Глава четвертая


1. Этим летом солнце пекло немилосердно изо дня в день, трава на лугах пожелтела и пожухла. Аня стояла в саду Анны Прайбиш среди пышно цветущих турецких гвоздик, бордовых, розовых, белых. Аня называла их «бабушкиными цветами»: корзиночки их напоминали вязаный орнамент и казались девушке такими же старомодными, как и сами сестры Прайбиш. Истории, которые она слышала от старых дам, тоже относились к иному времени, но речь в них шла и о ее отце, человеке совершенно реальном, члене партии, председателе кооператива, о человеке, который был ей другом и товарищем. Прошлое тоже ведь составляло часть его жизни, хотя оно давно уже кануло в историю.

«В то время я считала твоего отца способным на все, — сказала Ида, — даже на убийство!»

В знак утешения она слегка шлепнула Аню по руке.

Аня знала, что в разговорах Ида перескакивает с одного на другое, знала, что в мыслях у нее иногда творится путаница, что она способна нести чепуху, девчонка и сама частенько посмеивалась над чудаковатой фройляйн, однако сейчас она испугалась. Аня отвела со лба прядь волос и направилась к велосипеду, стоявшему у забора. Выезжая со двора, она оглянулась и увидела в окне лицо Анны, белой маской застывшее на черном фоне. «Вот так же, — подумала Аня, — стояли сегодня утром Хильда и Штефан и глядели на меня с такими же неподвижными лицами». Девочке стало не по себе, и она поспешила выбраться со двора.


2. Дорога шла вверх по холму, и Ане пришлось нажать на педали. Она почти одолела подъем, уже видела вдали перед собой дома Бебелова, как вдруг спустила задняя шина. Этого еще не хватало!

Аня в сердцах швырнула велосипед в придорожную канаву и полезла на четвереньках по косогору, шедшему вдоль шоссе. Там среди запыленных зарослей пижмы она опустилась на землю.

Неужели придется вернуться? Может быть, ее подвезет какая-нибудь грузовая машина? Обычно ей не приходилось долго упрашивать водителей. Но что дальше? Возвращаться домой, в деревню? И это сейчас, когда она почти уверена, что отец замешан в какой-то грязной истории?

Он пришел с края света с насмерть перепуганными людьми, сказала Анна, а потом в Хорбеке произошло что-то ужасное, чуть ли не преступление. Почему старуха закрыла лицо черным платком, словно охваченная внезапным страхом. А Ида? Ида рассказывала самые невероятные вещи.

Иногда преступления раскрываются лишь много лет спустя. Однажды давным-давно кто-то убил и ограбил одинокого путника, тело убийца закопал у дороги. Никто не хватился путника, но весной (она читала об этом в одной балладе под названием «Цветок тюльпана» или что-то в этом роде), весной на этом месте из луковицы тюльпана, которую покойник сжимал в руке, вырос красный, как кровь, цветок. По этому цветку и обнаружили убитого, а затем нашли убийцу.

Обнаружили через год. Бывает, это продолжается дольше. Но не двадцать пять лет? Кажется, она читала в одном детективном романе, что по истечении двадцати лет за убийство не преследуют. Нет, не стоит думать о самом худшем.

Но Анна ведь в самом деле струсила, факт, она испугалась. А что, если отец все-таки виноват? Что тогда? Что будет с ней? Что будет со школой? В интернат у нее и так нет особой охоты идти. А институт? Неужели ей откажут в приеме? Есть ведь тысячи других, у которых родители лучше. Как же было с той девушкой из Каролиненхофа?.. Ее не приняли в спецшколу из-за того, что отец у нее был фанатичным сектантским проповедником, а училась-то ведь она на одни пятерки. Значит, есть, значит, такое бывает и у нас: роковое стечение обстоятельств? Но разве могут дети отвечать за своих отцов? Как же тогда бороться, как утвердить себя?

Нет, в Альтенштайн она не вернется. С тех пор как она убежала от Анны и Иды, ее преследует мысль, будто ей суждено носить на себе клеймо: это дочь того самого Друската, которого забрали, избегайте ее. Неужели и мать жила с таким клеймом?

В этот по-летнему солнечный день Аня сидела среди пижмы, травы и порхающих разноцветных бабочек, ее терзали мрачные мысли. Ей казалось, что столь одинок и заброшен не бывал еще ни один человек, столь потерян среди всех тех, кто продолжал беззаботную жизнь.

Мимо проезжали машины, грузовики и трактора. Водители изредка бросали на нее взгляды, считанные секунды — и все исчезало. То были другие люди, она лишь на миг привлекала их внимание, они тут же о ней забывали, никто и не догадывался о ее страхах.

Ане вдруг захотелось спрятаться; она бросилась на землю и уткнулась лицом в траву.

Но мысли продолжали тесниться в голове, она думала: «Отец, наверное, чувствует себя в эту минуту так же сиротливо, как я. Он не должен страдать в одиночестве, ведь у него есть я. Надо разузнать, в чем его обвиняют, где можно с ним встретиться, увидеть его, протянуть руку помощи. Не нужно ни о чем спрашивать, не надо ничего говорить, ни слова упрека. Виновен он или нет, я его дочь, и он единственный человек на свете, которого я люблю».

От этой мысли Аня вновь ощутила прилив сил. Она не умела долго жалеть себя, она была слишком молода и жизнерадостна. Ей хотелось помочь отцу, но сначала надо добраться до Бебелова.

Вскочив с травы, Аня стала спускаться вниз. Но вдруг остановилась, уперев кулаки в бедра.


На обочине дороги на корточках сидел Юрген Штефан и возился с велосипедом.

— Опять ты здесь.

— Ты задумалась, я не хотел мешать, — сказал он, взглянув на нее с ухмылкой, — дай, думаю, лучше сделаю полезное дело. Хорошо, что я за тобой поехал, у тебя нечем даже камеру заклеить. Сейчас починим.

Аня села рядом, стараясь принять по возможности грациозную и в то же время полную достоинства позу. Это было непросто: ноги у нее длинные, а юбка — короткая, но все-таки сидеть было лучше, чем стоять, привлекая к себе беззастенчивые взгляды этого назойливого юнца.

— Благодарю, — произнесла она несколько преувеличенно нелюбезным тоном. В действительности же она обрадовалась ему и почувствовала облегчение.

— Старухи что-нибудь знали? — спросил юноша.

Аня покачала головой, сорвала стебелек и, играя им, сказала:

— Послушай, а как насчет твоего деда?

Юрген, который уже вставил камеру в покрышку и теперь накачивал колесо, спросил:

— Как? Неужели ты и старика подозреваешь?

— Я этого не говорила, просто спрашиваю, что он собой представляет.

Паренек недоверчиво покосился на нее и сказал:

— Ну, у него, конечно, несколько отсталые взгляды, сама понимаешь, усадьба, он и жил-то ради нее. Мой отец почти такой же, для него кооператив — это все. Он и меня пытается к этому привлечь. Но я интересуюсь точной механикой, как видишь, и велосипед починить могу, хотя это и не совсем мой профиль. Но если тебе понадобится отремонтировать будильник или часы... Ну вот, порядок!

Он укрепил заднее колесо, вытер испачканные руки о джинсы и с полупоклоном указал на отремонтированную машину.

«Иногда он ужасно похож на своего отца, — подумала Аня, — эти галантные жесты, к примеру, я замечала и у Макса Штефана, но парень, конечно, симпатичнее».

— Большое спасибо!

— Стало быть, в Бебелов, — предположил Юрген.

— Откуда ты знаешь?

— Во-первых, дорога ведет в эту дыру, а во-вторых, у твоего отца там подруга, верно?

Аня весело кивнула, махнула ему рукой и тронулась с места. Он держался сбоку, чуть отставая, когда их нагоняла машина.

Миновав нескончаемые поля и луга, они наконец подъехали к деревне. Бебелов выглядел иначе, чем Хорбек или Альтенштайн. Над его крышами и даже над деревянной колокольней сельской церкви высилась целая батарея силосных башен. Их серебряные шлемы сверкали на солнце и казались диковинными среди беспорядочно разбросанных деревенских домишек. Силосные башни — двумя параллельными рядами, по пять в каждом, дальше шли низкие плоские корпуса, крытые стальным листом. Как и шлемы башен, они блестели на солнце, разбрасывая искрящиеся и беспорядочно пересекающиеся блики. На фоне зеленой листвы деревьев все казалось белым и холодным.

И все же Аня находила их красивыми, эти производственные сооружения. С чем бы их сравнить? С одним из тех волшебных стеклянных дворцов, что ли, которые предстают взору избранных счастливцев посреди дремучего леса? Она читала об этом в книжке французских сказок, недавно подаренной отцом.

Скоро она узнает, является ли она счастливицей, раскроются ли перед ней ворота и что скажет Розмари, работающая на «ферме на две тысячи голов молочного скота» — так уж называется этот волшебный замок. В этом названии было столь же мало волшебного, как и в словах, которые в последнее время часто ронял отец: индустриальные методы сельскохозяйственного производства.

Юрген почти не обращал внимания на необычность или красоту силосных башен, он ехал за Аней и смотрел на длинные развевающиеся волосы и на короткую юбочку. Ане, по-видимому, это не понравилось, и она взмахом руки приказала ему ехать рядом. Улыбнувшись, она кивнула на дождевальные установки, мимо которых они проезжали.

По обеим сторонам дороги расстилались зеленые луга, которым не видно было конца, смотри хоть налево, хоть направо. Раз много коров, нужно и много кормов независимо от капризов погоды. Для этого маленький ручеек превратили в искусственное озеро, Розмари рассказывала.

Аня принялась объяснять Юргену устройство и принцип действия насосной установки. С ее помощью один-единственный человек может нажатием электронной кнопки погнать ручей по трубам на несколько километров к засушливым лугам.

— Да, — произнес Юрген и взялся за руль ее велосипеда, — вид чудесный. Остановись-ка!

Они оба слезли с велосипедов и уставились на сто фонтанов Бебелова, на их вращающиеся брызги на фоне зелени; им стало весело при виде радуг над водяными блестками в этот невыносимо жаркий день. Мальчуган прислонил свой велосипед к дереву, и Аня увидела, как он, стащив вдруг через голову рубашку, расстегнул и снял с себя джинсы. Теперь он стоял перед ней в одних плавках и протягивал ей руку. Аня сначала рассмеялась, затем быстро последовала его примеру: сбросила с себя платье, подала Юргену руку, и он потащил ее на луг. И вот они оба уже закружились между фонтанами и сотней радуг, девочка взвизгивала от удовольствия и, казалось, забыла, зачем отправилась в путь.


3. Розмари Захер работала в Бебелове уже год. Большинство коллег уважали ее за добросовестность и знание дела, но некоторые побаивались ее острого языка. Она ненавидела половинчатость и мещанство, глупость и заносчивость, то есть те человеческие качества, которые, к сожалению, не так быстро изживаются в развитом социалистическом обществе, как того хотелось бы. Розмари боролась против этих явлений, где бы с ними ни сталкивалась. С некоторых пор она стала использовать очень личные и выигрышные приемы, которые с трудом поддаются описанию и которые, пожалуй, можно было бы назвать обаятельностью. Правда, молодой женщине пришлось поначалу кое-что испытать в жизни, прежде чем она сумела найти подход к людям.

Как и ее сестры, она родилась в войну. Отец, молодой сельскохозяйственный рабочий родом из Силезии, был солдатом. Домой он приезжал всего три раза, каждый отпуск мог стать последним. Поэтому он вовсю наслаждался отпускными днями, равно как и ночами. Третий фронтовой отпуск действительно стал последним, солдат по сей день считается пропавшим без вести.

Его жену с детьми забросило в Хорбек. Бургомистр Гомолла предложил ей участок земли и леса, но у матери Розмари не хватило духу да, наверно, и сил вести собственное хозяйство: ребятишки мал мала меньше. Женщина стала работать поденно у крестьян, помогая то там, то здесь, и намного охотнее брала за работу мешок картошки или несколько фунтов муки, чем деньги.

В деревне она оставалась сначала ради куска хлеба, затем попривыкла: худо-бедно, но кое-как перебивалась с с тремя детьми, ее хвалили за трудолюбие и скромность. Только однажды она вышла из себя, когда пришел учитель и заявил, что Розмари, мол, одаренная ученица, ее обязательно нужно отдать в школу-интернат. Она решительно возразила, что девке уже четырнадцать лет, хватит сидеть на шее у матери, пусть сама зарабатывает на хлеб. Вскоре она перебралась с двумя младшими дочерьми в город и устроилась на фабрику.

Старшая осталась в деревне. Она нанялась на работу и долгое время была вполне довольна жизнью. Работу по дому и на скотном дворе она знала, у нее не было оснований считать себя обделенной, она никогда не унывала, к тому же она любила.

Но потом Розмари поняла, что тот, кого она любила, не может расстаться с женой. С тех пор она не чувствовала себя такой счастливой, увидела разницу между собой и остальными деревенскими девушками, разницу между кооперативом, которому никак не удавалось встать на ноги, и богатыми крестьянами-единоличниками.

Пришло время, и казалось, все причины неравенства были устранены, и по отношению к ней — тоже, это было в 1960 году. Она могла вступить в кооператив и получить одинаковые со всеми права. Но ей стало невмоготу оставаться в деревне, она не могла отделаться от ощущения, что слишком многое в жизни упустила ради этой безнадежной любви. Ночью она покинула Хорбек, желая забыть все, сжечь за собой все мосты. Она отправилась в город искать защиты у матери.

Устроившись в экспериментальное хозяйство неподалеку от города, она днем работала, а по вечерам корпела над учебниками. И так до поступления в институт. Мать по обыкновению мало интересовалась дочерью и не слишком докучала вопросами, когда та куда-нибудь уходила или откуда-нибудь приходила. Она отвела дочери комнатку, вставала по утрам на час раньше, чтобы приготовить завтрак: ведь в шесть Розмари уже надо было выходить на работу.

Мать не позволяла Розмари браться дома за тряпку или за веник — с этим и младшие дочери справятся, вечерами она старалась побыть со старшей, пока та сидела над книгами, — как знать, вдруг удастся хоть чем-то помочь...

Поначалу учеба давалась Розмари нелегко, порой она доходила до отчаяния, но всегда брала себя в руки. Аня, пожалуй, была права, утверждая, что молодая женщина отличается чрезмерным честолюбием. Во всяком случае, она достигла того, к чему стремилась, хотя и с трудом. Появившись в Бебелове через одиннадцать лет после своего бегства из Хорбека, она уже кое-что умела и кое-что собой представляла, у нее была даже докторская степень. Свою докторскую работу она писала и защищала вместе с тремя другими ассистентками, так делали многие, и это досталось ей вряд ли труднее, чем учеба.

И вот теперь молодая женщина деловито расхаживала по коридору административного здания, вид у нее был независимый: смотрите, вот, мол, я, доктор Розмари Захер.

В первое время она еще выставляла напоказ эту независимость, за которой скрывалась неуверенность. Она была исполнена решимости не позволить никому ущемить свои интересы и поначалу болезненно реагировала на все, что казалось ей посягательством на ее авторитет. Кое-кто из сотрудников испуганно втягивал голову в плечи, когда речь заходила о ней, ее называли «новой метлой», и даже отпускали по ее адресу отнюдь не социалистические шуточки: таких, мол, рыжих раньше на костре сжигали.

Но вскоре Розмари сообразила, что добьется как руководитель гораздо больше, если не будет подавлять в себе женщину. После такого открытия она стала действовать очень по-женски: на совещаниях, конференциях и на работе она демонстрировала отныне не только свои глубокие познания, но и улыбку, очаровательную улыбку; когда же надо было действовать более грубо и прямо, то пускалось в ход и кокетство с намеком на доверительность. Временами она прибегала к старому женскому приему — многообещающее рукопожатие, более продолжительное, чем полагалось по неписаному партийному этикету. Вскоре каждому мужчине, будь то директор или дворник, стало казаться, что его особенно ценят и отличают, а это кое-что значило, недаром ее прозвали красотка Розмари, украшение Бебелова. Ее то и дело фотографировали, брали интервью. Она отвечала на вопросы спокойно, называла мотивы, определившие выбор профессии. Один иллюстрированный журнал с миллионным тиражом писал о ней как о женщине с типичной для нашего времени биографией. Никто так и не узнал, что в действительности она поступила в институт и освоила специальность, которая требовала времени и приносила удовлетворение, из-за несчастной любви и из упрямства.


4. Она вышла к молодым людям в белом халате, надетом поверх платья.

— Вот так сюрприз! Рада тебя видеть, да еще с другом!

Она поздоровалась с девочкой и парнем и, казалось, не признала в нем сына Штефанов. Аня представила спутника:

— Это Юрген Штефан.

Розмари покачала головой.

— В последний раз я тебя видела карапузом. Пошли.

Они вошли в маленькое фойе административного здания. Там стояли черные кресла из кожзаменителя, цветы в керамических горшках, вьющиеся по железной решетке.

— Прямо как в гостинице, — удивился Юрген.

— А как же, ведь мы работаем в самом современном коровнике Европы.

— Он действительно самый современный в Европе? — спросил парнишка для точности.

Розмари подтвердила и добавила:

— Только не рассказывайте всем об этом. Пора отвыкать от хвастовства, ясно? Незачем везде твердить, будто мы во всех областях первые. Есть такое указание. Недавно приезжал один товарищ из Берлина, прочитал доклад и бросил в зал такую фразу: «Нужно, товарищи, поскромнее, мы ведь, в конце концов, самая маленькая страна на свете». Так вот, теперь мы первые в преуменьшениях. Чудесно, не правда ли?

Она рассмеялась.

Аня даже не улыбнулась шутке ученой дамы.

— Вчера забрали отца, — сказала она.

Розмари испугалась.

— Как это, как это «забрали»?

— Арестовали.

Аня стала торопливо рассказывать о том, что произошло вчера вечером, не забыла ни одной подробности: отец велел ей держаться, как обычно, ни к кому из-за него не ходить. Она внимательно наблюдала за Розмари, интересно, что та скажет. Значит, строго-настрого велел ни к кому не ходить? Да, но она, Аня, считает, что Розмари должна знать о случившемся.

— Ведь вы с ним друзья, верно? — спросила она под конец. — Чего доброго, у тебя теперь будут неприятности.

Они стояли в фойе перед кованой решеткой, увитой цветами, Розмари, девочка и парень, и казалось, в наступившем после Аниного рассказа молчании каждый украдкой подглядывает за другим. Их взгляды встречались, расходились, снова встречались. Юрген подумал: «А она милая и очень симпатичная, эта приятельница Друската, не понимаю, зачем Аня ей так дерзит, с таким наслаждением заявила, что, мол, для фрау доктор ей никаких поручений не давали. Обе явно друг друга недолюбливают».

А Розмари подумала: «Кому-то понадобилось выдать Друската с головой, иначе быть не может. И как раз теперь, когда так много поставлено на карту для него и для крестьян из Альтенштайна. Есть только один человек, заинтересованный в том, чтобы Даниэль исчез, — Штефан. Неужели Аня не знает? И зачем только она притащила с собой этого мальчишку. Как он на меня смотрит, а как уставилась на меня девчонка! Я обязана сейчас что-нибудь предпринять, но что?»

Аня думала: «Она не знает, что делать. Никому из его друзей не нравится, что я прихожу к ним с расспросами и с просьбой о помощи. Все меня выставляли за дверь, и она так поступит. Как это говорится в пословице: истинные друзья познаются в беде».

— Пошли.

Розмари повела их по длинному коридору в свой кабинет. Открыв дверь и пропустив их вперед, она указала на стулья, сама села за письменный стол. Опершись на него локтями и сложив руки, она некоторое время покусывала большой палец, как ребенок, попавший в затруднительное положение. Потом сняла телефонную трубку. Разговаривая с директором, она не выпускала из виду гостей. Ей нужен отпуск, нет, не в сентябре, как по графику, а сейчас, немедленно! Почему? По сугубо личным причинам, весьма уважительным. Больше она ничего сказать не может. На какой срок? Пока не знает, возможно, на пару дней, а может быть, на несколько недель или больше, возможно, она вообще сюда не вернется. Вайман освоился с работой и может ее заменить.

Директор, разумеется, начал было торговаться, но она была непреклонна и в конце концов даже заявила: дело настолько для нее важное, что она может уйти и без отпуска, несмотря на угрозу немедленного увольнения.

Тут наконец директор сдался.

Она поблагодарила.

Повесив трубку, она спросила:

— Смогу я у тебя переночевать, Аня?

Со свойственной детям логикой Аня подумала: «Ну вот, я только хотела узнать, как Розмари себя поведет, а теперь она сядет мне на шею. Мне совершенно не интересно, сколько раз она спала с отцом. Уму непостижимо: она еще спрашивает, где ей ночевать. Видно, думает, я не умею считать до трех».

— Ты же прекрасно знаешь, — ехидно ответила она, — где у нас в доме можно спать. Почему ты меня спрашиваешь?

— А кого же мне еще спрашивать? — возразила Розмари. — Ты хозяйка дома.

Потом она объявила, что незачем терять время попусту, нужно подготовить «трабант» и кое-что прихватить из квартиры.

Ане польстило, что ее признали хозяйкой дома, поэтому, когда Розмари спросила:

— Поесть у тебя дома что-нибудь найдется? — девочка ответила:

— Уж я о тебе позабочусь.

— Хорошо, — сказала Розмари, — но есть и еще одна проблема. Одна машина и два велосипеда.

Она улыбнулась Юргену, и тот растаял: такая красивая женщина эта приятельница Друската, но и к нему, к шестнадцатилетнему, снизошла. Он по-мужски пожал ей руку и слегка поклонился:

— Велосипеды я, разумеется, доставлю.

— Это было бы очень мило с твоей стороны, — заметила Розмари все с той же улыбкой. По сравнению с такой женщиной, как доктор Захер, Аня показалась ему почти ребенком. Он помахал девочке рукой:

— Пока.

Затем Аня и Розмари зашагали по улице к дому-новостройке, он был похож на сотни других жилых коробок с широкими окнами, какие можно встретить сейчас в деревнях. Поднявшись по ступенькам на два лестничных марша, они остановились перед висевшей слева над звонком табличкой «Д‑р Захер».

Розмари отперла дверь.

— Пожалуйста, раздевайся и проходи в комнату.

Комната была не слишком большая, но очень светлая и удобная. Вдоль стен на выкрашенных в белый цвет металлических конструкциях стояли книжные полки, такие же, купленные в магазине полки, как и в тысячах других домов, однако здесь все было как-то очень уютно. Розмари не лишена вкуса. Взять хотя бы голубые кресла на красном ковре, всевозможные безделушки, типично женские, яркие бокалы и бутылки, репродукции русских икон, изображавшие апостола с крестьянским лицом и богоматерь, держащую на руках маленького человечка с лицом взрослого.

Аня огляделась по сторонам.

— Мне здесь нравится.

— Пока нет Даниэля, — сказала Розмари, — у этого прохвоста Штефана большие шансы. Насколько я его знаю, он попытается сейчас укрупнить свой кооператив за счет Альтенштайна. Но я не допущу, сяду на место Даниэля и пошлю к чертовой матери каждого, кто вздумает вмешиваться в его дела. Но сначала давай выпьем кофе, что-то пить хочется. А тебе?

Аня кивнула.

Розмари предложила девочке отдохнуть, нет, помощи не требуется, на кухне и так слишком тесно, пусть Аня пока располагается поудобнее.

Вернувшись через некоторое время в комнату, Розмари увидела, что Аня плачет на кушетке, уткнув голову в подушку.

Розмари села на край кушетки и сначала осторожно, точно робея, коснулась рукой головы девочки и только потом осмелилась погладить ее по волосам.

— Поплачь.

По всей вероятности, она не решалась по-матерински приласкать Аню, а может, ей самой недоставало опыта: мать всегда выматывалась на работе, вечно куда-то спешила и чаще командовала детьми, чем баловала и ласкала их. И отношения Розмари с Аней тоже всегда отличались деловитостью: чувствуя, что дочь Друската отгораживается от нее, она остерегалась навязывать ей свою дружбу.

Одно время между ними вроде налаживались товарищеские отношения, но тем дело и кончилось. Розмари помнит, как однажды Аня вернулась домой с каких-то спортивных соревнований. Девочка, как видно, была в хорошем настроении и, застав Розмари в комнате Друската, как-то странно с нею поздоровалась: «Привет, подруга!»

Но сейчас Розмари казалось, что Ане не просто подруга нужна, она искала защиты. Девочка не сторонилась ее прикосновений, в своем горе она все ближе и ближе придвигалась к Розмари, пока наконец не спрятала голову у нее в коленях.

— Сама не знаю, почему реву. Хуже всего было вчера, мне было так одиноко. Потом я была у Штефана и у Хильды, у Анны Прайбиш с Идой. Ты первый человек, который сказал: пошли, нужно что-то сделать, нужно помочь отцу. Вот я и реву.

Она еще долго всхлипывала не в силах успокоиться.

— Да, я понимаю, — сказала Розмари, — я прекрасно тебя понимаю. Думаешь, сама не плакала?

— Ты всегда такая рассудительная, такая уверенная в себе.

— Ах, чаще всего это видимость, — с улыбкой отозвалась Розмари. — Тебе-то я могу признаться. Иногда я ужасная трусиха. Просто виду не подаю. Знаю: многие считают меня бесчувственной, в Бебелове — тоже. Они и не заметили, что я целый год дрожала перед каждым совещанием. Порой мне так страшно. Слушай, ты знаешь, много лет тому назад я была у вас чем-то вроде прислуги или няньки. Еще при жизни твоей матери. Наверное, ты не помнишь, тебе тогда было всего годика четыре.

Девочка привстала, на глазах у нее блестели слезы.

— Странно, — с улыбкой заметила она, — о чем только ни вспоминаешь. Однажды я упала с лестницы, ты меня подняла и стала успокаивать. Как сейчас помню. — Тебе известно, что сделал мой отец? — вдруг спросила Аня.

Розмари взглянула на девочку и долго не решалась ответить.

— Да, — наконец сказала она.

— Что?

— Пусть отец сам тебе расскажет.


5. Часом позже они были в Альтенштайне. Они договорились, что девочка займется домашними делами, а она, доктор Захер, позаботится о делах кооператива. Розмари собиралась поставить свой «трабант» под каштаном перед правлением, но место в тени уже было занято «Волтой» со служебным номером. Интересно, кто это пожаловал в Альтенштайн на «Волге»? Может быть, уполномоченный с приказом о прекращении работ на болоте? «Надеюсь, я не слишком опоздала», — подумала Розмари. Она лихо подрулила на своем маленьком «трабанте» к служебной машине: надо же и ему хоть немножко попользоваться тенью. Выходя из машины, она нечаянно выпустила из рук дверцу, которая, ударив по «Волге», оставила на полировке царапинку. Подумаешь! Не будут занимать так много места, тоже мне, окружная власть! Здесь, кстати, нависла угроза над ценностями покрупнее. «Надо взять себя в руки, — подумала Розмари, — никакой запальчивости, я же знаю, что смогу добиться большего, если буду рассчитывать на свое женское обаяние». Она скользнула взглядом по окнам правления и, вздохнув вошла в дом.

Кабинет председателя с грубым дощатым полом и светлыми стенами был обставлен обычной, уже слегка потертой казенной мебелью. За письменным столом сидел Макс Штефан. Массивность его впечатляла. На нем была расстегнутая из-за жары рубашка, пуговицы которой уже не сходились на груди. Как все лысые люди, он старался носить шляпу и не расставался с этим широкополым головным убором даже в помещении. На столе перед Штефаном лежала карта альтенштайнских угодий. Рядом стоял Кеттнер, тучный мужчина, внешне напоминавший председателя хорбекского кооператива, только полнее его и еще при пышной шевелюре. Гомолла занял позицию слева от Штефана. Он стоял, упершись руками в стол, и кивал головой, слушая объяснения Кеттнера. Стуча пальцем по карте, тот рассказывал, что они, мол, дошли досюда и досюда, потом работу на топи пришлось приостановить.

— Почему?

— Указание из округа, велели прекратить.

На лавке, под портретами государственных деятелей, разместились крестьяне из кооперативного правления. Среди них — Хинцпетер, Мальке и Цизениц. Они сидели, наклонившись вперед, широко расставив ноги, и вертели в руках картузы. Они знали все до мельчайших подробностей и почти не прислушивались к тому, что говорил Кеттнер, им было скучно. Решений ожидать все равно не приходилось, а уж выполнят они приказ из округа, прекратят работы на болоте или нет, об этом они ни Гомолле, ни Штефану нипочем не скажут.

В дверях звякнул колокольчик: неужели в этот дремотный послеобеденный час что-то произошло? Крестьяне подняли головы, мужчины за столом прекратили свой негромкий диспут. Сделали они это с явным удовольствием, даже заулыбались. Заулыбались и остальные: ведь в комнату вошла красотка Розмари. Ее зеленая блузка гармонировала с рыжеватыми волосами, при стирке блузка слегка села и весьма плотно обтягивала грудь, что, несомненно, радовало мужской глаз.

— Добрый день!

Гомолла приветливо махнул рукой.

— Заходи, заходи!

Розмари склонила голову в знак приветствия и с треском захлопнула за собой дверь. Вызывающе медленным шагом, как на прогулке, она направилась к столу. Провожая ее взглядом, Цизениц нервно облизывал губы. Штефан, сдвинув на затылок соломенную шляпу, даже снял очки, чтобы лучше рассмотреть красотку. Затем откинулся на спинку кресла и невольно ахнул.

— Да, — ответствовала Розмари и с вызовом посмотрела на него.

Она подарила всем рукопожатие и, дойдя до Гомоллы, задержала ладонь в его руке чуть дольше, чем принято, когда здороваются с товарищами по партии. Теперь подошла очередь Штефана. Он по-прежнему сидел, и она хотела из вежливости просто кивнуть ему головой. Но этот верзила, которому она едва доставала до плеча, вдруг вскочил и схватил ее руку. Делать нечего. Он поднял руку Розмари над столом и — вот потеха! — попытался чмокнуть губищами. Розмари отдернула руку.

— Оставь свои шуточки при себе.

— В Польше, — сказал он назидательным тоном, — принято целовать руку женщине.

— Твои манеры не столь приятны, как у поляков.

— Жаль. — Штефан снова уселся в кресло.

— Именно так я себе и представляла, — сказала Розмари. — Он расселся на Даниэлевом месте.

— Сама туда метишь?

Вопрос застал Розмари врасплох. Она несколько сконфуженно посмотрела на Штефана. Он и в самом деле освободил стул и даже пододвинул его поудобнее.

— Прошу!

Она села.

— Что это значит? — раздраженно воскликнул Гомолла.

Розмари повысила голос.

— У меня есть несколько вопросов, если позволите.

Ей, разумеется, позволили, и она тоном начальника, которого несколько дней не было на работе, осведомилась о состоянии дел. Ей ответили (крестьяне на лавке выслушивали это уже второй раз), что большой польдер на болоте функционирует, но в планы округа все еще не включен, там его, как говорится, еще не «застолбили», для этого потребуется некоторое время, но ждать нельзя, поэтому-то они вынуждены были начать работы по принципу: что сделано, то сделано. В. Хорбеке, к примеру, такое практиковалось сотни раз, и всегда план утверждался, как говорится, задним числом, а тут, в Альтенштайне, им хотят навязать проверочную комиссию, они якобы грубо нарушили социалистическое законодательство, вот об этом он, Кеттнер, как раз и проинформировал товарищей. Розмари внимательно слушала объяснения и время от времени вставляла реплики. Потом, щелкнув пальцем по карте, она заметила, что этому замечательному проекту, стало быть, в прямом смысле суждено кануть в воду, значит, Друскат боролся зря и все останется по-старому.

— Кое-кому, кажется, это доставило бы удовольствие.

Она с упреком взглянула на Штефана. Тот сидел возле конторского шкафа, закинув ногу на ногу и скрестив на груди руки. Шляпу он надвинул глубоко на лоб и, казалось, решил вздремнуть. Этот здоровяк женщин обожал, вот только тех из них, кто занимал руководящие должности, он, пожалуй, недолюбливал. Во всяком случае, что касается фрау доктор Захер, то тут он стоял перед дилеммой: этакая красотка, а мнит себя спасительницей, грозной альтенштайнской девой. Ее усилия производили на Штефана неприятное впечатление: господи, никак вздумала направить свое копье против него? Поля шляпы скрывали его глаза, он делал вид, что вообще не принимает весь этот спектакль всерьез.

Розмари не удержалась и, обращаясь непосредственно к нему, спросила:

— Товарищ Штефан. Ведь тебе все это доставило бы удовольствие?

Штефан пожал плечами: он, мол, никогда и не скрывал, что считает насильственное вторжение в природу и в устоявшиеся экономические структуры делом рискованным.

Вот и проговорился! Розмари торжествующе оглядела присутствующих.

— И он, — воскликнула она, сверкнув глазами, — именно он хочет сесть на место Даниэля.

— На нем сидишь ты, — возразил Штефан, и эту несложную истину вряд ли можно было опровергнуть. Хохот альтенштайнских крестьян был явно на руку Штефану. Розмари попыталась сделать так, чтобы им стало не до смеха, и прибегла к весьма избитому приему: начала ставить противнику в вину высказывания, сделанные им тогда-то и там-то.

— Это ему, Штефану, — сказала она, — принадлежат слова о том, что, мол, таким занюханным кооперативом, как Альтенштайн, он сумеет руководить и по телефону.

Она добилась своего, крестьяне возмущенно зароптали.

Штефан, защищаясь, протестующе поднял руки.

— Говорил ты так или не говорил?

— Это было год тому назад, — попробовал оправдаться Штефан, — мало ли чего наговоришь в споре.

Так, значит, признался. Розмари кивнула и обратилась к Гомолле.

— И ты, — грустно сказала она, — ты, Густав, хочешь допустить, чтобы этот человек тут командовал?

— Сначала скажи, что тебе здесь нужно, — заметил Гомолла.

— Мне? — Розмари откинулась на спинку стула и положила руки на стол, словно хотела им завладеть. — Я твердо решила продолжать дело Даниэля. Если нужно, я готова навсегда остаться в Альтенштайне.

— Никак я ослышался, товарищ? — Гомолла приставил руку к своему уху. — Ты что же, бросила работу в Бебелове?

Ответ Розмари гласил: сначала необходимо заниматься самыми неотложными делами, так ее воспитывала партия, продолжить дело Даниэля — для нее сейчас важнее всего на свете.

Гомолла рассердился. Ведь ни за какие деньги не хотела оставаться в Альтенштайне! Он об этом знал и нередко возмущался неприкрытостью ее связи с Друскатом, которая, конечно, подрывала авторитет Даниэля.

Уж не думает ли она, спросил Гомолла — и в этом вопросе к молодой женщине, пожалуй, была доля издевки, — что руководство кооперативом поручат ей, любовнице Друската, уж не рассчитывает ли она, что кооператив перейдет к ней по праву наследования.

Услышав от старика эти оскорбительные слова, Розмари чуть не расплакалась. Ну нет, этому не бывать, она не станет реветь на глазах у всех этих мужчин. Мужественно проглотив подступивший к горлу комок, она злорадно воскликнула:

— Еще бы, ведь в руководство лезут другие!

Штефан оскорбился. Красотка в своем типично женском возбуждении смешивает понятия, не имеющие между собой ничего общего, придется поставить все на свои места.

— Видишь ли, я был противником этого проекта...

Ему не удалось договорить, Розмари запальчиво оборвала его.

— Ты им и остался, — выкрикнула она.

Наплевать, что она женщина, наплевать, что красивая, придется обратиться к другой тактике.

— Кто вздумает со мной тягаться, пусть пеняет на себя, — зло сказал он. — Все знают, что я могу позволить себе драться с поднятым забралом. Я никогда не пользовался слабостью другого. Я джентльмен, фройляйн доктор.

В ответ Розмари ехидно расхохоталась.

— Может быть, привести на этот счет кое-какие примеры?

— Прекратить! — рявкнул Гомолла и вскочил со стула. — Вот что, девушка, — продолжал он, — я всегда гордился тобой, твоей карьерой. Ты стала ученой, хотя и явно с анархическими замашками, а ругаешься, как в бытность на скотном дворе.

— Слава богу, — заносчиво отпарировала Розмари, — некоторые вещи не забываются. А против несправедливости я буду бороться всегда.

— Не понимаю, — заметил Гомолла, — образованная женщина — и такая наивная. Являешься сюда, плюхаешься на председательское кресло и вполне серьезно считаешь, что так можно разрешить все проблемы.

Подойдя к столу, он кивком дал ей знак освободить место. По какому праву он так обращается с ней, с женщиной, она не желает его слушаться. Не сводя глаз со старика, она продолжала сидеть, тогда Гомолла взял Розмари за руку и бесцеремонно потянул со стула. Потом в конце концов сам занял место за письменным столом. Устроившись там, он сердито взглянул на Розмари и на Штефана и столь же сердитым взглядом обвел кучку альтенштайнских крестьян, к которым теперь присоединился и Кеттнер.

— Посмотришь на вас — на душе кошки скребут! — сказал Гомолла. — Отныне я сам займусь альтенштайнскими делами, ясно? Лично! Итак, пожалуйста, товарищ Кеттнер, продолжай свой доклад. Как там у нас обстоят дела?

Кеттнер, все так же сидя среди крестьян, поднял голову.

— Печально, — заметил он, — как после похорон. Наверное, так бывало и раньше, когда люди сходились и спорили из-за наследства. Каждый из вас ведет себя так, словно Друската уже нет в живых.

Гомолла, Розмари, Штефан — все с удивлением воззрились на Кеттнера. Они почти не знали его, хотя им доводилось слышать его фамилию и время от времени встречать вместе с Друскатом. Но для них он оставался всего лишь одним из альтенштайнских крестьян. И вот теперь этот человек чуть ли не обвинял их, как он только решился? Гомолла насупился.

Кеттнер, упершись руками в колени, стал грузно подниматься с лавки. Для этого ему понадобилось некоторое время, что у подвижного Гомоллы вызвало гримасу неудовольствия. Уж слишком неповоротлив для своих лет, а ему ведь, пожалуй, лет тридцать с небольшим, размазня...

— Я не знаю, в чем обвиняют Друската, — сказал Кеттнер, сопроводив эти слова неопределенным жестом. — Рассказывают много всякой всячины. Да, действительно, нам нужны деньги для работ на Топи. Откуда их взять? Возможно, в бухгалтерских книгах обнаружено несколько неверных расчетов во имя нужного дела. Скандал! Нами сразу вдруг все заинтересовались. — Затем он подступил к Штефану. — Макс, — сказал он, — ты вот разыгрываешь из себя благородного, даже соизволил пожаловать сюда собственной персоной. А в прошлом году, когда Друскат в Хорбеке умолял о помощи, вы нас высмеяли.

Штефан поднял руку, как бы собираясь заявить решительный протест, но тут же опустил ее.

Кеттнер уцепился большими пальцами рук за карманы брюк и стал разглядывать красотку Розмари.

— Ваш белый «трабант», фрау доктор, иногда по воскресеньям прятался за домом Друската. Не знаю, что это — банальная история или настоящая любовь. Но я знаю одно: сегодня ваше решение уже никому не нужно. Вы приехали в Альтенштайн слишком поздно.

Розмари выдержала взгляд Кеттнера, его слова разозлили ее. Что ему известно о ней и ее истории? Сейчас она объяснит все.

— Мой дорогой Кеттнер...

— Дай ему сказать! — прикрикнул Гомолла.

— Да, я еще не кончил, — продолжал Кеттнер и, подойдя к Гомолле, уперся ладонями в письменный стол. — Друскат вернется, если вы встанете на его защиту. Он хороший человек. — Нагнувшись к Гомолле, он спросил: — Вы уже звонили прокурору?

Гомолла беспокойно засопел. Не иначе как выбирал подходящее ругательство из своего богатого арсенала.

Однако Кеттнер опередил его.

— И вот что еще, — сказал он. — Друскат говорил мне: «Кеттнер, когда меня нет на месте, ты меня замещаешь». Так мы договорились, так и теперь считаем. И ваша проблема: как тут, мол, пойдут дела дальше, вовсе не проблема. Я буду защищать интересы Альтенштайна. Кстати, я их знаю лучше кого-либо другого. Мои товарищи согласны. Стало быть — уж позвольте мне об этом сказать, — место, на котором вы сидите, принадлежит мне.

Гомолла потер пальцами веки. Затем, немного погодя, он сказал:

— Ну и врезал же ты мне, парень.

— Я не хотел вас обидеть, товарищ Гомолла...

— Ладно уж, ладно, — оборвал его старик. Отодвинув кресло, он встал и тоном человека, вынужденного примириться с неприятностями, сказал: — В конце концов, мы сами вас так воспитали.

Розмари играла серебряной цепочкой, висевшей у нее на шее. Это был подарок Друската. Она водила ею по губам и задумчиво следила за необычной сценой: Гомолла, легендарный герой сотен классовых битв, беспрекословно позволил какому-то молокососу одергивать себя, даже освободил ему кресло. Штефан, казалось, тоже не без злорадства следил за происходящим спектаклем.

После небольшой заминки председательское кресло за столом правления альтенштайнского кооператива занял наконец самый подходящий человек. Гомолла подсел к крестьянам. Старик был немного обескуражен полученной отповедью, это было заметно по тому, как он теперь попросил слова: прежде чем заговорить, он с преувеличенной скромностью поднял руку:

— Разрешите вопрос?

— Разумеется, — кивнул Кеттнер.

— Я всегда считал, — начал Гомолла, — что Друскату с трудом удавалось привлекать на свою сторону людей, что он слишком замкнутый. Тебе он не казался странным?

— Мы, альтенштайнцы, сперва тоже ему не понравились. Видишь ли, когда Друскат приехал к нам одиннадцать лет назад, и деревня была не то что сегодня, да и люди не те, какими стали теперь...


Со своим первым председателем они не поладили. Этот человек, по фамилии Баллин, приехал из богатого кооператива, его направили в отстающий Альтенштайн поднимать хозяйство. Но Баллин потребовал, чтобы жена и дети остались в родной деревне: семья не должна страдать из-за того, что его временно командировали в «тайгу», так пренебрежительно прозвали полоску за Топью. Да и сам он не хотел жить хуже, чем дома, поэтому продолжал получать прежнее жалованье: ведь с кооперативным хозяйством в Альтенштайне дело обстояло из рук вон плохо, как говорится, едва сводили концы с концами, и крестьяне зарабатывали гроши.

Баллин слыл хорошим хозяйственником, но бывал в деревне только днем. Он не жил среди альтенштайнцев, у него была своя жизнь, и поэтому он не сумел завоевать у людей доверия. Крестьяне старались насолить ему, где только могли; с каждым годом он все больше брюзжал и жаловался, так что руководство вынуждено было в конце концов отозвать его. Крестьяне отпраздновали это как победу и даже обмыли ее. Но велико же было их разочарование, когда они узнали, что председателем наметили поставить Даниэля Друската из Хорбека. Он был известен как человек беспощадный и резкий, альтенштайнцы, видно, попадали из огня да в полымя. Они встревожились, и не без оснований. Окружное руководство пыталось как-то подсластить им «пилюлю», а может, хотело и самому Друскату дать осмотреться. Как бы там ни было, но тогда, в 1960 году, кооперативу выделили стадо племенных коров. Кеттнер еще помнит день, когда коровы голландской породы были доставлены из Верана на пароме по озеру. Это был как раз день приезда Друската в Альтенштайн. В ту пору Кеттнер работал бригадиром полеводческой бригады и, стало быть, отвечал только за распределение кормов по скотным дворам, но его одолевало любопытство взглянуть на драгоценное стадо. Пополудни он отправился на мотоцикле через Топь к дому паромщика, чтобы глазом знатока оценить, что за коров прислали из Голландии? На заднем сиденье расположился Бернингер, помощник дояра Мальке. Поездка была утомительной и опасной, поскольку Топь в то время была еще непроходима. Кеттнер осторожно вел мотоцикл по скользким тропкам, петлявшим вдоль камышей и кустарников, объезжал глубокие рытвины и маслянисто поблескивающие разводья, чтобы не застрять в трясине. Так они наконец добрались до старого дома паромщика.

Шум мотора, наверно, предупредил хозяйку. Фрау Цизениц, облаченная в мешковатое платье, закрыла ворота коровника на засов и, заслоняясь рукой от солнца, разглядывала крестьян.

«А, это вы!»

Она прошлепала к водокачке и окунула в колодезное корыто голые руки. Они — как с удивлением заметил Кеттнер — были по локоть забрызганы кровью. Кеттнеру стало не по себе, и, чтобы избежать рукопожатия, он крикнул:

«Где стадо?»

«Стадо? — насмешливо спросила фрау Цизениц. — Если ты имеешь в виду те двенадцать коров, то они на выгоне».

«Их должно быть тринадцать».

Цизениц вытерла руки о дерюжный фартук.

— Можешь сам посчитать.

Так они и сделали: перегнувшись через ограду выгона, стали считать, коров действительно оказалось только двенадцать. Наперебой расхваливая скотину — одна лучше другой, — они потрепали особенно доверчивых по холке. Какие они все упитанные, какая у них блестящая шкура, большое подспорье бедному кооперативу.

Вдруг Кеттнер и Бернингер услышали удары топора и грубый хохот. Звуки доносились из коровника. Вскоре им удалось выяснить причину смеха. Распахнув ворота коровника, они увидели Мальке, орудующего топором: он высоко вскидывал его над головой и с треском вонзал между ребер заколотой коровы, которая свисала с крюка. Мальке со знанием дела разрубал тушу на куски, в то время как Грот возился со зловонной требухой. Цизениц протянула им бутылку шнапса. Нет, Кеттнер пить средь бела дня не станет, Бернингер, поблагодарив, тоже отказался. Им хотелось выяснить, что произошло. Животное поранилось при переезде на пароме, смертельно поранилось, Мальке и Грот удрученно пожали плечами. Оба разыгрывали простачков, бросая друг на друга печальные взгляды. К сожалению, им ничего не оставалось, как заколоть ее. Оглушительный, гомерический хохот. Наконец Мальке раскрыл карты: прежний председатель смылся, новый еще не вступил в должность, стало быть, парадом командуют пока сами крестьяне. Давай поживем сегодня, братишка, давай поживем, неизвестно, что будет завтра. Корову будем лопать. сегодня вечером всей деревней, старуха Цизениц уже заложила в печь хворост, остальное мясо поделим между семьями, короче, сегодня вечером все званы в дом паромщика на праздник по случаю убоя скотины. С этими словами Мальке снова занес над головой окровавленный топор, но, перед тем как ударить, помедлил и, покосившись через плечо, предупредил:

«Ветеринара найти не удалось. Так что не болтать насчет вынужденного убоя. Как всегда, все останется между нами».

Вот так было в Альтенштайне одиннадцать лет назад, таким вот весельем начался тот день, когда Друскат приехал из Хорбека. Не прошло и двенадцати часов, как веселью нежданно-негаданно настал конец.

Альтенштайн был маленькой деревушкой, в кооперативе насчитывалось человек тридцать, но на праздник по случаю убоя в дом паромщика пришли не все, хотя, наверное, большинство. Среди гостей были Мальке с женой, изнуренной работой женщиной, супруги Хинцпетер, оба работавшие в полеводческой бригаде, Грот, один из убойщиков, со своей супругой, помощник дояра Бернингер с женой, а также еще не женатый Кеттнер — он, правда, не одобрял повод для гулянки, но пришел, потому что хотел побыть с людьми. Под вечер крестьяне с женами потянулись к Топи. Мужчины напропалую курили, чтобы отогнать комаров, которые тысячами роились над осокой. Некоторые супружеские пары, испугавшись блуждающих огней (поговаривали, что кое-кого они уже сбили с пути), двинулись к дому паромщика на веслах. Когда-то в этом доме располагался популярный среди туристов ресторанчик, еще и теперь Цизеницы держали там скромный стол для любителей водных прогулок и не слишком требовательных гостей. Гостиная, отделанная и обставленная прежними хозяевами в старонемецком стиле, давно пришла в запустение. Тот, кому однажды довелось отведать у облаченной в невообразимые тряпки фрау Цизениц, яичницу-глазунью, кому пришлось наблюдать, как она невозмутимо смахивала фартуком со стола пивные лужи, как ленивым движением сгоняла с тарелки мух и, пробурчав «на здоровье», ставила ее перед гостем, — у того невольно пропадала охота заходить сюда вторично.

В тот вечер накануне «праздника» мухи досаждали не слишком, хозяйка опрыскала лавки, столы, тарелки и скатерти мушиным ядом «МУКС», блестящим достижением отечественной химии. Она довольно долго расхаживала по помещению со стеклянной трубочкой во рту и изо всех сил надувала щеки, чтобы ядовитые облака лучше действовали. К ее чести, следует сказать, что куски жаркого она накрыла листами местной газеты. Ее труды не пропали даром — теперь мухи лежали под столом.

Крестьянам это не мешало, они с аппетитом ели и пили все, что было выставлено на стол, главное — всего было вдоволь. Сомнения насчет обстоятельств вынужденного убоя, которые в начале праздника, наверно, обуревали кое-кого, давно рассеялись. Произошло это не сразу, а постепенно, по мере того, как одна за другой пустели бутылки шнапса. Все были веселы и довольны, все смеялись и хвалили хозяйку, которая и в этот вечер не отличалась опрятным видом, но зато, надо отдать ей должное, положила немало трудов на приготовление блюд. Жаркое, как, с наслаждением чавкая, заметила фрау Бернингер, прямо тает во рту, то же подтвердила фрау Грот, хотя, как она заявила, ей больше по душе жареная корейка. Цизениц скромно отвергала похвалы, которые теперь расточали ей со всех сторон. Коровка-то, мол, была совсем молоденькая, потому мясо и нежное. При этом она доверительно переглянулась с Мальке, который одним ударом отправил на тот свет корову, весившую, пожалуй, не один центнер.

Цизениц выпил не больше других, но его развезло, практики не хватало: жена держала его в черном теле. Цизениц попытался поддержать компанию задушевной песней. «Тридцатого мая — конец света, давайте же выпьем за это», — голосил он. В этот момент постучали, и фрау Цизениц, легонько шлепнув своего супруга по губам и призывая его угомониться, крикнула в сторону двери:

«Сетодня закрыто!»

Но дверь все-таки отворилась, и в комнату вошел Друскат.

Откуда он узнал о гулянке в доме паромщика? Как нашел дорогу через Топь? Лишь позднее выяснилось, что кое-кто из женщин был знаком с четой Друскатов. Люди видели, как к их дому утром подъехал грузовик с мебелью. Сначала женщины останавливались просто из любопытства, но потом — ведь смешно стоять сложа руки и смотреть, как другие надрываются, — потом они стали помогать жене Друската расставлять вещи. Молодая женщина казалась исхудавшей и бледной, как выяснилось, она только что оправилась от болезни. Это дело альтенштайнским крестьянкам было знакомо, мужчины не обращают внимания ни на грипп, ни на другие болезни, им только рожать успевай. Вместо того чтобы дать жене отлежаться — переезд. Лучше бы уж фрау Друскат осталась в Хорбеке, Альтенштайн — такая дыра, жить здесь все равно что у черта на куличках, как образно выражается фрау Мальке, супруга дояра, звон церковных колоколов и то уже чуть ли не сенсация, поскольку он нарушает серое однообразие будней. Посудачив немного между собой за расстановкой мебели, они прониклись друг к другу симпатией. Вот так крестьянки и пригласили фрау Друскат — правда, они тогда и не подозревали, что за жаркое уготовано им в доме паромщика.

«А мы видим — свет горит, слышим — поют. Да входи же!» — сказал Друскат и втащил жену в комнату.

Фрау Цизениц потупилась и прошипела своему супругу:

«Это ты, осел, не запер дверь».

Потом она подняла голову, и Друскат обратил внимание на подбородок, состоявший из множества складок.

«Извините, господа хорошие, — произнесла фрау Цизениц, холодно глядя на них, — но мы тут сегодня в кругу своих и, к сожалению, на гостей не рассчитывали. Всего доброго!»

Испугавшись этой злюки, Ирена хотела было уйти, но Друскат крепко держал ее за руку. Кеттнер оказался среди крестьян единственным, кому днем уже довелось разговаривать с Друскатом в конторе кооператива. Он отодвинул свой стул, грузно поднялся и смущенно сказал:

«Минуточку! Да это же Друскат, новый председатель с женой».

Фрау Цизениц бросило в жар, лицо ее вздулось и покраснело:

«Святая Мария, откуда же мне знать», — перекрестившись, сказала она.

«Ничего, ничего».

Друскат подошел поближе и в знак приветствия постучал костяшками пальцев по столу.

«Так мы можем присоединиться?»

Фрау Цизениц с поспешностью, на какую она была только способна, вскочила со стула и вперевалку направилась к шкафу, чтобы достать два прибора. Кеттнер притащил стулья, все потеснились, точно стадо перед грозой, и Друскаты сели. Они сидели за столом обособленно, праздник был нарушен, разговоры как-то сами собой прекратились, и никто больше не смеялся. Нависло тягостное молчание. Они разглядывали друг друга, крестьяне и чета Друскатов, и, кажется, не чувствовали при этом никакой взаимной симпатии. Одни от смущения покашливали, другие, лишь бы что-то сказать, говорили «да», третьи отвечали «вот так-то».

Друскату не хотелось в первый же вечер идти на пирушку, но Ирена настояла. Она ужасно давно не бывала на людях, да и неудобно отказываться от приглашения. В конце концов, чтобы угодить Ирене, он согласился. И вот теперь испытывал неловкость, чувствовал настороженное отношение к себе и знал, что молчать ему нельзя и придется снова разыгрывать оптимиста. Несколько дней назад он поступил так же в присутствии Гомоллы. Итак, вперед! Изобразив на лице дружескую ухмылку, он вдруг хлопнул в ладоши, правда слишком уж громко и весело, и сказал:

«У вас тут прямо как на свадьбе!»

Оглядев собравшихся, он, казалось, удивился, не обнаружив среди них молодоженов.

«А где же невеста? — поинтересовался он. — Ну да не беда, за столом и так сплошь красотки».

Тут некоторые женщины смущенно прикрыли рты ладошками и захихикали: как мало нужно человеку, чтобы почувствовать себя счастливым. Одна только фрау Цизениц уловила в комплименте Друската какой-то подвох, как видно, она трезво оценивала собственную внешность, хотя на всякий случай ощупала свою неряшливо заплетенную косу, теперь уже растрепавшуюся, и недружелюбно уставилась на председателя.

Ирена познакомила мужа с фрау Мальке, Бернингер, Грот и Хинцпетер, толстуха хозяйка представилась сама: ее, мол, зовут Цизениц с парома. Затем женщины по примеру Ирены стали представлять своих мужей. И было очень смешно, когда они просто говорили:

«Это мой».

Они произносили эти слова со скромной гордостью или смущенным шепотом: все зависело от состояния, в котором пребывал представляемый. Кое-кто из мужчин, к сожалению, уже хватил через край. Цизениц, например, следил за церемонией знакомства, уже слегка обалдев и вытаращив глаза. С недовольством заметив это, его половина яростно схватила тщедушного муженька за шиворот и под дружный хохот гостей стащила со стула.

«А это мой, — горько воскликнула она. — Ах, с каким бы удовольствием я его поменяла!»

При упоминании об обмене Цизениц протестующе задергался на вытянутой руке своей супруги. Он тоже с удовольствием поменялся бы, пропищал Цизениц, сию же минуту. Фрау Цизениц саркастически захохотала и крикнула:

«Ах ты, сморчок сушеный! Да кому ты нужен?»

Она бросила Цизеница и подхватила поднос с жарким. Обессилел ее супруг, жаловалась она, не помогает и то, что она такая прекрасная кулинарка. Пожалуйста, пусть господин председатель и его супруга сами убедятся. И, обратившись к гостям, она воскликнула:

«Прошу угощаться!»

Ей не пришлось повторять дважды. Гости, напуганные появлением председателя, теперь словно почувствовали, что все улажено. Зельма Цизениц отделалась шуткой, председатель от души посмеялся, стало быть, можно как следует приналечь на еду. Первое время слышны были лишь аппетитное чавканье, стоны наслаждения и скрежет ножей и вилок. При этом особенно усердствовали женщины, в присутствии Друскатов им хотелось как можно изящнее обращаться с приборами, что, правда, давалось не без усилий. На какое-то время видны были лишь жующие челюсти да склоненные над тарелками головы.

Так продолжалось до тех пор, пока Друскат не спросил:

«А по какому поводу праздник?»

Звон и скрежет постепенно смолкли, челюсти замедлили свою работу, а головы еще ниже склонились к тарелкам. Друскат не понял, в чем дело.

«Что, не вкусно? Прекрасное жаркое, — сказал он, — просто великолепное».

Он повернул голову к Цизениц, и на сей раз хозяйка дома приняла комплимент и ответила любезным кивком. Он в самом деле не врал и ел с удовольствием, да и молодой жене еда как будто пришлась по вкусу.

«Какой-нибудь особый повод для торжества?»

На этот раз вопрос Друската был обращен к хозяйке дома.

«Ах, господи!»

Фрау Цизениц засмеялась было своим булькающим смехом, но вдруг умолкла и благовоспитанно прикрыла рот рукой, словно неприлично рыгнула в изысканном обществе. Тем временем ее супруг решил воспользоваться случаем и хотя бы частично расквитаться за унижение. Он посмотрел на председателя таким пронзительным взглядом, что тому пришлось отвести глаза в сторону. В Альтенштайне, заявил он, особых поводов для веселья не требуется или, иначе говоря, повод для праздника всегда найдется, сегодняшнее торжество, к примеру, можно было бы приурочить к вступлению в должность нового председателя. Цизеница наградили аплодисментами.

«Согласен», — сказал Друскат и спросил, нельзя ли купить в этом доме выпивку.

Хозяйка, разумеется, тут же об этом позаботилась, она сделала знак супругу, и тот принес две большие бутыли самогонки. Этого достаточно? Друскат кивнул, тогда он еще не знал аппетитов альтенштайнцев. Налив каждому, он поднял свой стакан.

«Только без речей, — брякнул Бернингер. — У нас в Альтенштайне перебывало много председателей, все умели здорово пить и красиво говорить, только вот ни одному не удалось у нас продержаться».

«Да, да, — с усмешкой ответил Друскат, — вы всех их согнули в бараний рог».

Мужчины захохотали. Смех их звучал одобрительно, видно, новый-то — парень не дурак, знает, что его ждет в Альтенштайне. Они вдруг выросли в собственных глазах. Пусть они не самые передовые в округе, но ребята, кажется, что надо, недаром перед ними все пасовали. Конечно, о них рассказывают всякие страшные истории, что Альтенштайн, мол, захолустная деревенька, что там, мол, до сих пор водятся блуждающие огни. Но и здесь можно найти утешение — они подняли стаканы.

«Правда, — воскликнул Бернингер, — лучше уж захлебнуться в шнапсе, чем в болоте».

«Ведите себя как следует, — прикрикнула на разбушевавшуюся компанию жена дояра, — а то человек подумает, что попал к разбойникам».

Дояр с презрением отмахнулся от супруги — пусть помолчит. Не спеша он подошел к Друскату и, доверительно положив ему руку на плечо, спросил:

«А у тебя тоже рыльце в пушку, браток?»

«Ты это о чем?»

Мальке оттянул пальцем нижнее веко и сказал:

«Что-то ты натворил, иначе бы сюда не сослали».

Друскат покачал головой и осторожно отстранил наглеца. Потом он все-таки произнес речь:

«Знаете, что бы я ни сделал в Хорбеке хорошего или плохого, вас это не должно интересовать. Я тоже не стану допытываться, чем вы тут занимались в Альтенштайне. Пусть все будет предано забвению. Ведь почти у каждого человека есть на душе поступок, о котором ему не хочется вспоминать. С этого дня мы начнем сначала, все вместе. Начнем работать лучше, чем раньше. Вот что привело меня к вам, вот почему я сюда приехал. Добровольно... Никто меня не высылал».

«Агитаторов мы уже навидались», — выкрикнул Бернингер.

Друскат встал за стулом Ирены и обхватил ее тонкое личико. Она откинулась назад и прислонилась головой к его груди. Женщин эта сцена тронула, их мужья с ними так никогда не обращались.

«Я привез с собой жену и ребенка, — сказал Друскат. — Мы не просто хотим поселиться в вашей деревне, мы хотим чувствовать себя дома среди вас, среди людей, которые не подсиживают друг друга и не держат камень за пазухой».

Ирена стиснула его руки.

«Мне кажется, мы находимся среди надежных людей, — продолжал Друскат. — Вот вы сидите здесь все вместе, едите и пьете, правда несколько многовато, но вам нравится быть вместе — это хорошо. Кто хорошо веселится сообща, те будут сообща хорошо работать. Нам это необходимо, и мы, безусловно, добьемся этого, если будем доверять друг другу. Доверие — вот самое главное. Свое доверие я вам предлагаю, ваше — постараюсь завоевать. Вот мой тост. Давайте выпьем за доверие».

Он помог жене подняться со стула и, знаком дав понять, чтобы вставали все, крикнул:

«Ну, ну, давайте хоть раз поторжественнее».

Послышалось шарканье ног и двиганье стульев. Все, кто находился в доме паромщика, встали: одни с трудом, другие с неохотой или пожимая плечами. Боже мой, что бы все это значило? Фрау Цизениц со стоном возвела глаза к прокопченному потолку, но в конце концов и она перевела свою чудовищную массу из сидячего положения в стоячее.

«За доверие!»

Ирена с Друскатом обошли всех гостей и с каждым чокнулись.

«Ведь это похоже на клятву», — заметил Кеттнер.

«Да, — согласился Друскат, — нечто в этом роде».

Вернувшись на место, он почувствовал, что проголодался, — ведь он проделал сегодня немалый путь.

В комнате снова стало шумно, усаживаясь, гости двигали стульями, послышалось хихиканье, бормотанье, вздохи. Наконец всем удалось расположиться поудобнее. Друскат произнес тост, и, как подтвердил взгляд жены, он сделал свое дело хорошо. С облегчением Друскат стал подкладывать на тарелку жены еду, но положил, наверное, слишком много: она отнекивалась, а он в шутку грозил ей. Какое-то время они не замечали, что ели в одиночку, остальные давно уже ни к чему не притрагивались, наблюдая за Даниэлем и Иреной, словно за чем-то из ряда вон выходящим.

Через некоторое время Друскаты почувствовали, что все молчат и что они находятся в центре внимания. Они почти одновременно подняли глаза от тарелок.

«Что-нибудь случилось?» — спросил Друскат.

Нет, вроде ничего не случилось.

Друскат хотел было снова склониться над едой, как вдруг Бернингер сказал:

«Только вот... с нами еще никто так не разговаривал, я имею в виду, вот так просто, по-человечески то есть. Нам вечно твердили: вот это можно, а это нельзя».

«Твой предшественник, — сказал Кеттнер, — правил с помощью приказов и запретов».

«Правильно, — крикнул Мальке, — за это мы его с дерьмом и смешали».

Наконец снова раздался смех.

«Дело прошлое». — Друскат махнул рукой.

Он поискал в кармане носовой платок, вытер рот и сказал:

«Кстати, я приехал к вам в Альтенштайн не с пустыми руками. Мне пришлось долго осаждать окружное руководство, пока там наконец поняли, что необходимо дать нам какой-то шанс здесь, на Топи. Нам обещали выделить стадо коров ценной голландской породы, каждая корова достойна золотой медали».

Он хотел поднять настроение, рассчитывал на аплодисменты, думал, что сейчас вот крестьяне воскликнут: «Ого!», или «Вот это да!», или еще что-нибудь в этом роде. Но ошибся. Они смотрели на него с тупым безразличием, кое-кто в замешательстве уставился в пол. Женщины сидели так, как они, наверно, когда-то сидели на своем первом балу. Потупив глаза и плотно сжав колени, они смущенно ждали, когда кто-нибудь пригласит их на танец. Интересно, кто направится к ним через весь зал? А что произойдет потом на улице возле калитки? И только фрау Цизениц, скрестив руки на мощной груди, отважно смотрела в лицо Друскату. То, что она терлась массивной спиной о спинку стула, еще ни о чем особенном не говорило, возможно, ей просто впились в тело шнурки от корсета, если, конечно, она носила подобную броню.

«Разве это пустяки? — воскликнул Друскат. — Это больше чем помощь на старте, господа, это доказательство доверия!»

«Подумаешь, новость, — заметила фрау Цизениц, почесывая бедро. — Стадо вчера еще прибыло на пароме».

Друскат не желал смириться с тупостью крестьян.

«Тринадцать племенных коров, — с подъемом воскликнул он, — тринадцать — счастливое число!»

Кеттнер внес поправку:

«Двенадцать».

«Что?»

«Одну корову забили», — сказал Кеттнер.

Позднее он не мог объяснить, что заставило его предать альтенштайнских крестьян. В сводках и в газетных заметках их частенько поругивали, писали, что они «плетутся в хвосте победоносного развития». Но виноваты в этом были не они одни: земля истощилась, луга поглотила Топь. Так альтенштайнские неудачники превратились в заговорщиков, после горьких разочарований пошли на жульничество. Господи, ведь им тоже хотелось жить, как и остальным крестьянам из зажиточных кооперативов в округе. Почему именно они, и так обиженные судьбой, должны ходить в бедняках. Кеттнер не мог точно сказать, что заставило его предать компанию. Быть может, ему понравился Друскат, а может, он почувствовал искренность в словах нового председателя, когда тот говорил о доверии, вот он и крикнул:

«Двенадцать. Одну корову забили».

«Кто?»

Друскат схватился за край стола.

Кеттнер не успел назвать имен, да, пожалуй, и не стал бы обвинять никого в отдельности, они все были в этом замешаны. Но он вообще не успел рот раскрыть, потому что Мальке и Хинцпетер стащили его со стула и в один голос заорали:

«Доносчик! Подхалим проклятый!»

Животное, мол, было ранено и чуть не подохло.

Кеттнер, молодой и сильный мужчина, попытался отделаться от вцепившейся в него парочки, попробовал оттолкнуть их от себя. Мальке, покачнувшись, грохнулся об стену, женщины пронзительно взвизгнули и испуганно прижали руки к губам.

«Прекратить», — рявкнул Друскат.

Они действительно отстали от Кеттнера.

«Забить племенную корову — этого быть не может!»

Друскат не мог поверить, но Кеттнер, который, тяжело дыша, приводил в порядок одежду, показал на тарелку Друската.

«Ты сам ее с нами лопал».

Друскат в растерянности уставился на Кеттнера, пристально посмотрел на остальных и в ярости смахнул свою тарелку со стола.

«Послушайте, — завопила вне себя Цизенициха, — это наша собственная посуда, вы за нее заплатите».

Кеттнер собрался было уйти и, согнувшись, побрел к двери. Все провожали его взглядами. Он снял с вешалки шляпу, но затем повернулся и сказал:

«Друскат говорил о доверии, этого я не мог вынести. Как можно начинать что-то новое с нечистой совестью, с подлости? — Он снова повесил шляпу и сказал: — Я не хочу себя выгораживать. Я готов ответить за это безобразие».

«Давай поживем сегодня, браток, кто знает, что ждет нас завтра». Этим девизом открылся праздничный ужин, и вот теперь Кеттнер говорил о том, о чем в душе знал каждый: пиршество это даром не пройдет. Председатель в порыве гнева смахнул со стола тарелку, он обозлился, этот мрачный человек, значит, теперь всем придется держать ответ. Пора подумать, как спасти собственную шкуру.

Фрау Хинцпетер, рано состарившаяся женщина, продолжала сидеть с раскрытым ртом и выжидающим взглядом.

«Отвечать? За что? — удивилась она. — Это он, он прикончил корову, и притом собственноручно».

Альтенштайнские женщины согласно закивали, и фрау Хинцпетер закончила:

«Я знаю, что говорю».

«Все ее лопали!» — гневно возопила жена дояра и бросилась на доносчицу с явным намерением вцепиться бедняжке Хинцпетер в волосы.

«Перестаньте!»

Друскат треснул кулаком по столу.

«Это дело я передам в прокуратуру, — громогласно возвестил он. — Несколько месяцев тюрьмы виновным обеспечено, это я обещаю».

Головы присутствующих поворачивались то в одну, то в другую сторону: казалось, они следят за интересной игрой, за полетом мяча — от Друската к Кеттнеру, от Кеттнера к бранящимся женщинам, от них снова к Друскату. Гости не заметили, что жена Друската тем временем, сидя на полу, собирала осколки. Наконец она вернулась на свое место.

«Даниэль, — сказала она, — ты говорил: то, чем они занимались в Альтенштайне, для тебя дело прошлое. Прошу тебя, припиши к прошлому и сегодняшний вечер».

«Я думал, имею дело с крестьянами, — с горечью заметил Друскат, — но они ведут себя как батраки или поденщики, они рассматривают кооператив не как свою собственность, а видят в нем какую-то чуждую, несправедливую власть, которую следует обворовывать и мешать с дерьмом, потому что она другого не заслуживает. Они даже не соображают, что забили собственную корову еще до отела. Кооператив, пожирающий сам себя, — это отвратительно».

Ирена взяла Друската за руку.

«Мне их жалко. Ты сказал: мы начнем всё сначала. Мы же все хотим начать всё сначала, Даниэль».

При этих словах Друскат на секунду закрыл глаза и прошептал, почти в отчаянии, только Ирена могла его слышать:

«Я не могу. Неужели я всегда должен что-то замалчивать и скрывать?»

Альтенштайнцы толком не поняли, что произошло. Еще несколько минут назад этот человек выступал в роли обвинителя, кричал, угрожал тюрьмой, и вот теперь на него словно нашла слабость. Жена обняла его, точно желая поддержать.

Эта женщина была не похожа на тех, которых привыкли ценить альтенштайнские крестьяне, она казалась хрупкой и необычной; пожалуй, на скотном дворе или в поле толку от нее будет мало, да и внешностью не вышла. Мужчины почти не удостоили ее внимания, ну а крестьянки, господи, они ведь помогали этому бедняге разгружать вещи и ради любопытства, и по дружеской снисходительности: дамочка-то вся из себя хиленькая. И вот теперь крестьяне с женами были свидетелями того, как это хрупкое создание излагало своему строгому супругу собственные взгляды. Это их поразило. Жена дояра смотрела на Ирену так, словно избавления ждать было больше неоткуда. Сама-то ведь поистине мученица: ей приходилось подниматься в четыре утра, когда другие еще нежатся на перинах. Она давно уже работала в одной смене с мужем, но, кроме работы, нужно еще растить пятерых детей-школьников, нести бремя домашних забот и терпеть прихоти мужа. Она считала это в порядке вещей и смирилась, что от женщины в деревне требуется больше, чем от мужчины. Она выглядела изнуренной от работы и огрубевшей от будничной суеты. Дояр помогал ей мало, но он глава семьи, больше зарабатывал и решать, чему быть или не быть в доме и на приусадебном участке, надлежало ему. Фрау Мальке и не помышляла о жизни без мужа, это казалось ей самым страшным несчастьем. У жены председателя такие добрые глаза, та, наверное, ее поймет. Фрау Мальке собралась с духом, подошла к Ирене и сказала:

«Мой муж, поверь, человек неплохой. Только иногда теряет разум. Такой уж он есть. Легкомысленный. Вот вы хотите сделать его козлом отпущения. Виноваты все. Будет несправедливо, если он один станет козлом отпущения, — она вытерла уголки глаз. — Дети-то чем виноваты? — всхлипывая, спросила она наконец. — Что будет с детьми, если его посадят? Что будет со мной?»

Она закрыла лицо руками.

Ирена молча ждала, что скажет Даниэль. А он ничего не говорил, только мрачно смотрел на плачущую женщину.

«Даниэль, сколько стоит одна голландская корова?» — спросила Ирена.

«Кажется, тысячи четыре», — сердито отозвался Друскат.

«Большие деньги».

«Дело не в деньгах».

«Знаю, знаю, — сказала Ирена. Она вдруг взяла со стола свою сумочку, помедлив, вытащила из нее несколько купюр и, пересчитав их на столе, сказала: — На холодильник откладывали... Больше у нас нет».

Друскат, взглянув на жену, покачал головой, но затем под ее пристальным взглядом, как бы в знак согласия, опустил глаза. Наконец он подошел к столу и, указывая на деньги, сказал:

«Это наш взнос за жратву. Остальное заплатите сами. Завтра в семь утра в конторе кооператива. Хорошо, фрау Мальке?»

Жена дояра молча кивнула головой и отошла к остальным гостям.

«Но это же...»

Фрау Хинцпетер от возмущения разинула рот и наконец крикнула своему супругу:

«Ну-ка, посчитай!»

«Почти по пятьсот марок с семьи», — произнес Хинцпетер, пожав плечами.

«В жизни не едал такого дорогого мясца! — заявил Цизениц и постучал себя пальцем по лбу — этот жест предназначался его властной супруге: — А затеяла все это, конечно, ты».

Утверждать так было с его стороны явно не по-джентльменски, да и сам жест был неприличный, но в данном случае он означал протест. Гости с изумлением наблюдали за этой сценой. Вот так иногда в совсем пустяковых вещах дают о себе знать назревающие перемены.

«Нам нужно уходить», — сказал Друскат.

Он обнял жену и почти довел ее до двери, как вдруг Цизенициха крикнула:

«Минуточку. Платить надо за все, господин председатель, за все».

Друскат с удивлением оглянулся на Цизенициху. Старуха язвительно усмехнулась и большим пальцем указала на бутылки со шнапсом: от замешательства их еще не успели осушить.

«Тридцать четыре марки восемьдесят пфеннигов, — сказала Цизениц, — плюс разбитая тарелка».

Друскат смущенно похлопал себя по карманам, денег не было. Пожав плечами, он спросил:

«Кто может одолжить?»

Деньги нашлись у Кеттнера, который бросил в фартук фрау Цизениц несколько бумажек.


6. Кеттнер сидел за письменным столом Друската в помещении альтенштайнской кооперативной конторы. «С тех пор прошло уже одиннадцать лет», — подумал он.

— Да, сначала Друскат всех огорошил. Но в конце концов завоевал наше доверие, и в этом тоже заслуга Ирены. Мне нравилась жена Друската, — продолжал Кеттнер. — Она с удовольствием ездила с нами на Топь... Нам нужно было прокормить на двенадцать коров больше, тринадцатую потом действительно докупили, но кормов не хватало. Друскат призывал использовать резервы, вам ведь такие речи знакомы. Он говорил, что нужно идти на Топь. Там на нескольких островках росла жалкая трава. Мужчины выдвигали сотни возражений, доказывали, что затраты не окупят себя и так далее. Кому охота возиться с косой, кто умел с ней обращаться? На покос в Топь? Женщины энергично протестовали, ссылаясь на мошкару, на палящее солнце и тому подобное. Неужели мы, крестьяне-кооператоры, должны и теперь работать вручную, как наши отцы и деды, из-за того, что в болоте любая машина вязла? Мы противились, как могли. Но Друскат не сдавался, нельзя же оставлять стадо без корма.

В конце концов женщинам пришлось извлечь из сундуков старую домотканую одежду и белые чепцы, а мужчины, усевшись вечерком на ступеньках перед домом, принялись налаживать косы. Косить на Топь мы выехали по горькой нужде, с неохотой, но, странное дело: работа вдруг увлекла нас — мы размеренно шагали друг за другом, согласно помахивая косами, шуршавшими в мокрой траве. Эти звуки ласкали слух, свежескошенные травы пахли чудесно, благоухали. Женщины тоже недолго ныли: им ведь по душе собираться гурьбой, временами раздавались даже смех и визг, кто их знает, о чем они там между собой переговаривались. Смотреть на них — одно удовольствие, казалось, они исполняют старинный танец, двигаясь вереницей и ритмично орудуя граблями, их длинные юбки развевались.

Это было в последний день покоса. Кто-то вдруг сказал, что вода из озера подступает к лугу, надо торопиться. Как часто бывает перед грозой, поднялся ветер. Женщины, смеясь и придерживая руками чепцы, с визгом бросились бежать к запруде. Там они остановились и стали звать жену Друската:

«Ирена, скорее, Ирена!»

Друскат вилами нагружал последнюю подводу, я разравнивал сено наверху. Вдруг до нас донеслись возгласы женщин, и мы увидели, что Ирена одна сидит под ивой. Позже он мне рассказал, что случилось. Друскат через луг побежал к жене. Он протянул ей руки и сказал «хоп-ля» или что-то в этом роде. Потом, улыбаясь, заглянул ей в лицо, но она прошептала:

«Как жаль, Даниэль, я не могу встать».

Я увидел, как он взял ее на руки и понес через луг. Женщины засмеялись, я тоже улыбнулся, но потом увидел лицо Друската.

«Помоги мне!» — сказал он.

Я подставил стремянку, и он поднялся на воз. Но! Давай! Воз, покачиваясь, двинулся по дороге. Мы поравнялись с женщинами, они все еще смеялись и махали руками. Потом запели что-то про любовь и некоторое время шли рядом с возом.

Я пристроился на передке телеги. Надо мной лежали, словно в мягкой постели, они, Друскат и его жена. Хорошо на возу: над головой лишь ветви деревьев, облака да небо.

Я слышал, как он спросил:

«Больно?»

Нет, теперь она уже ничего не чувствовала. Вот, даже на сене полежать с ним довелось. Эти несколько месяцев в Альтенштайне были такими прекрасными, сказала она.

«Будет еще лучше», — возразил он.

Не стоит обольщаться, отвечала она, они и так слишком долго себя обманывали. Ей, наверно, придется уйти.

Тогда я не понял, да и не мог, не хотел всего понять. Знал только, что им нужно было сказать друг другу что-то очень важное.

Я отвез Ирену в деревню, а немного спустя, на той же подводе — из деревни на погост.

За гробом Ирены шел Друскат, держа за руку маленькую дочку. За ним альтенштайнские женщины и мужчины, все как один, и только потом уже те, кто приехал из Хорбека или из других мест.

Тут Кеттнер оборвал свои воспоминания. Посмотрел на Гомоллу, затем на Штефана:

— К чему я все это рассказываю. Вы ведь оба были на похоронах.

Потом он взглянул на Розмари.

— Вас, фрау доктор, тогда не было.

Розмари не ответила.

— Теперь я понял, почему заговорил о похоронах, — продолжал Кеттнер. — Мы отвезли гроб Ирены на кладбище примерно через пять месяцев после пирушки в доме паромщика. В то время все альтенштайнцы уже были за Друската, все. Да вы и сами знаете. Да, поначалу он порой казался нам странным. Так и продолжал жить вдвоем с дочкой. Странным было и то, с каким фанатизмом он взялся за Топь, пока наконец не понял, что заготовка сена еще ничего не решает. Иногда мы его проклинали! Чего только он от нас не требовал! Но он никогда не требовал больше, чем мог сделать сам. В конце концов это окупилось. Мы выбрались из дерьма.

— Боже мой, — воскликнул стоявший в дверях Грот, — ты все говоришь.

Кеттнер не заметил, как он вошел в комнату, да и никто не заметил.

— Ну так что? — спросил Грот. — Будем распахивать польдер или нет?

— Работы будем продолжать, — ответил Кеттнер.

После этого все стали расходиться. Крестьяне коротко прощались и отправлялись на Топь: хотелось посмотреть, как огромный плуг перелопачивает землю.

Гомолла и Штефан вышли на улицу в глубокой задумчивости, они казались себе лишними в Альтенштайне. Так оно и было.

Розмари тоже ушла. Перед конторой она еще раз столкнулась с Гомоллой и Штефаном.

— Приезжают тут всякие, — заметил Штефан, — помощь предлагают, буквально напролом прут. А оказывается, в них не нуждаются. Вот обидно.

И, спасаясь от слепящего солнца, он надвинул шляпу еще глубже на глаза.

— А Друскат был неплохим руководителем, — сказал Гомолла. Затем, кивнув на черную «Волгу», спросил: — Можно тебя пригласить, Розмари?

— Куда вы едете?

— К Друскату.

— Скажите ему, что я у него дома. Я буду ждать его возвращения, — сказала Розмари.

Она села в свой маленький белый «трабант». То, о чем она узнала в кооперативной конторе Альтенштайна, должно было бы радовать ее. Почему же она плакала?


7. Розмари остановила машину у дома, старательно заперла дверцы. Друскат частенько подтрунивал над ней: в Альтенштайне машину угнать некому. Затем, опустив голову и засунув руки в карманы жакета, Розмари прошла через сад. Она не обратила внимания, как пышно цвели этим летом розы. Наконец вошла в дом и позвала Аню. Девочка вышла в прихожую. Розмари повесила жакет на вешалку и, подойдя к зеркалу, стала рассматривать свое лицо. Тушь на одном веке расплылась. Подняв брови, она кончиком пальца стерла краску и, заметив девочку, улыбнулась. Потом поправила волосы и сказала:

— Гомолла поехал в город к твоему отцу. Только зачем-то взял с собой этого нахала Штефана. Смотреть противно, как он в конторе из кожи лез. — Она презрительно фыркнула. — Но я выложила ему все, что о нем думаю.

— Розмари, ты... — В голосе Ани звучало предостережение.

Розмари повернулась и увидела в дверях кухни Хильду Штефан.

С четырнадцати лет Розмари работала на усадьбе Штефанов, помогала по дому и на скотном дворе, а потом и на тяжелых полевых работах. Девушка была старательная и вскоре стала для хозяев незаменимой. И все же, когда ей исполнилось восемнадцать лет, ее уволили. Как заявила в лавке Хильда, она хотела оказать услугу больной жене Друската, уступив ей свою помощницу. Однако люди болтали, что хозяйка сочла девушку чересчур красивой. Штефан был самым зажиточным крестьянином в деревне и, как поговаривали, страшным бабником. Кто его знает? Узнав об этом, он нисколько не обиделся. Хозяйку, впрочем, упрекнуть было не в чем. Она всегда хорошо относилась к Розмари, полностью заплатила девушке за работу, даже подарила к рождеству и на день рождения постельное белье и кое-что из вещей: домработницы уже тогда обходились довольно дорого.

Хильда и Розмари расстались на долгие годы, но в самое последнее время несколько раз встречались и разговаривали друг с другом. Хильда почти без зависти отнеслась к удивительной карьере молодой женщины — такая чего хочешь добьется, — знала Хильда и то, что Розмари любовница Друската, но, когда об этом заходила речь, она только пожимала плечами. Да и сказать-то ей было нечего, еще, чего доброго, подумают, что она не одобряет этой связи. Хильда в самом деле не одобряла ее. И вот теперь судьба снова свела их — доктора Розмари Захер и ее бывшую хозяйку.

— Ах, Хильда!

Розмари не смогла скрыть удивления. Смешно, но она не придумала ничего лучшего, как спросить: «Ты здесь?» — и в тот же момент, разозлившись на себя, покраснела.

Жене Штефана, по-видимому, хотелось показать этой молодой особе, что она, мол, как мать, просто обязана была поспешить в Альтенштайн. В подтверждение этого Хильда любовно обняла Аню за плечи, а та — фрау Штефан не могла этого видеть — с наигранной преданностью потупилась и капризно выпятила нижнюю губку.

— Я хотела позаботиться об Ане, присмотреть за домом: кому-то ведь нужно этим заняться, Розмари. Добрый день!

Они дружески пожали друг другу руку, и Хильда, словно она была хозяйкой дома, указала на табуретку:

— Да ты садись, пожалуйста.

«Она приглашает меня, — подумала Розмари, — его бывшая пассия. И куда? Конечно, на кухню. Я-то здесь почти как дома. Надо пригласить ее в комнату и предложить удобное кресло. Тогда будет еще смешнее, чем сейчас».

Она вздохнула и, пододвинув к себе табуретку, сказала:

— Послушай, Хильда, то, что я сказала сейчас о Максе...

Розмари хотела объяснить жене Штефана, что слышала от Друската о вражде между обоими мужчинами и почему она встала на сторону Даниэля.

Но Хильда не дала ей договорить, она не могла простить Максу, что он скрытничал.

«Боже мой, — с горечью думала она, — чем я была для Макса все эти годы, дурочкой, которой доверили вести домашнее хозяйство, заботиться о ребенке, о кошке, о десятке кур, но не больше. А в какое положение он меня поставил перед Даниэлем? Никогда не забуду, как Даниэль на меня смотрел, как сказал: «Неужели ты могла так поступить, Хильда?» Это было тогда, много лет назад, во время того ужасного похоронного шествия».

Теперь, очутившись лицом к лицу с Розмари, она поняла, как бессмысленно было искать убежища в доме Друската. Она страдала, но ее воспитание, ее понятие о достоинстве не позволяли обнаруживать горе. Розмари пренебрежительно отозвалась о Максе, и этого было достаточно, чтобы в Хильде проснулась женская гордость.

— Он мой муж! — высокомерно заявила она.

— Да, — сказала Розмари, — и ты привыкла ему подчиняться.

— Ах, перестань, — отрезала Хильда и долгим взглядом посмотрела на нее.

Что знала эта молодая особа о супружеской жизни? Такие карьеристки, как Розмари, — ишь, даже докторскую степень получила! — готовы многое подчинить своему честолюбию, они без колебаний лишают себя радостей материнства, некоторые даже о женственности забывают, так и не догадываясь, чего им не хватает для полного счастья. И тем не менее — это злило Хильду сегодня не в первый раз — у них хватает наглости считать себя верхом совершенства и смотреть сверху вниз на женщин вроде Хильды, для которых материнство и женственность значат многое и заставляют кое с чем мириться.

Хильда погорячилась и успокоилась. Теперь она добродушно улыбалась, улыбка по-прежнему красила ее.

— Ты рассуждаешь, как слепец о красках. Там, где один человек сильный, другой, наверное, должен быть слабее. Каждая семья живет по-своему. Видишь ли, подо все можно подвести правила, но в супружеской жизни норм не существует.

Немного помолчав, Розмари сказала:

— Извините меня.

Она закурила. Хильда подала гостье чашечку кофе и села напротив. Казалось, обе забыли, что привело их в Альтенштайн, забыли про Аню и Друската.

Аня поглядывала на них с растущим недовольством.

Хильда не любила откровенничать ни с кем, а с Розмари и подавно, но она редко бывала последовательна, сердце ее было переполнено, надо же с кем-то поговорить, и она сказала:

— Знаешь, с Максом я никогда не скучала, каждый день приносил что-нибудь новое, правда не всегда хорошее, Даниэль тебе наверняка рассказывал. Я все Максу прощала, мы уже почти двадцать лет вместе, двадцать лет, Розмари. Но то, что я узнала сегодня... — Она наклонилась к Розмари чуть ли не вплотную: — Ты ничего не слышала?

Розмари пожала плечами.

Хильда встала с табуретки и принялась ходить взад и вперед по кухне. Наконец она остановилась, прислонясь к холодильнику.

— Даниэль был в руках у моего отца, отец его шантажировал. Макс все знал. Скоро вся деревня проведает...

Хильда состояла в кооперативе уже одиннадцать лет и усвоила кое-какие новые привычки. Но с детских лет она жила в Хорбеке и до сих пор, например, не могла избавиться от фамильной гордости. Люди теперь начнут рассказывать о Штефанах всякие скверные истории. Хильде страшно было об этом подумать, и, вдруг почувствовав беспомощность, она сказала:

— Я даже боюсь возвращаться в деревню, — повернулась к Ане и добавила: — Аня, ты разрешишь остаться у тебя хотя бы на ночь?

Аня взглянула на Розмари, потом на Хильду и, упрямым движением головы откинув на плечи длинные черные волосы, дерзко ответила:

— Как хочешь! Делайте, что хотите, только не говорите, что это ради меня.

— Послушай, — с упреком обратилась к ней Розмари, — что за тон!

Аня, которая в страхе за отца часами ездила и бегала из одной деревни в другую, от одного к другому, сделала для себя странное открытие: все, кого она ни спрашивала об отце, начинали вдруг заниматься собственной персоной, разглагольствовали о том о сем, но, как считала Аня, все это к делу не относилось. Эти женщины вели себя так же, в их разговоре Аню заинтересовали только слова Хильды насчет Крюгера, ему было известно что-то об отце, он его даже шантажировал. Аня теперь докопается до истины, чего бы ей это ни стоило.

— Никто не желает говорить мне о том, что он знает! — воскликнула она. — И вы тоже. Я догадываюсь почему: потому что вам всем стыдно!

— Аня! — Розмари даже встала.

— Оставьте меня в покое!

Из-за тесноты Ане пришлось протиснуться между обеими женщинами, прежде чем она выбралась из кухни.

Дверь с треском захлопнулась за ней.

Выскочив из дома с красным от гнева лицом, она увидела Юргена, он собирался поставить велосипед в сарай.

— Оставь! — крикнула Аня.

Она подбежала к мальчику и вырвала у него велосипед, даже не поблагодарив. Юрген ждал хотя бы одно слово благодарности, в конце концов не так-то просто было проехать тридцать километров по холмам и вести с собой второй велосипед. Аня даже не улыбнулась ему. Она недоверчиво покосилась на окна: не хватало только, чтобы одна из этих женщин выглянула в окно и позвала ее. Она поманила Юргена к забору и спросила:

— Хочешь помочь мне по-настоящему?

— Сколько раз тебе говорить?

— Поехали!

По дороге, когда они были уже далеко от дома, Аня рассказала, что старик Крютер знает тайну ее отца, об этом проговорилась мать Юргена. Пусть Юрген припрет деда к стене, она покосилась на мальчика, внимательно заглянула ему в лицо. Как он это воспримет? Юрген продолжал неподвижно смотреть вперед.

Аня остановилась. Юрген тоже притормозил. Он стоял перед ней, вцепившись в руль и широко расставив ноги. Наконец, прищурив глаза, взглянул на нее.

— Если ты хочешь мне помочь, тебе придется сразиться со своими. Понял?

Мальчик кивнул.

— Поехали.

Ворота усадьбы Штефанов были открыты. В конце широкого вымощенного двора — жилой дом, двухэтажный, но довольно приземистый и слегка напоминающий господский. У крыльца росли подстриженные в форме шара липы, по две с каждой стороны, высокая черепичная крыша и белые рамы окон блестели в лучах послеполуденного солнца. Хотя в Хорбеке уже давно возникли целые кварталы удобных современных домов, все в один голос твердили, что самым красивым в деревне оставался дом Штефанов.

Юрген с Аней прислонили велосипеды к забору и, робея, вошли во двор. Старик Крюгер подметал булыжную мостовую. В хлеву уже давно не было никакой скотины, никто давно уже не вывозил навоз, нигде не валялось ни травинки, ни листочка, и все-таки Крюгер продолжал мести двор. Он не прервал работы, когда молодые люди подошли к нему, и проворчал:

— Что ей опять здесь нужно?

— Это моя подруга.

— Ты что-то знаешь о моем отце, — сказала Аня. — Хильда рассказывала в Альтенштайне.

Крюгер, по-прежнему согнувшись, повернул голову и снизу вверх взглянул на девочку, его воспаленные веки дрогнули.

— Кому рассказывала?

— Она рассказывала Розмари, — сказала Аня. — Гомолла, наверное, тоже знает.

Крюгер со стоном выпрямился.

— Дура!

Шаркая ногами, он направился было к сараю, желая уйти от допроса. Юрген преградил ему путь, казалось, мальчик боится прикоснуться к деду: он крепко вцепился в метлу. Теперь черенок сжимали оба: внук и дед.

— Уж не воображаешь ли ты, паренек, — сказал Крюгер, — что кому-нибудь будет прок, если это дело выплывет на свет? — Он кивнул в сторону Ани. — Ей ты этим удовольствия не доставишь.

— И все-таки мы хотим знать.

Аня кивнула.

Крюгер оставил метлу в руках Юргена и заковылял к крыльцу, там он снял деревянные башмаки и сунул ноги в домашние тапочки. Тяжело опустившись на ступеньки перед двустворчатой дверью, стекла которой были защищены узорной кованой решеткой, он расселся, словно на троне. Вот что рассказал Крюгер:

— Было это в апреле, по-моему, лет двадцать пять назад. Над крышами то и дело поднимались и падали сигнальные ракеты, освещая ночь зеленоватым светом. Я стоял здесь на ступеньках и заколачивал двери: вот-вот русские придут — церковный колокол бил в набат. Каждый в деревне хотел спасти шкуру и прихватить с собой хотя бы часть добра. Началась дикая паника, только бы не попасть к русским. На улице стоял крик, слышался топот лошадей, скрип повозок, отчаянные проклятия, и над всем этим — звон церковного колокола...

Мы навалили на подводу самые ценные вещи: серебро, дорогой сервиз, несколько перин — приданое Хильды, — все это пошло прахом, когда мы застряли у Шверина, пришлось все бросить и возвращаться домой пешком. У нас осталось только то, что было в руках. Да, мы испытали то же, что и беженцы с Востока, но усадьбу, как видишь, усадьбу нам снова удалось поднять.

Итак, я стоял на ступеньках и заколачивал досками дверь — стоило ли тратить время, они все равно ворвались в дом. Звонил колокол. Твоя мать, Юрген, уже пристроилась на подводе, а Макс — тогда ему было столько же лет, как и тебе, — в эту ночь помогал нам. Он уже выводил подводу на улицу. Я отшвырнул молоток и хотел было забаррикадировать ворота, как вдруг — представь себе, это было ночью, при зеленоватых вспышках сигнальных ракет — передо мной выросли два эсэсовских офицера. Один из них, играя пистолетом, скомандовал:

«За мной!»

Хильда взвизгнула, она с детства была слабонервная. Макс остановил подводу. Я испугался, неужели нам суждено выехать из деревни последними?

«Гони давай, гони, — крикнул я, — на запад, не отставай от других, направление на Шверин. Я догоню вас на велосипеде!»

Что нужно офицерам? В дезертирстве меня обвинить не могли, я был штатским, кроме того, они сами приказали бить в набат.

«В чем дело, господа?» — спросил я.

Они ничего не ответили, взяли меня под конвой и повели по улице к церкви.

В то время строго соблюдался приказ о затемнении, наружу не должно было проникать ни лучика, но разноцветные окна церкви, я еще издали заметил, были освещены. Колокол теперь только слегка позвякивал, зато орган так и гремел в ночи, жутко было слушать: «Германия превыше всего». Возле церкви — несколько армейских машин, а у ворот стояла графиня. Поверх длинного платья на ней были меха, будто она собиралась на бал, на голову накинута шелковая шаль, справа и слева от графини офицеры.

«Наконец-то!» — воскликнула она.

Мои конвоиры подтолкнули меня к ступенькам, и я, спотыкаясь, поднялся по лестнице к госпоже и сказал, как тогда было принято:

«К вашим услугам, госпожа графиня».

И тут она жалобным голосом проговорила, что, мол, сбежавший поляк — вот уже несколько дней подряд разыскивали некоего Владека, который удрал из лагеря, — пойман молодым Друскатом, твоим отцом, Аня, именно им! Однако при аресте поляк оказал господам офицерам вооруженное сопротивление.

«Не так ли?» — спросила графиня. Господа офицеры утвердительно кивнули. Короче говоря, его, мол, пришлось застрелить, к сожалению — так уж получилось, — в божьем храме. Тут в ее голосе зазвучали повелительные нотки, как-никак генеральская дочь: она, графиня Хорбек, дескать, не одобряет беззаконных действий и, видите ли, придает большое значение моему письменному подтверждению, что расстрел произведен на законных основаниях. Говорят, она уже тогда заигрывала с американцами, ей хотелось выгородить себя. У меня поджилки тряслись: русские у деревни, а я должен подписывать смертный приговор, который уже приведен в исполнение.

«Госпожа графиня, я к этому не имею никакого отношения», — возразил я.

Но ее милость заявила, что как ортсбауэрнфюрер я отвечаю в деревне за все. Она приподняла платье, чтобы не споткнуться, и, воскликнув: «Господа, я на вас рассчитываю!» — быстро спустилась по лестнице вниз. Промчавшись на бронетранспортере по деревенской улице, она исчезла за поворотом, больше я ни разу ее не встречал.

Охранники втолкнули меня в церковь. То, что я увидел, было страшно: перед алтарем толпились смеющиеся офицеры с блестящими позументами и черными лычками на воротниках френчей. Под большим распятием на алтаре колыхалось пламя свечей, господь бог, наверное, удивлялся, видя, как какой-то ординарец, плеснув шнапсу в церковный ковш, пустил его по кругу. Они пили, а орган все гремел: «Германия превыше всего...»

Перед церковными скамьями в луже крови лежал поляк, а молодого Друската, — голова старика упала на грудь, — я сам видел! Друската двое держали под мышки, словно он уже не мог стоять. Один из господ, старший по чину, что-то писал на алтаре. «Как зовут мальчишку?» — крикнул он. «Даниэль Друскат», — ответил парень. Раздался хохот, это же полячишка, ну так и быть, ординарец подтащил стальной ящик, открыл его и вытащил орден. Он болтался на черно-бело-красной ленте. А потом я собственными глазами видел: они торжественно повели Друската вверх по ступенькам к алтарю. Старший по чину поднес к его губам церковный ковш. Не знаю, может быть, парень был верующий, он заплакал, но это ему не помогло, пришлось пить. А кто-то, словно благословляя мальчишку, поднял над его головой три пальца и крикнул — я как сейчас помню и, если нужно, могу повторить под присягой: «Да простятся ему все грехи за то, что в час наивысшей опасности для отечества он проявил себя как истинный немец, выдал поляка, за что и награждается Железным крестом». И они повесили ему на шею орден.

За всей этой суматохой господа совершенно забыли, что я должен был подписать приговор. Я и сейчас еще на коленях благодарю творца! Представь себе, Юрген, меня бы за это могли потом вздернуть.

Вдруг крик: «Русские!» Перед церковью взвыли моторы, органист в форме слетел вниз по деревянной лестнице, кто-то выстрелил в воздух, господа валом повалили мимо меня. Вдруг какой-то адъютант схватил меня за рукав:

«А это что за птица?»

«Я Крюгер, — ответил я, — бургомистр и ортсбауэрнфюрер».

Офицер сунул мне в руки свидетельство о награждении Железным крестом и сказал:

«Отдай парню, — потом, захохотав, добавил: — Или вытри им задницу».

Я не хотел вредить Друскату и оставил его наедине с расстрелянным. Нет, он был не один, там еще был Доббин, управляющий. Они оба не видели меня, и я тихонько пробрался к двери.


Крюгер сидел на ступеньках дома, солнце нещадно палило ему в лицо, иссеченное морщинами. Прикрыв глаза рукой, он посмотрел на Аню и Юргена и сказал:

— Друскат виноват в смерти поляка, это ясно как день. Он должен благодарить меня, что я никому об этом не рассказывал. Поляки в лагере избили бы его до смерти. С такими в сорок пятом разговор был короткий.

Я держал все в тайне, но, когда он начал строить из себя комиссара, захотел отнять у меня усадьбу, тут я решил бороться, тут я сказал: отступись или я расскажу то, что видел. Кто может меня упрекнуть? Вон посмотри, Юрген, на дом, какой он красивый. Твоему отцу комната показалась тесноватой, он велел снести одну стену, и, когда ее стали разбирать, обнаружили чугунную плиту. На ней стояла дата: 1750 год. Этому дому и усадьбе двести лет, здесь жили и трудились Крюгеры, здесь они рождались и умирали из поколения в поколение. Ты их наследник, сыночек, понимаешь?..

Старик хотел было подняться со ступенек, но это оказалось нелегко — уже лет двадцать с лишним его мучила подагра. Он протянул внуку огрубевшие от работы узловатые руки, чтобы тот помог ему встать, но Юрген отвернулся, взял девочку за руку, и оба, не говоря ни слова, вышли со двора.

Крюгер с трудом поднялся и устало поплелся к сараям. Он открывал одну дверь за другой и, словно ища чего-то, заглядывал в мрачные помещения: пусто. Старик покачал головой, будто впервые с удивлением обнаружил такое, и шаркающей походкой побрел куда-то. Наконец Крюгер остановился посреди двора, и в лучах послеполуденного солнца он показался ему заброшенным и осиротевшим.

Потом старик нагнулся, кряхтя взялся за метлу и принялся снова тщательно и размеренно мести двор. На дворе не было ни травинки, ни единого листочка, но Крюгер делал то, что привык делать десятилетиями.


Загрузка...