когда Вы, Ваше Величество, без особой нужды решили внести во дворец вещь столь мерзостную, уже сгнившую, решили удостоить ее высоким вниманием, ни один заклинатель, ни одна ворожея не станут идти впереди высочайшей процессии, орудуя стеблями осоки и ветками персика.

Нижайше прошу Вас отдать эту кость кому следует, дабы бросили ее в огонь или воду и разом вырвали бы зло с корнем, уничтожили бы источник сомнений всей Поднебесной, а также источник заблуждений потомков. Сим поступком Вы покажете всей Поднебесной, что деянья величайшего мудреца в тысячу по тысяче раз превосходят деяния обычного человека».[86]

В этом тексте содержится важнейшая идея: это страх загрязнения религии, как это произошло в случае с японским синтоизмом. На самом деле, все цивилизации Дальнего Востока, как и наши культуры средиземноморского востока, без сомнения, сознательно придавали огромное значение простейшим понятиям «чистого» и «нечистого».

Убежденный националист, Хань Юй с не меньшей строгостью судил и о собственной стране. Помимо своих нападок на буддизм, он сурово изобличал конфуцианскую систему обучения, так как она была подчинена одной цели — сдаче экзаменов. Хань Юй видел, что эта система противопоставляется гуманизму. Школа, по его мнению, превратилась в подделку, разум одряхлел, повсюду господствовал вульгарный карьеризм, несмотря на то, что целой жизни было недостаточно, чтобы усовершенствовать свои познания на долгом пути истинной учености. В конце концов во имя науки Хань Юй пришел к осознанию необходимости трансформации всей системы социальных структур. Одновременно с традиционными идеями возврата к золотому веку, он предполагал, что можно провести переворот в отношениях между молодыми и стариками, между слабыми и власть имущими.

«Тот, кто любит своих детей, выбирает ему учителей, чтобы дать ему образование. Но когда речь идет о нем самом, он стыдится проходить обучение. Какое искажение! Учитель детей дает им книги и объясняет им грамматику. Не он заставляет их избирать жизненный путь, не он исправляет их ошибки в поведении. Таким образом, с одной стороны, существует грамматика, с которой не считаются, с другой стороны, есть ошибки, которые никто не исправляет. Для одного берут учителя, для другого — нет, изучают только малую толику знания, игнорируя очень важные вещи. Я не верю, что это мудрый способ поведения.

Прорицатели, врачи, музыканты и различные ремесленники совсем не стыдятся обучаться, находясь рядом с преподавателем. Но для чиновной братии и для просвещенных людей достаточно, чтобы перед ними произносили слова учителя и ученика. Кончено, это вызывает насмешку у окружающих людей. Когда у них спрашивают причины такого способа обучения, они говорят: „Такой-то и такой-то находились примерно в том же возрасте, их положение было примерно схожим с нашим”. Если ранг учителя низок, это считается достаточным для того, чтобы его презирать, если его официальное положение значительно, то люди опасаются, чтобы их поведение не показалось лестью. Увы, с этой точки зрения никогда не удастся восстановить сам институт учительства.

Те, кто делают мудрость своей профессией, презирают прорицателей и врачей, музыкантов и ремесленников. Однако сегодня всей их мудрости недостаточно, чтобы сравняться с этими людьми: не странно ли это?

У мудреца нет специального наставника. Конфуций говорил: „Среди трех человек, с которыми я иду по дороге, для меня обязательно находится учитель”. Из этого мы видим, что совсем не обязательно, чтобы ученик уступал своему учителю, чтобы учитель был мудрее ученика. Достаточно, чтобы они отличались друг от друга путями практик, которыми они следуют, специальными знаниями каждого из них о своих исследованиях и доктрине».

Невозможно себе представить более проникновенный гимн «искренности», универсализму культуры, ценности человека, независимо от социальных условностей. По многим аспектам мышления, всегда полный искренности и энтузиазма, Хань Юй, поборник национальной правоверности и конфуцианских правил, сближается с даосскими бродягами: «Иметь скромный дом, жить в деревне; подниматься на вершину, чтобы смотреть далеко, садиться под густыми деревьями, чтобы закончить свой день; совершать свое омовение в водах прозрачного источника; находить превосходную пищу, блуждая по горам, ловить свежую вкусную рыбу, рыбача в речках; не иметь фиксированных часов, в которые надо ложиться спать или вставать ото сна, следовать только удобству; предпочитать похвалу, высказанную в лицо, отсутствию осуждения за спиной; не иметь другой заботы в своем сердце, кроме того, чтобы доставить удовольствие своему телу; не иметь ни колесницы, ни пышных одежд, но и не носить топор палача; не заботиться о порядке и не иметь тревог, не слышать разговоров ни об опале, ни о возвышении — вот образ жизни великого человека, который неизвестен своему веку. Это мой образ жизни. <…>

Люди, которые стоят в ожидании у дверей высоких чиновников и министров; бегущие за теми, кто облечен властью, те, кто в момент, когда можно двигаться, не знают, двигаться им или нет; те, кто в момент, когда нужно открыть рот, колеблются, нужно говорить или промолчать; те, кто барахтаются в грязи, не испытывая никакого стыда; те, кто постоянно нарушает уголовные законы и подвергается наказаниям, несмотря на то у них всего один шанс из тысячи получить звания, но которые не прекращают своей деятельности до тех пор, пока не умрут от старости, — если задать вопрос, на чей образ жизни больше похоже существование этих людей — мудреца или человека низкого звания, то что ответят люди?

Я, Хань Юй, услышал эти речи и их полностью одобряю. Я подношу им вино и слагаю в их честь песню».

Казалось, круг замкнулся. Пример строгого Хань Юя еще раз свидетельствует, что в действительности внутри самой цивилизации особенности существования определялись не предвзятыми мнениями доктрин, а самим образом жизни. Возможно, стоит вспомнить Се Линюня (385–433), который когда-то отмечал, что все просто зависит от склада характера.

Историография

Каждое общество, которое стремится быть единым целым, озабочено тем, как выглядит его прошлое. Сыма Цянь когда-то в своих «Исторических записках» рассмотрел по порядку всю длинную цепочку древних династий, которые управляли Китаем на заре первой классической эпохи в его истории. Затем история получает своеобразный знак качества, когда на заре зарождения китайской библиографии, в середине III в. н. э. Чжэн Мо признал существование четырех категорий книг: классические тексты, философские произведения, книги по истории и чисто литературные произведения.

Начиная с этого момента история мало-помалу стала политическим инструментом. Накапливаются компиляции, искусственные и бездушные тексты, не становится более живой осмотрительная и неприметная личность историка. Он воспринимается как необходимый посредник, искусная и ловкая машина, задача которой воспроизводить глухое эхо, которое больше не слышат живые.

Тем не менее просвещенные слои протестовали против подобной деградации истории, и в VIII в. начинается новый период ее расцвета. Вне официальных дрязг, история снова становится носителем достоверной и истинной информации о прошлом.

Самый ранний известный на сегодняшний день историографический трактат датируется началом VIII в. Это произведение Лю Чжицзи (661–721), который гордился своим происхождением по линии династии Хань. На двоюродного брата его деда в первые годы династии Тан были возложены обязанности историографа. Этой же должности благодаря своей настойчивости достиг и Лю Чжицзи. Произошло это в смутные времена, когда власть выскользнула из рук императрицы Вэй.

Лю Чжицзи не замедлил проявить свой дурной нрав, выступив против всего того, что делало бессмысленной его профессию: против работы в коллективе, которая исключала возможность разумного обобщения; против запрета на доступ к документам, которые, что парадоксально, скрывали от архивистов; против невозможности — из-за коллективной работы и из-за нового права правительственного контроля — для историка без риска писать то, что он думает; против необходимости приспосабливаться к планам и инструкциям, введенным политическими властями; наконец, против устранения тех, чья порядочность оказалась тягостной для властей. Понимая, что его идеи, как и методы, не добьются успеха у коллег и еще менее благосклонно будут восприняты вышестоящим начальством, которые вообще не принимали его во внимание, Лю Чжицзи изложил свою точку зрения в произведении, которое называлось «Общие положения истории» («Шитун»), Оно было закончено в 710 г.

Впрочем, понимание Лю Чжицзи ремесла историка в своем основании было очень похоже на то, к чему призывало официальное направление: государство, писал он, обладает правом наблюдать за редактированием правильной истории, источника примеров для потомства. В то же время если Лю Чжицзи превозносил отмену длинных списков предзнаменований, которые еще недавно заботливо упоминали в официальных произведениях, то делал он это не из-за скептицизма по отношению к этим чудесам, в которые он твердо верил, а из-за собственного упрямства. Библиографические каталоги, как и астрономические наблюдения, казались ему бесполезными, так как они не способствовали развитию моральных умозаключений.

Тем не менее «Общие положения истории» содержали в себе несколько революционных предложений. Например, это произведение провозглашало связь человека с той территорией, откуда он ведет свое происхождение, — своеобразный детерминизм, похожий на манеру мадам де Сталь.[87] На долгое время забытый, Лю Чжицзи был прославлен в правление династии Юань, его легко смогли представить отцом китайской текстуальной критики. Он проповедовал необходимость правильно переводить произносимые слова, «чтобы можно было действительно полагаться на людей прошлого». Он требовал обязательного отражения в истории как плохого, так и хорошего, упомянув в связи с этим своего собственного отца, а также представив, каким бы мог казаться в таком случае Конфуций. Это недоверие к видимой стороне текстов великих учителей прошлого можно увидеть уже у Мэн-цзи. Однако Лю Чжицзи привнес новый элемент, надежду на решение этой проблемы. В качестве рецепта он предлагал углубленное изучение текста, проверку его внутренней однородности и его правдоподобности, наконец, сравнение изучаемого текста с другими источниками. Развивая до конца свою идею, он дошел до того, что подверг критике самые священные основания цивилизации, отрицая существование «небесного декрета», который, согласно Сыма Цяню, породил создание империи. Наконец, отрицая священный характер классических текстов, которые он исследовал, оценивал и изучал как простые документы. Чтобы лучше оценить интеллектуальный вклад критического ума Лю Чжицзи, нужно просто вспомнить тот переворот, который несколько веков спустя вызвали в Европе успехи в толковании Библии. К сожалению, принципы Лю Чжицзи долгое время оставались мертвой буквой, и сегодня историк только с большой осторожностью изучает истории, составленные в эпоху Тан.

* * *

В целом изучение этой эпохи обнаруживает постоянный разрыв между теорией и практикой. Это легко объясняется тем фактом, что сами современники правления династии Тан поддались соблазну головокружительных умозаключений, отрезанных от своих материальных оснований. История танской администрации может в некоторой степени быть представлена как постоянная неприспособленность теоретической модели к практической реализации идеи. Хорошим примером в этом вопросе является проблема регулирования вод.

Навигационные пути и их устройство — великое достижение императоров династии Суй — были доверены в правление династии Тан двум специальным административным департаментам, входившим в состав центрального правительства: «Департамент вод» (шуэй-бу) и «Департамент каналов» (ду-шу-цзянь). Современные исторические исследования привели к тому, что было доказано: этот прекрасная система органов ничем, или почти ничем не занималась. Чем дальше ирригационная система находилась от столицы, тем в провинциях меньше ею занималась местная администрация, а больше — богатые земельные собственники. Все шло так, как будто вернулось равновесие, победившее в эпоху Троецарствия, когда из-за переменчивой борьбы единый Китай оказался расколот, а затем вновь собрался сам собой, создав сплоченные географические образования. Расшифровка неофициальных текстов периода Тан наносит очень тяжелый удар теории единства империи, согласно которой только могущественное и даже деспотичное центральное правительство могло располагать необходимыми средствами, для того чтобы обеспечить контроль над водными путями.

Вторая трудность, с которой сталкивается современный историк, связана с тем, что открытие и освещение этих несоответствий между заявленными принципами и простой повседневностью, достигается очень медленным и трудным путем. Действительно, существование самых неожиданных табу объясняет сохранение молчания и подчеркивает, насколько рискованно преждевременное формулирование историками своих концепций, которые кажутся очевидными только потому, что им не хватает информации.

Так обстоит дело с исследованием городов и народных общин. Например, люди из высшего общества не должны были ни в коем случае посещать рынок, место грязное и вульгарное. Вот почему среди произведений, написанных представителями высших слоев, единственными, кто умел читать и писать, мы встречаем всего один уникальный рассказ на эту тему, который называется «Глядя на рынок» («Гуань ши»), И даже он появился случайно, выйдя из под кисти Лю Юйхи (772–842) в 808 г., благодаря тому, что однажды лотки расположились недалеко от его окон, в Лянчжу, в провинции Хунань. Рынок переместили, чтобы попытаться успокоить божество засухи, которая свирепствовала в этом регионе. Без этого события мясники и рыбники, торговцы вином и работорговцы, без сомнения, никогда бы не попали так рано в литературу, а через нее — в историю.

Лирическая чувствительность

Единственными членами общества, не следовавшими правилам анонимности, были служанки, а особенно певички, грациозные силуэты и необычную жизнь которых так любили описывать поэты:

Виноградное вино, золотые кубки,

Девица У пятнадцати лет приехала на породистом жеребце.

Ее брови накрашены черным,

ее сапоги из красного атласа.

Она запинается во время разговора,

но поет нежным голосом.

На богатом пиршестве она хмелеет у меня на руках.

Что сделаю я под занавесью цвета гибискуса?

Веселые тени всех шальных городских собраний, певички играли в китайской культуре намного более важную роль, чем та, которую предполагало их низкое положение или их рифмованные грациозные, но несколько стереотипные портреты. Кто в период Тан был осведомлен о том, что именно благодаря певичкам произошло глубокое обновление музыки, развивавшейся уже вне узкого придворного круга, где она оставалась в лучшем случае закрытой от остального общества?

Праздничный круговорот, непрерывно приезжавшие путешественники, которые решали в городе свои дела и искали там удовольствий, — все это привело к появлению профессиональной народной музыки, камерной музыки, менее шумной, чем в прошлом, способной передать движения сердца, благодаря аккордам пиба — лютни, пришедшей из Сасанидского Ирана, или изысканности сольного пения.

Кроме того, в крупных городах существовали целые кварталы «домов певичек» (цзи гуань), самым известным из которых был дом Бэйли в Чанъяни, что доказывает, насколько страстно люди того времени любили музыку.

Была разработана крайне точная иерархия артистических талантов и участниц пиршества. Как и в наши дни в Японии, хотя и там эта традиция постепенно исчезает, этих молодых женщин, которые в своей жизни, вероятно, все же сталкивались с радостями любви, ни в коем случае нельзя путать с проститутками.

«Дочери Чанъяни», как их называли, возвышались над представительницами этой профессии и даже над своими товарками из Лояна. Они были искрами радости, ума, грации, украшением пиров, которые устраивали богачи, часто обладавшие крайне утонченным вкусом.

При дворе были свои певички, так же как и члены администрации, которые ими заведовали. При удобном случае они получали разрешение выступать перед выдающимися гостями. Эта практика стала настолько обычной и доходной, что государство создало свою собственную группу певичек, которых сдавали в аренду тем, кто этого пожелает. Даже частные лица простого звания скоро стали обладать своими артистами, которых мог позвать каждый.

Несмотря на свои живописные стороны, этот мир развлечений наложил глубокий отпечаток на развитие некоторых видов искусства. Пение, музыка, танец, пантомима, предшественники зарождающегося театра, в развлекательных заведениях развивались быстрее, чем при дворе, где после мятежа Ань Лушаня группа музыкантов, востребованная в эпоху Сюань-цзуна, скоро пришла к упадку как в качественном, так и в количественном плане.

* * *

Глубокий вкус к музыке и лирическому выражению чувств, забота о классификации и регламентации, которая царила в период расцвета танской культуры, наконец, введение экзаменов, которые предполагали испытание на умение слагать стихи, спровоцировали бурный рост поэзии и привели к появлению новых просодических правил.

Уже в V в. талантливый историк и философ Шэнь Юэ (441–513) уважительно превозносил точную поэтическую форму (люй ши), которая даже по своим правилам должна была выражать вдохновение человеческих страстей, восхваляя его. В связи с этим очень любят цитировать его стихи, посвященные вечной теме разлуки:

В дни молодости, когда люди расстаются,

они верят, что легко увидятся снова.

Но сегодня ты и я увяли,

мы постарели,

мы не можем отложить наше прощание на другой раз.

Не говори: «Это только кубок вина», —

завтра сможешь ли ты поднять новый?

В наших мечтах, не ведая о наших путях,

как мы сможем утешиться в наших сожалениях?

В VII в. были четко определены правила, из которых попытались создать строгий закон, определяющий способы поэтического выражения. Однако они не распространялись на экзамены, так как здесь трудности были слишком большими. Любая поэма должна была состоять из восьми стихов, от пяти до семи знаков в каждом, причем рифмы должны быть одного тона, а цезура — располагаться в одном и том же месте.

В то же время существовавшие до этого монотонные песни, фу, исчезли. Слух китайцев намного больше очаровывала иностранная музыка. Мало-помалу старые слова были адаптированы к новым веяниям, так были созданы новые песни. К 800 г. стихийно появился жанр, который получил название цы. Песни цы подразделялись на своеобразные циклы, в каждом мелодия предопределяла размер, чередование тонов, строфику и рифму. В отличие от древней формы стиха ши, новый жанр допускал введение разговорных партий.

Это смягчение, эта свобода народной музыки, соединенная с разнообразными сменяющими друг друга ритмами, с затейливыми просодиями, без сомнения, лежала в основе золотого века китайской поэзии. Чистая и лиричная или социальная и ангажированная, она следовала самым разнообразным течениям, изображая образы людей и выражая идеи, бесконечно напоминая о необратимом истощении власти.

Вероятно, впервые эта искорка зажглась в поэзии Мэн Хаожаня (689–740), доброго мечтателя, певца вечной любви дальневосточного поэта к природе. Тем не менее он не смог ни сдать официальные экзамены, ни понравиться императору, когда при помощи друга, поэта Ван Вэя, ему представился такой случай. Вот его стихотворение, которое называется «Ночую на реке Цзянь дэ»:

Направили лодку на остров, укрытый туманом.

Уже вечереет — чужбиною гость опечален…

Просторы бескрайни — и снизилось небо к деревьям.

А воды прозрачны — и месяц приблизился к людям.[88]

А вот более точный и живописный взгляд поэта Ван Вэя (699–759), литературный талант которого был равен только его таланту живописца:

Белые камни в речке устлали дно.

Небо застыло. Мало красной листвы.

На горной дороге дождь не падал давно.

Влажное платье небесной полно синевы.[89]

Кроме того, Ван Вэй был еще и музыкантом и в 721 г. стал придворным учителем-ассистентом по музыке. Его блестящая карьера была полна случайностей, характерных для всякого, кто подошел слишком близко к императорскому солнцу. После того как его силой взяли в свиту Ань Лушаня, он был брошен в тюрьму в 756 г., но в конце концов император даровал ему полное прощение. Несмотря на то что он удалился от двора, его талант продолжал высоко цениться. Он старел, посвящая свое время созерцательному эстетизму и буддийской вере, которая после смерти его жены в 730 г. занимала его мысли.

Ли Бо (или Ли Тайбо) (701–762), напротив, был живописным лицом богемы, исполненным даосистской непосредственности. Впрочем, иногда в живости его стихов появлялись оттенки меланхолии, вызванной мыслями о смерти, как, например, в стихотворении «За вином»:

Говорю я тебе: От вина отказаться нельзя, —

Ветерок прилетел и смеется над трезвым, тобой.

Погляди, как деревья — давнишние наши друзья, —

Раскрывая цветы, наклонились над теплой травой.

А в кустарнике иволга песни лепечет свои,

В золотые бокалы глядит золотая луна.

Тем, кто только вчера малолетними были детьми,

Тем сегодня, мой друг, побелила виски седина.

И терновник растет в знаменитых покоях дворца,

На Великой террасе олени резвятся весь день.

Где цари и вельможи? — Лишь время не знает конца,

И на пыльные стены вечерняя падает тень.

<…>

Все мы смертны. Ужели тебя не прельщает вино?

Вспомни, друг мой, о предках, их нету на свете давно[90]

Так же как и Ван Вэй, он не уклонился от компромисса с Ань Лушанем. Изгнанный в провинцию Юньнань, он также удостоился императорского прощения, но умер, утонув, как говорит легенда, пытаясь, в затуманенном алкоголем состоянии, поймать луну, блестящее отражение которой он увидел в водах Янцзыцзян.

Его современник и друг Ду Фу (712–770) не знал ни спокойной жизни Ли Бо, ни милостей двора, но по славе два этих великих китайских поэта были равны. Ду Фу пережил драматические события, омрачившие конец правления Сюань-цзуна и отметившие начало упадка династии Тан. Так как Ду Фу потерпел неудачу на официальных экзаменах, он столкнулся со всеми превратностями судьбы, на которые обрекало его положение скромного служащего: опала, неудачи, которые еще больше сгущали краски его горькой доли. Он познал трудную жизнь скитальца, был близок к простому народу, с которым он делил нищету. Его поэзия, которая могла бы быть, как это иногда случается, всего лишь излюбленной и тонкой игрой, в которой преобладали веселье и хорошее настроение, превратилась в инструмент моральной и социальной борьбы, в мучительный крик, направленный против войны и несправедливости. Вот его стихотворение «Чиновник в Шихао»:

В деревне Шихао я в сумерки остановился,

Чиновник орал там, крестьян забиравший в солдаты.

Хозяин — старик — перелез за ограду и скрылся,

Седая хозяйка на улицу вышла из хаты.

О чем раскричался чиновник в деревне унылой,

Ругая старуху, что горькими плачет слезами?

Чиновнику долго — я слышал — она говорила:

«Три сына моих у Ечэна сражались с врагами.

Один написал нам в письме из далекого края,

Что двое погибли в жестоких боях на границе.

Он жив еще, третий, но это недолго, я знаю,

С тремя сыновьями мне надо навеки проститься.

Нет больше мужчин здесь, все в доме пошло по-иному,

Мой внук еще мал — материнскою кормится грудью.

А матери юной нельзя даже выйти из дому —

Все платье в лохмотьях — и стыдно, чтоб видели люди.

Слаба моя старость, но я потружуся с охотой,

Прошу, господин, не считайтесь, пожалуйста, с нею:

И если меня вы возьмете в Хэян на работу,

То утренний завтрак я там приготовить успею».

Глубокою ночью затихли стенания эти,

Потом я сквозь сон заглушенное слышал рыданье.

Когда же в дорогу отправился я на рассвете —

Один лишь старик пожелал мне добра на прощанье.[91]

Систематизируя и дополняя глубокими интеллектуальными размышлениями то, что у Ду Фу было криком израненного сердца, создавал свои произведения Бо Цзюйи (772–846), о живописной и мощной личности которого мы уже вспоминали. В лучших его творениях жили и страдали почти два поколения, выросшие на первой волне расцвета танской поэзии. От Мэн Хаожаня до Ду Фу она развивалась в среде, где соседствовали вдохновение и даосистская свобода Ли Бо, тяжелый труд и конфуцианская строгость Ду Фу, бесконечная гамма человеческих радостей и печалей.

С появлением поэзии Бо Цзюйи все изменилось. Как и в III в., в те далекие времена, когда существовал кружок Цао, поэзия, обогащенная новыми стихотворными размерами, превратилась в средство политического выражения. Бо Цзюйи видел в ней средство передачи чистой информации, которая могла бы направлять размышления людей, находящихся у власти. Действительно, он был не только обычным поэтом, но и исполнял важнейшие функции придворного цензора. Его произведения не могут быть поняты в полной мере без учета тех высоких постов, которые Бо Цзюйи занимал в правительстве.

Финансовые ухищрения государства, которые приводили к массовому обнищанию мелких земельных собственников, были в его глазах позорным скандалом:

«Я слышал о том, что, принимая во внимание превосходный урожай этого года, власть имущие просили об издании императорского указа о выравнивании количества зерна в столичном округе и во всех остальных, чтобы, купив его у земледельцев дешево, получить от этого прибыль и создать резерв. Насколько я вижу, подобные закупки означают для земледельцев только финансовые потери и совершенно им не выгодны. Почему же тогда все происходит подобным образом?

Выравнивание количества зерна означает, что правительство меняет свои деньги на зерно земледельцев после торговли, они приступают к обмену, когда достигается взаимное согласие [по вопросам цены]. Однако в последние годы выравнивание количества зерна проходит по-другому. Префектуры и округа приказали установить твердую цену для каждой семьи, в зависимости от числа ее членов, на определенное количество зерна, закрепить сроки и дату его поставки. Если случается какое-то опоздание, то применяемые карательные меры — тюремное заключение и бичевание, возлагающиеся на нарушителей, еще более жестоки, чем те, что обычно используют, собирая налоги. Хотя это и называется выравниванием количества зерна, в реальности это приносит убыток земледельцам. Если и новые закупки пройдут в той же манере, которая уже стала обычной, я скажу, что земледельцы только страдают от убытков и абсолютно ничего не получают…»

Это был официальный рапорт на тему, в которой Бо Цзюйи хорошо разбирался, так как он с молодости занимался этим и с блеском выдержал экзамен на звание «совершенного мужа». Он был озарен особым светом поэзии и благодаря ему вкладывал многие проблемы социального значения в приятную и изящную музыку слов. Стихотворению Бо Цзюи «Старый угольщик» предшествует следующая запись: «против дворцовых „закупок”».

Старый торговец углем

Рубит дрова, обжигает уголь в предместье у Южных гор.

Пыль и зола в его кожу въелись, дым закоптил лицо.

От нитей седых виски его серы, от сажи пальцы черны.

Деньги за проданный людям уголь, что старику дадут?

Простое платье на голое тело, пищу в голодный рот.

Жалко его — на плечи накинут рваный летний халат.

Он огорчен — дешевеет уголь. Скорей бы пришла зима!

Вот наконец за городом ночью выпал глубокий снег.

Утром запряг он быка в телегу, повел по скользкому льду.

Угольщик голоден, бык измучен, а солнце уходит ввысь.

К югу от рынка, перед заставой, встали они в грязи.

Кто эти двое всадников гордых, что вскачь принеслись сюда?

В желтой одежде евнух дворцовый, в белой — мальчик-слуга.

Держит чиновник в руке бумагу, у него на устах приказ.

Воз повернули, быка погнали, на север к дворцу ведут.

Весом больше тысячи цзиней угля тяжелый воз

В зимнее утро чиновник отнял — ему бедняка не жаль.

Красной тряпки один обрывок, яркого шелка кусок

К ярму быка привязал чиновник — и тем заплатил за все![92]

Если искать что-то общее, что может охарактеризовать всех трех поэтов и одновременно сделать их нам ближе, то это будет их сострадание, постоянная тревога о несчастьях бедняков, презрительный взгляд, который они бросали на развлечения богачей, и, наконец, тот интерес, который был у них к государственному управлению. Вне всякого сомнения, в этом нужно видеть одно из преимуществ образования того времени, которое, используя одни и те же модели поведения, внушало каждому необходимость заботы об общем благе и вкус к политическим размышлениям:

Не становитесь торговцами,

вы не знаете их забот и опасностей.

На северных границах они идут по снегу и инею,

на южных реках ложатся спать под ветром и дождем.

И даже если они накопили много золота, их корабли продолжают тонуть.

Лучше приходите пить со мной,

мы весело напьемся вместе.

Не становитесь крестьянами,

их достаточно увидеть, чтобы пожалеть.

Весной они вспахивают бесплодную почву,

каждый вечер они кормят своего отощавшего быка,

а хорошие годы редки.

Лучше приходите пить со мной,

мы вместе будем пьяными и веселыми.

1 Перевод Л. Эйдлина.

Известность, универсальный гуманизм этих трех гигантов, каждый из которых прославляет одну из граней гениальности периода Тан, порой заставляют забыть о талантах их соперников, живших в IX в. Поэты заката классического периода эпохи Тан покинули мир, развитие которого уже не зависело от них. Они вновь вернулись к светлым видениям его зарождения.

Ду Му (803–852), блестящий представитель высшего чиновничества, несмотря на все свои значительные успехи, получил прозвище Малый Ду в память о великом Ду Фу, поэте страданий и трудностей жизни. Создавая свои произведения в том же стиле, Ду Му писал спокойные и блестящие стихи:

Еду к холодным вершинам гор, дороги круты и узки.

Там, где рождаются облака, живут, как и всюду, люди.

Остановлю повозку, сойду взглянуть на вечерние клены.

В инее листья краснее цветов второго месяца года[93]

Его современник, Ли Шанинь (813–858), представитель знаменитой, но неоднозначной академии Ханьлинь, чеканил свои строки с утонченным лиризмом. Его стихи — вариации на вечную тему ускользающего времени:

Как встречаться нам тяжело, так тяжело расставаться.

Ветер жизни лишился сил, все цветы увядают.

Лишь когда шелкопряд умрет, нити дум прекратятся.

Лишь когда фитиль догорит, слезы свечи иссякнут.

Утром у зеркала я грущу, видя облачный волос.

Ночью, читая стихи, узнаю лунного света холод.

До небожителей, на Пэнлай, путь не такой уж трудный:

Темная птица о трех ногах, дай мне знать о грядущем.[94]

Вэнь Тинюнь (818–872), автор чувственных эротических поэм, манящих свободным ритмом цы, освещает эту эпоху, в которую повсюду сверкали огни мятежей, простыми любовными стихами:

В наплывах воска красная свеча,

И курильниц яшмовых дурман.

На всем тоскливой осени печать.

Сурьмою брови чуть подведены,

Небрежно прядь спадает на висок…

А ночь длинна, подушки холодны.

Уже за полночь. Дождь все льет и льет,

Все шепчутся утуны[95] за окном…

О, как меня разлуки час гнетет.

Под звон дождя о гулкую ступень

Приходит хмурый и ненастный день.[96]

Всегда возникают одни и те же темы, их несут эмоциональные волны буддизма, все менее и менее абстрактного, все более и более китаизированного. Перед лицом смертей и возрождений, перед лицом битв между светом и тьмой китайские поэты воспевали другой гуманизм, единственными настоящими проблемами которого были повседневная борьба личного существования и размышления на тему непостоянства. Без сомнения, в эпоху Тан китайская поэзия пережила один из самых исключительных периодов своего существования: антология поэтов этого времени, составленная в XVIII в., включала в себя 15 тысяч поэм и перечень из 2300 авторов.

Загрузка...