Глава пятая


1. Друскат стоял у окна в кабинете прокурора. Долгие часы он провел в этой комнате, отвечая на вопросы и раздумывая. Теперь ему хотелось отвлечься, он глядел поверх крыш на строительные леса, на яркие бетонные кубики вдали. Они вырастали на холме, за последние годы поднялись целые кварталы. Центр города тоже день ото дня менял облик, целиком превратившись в строительную площадку. Друскат любил этот город, который кое-кто бранил за унылые окрестности; он считал, что благодаря соседству противоположностей город не утратил естественности и своеобразия: средневековые ворота, зубчатая крепостная стена с бойницами и тут же неподалеку многоэтажные жилые дома, а рядом с колокольней у развалин готической церкви — ее собирались перестроить в концертный зал — высился скромный небоскреб Дворца культуры. Открылась дверь. Друскат обернулся, ожидая увидеть Гомоллу, но в комнату вошел вовсе не старик. Принесли обещанный кофе. Секретарша прокурора поставила на стол посуду:

— Прошу вас.

Друскат поблагодарил. Ему ведь еще ждать и ждать — как долго?

Прокурор сказал: «Подумай, в чем ты еще должен покаяться!»

Не в чем мне больше каяться. Долгие часы мне пришлось сидеть перед товарищами, припоминая все подробности. Они выяснили, как нашли свою смерть Владек и управляющий, но хотят узнать от меня еще больше — как связаны с убийством некоторые повороты моей жизни. Рассказал я не все.

Касаются ли кого-нибудь мои увлечения? Никого! И Гомоллы они не касаются, а уж юстиции тем более. Какое отношение имеют ночи, что я провел с женщиной, к той ночи в хорбекском замке? Ни малейшего, и никому я об этом не расскажу. Зато понимаю, что тех женщин, которых я любил, старая история так или иначе коснулась — и Хильды, и Ирены, и Розмари.


2. Ах, Розмари...

Есть такая песня у одного поэта, у этого певца лугов и лесов, нынче он не слишком в чести, и, в общем, правильно, но одну из его песен, сентиментальную и, пожалуй, слегка банальную, я не забыл по сей день. Слыхал я ее в то время, когда новых песен было маловато, по деревням еще распевали старые — в том числе и эту, про Розмари.

Действительно, семь лет я ничего о ней не слышал, не получил ни единого письма, сколько ни ждал — она ведь наверняка знала, что Ирена умерла. Она ушла из моей жизни, я думал, навсегда, пока однажды не встретил ее снова.


Это было в шестьдесят седьмом. В Лейпциге заседал крестьянский съезд. Спустя семь лет после событий в Хорбеке, которые чуть не сломали всю мою жизнь, спустя семь лет после попытки Макса Штефана остановить похоронным шествием поступь эпохи, спустя семь лет я вошел в огромный зал — тысячи делегатов, все уже сидели на своих местах, в первых рядах посланцы социалистических стран. В те дни в большой политике, очевидно, происходило что-то особенное — уж не припомню, о чем шла речь, время быстротечно, — во всяком случае, глава правительства ФРГ прилетал на американском военном самолете в Западный Берлин; демонстрация силы — мы посмеивались, — демонстрация прошла втуне, наше правительство вместе с половиной Политбюро спокойненько посиживало в Лейпциге с крестьянами, и, когда я все это увидел — в одном зале такое количество сельских делегатов и политических деятелей, — у меня окрепла уверенность, что мы сильны и могучи, и я даже слегка загордился, потому что был одним из этих могущественных людей, сидевших ряд за рядом, плечом к плечу...

Вдруг — не могу толком описать — меня пронзило ощущение не то огромной радости, не то смертельного ужаса: далеко впереди я заметил Розмари. Она привычно склонила голову к плечу, как всегда, когда с интересом слушала, я видел ее профиль и уже не помнил, кто там говорил с трибуны, не слышал, о чем он говорил, я не сводил глаз с Розмари, чувствуя внутри странное напряжение и понимая, что не перестал любить ее.

Наконец объявили перерыв. Я протискивался между рядов, торопливо, впопыхах, пробивался сквозь бурлящую массу людей, как одержимый искал Розмари и вдруг очутился прямо перед ней. Дыхание перехватило, все вокруг будто замерло, каждое движение, каждый шорох, и сам я словно оцепенел. Ни шевельнуться, ни руки поднять не могу, такое чувство, будто от одной этой минуты встречи зависит вся моя жизнь. С мучительным усилием я подбирал слова и вдруг услыхал собственный хриплый голос:

«Здравствуй, Розмари...»

Она посмотрела на меня долгим взглядом, очень серьезно. Тело мое все еще было точно каменное, и тут она улыбнулась. Сперва заискрились, усмехнулись глаза, потом на щеках появились маленькие ямочки, я увидел, как в уголках рта образовались две складки, стали глубже и веселее, и наконец приоткрылся рот, и я почувствовал, как ее улыбка согревает меня, как стучит мое сердце; наверное, от смущения я покраснел, как мальчишка. Розмари рассмеялась.

«Здравствуй, Даниэль».

Она шагнула ко мне, поднялась на цыпочки и поцеловала в щеку, как доброго друга. Заклятие спало, я мог поднять руки, взять девушку за плечи, больше всего на свете мне не хотелось выпускать ее. Но в этот момент я снова услыхал многоголосый шум перерыва, заметил обтекавший нас людской поток, сейчас нас разлучат, до меня уже доносился зов ее друзей:

«Идем!»

Меня тоже окликнули:

«Друскат, к делегации!»

Еще секунду я крепко сжимал руку Розмари, успел спросить: «Сегодня вечером, в баре?» — и услышать в ответ: «Может быть». Потом нас разлучили.


Он нетерпеливо ждал вечера, потом долго изнывал от ожидания в полутемном зале. Сидел в мягком кресле, изредка подносил к губам рюмку, вполуха прислушивался к разговорам коллег, односложно отвечал, когда к нему обращались с вопросом, — это никого не удивляло, он слыл человеком замкнутым. Наконец появилась Розмари. Он вскочил и пошел навстречу, они медленно сходились, глядя друг другу в глаза, они улыбались. Он подвел Розмари к одному из мягких кресел, она села и почти утонула в нем. Он пристально смотрел на нее, не в силах сказать: я все еще люблю тебя. Все прочее казалось ему маловажным, он не мог просто болтать с ней о пустяках, смущался — мужчина под сорок! — в конце концов выдавил: «Потанцуем?» Она кивнула и встала, неторопливо и даже несколько равнодушно, как ему почудилось, может быть, ей больше хотелось поговорить с ним. Подойдя к танцующим, она остановилась, в ожидании приподняла руки; он схватил ее, вот она снова в его объятиях, они совсем близко, но чужие. Ему хотелось остаться с нею наедине; как часто прежде они бывали одни — в рощице на озере. Сотни раз достаточно было одного взгляда — и она шла за ним, одного прикосновения — и она ложилась рядом. Прошло время, они были те же и другие. Друскат отчетливо угадывал перемену, чувствуя щеку женщины у своего лица, вдыхая знакомый аромат ее волос; он видел красноватый свет, слышал ритмичный шорох ударных инструментов. Просто не верилось, что это он ведет Розмари по зеркальным мраморным плитам помпезного зала.

Его коллеги вполне естественно отнеслись к тому, что гостей со всего света переселили в другие гостиницы, освободив «Интеротель» для крестьян. Крестьяне столь же непринужденно сидели на табуретах в баре и на мягком плюше, как еще вчера на железных сиденьях тракторов или на скамеечках в доильной. Друскат вдруг ощутил неповторимость минуты: он танцевал с Розмари. Он хоть раз танцевал с ней? Держа в объятиях красивую женщину, он мечтал остаться с ней наедине и почему-то не знал, как это устроить, казался себе неотесанным, и голос его захрипел от волнения, когда он наконец выдавил (ничего более удачного в голову не пришло):

«Тут что-то накурено, может, погуляем немного?»

Она сразу же выпустила его и, как девчонка, хихикнула в ладошку. Потом быстро взяла его под руку:

«Идем».

Они миновали крошечный парк перед оперным театром, вышли на берег утиного пруда.

«Городская лужа, — пренебрежительно сказал он. — Помнишь наше озеро?»

«Да, помню».

«Еще вспоминаешь?» — спросил он.

«Иногда, — сказала она, — иногда, Даниэль».

Они нашли скамейку и сели.

«Между прочим, ты знаешь, что стала еще красивее?» — спросил он.

«Да, — чуть насмешливо улыбнулась она. — Да, знаю».

«Ты добилась, чего хотела, за эти семь лет?»

Розмари ответила не сразу, сначала попросила сигарету. Он протянул ей раскрытую пачку, она закурила, откинулась на спинку лавочки и наконец проговорила:

«Когда я от тебя ушла, я сама не знала, чего хочу. Просто хотела уехать — не зависеть больше ни от чего и ни от кого».

«От человека, который не мог решиться, от постельной истории — всякому понятно», — закончил он.

«Верно, — легко согласилась она, — сегодня женщине незачем казниться от несчастной любви».

Что тут возразишь? Оба молчали, глядя в ночное небо, звездам нелегко было соперничать с яркими огнями большого города.

Через некоторое время Розмари продолжала:

«Пока была с тобой, я чувствовала себя виноватой перед Иреной, а уехав, опять испытывала чувство вины, зная, что оставила тебя в беде, — и тем не менее не могла поступить иначе. Спрашиваешь, чего я хотела добиться? Перебороть свою горькую любовь, потому-то и набросилась на первую попавшуюся работу. Никому, кроме себя самой, я в этом не признавалась. Многие сочли это тщеславием, а на деле это было чистой воды отчаяние, во всяком случае поначалу, только позднее работа стала доставлять мне удовольствие. Не знаю, зачем я тебе это говорю, еще вообразишь бог весть что. Стало быть, чего я хотела добиться? Забыть тебя, Даниэль!»

Ее слова тронули его. Разве он не пережил подобное? Ему хотелось обнять ее, но было страшно прикоснуться, и он спросил:

«Тебе удалось?»

«Я забыла тебя, Даниэль».

Она отшвырнула сигарету и встала. Подняла воротник плаща, потому что было прохладно, сунула руки в карманы и, откинув голову, заглянула ему в лицо.

«А ты, — спросила она, — как было с тобой?»

«Я по-прежнему в Альтенштайне», — сказал он. Потом предложил ей руку, и они пошли дальше через маленький парк, через улицы, мимо освещенных витрин.

«И чем же ты занимаешься? — спросил он. — Какой работой? Ведь ты так и не сказала. Может, уже председатель кооператива, от тебя всего можно ожидать».

«В данный момент я на четвертом курсе. Учусь в университете имени Гумбольдта, на сельскохозяйственном факультете».

Он только сказал: «Ага!» — и больше ничего.

«Ты удивлен?» — спросила она.

«Нет-нет. — Он протестующе поднял руки. — Что ты».

«Вот, — сказала она, как ему показалось, чуточку резковато, — а я-то думала, ты удивишься. Что ж, из Друскатовой кухни в аудиторию, по-моему, это все-таки шаг вперед».

«Что здесь необычного? — нахмурился он и остановился перед витриной. — Смотри. — Он показал на застывшие в неестественно вывернутых позах манекены, изображавшие дам в дорогих шубах. Друскат нагнулся: — Каракуль, десять тысяч, — разобрал он. — Когда-нибудь сможешь себе позволить, доктора недурно зарабатывают».

Она и ты, подумал он, такое нельзя повторить. И что ей делать в Альтенштайне. Погуляем еще немножко в ночи, а потом скажем: «Очень приятно было повидаться, прощай!»

«За восемь тысяч можно купить «трабант», знаешь, я бы не отказалась от маленькой машины, на работе пригодится».

Потом она снова взяла его под руку, и они пошли дальше.

«Трудно было?» — спросил он.

«Что?»

«Все, — сказал он, — учеба», — а имел в виду забвение — трудно было забыть?

«Я часто думала, что не сумею, не справлюсь, брошу, но там подобралось еще несколько человек вроде меня, которые пришли в университет не сразу после школы, и мы всегда держались вместе. Я была не одинока, если хочешь знать».

«Друзья?» — спросил он.

«Друзья», — ответила она.

«Один друг?» — допытывался он.

«Много, — сказала она. — Но теперь твоя очередь рассказать о себе. Что поделывает Аня?»

«Аня?» — Он тихо засмеялся, для начала сообщил, сколько ей лет — одиннадцать, и какая она высокая — он поднял руку до уровня своей груди, и какая хорошенькая — он испытующе посмотрел на Розмари, — точно такая же хорошенькая, как она, потом поведал о любимой дочке поистине чудеса: между прочим, она и хозяйка... нет-нет, он не женился — хотя, видимо, кое-какие шансы у него еще есть... Одно время, Аня тогда была еще совсем малышка и каждое воскресное утро забиралась к нему в постель. — «Однажды я спросил: зачем ты это делаешь? Знаешь, что она ответила? Потому что ты красивый».

Они медленно шли под аркадами Нашмаркта. Даниэль прислонился к колонне, засунув руки в карманы плаща, с гордо поднятой головой, и посмотрел вниз на Розмари.

«Можешь полюбоваться, — усмехнулся он. — Потому что я красивый, дети не лгут».

Она подошла к нему совсем близко, серьезно заглянула в лицо, полуосвещенное и полускрытое тенью:

«Ты изменился, Даниэль».

«Я тебе больше не нравлюсь?» — спросил он.

«Что-то у тебя в лице незнакомое, — сказала она. — Горькая складка у рта, даже когда смеешься. Пока ты рассказывал об Ане, ее не было, а теперь, Даниэль, она снова там».

Она вдруг подняла руку и кончиком пальца провела по резко очерченной складке на его лице, тянувшейся по щеке до угла рта.

Незаметно повернув голову, он почувствовал кончик ее пальца на губах и смог его поцеловать, потом схватил ее руку:

«Мне пришлось вдоволь хлебнуть горя, сама знаешь и удивляешься, что это заметно».

Он вспомнил, с каким отчаянием рассказывал тогда Розмари свою историю, искал ее поддержки, бросился к ней, обнял и бормотал ей в шею: «Мы им докажем, что хозяйничаем не хуже Штефана со всеми его приспешниками. Ты должна мне помочь, любимая, должна, должна».

«Ты достиг того, к чему стремился?» — спросила она.

Он медленно покачал головой, все еще чувствуя на губах ее прикосновение.

«Отчего же?»

Он пожал плечами.

«Наверняка ты чего-то достиг. На этом съезде только лучшие из лучших».

Он язвительно рассмеялся. Розмари вырвала руку.

«Среди слепцов и одноглазый король, — сказал он. — Так и у нас».

Он взглянул вверх на башенные часы: полночь давно минула. Ему хотелось поцеловать Розмари, но он не смел, она уже не прежняя девочка, она невероятно изменилась, скоро защитится, и все же, когда она смотрела на него, Даниэлю казалось, будто он, как прежде, чувствует прикосновения ее рук, он желал ее, но теперь за ней придется ухаживать, как за женщиной, с которой он никогда не был близок, а ведь он уже не юноша. Прежняя страсть к Розмари снова завладела им; он продолжал говорить, и они шагали дальше, по улицам, площадям. Говорили о работе — о том, как он решил доказать, что деревню вроде Альтенштайна можно изменить и даже вытащить из середняков, кое-чего они добились, но хорбекские, Штефан и компания, пока что лучше и гораздо удачливее их.

Не замедляя шага, он взял ее руку, слегка помахал ею, как делают совсем молодые люди, и с широкой улыбкой заметил (нет, сегодня роль кавалера ему положительно не удавалась!):

«Гуляя ночью с красивой женщиной, надо бы говорить совсем о другом. Или не говорить вообще».

«Мне интересно, когда ты говоришь о работе», — сказала Розмари.

Друскат припомнил пирушку у паромщика, и то, как Ирена помогла ему завоевать альтенштайнцев, и как долго все это тянулось, и сколько ему досталось, и что убирать урожай помогали рабочие из города, ведь тогда, в начале шестидесятых годов, в деревнях не хватало техники и рабочей силы, а больше всего, пожалуй, того, что называется сознательностью. В альтенштайнском кооперативе кое-кто вообразил, что можно полностью устраниться от тяжелой работы, они возомнили себя на некоторое время эдакими социалистическими помещиками-феодалами, а рабочий класс считали вроде как преемниками довоенных жнецов. Но он, Друскат, вышиб из них эти замашки, причем, конечно, не обошлось и без скандала. Ему захотелось чуточку развеселить Розмари, и он рассказал ей о фрау Цизениц, потрясающей особе, которая вплоть до сегодняшнего дня осталась его закадычным недругом.

Однажды случилось вот что.


Была суббота — в свое время о выходном в субботу никто не помышлял, да и сейчас у крестьян такое выпадает далеко не всегда, — на альтенштайнскую площадь вырулил грузовик; он прибыл из Ретвица, с цементного завода, и сидели в нем примерно человек тридцать мужчин и женщин. Друскат вызвал их на уборку картофеля — каторжная работа по тем временам, ведь людям приходилось, согнувшись в три погибели, поспешать за прицепленным к плугу гребком, который широкой дугой отбрасывал в сторону картошку, камни и комья земли. Машина затормозила возле правления кооператива, и Друскат вышел встретить приезжих. Водитель вылез из кабины, разминая затекшие ноги, откинул борт, пассажиры начали выбираться из кузова. Друскат протягивал каждому руку, чтобы никто не упал. «Здравствуйте!» Работа предстояла грязная, каждый разыскал дома самые что ни на есть истрепанные вещи, фантастическое старье. Октябрьское утро, туман, холод.

«Я велел вскипятить чайник, — сказал Друскат. — Заходите в дом».

Он провел их в комнату отдыха, вернее, в одно из тех голых, скудно обставленных помещений, украшенных цветными литографиями и посему именуемых клубами. Висевший напротив двери транспарант сообщал: «Село и город — рука об руку». Люди из Ретвица, зажав в окоченевших ладонях горячие кружки, скоро допили чай, бригадир бросил в пепельницу окурок и сказал:

«Ну что ж, пошли, посоревнуемся с альтенштайнцами за корзины, мешки и секунды», — или что-то в этом роде.

В этот момент Друскат взглянул в окно и, как назло, обнаружил, что благородное состязание находится под угрозой. Дело в том, что альтенштайнские крестьянки — во всяком случае, большинство из них — собрались в город. Оживленно переговариваясь, они сгрудились на автобусной остановке, целая дюжина, а то и больше, по-праздничному разодетые, на плечах меховые воротники, даже целые лисьи шкуры с хвостом и головой, поверх пучков шляпки, в руках корзины и сумки — собрались, значит, в обычное субботнее турне по магазинам и в парикмахерскую, точно на полях делать нечего.

Прямо кулаки чешутся — Друскат и впрямь треснул кулаком по столу, ретвицкие только и успели сказать «ну-ну», а он уже вскочил, нахлобучил на голову засаленную шапку, хлопнул дверью и огромными скачками побежал через площадь к остановке. Крестьянки опасливо сбились в кучу, и только одна из них, «корова-заводила», как ехидно прозвал ее Друскат, короткошеяя Цизениц, стояла впереди, отдельно от всех, расставив толстые, похожие на пеньки ноги. Она упрямо глядела на Друската, держа перед животом, как щит, хозяйственную сумку.

Друскат сердито погрозил пальцем и крикнул, что письменно объявлял и в личных беседах просил в эту субботу выйти в поле. Даже через общинного курьера ежедневно оповещал, что в разгар страды эти окаянные выезды в город нужно отложить. Разве не так? Цизенициха воинственно задрала подбородок и подняла брови — глазки ее почти скрылись в жирных щеках — и пронзительным голосом заявила: кому, дескать, охота картошки, пусть изволит ее выбирать, городским не вредно разок прочувствовать, как тяжел крестьянский труд, миновало то времечко, когда женщин в деревнях угнетали, им, мол, и без того досталось, пока с собственными мужиками совладали, теперь никому не след терпеть издевательства председателя, они едут в город, и баста. Голос у нее сорвался, а когда она под конец крикнула, что они-де никому не позволят лишить себя своих завоеваний, крестьянки хором поддакнули.

В этот момент подъехал рейсовый автобус, дверь открылась, двое односельчанок услужливо подхватили толстуху Цизениц под руки, чтобы помочь ей взгромоздиться на подножку, следом собирались взять штурмом узкую дверь и остальные. Но Друскат опередил их и, сделав гигантский прыжок, блокировал дверь.

«Марш на картошку, — заорал он, растопырив руки. Потом гаркнул шоферу: — Трогай!»

Для полноты картины не хватало только пригрозить пистолетом — перепуганный водитель повиновался, должно быть, видал подобные сцены в гангстерских фильмах; он быстро включил скорость, автобус тронулся, Друскат соскочил с подножки и увидел, как женщины, причитая и жалуясь, некоторое время пытались догнать удаляющийся автобус, увидел подпрыгивающие шляпки и развевающиеся пальто. Он стоял на площади, чуть согнув ноги в коленях, уперев руки в бедра, и рычал от смеха.

Цизенициха наконец остановилась, повернулась к Друскату и подняла кулак: я этого так не оставлю! Угрозы он не испугался, потому что из окон комнаты отдыха высунулись представители ретвицкого рабочего класса, смехом и аплодисментами выражая ему свое одобрение. Правда, неприятности Друскату позже придется расхлебывать в одиночку, так как он, естественно, навлек на себя не только возмущение женщин, но и неудовольствие уязвленных мужей.


Он рассказывал обо всем этом, шагая рядом с Розмари по ночным улицам Лейпцига.

«Вот как пришлось вколачивать в них чувство ответственности за кооператив», — он со смехом рассек рукой воздух.

Розмари, очевидно, его рассказ показался не слишком веселым.

«И чего ты добился?» — спросила она.

Он не ответил, лишь подумал: «Почти ничего».

Между тем они дошли до длинного ряда витрин, над которыми сверкала кричаще яркая реклама: ДЛЯ ЖЕНЩИН — ДЛЯ МУЖЧИН. Розмари подошла вплотную к витрине модного салона, любуясь выставленными товарами: пестрыми платьями, элегантной обувью и шелковыми шарфами, затканными блестящими золотыми и серебряными нитями. Друскат бросил взгляд на все это великолепие и заметил:

«Богатым хорбекцам вполне по карману!»

Розмари, склонив голову к плечу, разглядывала зеленое платье, наверно, думая о том, что ей оно было бы весьма к лицу.

«Почему, — вскользь поинтересовалась она, — почему все так, Даниэль?»

Он увел ее прочь от витрины, неторопливо шел рядом по ночному городу, рассказывал:

«Нам не выиграть соревнование с хорбекцами, потому что мы можем взять только трудолюбием и по́том, потому что лишь выискиваем остатки так называемых резервов, а они не беспредельны.

Я прекрасно помню, как Гомолла отчитывал меня много лет назад, когда на повестке дня стояла сплошная кооперация деревень. Почему это нам нужно, товарищ? — спрашивал он. Потому что старый способ хозяйствования изжил себя, производительность единоличной усадьбы выше поднять невозможно. Примерно то же некогда произошло с парусниками, говорил Гомолла, внешне парусные посудины, конечно, весьма живописны, и тем не менее в один прекрасный день пришлось переключиться на пароходы.

Быть может, — продолжал Друскат, — нынче исчерпана производительная мощность кооперативов — ведь мы работаем просто вроде как в большущих усадьбах, наверно, здесь опять та же история, что с парусниками. Я ставил новые и новые паруса на старенькой лодчонке, муштровал свою альтенштайнскую команду, а скорость у нас все равно маловата. Может, я виноват? Может, все мы просто неправильно держимся под ветром? Откуда он дует? Что-то обязательно должно произойти. Скачок к новому. Какой он? Может, на съезде узнаем».

Он рассказывал ей о множестве вещей, которые занимали и мучили его, но частенько задумывался о другом и наконец смолк. Ему расхотелось говорить о работе, он бы гораздо охотнее сказал: Розмари... с каким удовольствием я произношу твое имя... за много лет не было дня, чтобы я не думал о тебе. Ему хотелось привлечь ее к себе и поцеловать, но он не смел, вдруг испугался, что она спросит, как тогда у озера: «Почему ты не пойдешь в суд? Даниэль, почему ты не явился с повинной?» Он молча шел рядом с нею, глубоко засунув руки в карманы, зябко подняв плечи, буйные черные волосы растрепались. «Что я отвечу, если она спросит?» — думал он. Он не заметил, как все ускорял и ускорял шаги, оба они почти бежали через площадь главного вокзала. Мимо с дребезжаньем проехали первые трамваи, с проводов сыпались синие искры, он не обращал внимания, не замечал, что Розмари с трудом поспевает за ним. «Я скажу, — думал он, — смотри, вот моя дочка, сейчас ей одиннадцать, и нет никого, кому я смог бы ее доверить, может статься, мне придется уехать на долгие годы». Собираясь перейти рельсы, он не заметил, как один из трамваев, скрежеща на повороте, двинулся прямо на него. Розмари с криком рванула его назад:

«Даниэль!»

Он остановился, полуобернулся, нахмурился и пристально посмотрел на нее:

«Ты о чем-то спросила?»

Она сокрушенно покачала головой, шагнула к нему — преодолела тот единственный разделявший их шаг, — ни слова ни говоря, взяла его лицо в ладони и коснулась сжатыми губами его губ. Только теперь он вынул руки из карманов, они робко скользнули вверх по ее бедрам, рукам и наконец схватили девушку за плечи. Она обняла его, прижалась лицом к щеке, и они долго стояли так. Наконец Розмари прошептала:

«Скоро утро, Даниэль».

Они быстро вернулись в гостиницу, благо было недалеко, попросили у администратора ключи. Гостевые талоны? Да-да, пожалуйста! Она рылась в сумочке, он шарил по карманам пиджака. Наконец талоны найдены. Пытливый взгляд ночной дежурной: не первой молодости, — наконец движение руки к доске с ключами и очень-очень мимоходом многозначительное:

«Третий этаж! Пятый этаж! Доброе утро!»

Двери лифта открылись на третьем этаже, но Друскат и не думал выходить, он смотрел на Розмари, улыбка не получалась.

«Я провожу тебя до двери», — хрипло сказал он. Под сорок человеку, а разволновался, как двадцатилетний юнец. Скоро они очутились перед ее номером. Розмари прислонилась спиной к двери, скрестив на груди руки, на губах ее играла легкая насмешливая улыбка. Что дальше?

Друскат — он был выше ростом — уперся ладонями в косяки и поймал Розмари в капкан из своих рук, потом нагнулся, потерся щекой о ее щеку, а она вдруг снова хихикнула в ладошку, как девчонка.

«Что тут смешного?» — обиделся он.

«Не знаю, — сказала она, — кто это выдумал, что небритая щека возбуждает чувственность. Наверняка мужчина».

«Что я должен сделать?» — спросил он.

«Отпереть дверь», — сказала она, протягивая ему ключи.


Снова все у нас было украдкой, но как никогда чудесно, потому что я, дорогая, умею любить. Я люблю редко, и моя нежность не растрачена. Тебе понравилось, не то бы ты утром выставила меня из постели куда раньше; было около восьми или даже больше. Остальные мои коллеги уже ждали при полном параде возле лифта, когда я, небритый и бледный после бессонной ночи, присоединился к ним. Все ухмылялись и, наверно, думали о выпивке, а я улыбался, думая о любви. Спустившись двумя этажами ниже, я разыскал свой номер, снова сорвал с себя одежду и весело швырнул на нетронутую постель. Редко я стоял под душем — то холодным, то горячим — с таким наслаждением, я стонал от восторга, дрожал, как на морозе, пел и намыливался; бреясь, тщеславно вертел головой, подмигивал своему отражению и даже поднялся на цыпочки, чтобы рассмотреть себя в зеркале. Я стоял обнаженный, такой, каким меня видела ты, и решил, что выгляжу вовсе не плохо, еще почти молодо, но я же и на самом деле молод — сорока нет.

Затем завтрак с Розмари.

«Ты расстроена, милая?..»

«Просто немножко устала».

«Я думаю».

Я был голоден как волк, ел с удовольствием, жевал, улыбаясь, поглядывая на любимую и был абсолютно счастлив — такая редкость в моей жизни.

Мы успели на один из последних автобусов, что направлялись на территорию ярмарки. Даже выкроили минутку, чтобы подымить: курили у входа, поболтали кое с кем о пустяках: что поделываешь? как дела? И те, кто знал меня поближе, смотрели удивленно, как на чужого, — в то утро я мог радоваться, шутить и смеяться, хлопать мужчин по плечу, говорить женщинам приятные вещи. Я был влюблен.

Потом я опять сидел на своем месте среди тысяч других, видел далеко впереди Розмари; она склонилась щекой на руку, как всегда, когда внимательно слушала, наконец повернула голову, посмотрела на меня и улыбнулась. Не помню, кто в эту минуту стоял на трибуне, о чем он говорил. «Розмари, ты не спросила об этом, когда мы были вместе, — думал я. — Но теперь я понял, как мне тебя не хватало, понял после одной-единственной ночи любви».

Сегодня я чувствую в себе силу и уверенность. Мы сидим среди множества других, в одном зале с представителями правительства. Я сижу здесь, и, по-моему, это справедливо: ведь я мужчина, который тебе нравится, мужчина, который кое-что может, руководитель. Кстати, с дипломом, на заочном корпел, похвастаться даже не удалось, времени было маловато, ночь так коротка. Ты не спросила, никто и никогда больше не спросит меня о той давней истории, боже мой, ведь она случилась с совсем другим человеком в совсем другой жизни.


Перед расставанием мы долго держались за руки — разлука не навечно, но прощание всегда горько. Мы снова любили друг друга, но знали, что видеться будем редко.

Иногда я писал ей, примерно так:

«Любимая!

В кооперативе, как обычно, полно работы. Готовы планы мелиорации Волчьей топи, но власти сомневаются. Будем строить опытный польдер своими силами, на собственный страх и риск. За мной крестьяне. Аня на той неделе едет с классом на экскурсию в Росток. Значит, в субботу, такого-то числа, я мог бы приехать на день в Берлин. Придумай что-нибудь, выпроводи свою милую соседку.

Радуется, считает дни, любит тебя

твой Даниэль».


Порой писала она, что-нибудь в таком роде:

«Дорогой мой Даниэль!

Диссертация у нас наконец готова, слава богу, осенью защита. Надеюсь, ты сможешь освободиться на денек, чтобы поддержать меня в тяжелую годину. А теперь мне надо хоть на один день удрать отсюда. Соскучилась по тебе. Ужасно хочется снова погладить твой непокорный чуб. Как насчет субботы, такого-то числа? Напиши, не откладывая, можешь ли ты найти для нас пристанище, и если да, то где.

Нежно, нежно целую

твоя Розмари.

P. S. Забыла самое важное: представляешь, мне удалось устроиться поближе к тебе — заключила трудовое соглашение с Бебеловом. Меньше тридцати километров от тебя! Просто не верится...»


3. Боже мой, о чем я только ни думал в эти часы — о себе, о виновности и невиновности, о стольких людях, годах и днях, о нынешнем и минувшем, о своей горькой, сладкой, любимой жизни.

Я думал о Розмари, входя в здание суда, и сейчас снова не могу не думать о ней, о нашей последней встрече, всего недели две назад, вечер был чудесный, почти летний, и я сказал:

«Давай немножко пройдемся?»

Они прошли до самых хорбекских угодий, на старое место у озера, поодаль от новенькой Штефановой купальни; там, как много лет назад, все еще можно было укрыться вдвоем за реденьким соснячком. Они долго лежали рядом в траве.

«Все как раньше, — засмеялась она, — и по-прежнему тайком. Когда у нас наконец будет своя постель?»

Он ласково улыбался, счастливый, упоенный любовью:

«Тебе достаточно выйти за меня замуж».

Она приподнялась и нарочно резко сказала:

«Зачем? Я прекрасно обхожусь без обручального кольца, хотя это и чревато известными сложностями — для человека, занимающего руководящий пост. У тебя дома мы редко остаемся одни, в Бебелове у меня за стенкой половина тамошнего начальства. Стены тонкие, знаешь, просто зло берет, когда по утрам на летучке коллеги как-то странно поглядывают на меня. Я почему-то начинаю думать, что они вовсе не слушают мои рассуждения, а гадают: интересно, мол, кто это был у нее ночью».

«Понимаю, — отозвался он. — Мне, между прочим, травяная постель не помеха».

«Тебе ничто и никогда не было помехой! — с упреком воскликнула она и вдруг бросилась ему на шею, осыпала градом поцелуев, потом сказала: — Каждый раз, когда мы вместе, мне, честно говоря, хочется все бросить, просто быть с тобой, и все».

Он упал навзничь, в траву, смеясь протянул к ней руки и воскликнул:

«Так иди же! И останься со мной навсегда».

Она задумалась.

«Знаешь, диплом достался мне слишком дорогой ценой, я целых одиннадцать лет ради него надрывалась, с таким трудом получила специальность, не могу я от нее так просто отказаться. А в твоей дыре работы для меня нет».

«Работы-то хватает, — протянул он. — Только для человека с ученой степенью нет».

«Перебирайся сам ко мне в Бебелов, для тебя там кое-что найдется. — Она вдруг фыркнула. — Я имею в виду соответствующее твоей квалификации».

«Неостроумно, — сказал он. — И, кстати говоря, твое предложение вообще неприемлемо. Именно теперь я не могу бросить людей на произвол судьбы».

Он вскочил, потянулся, расправил грудь — любил иной раз покрасоваться перед ней своей мускулатурой. Она глядела на него снизу вверх с должным восхищением, зная, что это ему нравится: он ведь тоже всего лишь человек. Он расслабился и невольно засмеялся:

«Надо наконец сделать эту чертову Волчью топь плодородной».

На минуту он впал в поучительный тон: на опытном польдере удастся, дескать, показать, чего можно добиться благодаря мелиорации, ведь удивительная вещь — четыре — шесть урожаев трав, прямо как на Ниле. Забота о кормах перестанет мучить кооператив, завтра о ней и думать забудут, но проект для Альтенштайна слишком велик, надо, чтобы подключились хорбекцы.

Он помог ей встать. Она охотно приняла помощь, покачнулась, словно от усталости, и прижалась к его груди. Он немножко покачал ее, неожиданно проворковал на ушко, что уже опять... разве она не чувствует. Она прыснула и припустила бегом. Виделись они по-прежнему редко, и в своей влюбленности порой дурачились, как молоденькие. Он скоро догнал ее, состроил влюбленные глаза, переводя дух, подступил совсем близко, она схватила его за плечо, но только чтобы надеть туфли.

«Давай-ка серьезно. Штефан не понимает пользы вашего проекта?» — спросила она.

«Все он понимает. Давно смекнул, зачем вы в Бебелове экспериментируете со своей суперфермой. Он, конечно, знает: если мы используем огромные площади Топи, то и работать нам надо не так, как раньше, значит, в один прекрасный день тут появится второй Бебелов, только, разумеется, крупнее и современнее, и тогда его герцогству конец, придется слезать с трона. Вот он и ерепенится».

«Ты поразительный человек, — сказала она. — Опять решил бросить вызов толстому Штефану».

«Верно, — улыбнулся он и добавил: — Ты меня, конечно, раскусила. Сама знаешь, у меня есть и очень личные причины».

Она притворилась дурочкой.

«Вот как?»

«Если я разделаюсь с Топью, если одержу победу, то здесь, в наших местах для животноводческого комплекса срочно потребуется человек с научной подготовкой, желательно доктор».

Она засмеялась и ласково потеребила его за нос:

«Что ж, раз так — давай!»

Они медленно зашагали домой через луга, на травы уже пала роса. Потом еще немного посидели рядышком на луговой ограде, глядя, как небо меняет окраску. В голубизне поплыли серые облака, горящие снизу алым пламенем, а над черноватым растрепанным лесом стеклянистой зеленью уже вставала ночь.

Розмари поежилась и поплотнее запахнула жакет.

«В шестидесятом году тоже создалась такая переломная ситуация, когда кто-то тебя шантажировал. Даниэль, отчего ты не пошел с повинной?»

В этот день они много любили и много смогли рассказать друг другу. Друскат был счастлив, а теперь как-то сразу замерз. Он спрыгнул с забора, долго стоял, отвернувшись, словно от холода обхватив себя руками и потирая ладонями плечи. «Спросила-таки, — думал он, — спросила сейчас, сейчас, когда больше никто этим не интересуется. Что ответить? Скажу, девочка была маленькая, когда умерла мать, что бы с нею стало? Всегда находится оправдание, откладываешь из года в год, в самом деле можно забыть. Розмари, я тебе уже однажды говорил, а может, только подумал: это случилось с совсем другим человеком.

В детстве я всегда боялся, что мне придется пережить что-то ужасное, непрерывно боялся. Однажды, на минуту, ненависть оказалась сильнее страха, тогда-то я и убил человека. Между тем прошло больше двадцати пяти лет, все эти годы я трудился ради жизни, в которой никому больше не придется никого и ничего бояться. Порой мне думается, если мой труд не способен возместить той единственной минуты, то мне это должно быть безразлично, но мне не безразлично.

Я был отверженным, и никому не понять, что для меня значило быть одним из многих единомышленников, товарищем. Ты знаешь, это не пустая фраза, и еще знаешь, что снова стать отверженным для меня равносильно смерти.

Что мне делать? Я не могу всю жизнь бояться шантажа. Я обязан прыгнуть. Может статься, я упаду, и все равно прыгать надо, я чувствую. Этим решится моя жизнь, и, может быть, я достигну берега».

Он повернулся к Розмари, взглянул на нее, но не сказал ни слова, только подошел и зарылся лицом ей в колени.

Возвращаясь в тот вечер в деревню, они не разговаривали.

За домом у Друската стоял белый «трабант». Розмари уже сидела в машине, как вдруг Друскат сказал:

«Ужасно трудно расстаться с тобой, я подъеду немножко, до шоссе?»

Она кивнула и открыла дверцу. Он сел рядом и, чтобы хоть что-нибудь сказать, начал расхваливать ее водительское искусство, но она вела машину вовсе не так уж хорошо, ей было грустно. На секунду она повернулась к нему лицом, и он увидел, что она пытается сдержать слезы.

«Остановись!»

«Нет».

Розмари ехала дальше, все время прямо, прямо.

«Чудесный был день, — помолчав, сказал он. — Я всегда рад, когда ты приезжаешь и вообще — что ты еще приезжаешь».

Не выпуская руля, она положила руку ему на колено, но не ответила.

У выезда на шоссе она остановила машину.

«Пора прощаться, Даниэль».

«Я уже говорил, что люблю тебя?» — спросил он.

Она слегка тряхнула головой.

«Но ты это знаешь?»

Розмари кивнула.

Друскат поцеловал ее на прощанье, потом вылез из машины и захлопнул за собой дверцу. Она опустила стекло, протянула ему руку:

«Счастливо, Даниэль», — и уехала.


4. Вот и полдень давно миновал. Друскат сидел за столом в кабинете прокурора, задумчиво помешивал давно остывший кофе, прислушивался к шагам в коридоре, к хлопанью дверей — служащие возвращались с обеда, Друскат все еще ждал. Страх пропал; он улыбнулся и откинулся на спинку стула.

«Многим я обязан женщинам, — думал он, — молодым и старым, заменившим мне мать и любимым, без них я был бы не я, не ведал бы, что такое печаль и счастье, какое наслаждение приносит борьба и как прекрасна жизнь, я пропустил бы мимо ушей иное предостережение, не ощутил бы лишнего стимула, не имел бы утешения, когда нужно, да и мужества тоже.

Прокурора это не касается».


5. Послеполуденная жара дрожала над асфальтом, когда служебный автомобиль, предоставленный Гомолле по его настоятельной просьбе, въехал в центр округа. Шофер уже немного поскучнел, ему пришлось долго ждать в Альтенштайне; теперь он искал и в конце концов нашел поблизости от здания суда местечко для стоянки. Гомолла со Штефаном вышли из машины.

Как долго они здесь пробудут? Шофер тыльной стороной руки вытер со лба пот. Гомолла сказал, что около часа, и сунул водителю десять марок. Тот начал отнекиваться.

— Бери, бери, не ломайся, сходи перекусить или мороженое купи.

Из вахтерки Гомолла позвонил прокурору, потом вместе со Штефаном поднялся по каменной лестнице. Лестница была крутая и неудобная. Гомолла слегка запыхался: сердце-то больное. Он покосился на Штефана — тому, кажется, приходилось не лучше.

— Ты слишком тучен для своего возраста, — неодобрительно заметил Гомолла.

— Тучный, да могучий, — отпарировал Штефан одним из своих афоризмов.

— Ну-ну.

Они прошли по коридору — освещение было тусклое, в стене пробиты только узенькие ниши, — и их пригласили в комнату для посетителей. При виде взрослых Аня и Юрген поднялись из своих кресел.

Штефан удивился, а ведь его ошеломить не просто:

— Что вы здесь делаете?

— Пришли навестить ее отца.

— Узнать правду, — сказала Аня.

И Юрген рассказал, что кое-что они уже выяснили у деда.

— Вот как! — Гомолла, склонив голову к плечу, взглянул на мальчугана, потом поздоровался и надолго задержал Анину руку в своей. — Девочка, — сказал он, — до чего же ты стала красивая. И невероятно похожа на мать.

Снова отворилась дверь. Вошел Друскат. Его предупредили, кто к нему пришел. Он улыбнулся — улыбаться можно и от смущения. Аня бросилась ему на шею, он похлопал ее по спине, поцеловал в щеку, отстранился. За руку поздоровался с Юргеном, потом крепко тряхнул Штефанову лапищу. Гомолла сделал вид, что не замечает протянутой руки Друската.

— Густав. — Друскат произнес его имя просительно, но старик только пристально глядел на него, на человека, которого знал столько лет, он подобрал его в лесу, заменил сироте отца, любил его, этого Даниэля Друската, и сейчас чувствовал себя обманутым и преданным.

«Никаких фамильярностей, — думал он, — было да сплыло, мой милый».

Друскат долго стоял с протянутой рукой, потом опустил ее. Никто не говорил, каждый наблюдал за происходящим, и все обрадовались, когда появился сотрудник прокуратуры и прервал тягостную для всех сцену.

Гомолла напустился на вошедшего:

— Ваш шеф обещал принять меня. Сколько еще ждать?

— Минуточку, товарищ Гомолла.

Сотрудник принес чемоданчик. Прежде чем поставить его возле двери, он приподнял его, демонстрируя всем, и только после этого удалился.

Друскат кивнул.

— Так что же? — спросил Штефан. — Они тебя отпускают?

— Да.

— Процесса не будет? — наседал Штефан.

— Само собой, отвечать ему придется, — сердито вмешался Гомолла. — Но сперва он разрешит мне задать несколько вопросов.

Штефан поднял руки:

— При детях?

— Пусть спрашивает. — Друскат сел.

Остальные тоже опустились в кресла, обитые кожезаменителем. Только Гомолла продолжал стоять.

— Не знаю, как обстоит дело, — это я скоро выясню, — и все же не могу тебя понять. Являешься сюда с улыбочкой, как ни в чем не бывало. Ты что же, думаешь, все позади?

Друскат медленно покачал головой:

— Двадцать пять лет я носил это в себе, вот что было тяжело. Теперь у меня точно гора с плеч свалилась.

— То ли еще будет, — с легкой иронией заметил Гомолла. — Одно ясно: прежде чем суд скажет свое слово, тебе придется держать ответ перед товарищами по партии. Что ты им скажешь?

Друскат не мог усидеть на месте, встал, прошелся по комнате, не глядя ни на Штефана, ни на детей, напряженно ожидавших ответа. Наконец он остановился, посмотрел в хмурое лицо Гомоллы и сказал:

— Долгие годы я думал об этом. Я оказался замешан в преступлении и не мог защититься. На кого мне было опереться? Людей вроде тебя в ту пору было мало, Густав.

— Они были, тысячи таких, как я, пора бы тебе знать.

— Да, — резко воскликнул Друскат, — но тогда я не знал ни одного, я же был мальчишка, и ты намерен судить меня? Или другие, половчей, а может, повезучее меня... — Он встал за Штефановым креслом, оперся на плечи своего друга и противника и слегка тряхнул его: — Они признают меня виновным?

— Успокойся, — примирительно сказал Штефан и похлопал Друската по руке.

— Или эти двое? — Друскат показал на детей. — Ведь это не их заслуга, а просто везение — расти в лучшие времена. И всем им действительно дозволено судить и презирать меня?

Выходит, парень действует по принципу: нападение — лучший способ защиты? Что он там болтал, какое отношение он, Гомолла, и дети имеют к той истории? Задыхаясь от ярости, Гомолла проревел:

— И это ты смеешь подсовывать мне как оправдание преступления, в котором ты участвовал?

— Так я думал, чтобы оправдаться перед самим собой, — сказал Друскат.

— Там, за границей, тоже так думают, в точности!

Было душно и жарко, даже в этой комнате, за метровыми стенами. Гомолла нервно вытянул шею.

— Гитлер во всем виноват, — сказал он, — и кучка фашистских главарей, их всех схватили, повесили или посадили — в лучшем случае. Для остальных это было недоразумением, так, что ли? Десятки миллионов погибли, но никто не обязан чувствовать за собой вину?

— Слушай, — возмутился Друскат, — пусть тебе покажут протоколы. Я свою вину признал.

— Сегодня, — Гомолла пренебрежительно махнул рукой, — в кои-то веки. Поневоле! Может, еще прикажешь шляпу перед тобой снять?

Друскат не ответил.

Зато вмешался Штефан.

— Густав, — сказал он, качая головой, — ну, ты даешь! Да еще удивляешься, что сопливый мальчишка не набрался духу признаться тебе...

— Тут передо мной мужик сорока с лишним лет от роду, он не один десяток лет помалкивал. Он обязан знать, что ущерб от этого измерить невозможно, хотя может и не знать, что он этим причинил лично мне.

Друскат подошел вплотную к Гомолле, глаз он от старика не прятал.

— Помнишь, как вы праздновали победу в хорбекском замке? — спросил он.

Гомолла не понимал Друската, он не все выяснил насчет истории, в которой замешан этот человек, но знал, во всяком случае, достаточно, чтобы составить себе определенное мнение, и считал, что виновный ведет себя неподобающе. Он, Гомолла, знавал времена, когда приходилось заниматься самокритикой вплоть до уничижения, причем по куда менее серьезным проступкам — эти времена, слава богу или, вернее, слава партии, миновали, — но можно бы ожидать и побольше раскаяния. Жаль, ребятишки тут, их присутствие сковывало Гомоллу, иначе он бы поговорил с прохвостом начистоту, и отнюдь не так, как мог делать до сих пор. Он больше не собирался позволять Друскату глазеть на себя, отвернулся, наконец-то сел и закурил сигарету.

— Вы обнимались, — продолжал Друскат, — кричали всю ночь от своей безудержной радости. Тогда я еще умел реветь, и ты спросил: «Почему?» Я сказал: потому что все кончилось. Мне бы надо сказать: от страха. От страха, Густав, я долго не мог отделаться.

Друскат подошел к Ане, взял ее личико в ладони, прижал к груди:

— Ты ничего об этом не знаешь и представить себе не можешь, нынче все по-другому. Мне в ту пору было сколько тебе сейчас, и какой же опыт я приобрел в свои шестнадцать лет? Страх. Мной помыкали, меня били, предавали. — Он поцеловал Анины волосы, потом поднял голову, взглянул на Гомоллу. — И ты в моих глазах тогда был не лучше других. Как ты думаешь, почему я остался с тобой и с товарищами? Из одной симпатии, из сознательности? Нет.

Он оставил Аню, сел рядом с Гомоллой на стул, поднял и опустил плечи:

— У меня не было ничего, сам знаешь. Я просто не знал, куда приткнуться. Вот и все. И лишь позже, когда я постепенно уразумел, к чему вы стремитесь, это оказалось именно то, чего я сам хотел. И тут коллектив приобрел для меня такое значение, что я опять испугался, Густав, я боялся потерять вас!

Помолчав, Гомолла сурово сказал:

— Ты сделал самое худшее, что только можно себе представить, ты злоупотребил доверием товарищей.

Эти последние слова Гомоллы прозвучали для Друската словно пощечина. Он сгорбился и опустил голову, зажав сплетенные руки между колен. Однажды Друскат уже сидел в такой позе, вспомнил Гомолла, много лет назад в горнице у Анны, когда почти умоляюще выкрикнул: «Мне надо уехать, Густав! Неужели никто не может войти в мое положение!»

— Я во что бы то ни стало хотел жить и работать с вами, — сказал Друскат. — Думал: забудь, это было давно, забудь. Да так и не смог забыть...

Вот что рассказал Друскат.


Началось все с рубашки. Ее сшила Анна, а материю не то кто-то украл, не то кто-то смародерничал; за мародерство полагалась смертная казнь. Поляка, его звали Владек, должны были повесить. Так управляющий сказал Анне. Ночью Ирена прибежала ко мне, я малость умел по-польски и предупредил тех, в лагере. Друзья помогли Владеку выбраться из лагеря, и я его спрятал. Только меня продали. Меня привязали к козлам и избили до полусмерти, но я ничего не сказал. Потом Ирена выхаживала меня у Анны в хлеву. Раз вечером пришел вот он, Макс; зажег коптилку и подвигает мне сверточек; я к нему не притронулся, лег лицом к стене, я тогда всех людей ненавидел. Макс сказал, что эсэсовцы ушли и что, как только я поправлюсь, обязан явиться на работу в замок Хорбек. Я притворился глухим, хотел от него отвязаться, но он и тогда был как сейчас — и ухом не ведет, знай себе рассуждает: старухе — он имел в виду графиню — я, дескать, чем-то приглянулся. Не вмешайся она и не скажи что-то там насчет ошибки и бедного мальчика и все такое, я бы сейчас, мол, не лежал, как младенец Иисус, на мягкой соломе в теплом хлеву, а давно бы укрылся дерном, кстати, кладбище в Хорбеке весьма красивое, прямо возле церкви, может, видал? Я решил молчать. И тут Макс говорит: «Ты спрятал поляка». Я не ответил. А он все рассуждает сам с собой при свете коптилки: человек, мол, может довольно долго голодать, по его подсчетам, дня два-три, сколько я уже тут валяюсь? Запах собственных нечистот человек тоже некоторое время выдержит, а вот жажду ни за что. Человеку необходимо пить — стало быть, спрятанный, ежели не собирается подыхать, должен вылезти из тайника и добраться до ближайшей колонки. При случае он наверняка стащит что-нибудь пожрать, тут его и накроют, а вместе с ним и того, кто указал ему тайник, и так далее. Я не выдержал, придвинул сверток к себе, но Макс покачал головой: в таком состоянии я, мол, своему другу ничегошеньки не дотащу, к тому же за мной следят. Он был прав. Он сам все сделает. Тут я впервые открыл рот и спросил: «Почему?» Они с Хильдой, говорит, насмотрелись, как меня били смертным боем, вот почему. Я долго колебался, потом сказал: «Если ты меня предашь, на твоей совести будут два покойника».

Макс не выдал, Хильда тоже, она доставала еду. Когда я поправился, мы втроем снабжали беглеца в его тайнике, до той самой ночи, когда графиня напоследок устроила в Хорбеке пир.


6. Прошло много лет, но Друскат помнил все до мельчайших подробностей и, рассказывая, видел себя, как он прислуживает за столом, — тщедушный мальчишка в пышной ливрее.

Вдалеке гремел фронт, а в дворцовом зале никто словно и не слышал, стол накрыт, как в праздник, но уже разорен. В эту ночь накануне конца света все они были навеселе — красавица в сверкающем платье и ее сотрапезники, офицеры в мундирах в обтяжку, в орденах, на черных петлицах оскал черепов. Пусть, мол, еще раз все будет, как прежде, в незабвенные часы в Хорбеке, плаксиво говорила графиня. Враг может отнять у нее все: имения, все, чем она дорожит, только-де не достоинство, только не положение. Господа офицеры наперебой загалдели, что придут обратно, вернутся и что за это стоит выпить. Друскату полагалось наливать, в хрустальных бокалах искрилось пламя свечей, господа пили напропалую, то и дело чокались, пока на башне не пробило полночь, час духов, час прощания. Графиня встала, и с нею поднялись пьяные поклонники, они разбили рюмки, чтоб никто больше не пил из них: мол, ни Иван, ни батрак.

«Я хочу попрощаться со своими усопшими! Кто мне посветит в склепе?» — воскликнула графиня, и голос ее вдруг сорвался от слез.

«Все, все! Идемте в церковь!»

Друскат похолодел. Как бы кстати был сейчас Штефан! Вдвоем они бы забаррикадировали вход в церковь или быстренько отпилили кафедру и свалили ее на плиту, закрывающую склеп, наверняка придумали бы что-нибудь сумасшедшее или разумное для спасения Владека, двое всегда способны на большее, чем один. Но когда пробило полночь, Макса Штефана в деревне не было: вместе с красоткой Хильдой и наиболее ценным Крюгеровым добром он еще с вечера отправился в путь, не дожидаясь, когда в деревне начнется паника. Макс всегда был парень не промах, с детских лет, — он-то в безопасности, а на Владека плевать, верно? Своя шкура дороже. Кроме того, удалец Макс сделал все, что в человеческих силах! Что могло случиться с поляком там внизу, при мертвом герцоге и мертвых графах. Воздуха ему на несколько дней с грехом пополам хватит, человек весьма долго может терпеть вонь и смрад — все лучше виселицы. У Друската от страха похолодело внутри, а графиня воскликнула: «Я хочу попрощаться со своими усопшими!» И пьяная сволочь вызвалась ее проводить. Он должен попасть в церковь раньше их, должен вытащить мальчишку; он его вытащил, выдал...

Сто раз, а то и больше Друскат переживал эту сцену во сне, сто раз одно и то же: хочет спасти кого-то и не может, хочет убежать и не в силах сдвинуться с места, не хочет и все же убивает кого-то. Сотню раз, а то и чаще просыпался весь в поту, разбуженный женой, которая лежала рядом, или собственным испуганным воплем, сотни раз, проснувшись, не испытывал облегчения, зная, что это не только сон, так было в действительности, точно так же начиналось в зале хорбекского замка.


Медленно-медленно он попятился, не желая упускать из поля зрения пьяную компанию, и наконец почувствовал спиной резную дверь, ощупал ее руками и вдруг увидел, что эта собака Доббин следит за ним.

Но тут с управляющим заговорила графиня, тот поклонился; каждый знал: дамочка не выдерживала одиночества вдовьей постели, и он с ней исправно спал, а еще каждый знал, что управляющему давненько показали на дверь, ему пришлось сделать хорошую мину и до поры до времени уступить.

Друскат выскользнул наружу и помчался по каменным плитам коридоров, он слышал гул своих шагов, шум крови в ушах, остановился перевести дух у зеркала в конце коридора, собственные мысли звучали, как посторонние голоса: если ты скроешься, никто не сможет притянуть тебя к ответу. Владек погибнет! Бросишь его в беде и будешь жить! Если тебя схватят у Владека, ты умрешь! Голоса кричали, сразу за и против: беги и останься, будь храбр и будь поумнее, спасай его и спасай себя.

Вдруг в зеркале возникло лицо управляющего. Доббин зашептал:

«Они удирают! А нам придется остаться. Боишься! Чего хорошего, если нам потом что-нибудь пришьют. Я помогу тебе, мой мальчик. Он в церкви, верно? У тебя ключи от церковной двери, вот наш шанс, офицерам придется сперва поднять кистера».

У охваченного страхом Друската не было выбора — он доверился человеку с вкрадчивым голосом.

Наконец они подняли крышку склепа.

«Владек, вот моя рука, я тебя вытащу, тебе надо бежать, спеши, хватайся за руку!»

В этот момент в церковь ввалилась вся компания, еще можно было шмыгнуть в тень, но управляющий прошипел:

«Ни с места, сволочи!»

Почему он это сделал? Боялся эсэсовцев или хотел на прощанье положить к ногам графини мертвеца?

Никто не узнает!

Люди в мундирах высоко поднимали подсвечники — незабываемое зрелище, свет и тени, краски и тьма, и красавица графиня в мехах, накинутых поверх бального платья, бледное лицо под шапкой темных волос, ее жалобный голос проникал во все уголки церкви:

«Погодите, господа, минуточку. Мне хочется в последний раз поиграть на органе».

Действительно, несколько офицеров прошли вместе с ней на хоры, колеблющиеся отблески свечей заплясали по стенам, серебристо блеснули трубы, двое качнули мехи, для них это была забава, и вот полились торжественные звуки органа.

Отсрочка и для нас, Владек, может, даже спасение, дивная музыка во славу всевышнего, как молилась моя мать? Отче наш... он не сумел спасти собственного сына... Мы стояли в оцепенении, видя, как они подступают все ближе, словно тени, шатаясь и угрожая. Какую птичку мы поймали! Желтый знак, клеймо — поляк — светилось на груди у Владека; он плюнул мне в лицо. В ту же секунду щелкнул выстрел — предсмертный крик и мой собственный отчаянный вопль.

«Что случилось?»

Скрипнула и заохала деревянная лесенка, графиня неторопливо спускалась вниз, положив одну руку на перила, другою же грациозно придерживая длинное блестящее платье; следом за нею загромыхали по ступенькам и плитам сапожищи. Они окружили труп.

«Выше свечи, ради бога! — прошептала графиня, поднеся руку ко рту, и сразу же последовал властный приказ: — Господа, прошу все уладить. Этому человеку полагалось предстать перед военно-полевым судом. — Графиня показала на мертвеца, потом взглянула на старшего по званию среди офицеров: — Вы поручитесь за это, — потом, повысив голос, обратилась к управляющему: — В деревне не должно быть никаких кривотолков, я не хочу, чтобы говорили, будто мои гости убили в Хорбеке человека из одной любви к убийству».

Они крепко держали Друската, холуи. Пришел его черед? Графиня подошла к мальчишке, подала знак — его отпустили, дама с улыбкой потрепала его по щеке:

«Малыш заслужил награду!»

Она обернулась и, высоко подняв голову, шурша платьем, вышла из церкви, точно не нашла в этом обществе должного почтения. Сказать последнее прости усопшим она забыла.

Пьяный сброд тут же на алтаре, перед лицом распятого, сфабриковал и быстро скрепил печатью приговор военно-полевого суда, наградил молодого Друската — для них это была извращенная забава — Железным крестом. Так они сделали его своим героем и совиновником.


— Владека застрелили у меня на глазах, потом кто-то рванул колокол, ударил в набат, по-моему, для смеха, они все были пьяные, а потом я остался наедине с убитым. Сидел на ступеньках алтаря, в отчаянии пытался молиться и не мог. «Будешь сидеть тут, — думал я, — пока не придет кто-нибудь, кому ты сможешь все рассказать, или кто-нибудь, кто тебя убьет, это все равно». Я не знал, куда деваться. Чуть позже действительно пришел один, управляющий вернулся, эта сволочь Доббин. Он задул алтарные свечи, тем не менее убитый был виден, он лежал на кирпичном полу, на небе за свинцовыми переплетами церковных окон стояло красное зарево — в ночи горел Карбов.

Теперь, дескать, надо уничтожить следы, и он мне поможет, сказал Доббин, а потом я ему помогу, против врага, против русских. Я-де герой, у меня и письменное подтверждение есть, и теперь нам надо, мол, держаться вместе.

Я погиб. Сволочь, хотел сделать меня своим прихвостнем. Владек был на его совести. «Убери труп, — скомандовал он. — Зарой где-нибудь как можно скорее. Полячишки, того и гляди, вырвутся на свободу. Если они найдут тебя возле трупа, висеть тебе на ближайшем суку. Убери мертвеца! Зарой его!» — Он говорил так, точно речь шла о падали, о дохлой скотине.

«Он во всем виноват, — думал я, — он тебя одурачил, держит тебя в руках, с этого часа я у него в могильщиках, зарывателях мертвечины, в сообщниках. Что еще мне придется сделать, а ведь придется делать все, что он потребует». Я ненавидел его, должен был отомстить за Владека, за себя, или ненависть убьет меня самого. Я бы кинулся с колокольни, повесился на первом попавшемся столбе, но в последнюю минуту подумал: «Значит, он будет жить как порядочный человек, кроме меня, никто не сможет ни в чем его уличить, но я в руках у этой свиньи, нет, нельзя такому жить!» Я был так измучен, я знаю, что значит ослепнуть от ненависти.

Сам собой в руках у меня очутился подсвечник, я оторвал его от алтаря, занес над головой — управляющий обернулся, но он был однорукий и не мог по-настоящему отбиваться, — я ударил, он рухнул, я на него. Мы боролись за пистолет, он выпал у Доббина из руки; лежа на спине, он ударил меня каблуком сапога в пах, пинок швырнул меня на церковные скамьи — треск, грохот, у меня почернело в глазах, но я судорожно сжимал пистолет. Не успел я подняться, а он уже стоял передо мной, вернее, надо мной, я нажал на курок — раз и еще раз, — он повалился на меня, как подрубленное дерево, чтобы встать, пришлось спихнуть его. Потом я смотрел, как он лежит, и не чувствовал ни ужаса, ни страха, я вывернул все его карманы, но то паршивое наградное свидетельство — его я так и не нашел.

В ту же ночь я отвез трупы к валунам, сперва одного, потом другого. Двое мертвецов скакали на моем коне к могиле, прежде чем наутро Гомолла поехал на нем в Хорбек — к жизни. Кто поверит этой неправдоподобной истории? А я пережил ее наяву.


7. Они сидели в креслах — двое мужчин, девочка и мальчик, — молчали и слушали: молодые — с тем беспечным участием, какое вызывает любая захватывающая история, и все для них было вроде повторения уже прочитанного в книгах. Старшие могли сравнить рассказ с собственным опытом и собственными переживаниями, а у Гомоллы и Штефана они были очень различны, и столь же по-разному оба оценивали поведение Друската. Они смотрели на него, но не говорили ни слова. Друскат тоже взглянул на них, сначала на одного, потом на другого. В конце концов он начал ощупывать карманы пиджака: хотелось курить, а сигареты кончились. Гомолла протянул ему свою пачку. Друскат поблагодарил, потом сказал:

— В ту пору я не смог бы доказать, как все произошло, да и сейчас не могу. Я попался на удочку управляющего, на минуту спасовал, и это стоило мальчишке-поляку жизни. Я думал, что сумею искупить эту минуту честно прожитой жизнью.

Аня встала, взяла свою сумку, небрежно закинула ее на плечо, и сказала — возможно ли? Друскат, не веря своим ушам, смотрел на нее, а она сказала, чуть ли не с презрением:

— От меня он это утаил, боялся.

Она пошла к двери, Юрген, разумеется, последовал за ней.

— Аня! Дочка! Мы же можем вместе... — воскликнул Друскат.

Она обернулась и бросила через плечо:

— У нас велосипеды. До свидания.

— Вот видишь, — заметил Гомолла, — им это непонятно.

— А тебе?

Гомолла ответил не сразу.

— Мы еще потолкуем. Сейчас я прежде всего хочу знать, что скажет прокурор. Потом поговорим. Может быть, завтра. Ах да, велено передать: она ждет тебя в Альтенштайне, Розмари. Катись-ка пока домой.

Он направился к двери, держался прямо без привычной подпорки — палку он забыл в машине, — но удавалось это ему с трудом.

— Густав! — Штефан хотел было остановить старика. Макс слыл поборником нетрадиционных методов и приемов, но сейчас ему пришлось вовсе не по душе, что Гомолла нарушил привычные каноны. Где оценка? Чего в конечном счете ожидать Друскату? Оставят его председателем в Альтенштайне? И не в последнюю очередь — что́ думал Гомолла о его, Штефана, роли во всей этой истории. Каково положение? В прошлом старик до отвращения часто пользовался этой риторической пустышкой, чтобы затем подробно изложить свою точку зрения. А сегодня? Штефану хотелось знать, каково положение, но старик норовил выйти из комнаты. Как прикажете Друскату со Штефаном добираться до Альтенштайна и до Хорбека? Пешком, что ли? Или можно воспользоваться служебной машиной? — сплошь неясности!

Гомолла обернулся, из-под полуприкрытых век бросил взгляд на обоих мужчин, те знали этот взгляд — он означал, что вопросы больше нежелательны, — и действительно, старик буркнул:

— Что еще?

Говорун Штефан будто оробел, во всяком случае отважился лишь на пренебрежительный жест, точно желая сказать: плевать на все!

Гомолла кивнул и прикрыл за собой дверь.

Штефан пожевал нижнюю губу. «Вид у Друската довольно подавленный, — думал он. — Как говаривал Гомолла, парень всегда был овеян какой-то странной тенью, печалью, баб он привлекал, а девчонка взяла и просто-напросто бросила отца, и старик ушел. Я остался при нем, я, Штефан, друг. Надо бы его хоть немножко утешить: ничего, Даниэль, обойдется... или: не беда!.. или: выше… (здесь утрачено слово. — примеч. OCR) или уж на худой конец: голову за это не снимут. Да что там!» Он хлопнул Друската по плечу и заметил:

— Прежде чем мы выехали из Альтенштайна, старик полчаса названивал по телефону. По-моему, это он тебя вызволил, — и, помолчав, добавил: — Пошли!


8. Они поехали рейсовым автобусом, машина битком набита, их притиснули друг к другу, зажали в проходе, оба вцепились в поручни, говорить не хотелось. Чем ближе к их деревням, тем свободнее в автобусе. Штефан — «Разрешите?» — втиснулся рядом с молоденькой девушкой, но только он пустился в разговоры о погоде:

— Лето уж чересчур жаркое, чересчур сухое... — как водитель объявил:

— Остановка «Монашья роща»!

Друскат встал:

— Мне надо поразмяться. Не хочешь пройтись через холм?

— Согласен.

Штефан на прощание помахал хорошенькой соседке шляпой.

Они вылезли из автобуса, Штефан сдвинул шляпу на лоб, Друскат сломил крепкий ореховый прут, немного подстрогал его перочинным ножом, потом зашагал со Штефаном по лесу, перекинув чемодан на палке через плечо. Они шли молча, каждый размышлял о своем.

«Надо дождаться приговора, — думал Друскат, — примириться с решением. Не знаю, какое оно будет, но я не подавлен, я чувствую себя освобожденным, и это важнее страха перед последствиями. Я иду домой, я свободен и могу этим наслаждаться, дышу, слышу аромат леса, чувствую, как рубаха липнет к телу, я бы с удовольствием скинул с себя все — эх, броситься голышом в озеро, ощутить кожей прохладу воды, а потом солнечное тепло. Почему нельзя этого сделать?

Там, дальше, тропа раздваивается, и летом, помню, мимо поросших тростником болотных разводий можно пробраться к озеру. Аня вчера сложила в чемоданчик все, что нужно человеку в двух-трехдневной поездке: пижаму, белье, чистую рубашку, пора ее надеть».

Он показал на тропинку, ответвлявшуюся от дороги:

— К озеру!

Штефан не возражал. Они быстро и широко зашагали, однако скоро пришлось сбавить темп, отводить в сторону ветки, пригибаться под громоздкими сосновыми сучьями, только в конце заросшей дороги удалось выпрямиться. Вот они развели свисающие, как занавес, ветки и в нескольких шагах увидели озеро.

Пока Штефан разглядывал пару подберезовиков, выросших вопреки засухе в прибрежной чаще, — конечно, гнилые, — Друскат быстро разделся, словно его поджидала нетерпеливая возлюбленная, в спешке небрежно разбросал по берегу одежду, носки, ботинки, вскарабкался на ивовый ствол, наполовину вывернутый бурей и нависший над водой, поднял руки, пружинисто подпрыгнул и нырнул.

Мальчишеская игра: останусь под водой, пока хватит дыхания, долго-долго, теперь надо наверх, поплыли, поплыли, поднимаюсь из зеленоватых сумерек, над головой, хлюпая, точно жидкий металл, виднеется поверхность воды, я пробиваю ее, отфыркиваясь и брызгаясь, ловлю воздух, жадно, как утопающий, снова ухожу в глубину и снова всплываю, я люблю воду и воздух, люблю лето, люблю жизнь!

Макс Штефан стоял на берегу, расставив ноги. Он сдвинул на затылок соломенную шляпу, сцепил руки за спиной и что-то рычал. Друскат подплыл ближе, почувствовав под ногами дно, встал, вода доходила ему до груди, смахнул с лица мокрые волосы и спросил:

— Что стряслось?

— Ты все-таки сбрендил, — сказал Штефан. — В деревнях шум, слухи: Друскат-де был надсмотрщиком в концлагере, чуть ли не адъютантом у Гитлера. Я бросаю работу, вытаскиваю тебя из тюрьмы, по дружбе и из искреннего беспокойства, так как хочу, чтобы ты благополучно добрался к себе. Думаю, парень от стыда и раскаяния станет проливать горькие слезы, и что же? Ты купаешься.

— Иди сюда, — позвал Друскат.

— У меня нет плавок.

— У меня тоже. — Друскат подошел поближе к Штефану.

Гигант взвизгнул, как сконфуженная барышня, ухнул, закрыл глаза и, семеня, исчез в ветвях. Скоро он появился опять, стыдливо прикрывая лапищами срам и как бы от смущения виляя бедрами.

— Ох, и брюхо у тебя, — воскликнул Друскат, — жуть! Интересно, как ты умудряешься заниматься любовью? — Он со смехом бросился в воду.

— А что? — сказал Штефан, подняв брови. — Сам знаешь, мне изобретательности не занимать.

Потом он тоже взобрался на ивовый ствол, грациозно раскинул руки, точно желая взлететь, прыжок толстяку не удался, он шмякнулся животом и, как камень, ушел под воду.

В последние дни у Друската не было повода посмеяться, и теперь он, хохоча, держался за живот. Штефан же, вылезая из воды, заскулил, что во время прыжка больно ушиб свое святая святых, еще, чего доброго, распухнет — сжав кулак, он показал, какая может получиться опухоль.

Вот так перешучивались и хихикали оба председателя, точно подростки, — на берегу, в воде и снова на берегу, намыливались, терли друг другу спину и, усевшись наконец на ивовый ствол обсохнуть на солнышке, почувствовали себя свежими и полными сил.

Потом они собрали одежду.

— Слушай, — сказал Штефан, начиная не спеша одеваться, — слушай, — повторил он, когда более проворный Друскат уже натягивал брюки, — ты же знаешь, я не только добрый человек, верный друг во всех жизненных ситуациях...

Друскат недоуменно тряхнул головой.

— ... господь наделил меня и дурными качествами. Например, я любопытен, и мне позарез надо знать, каким образом всплыла эта история, кто на тебя донес? Все думают: это сделал кто-то из моей семьи.

— Как всплыла история, связано с нами обоими, — сказал Друскат.

— Не понимаю.

«Долгое время, — думал Друскат, — мне хотелось быть таким, как он, остроумным, находчивым, легкомысленным, нахрапистым. Иной раз я пытался, но это меня утомляло, не шло мне. Ему легко удавалось завоевывать людей, а я порой обижал их. Двадцать лет я восхищался Максом Штефаном и ненавидел его, завидовал ему и считал его достойным сожаления, он и притягивал меня и отталкивал и, быть может, победу над ним мне посчастливилось одержать потому, что в конечном счете я у него учился».

Друскат задумчиво глядел на Штефана, расчесывая гребнем волосы и приглаживая их рукой, потом сказал:

— Сколько мы друг друга знаем, мы и дружим и ссоримся. Ты вечно бросал мне вызов.

Оба стояли уже одетые, Друскат поднял чемоданчик.

— И ты тоже, — сказал Штефан, раздвинул занавес из ветвей, легонько поклонился, пропуская Друската вперед; он снова держался так, будто не в силах был принять всерьез никого и ничто.

— Я тебя раз догнал, ты не мог успокоиться, захотел перегнать меня, пришлось мне снова взять разбег. По-моему, мы бросали друг другу вызов не от одной несговорчивости и не потому, что только один из нас мог быть первым. Уже несколько лет, как говорит Анна, мы заодно, но у нас разное представление о жизни. Тем временем мне стукнуло сорок, и нужно было наконец пробить свою жизненную концепцию, не то бы я пропал.

Они шагали рядом, насколько позволяла узкая тропинка. Друскат — он был почти на голову ниже приятеля — снизу вверх заглянул Штефану в лицо:

— Ты, Голиаф, преграждал мне дорогу, я был обязан победить тебя. И победил, потому что наконец приспело время, потому что этого ждали вместе со мной многие. Помнишь, как пару недель назад нам довелось осматривать твою образцовую деревню?


Весной Совет по вопросам сельского хозяйства направил около пятидесяти человек — крестьян, председателей кооперативов и бургомистров из округа, мужчин среди них было, конечно, большинство, — на экскурсию в Хорбек. Ознакомительное турне включало поездку пароходом по живописному озеру Рюмицзее, предполагалось подать кофе, а обед — прошел слух насчет угря — собирались устроить у Анны Прайбиш, знаменитой хорбекской трактирщицы. Все охотно приняли приглашение.

Экскурсанты со знанием дела и тихой завистью полюбовались производственным оборудованием и общественными сооружениями кооператива «Светлое будущее» — в самом деле сегодняшний день Хорбека, казалось, предвосхищает деревню грядущего, — репортеры отсняли впечатляющие кадры, на каждой фотографии Макс Штефан, авторитетная персона. Потом все пошли смотреть кооперативный центр отдыха, который тоже слыл образцовым; Друскат помнил, как он появился.

Гости группками неспешно шли по деревенской улице, непринужденно переговариваясь, обмениваясь впечатлениями и чуточку, пожалуй, сплетничая — как обычно, когда собираются вместе люди, которые давненько друг друга не видали. Гроссман из Совета округа, недавно выдвинутый на пост начальника отдела, шагал впереди нестройной процессии. Вот он поднял руку и крикнул, что все спокойно могут еще поглазеть на достижения деревни Хорбек, но через полчаса нужно собраться у пристани, у той самой, которую Штефан построил за государственный счет с помощью саперного подразделения, чтобы польский генерал смог сойти на берег, — стало быть, через полчаса сбор у пристани, тогда удастся вовремя отчалить.

Гомолла — он, кстати, тоже был здесь, — опираясь на трость, в сопровождении Штефана и Друската шел позади любознательных специалистов.

Вдруг на окраине деревни шествие застопорилось, путь преградили дорожные машины. Штефан протянул Гомолле руку, на сей раз старик принял помощь: чтобы выйти на тротуар, пришлось карабкаться через кучу щебня.

Друскат остановился.

«Что это дорожники делают в Хорбеке?»

«Хотите шутку?» — ухмыльнулся Штефан.

«Конечно», — сказал Гомолла.

И Штефан, шагая дальше, рассказал:

«Звонит мне тут один недели две назад из Совета округа, Гроссман, звонит, стало быть, и говорит, заявлена-де парламентская делегация из Парижа, непременно желают осмотреть какой-нибудь кооператив, ясное дело. Значит, какой...»

«Естественно, Хорбек», — мигом догадался Друскат.

«Вот именно».

«Погоди. — Друскат схватил Гомоллу за рукав. — Я тебе скажу, как он это провернул, — он оглянулся на Штефана: — Ты позволишь, Макс?»

«Пожалуйста». — Штефан не возражал.

«Он, очевидно, сказал: порядок, товарищи, нам есть что показать, только вот улица, она скорее смахивает на знаменитую тысячу озер в миниатюре — выбоина на выбоине, в дождик во всяком случае. А теперь шутки в сторону: что подумает капиталистическое окружение о социализме, ежели по щиколотку утонет в нашей грязи...»

Штефан хихикнул, ему было очень забавно, как ловко Друскат передразнивал его собственные шумные манеры: голос, мимику, внушительную жестикуляцию. Друскат загубил в себе актера, Штефан веселился и понукал его:

«Дальше, Даниэль, дальше».

Друскат продолжал:

«Скорее всего, он сказал: капиталисты в Хорбеке? Через мой труп! Разве что... — Он простодушно прижал руку к сердцу и скорчил невинную мину: — Разве что вы малость ужметесь на прокладке шоссе, эдак на крохотных полмиллиончика, и быстренько развернете по моей деревне асфальтовый ковер для французского парламента, я со своими людьми, разумеется, помогу...»

Штефан не мог отказать Друскату в догадливости:

«И откуда ты это знаешь?!»

«Махинатор паршивый!» — воскликнул Друскат, а Гомолла полунеодобрительно, полувосхищенно покачал головой.

Потом они плыли по Рюмицзее. Гомолла с Друскатом поднялись на палубу и, стоя у поручней, смотрели на берег между небом и водой, мимо проплывали прибрежные рощицы, огороженные жердями луга, поля, тянувшиеся до самых дальних деревень, земля была зеленая, а озеро синее и блестящее, как небо в тот весенний день. Гомолла бросил сигарету за борт:

«С нами в лагере сидел один человек, он бывал на Капри и говорил, что это самое распрекрасное место на свете. Не знаю. Что может быть прекраснее этого?»

Друскат не ответил, вместо этого он показал на берег: там появился голый бурый участок, казалось, будто кто-то пробил в зарослях ольхи широкую просеку.

«Волчья топь. Видишь запруду? Торфяная насыпь».

«На сей раз будет держаться?» — недоверчиво спросил Гомолла.

«Уже держится!»

На палубу вышел Гроссман, у этого человека были заслуги, Друскат знал, но не слишком симпатизировал ему. Дело в том, что этот Гроссман усвоил привычку шумно и утомительно насаждать оптимизм. Теперь он подошел к Гомолле и спросил:

«Ну? Разве не замечательная идея? Небольшая увеселительная прогулка, почему бы и нет? В конце концов, на борту лучшие из крестьян, председатели кооперативов. Ведь перед партсъездом не худо позаботиться насчет кульминационных моментов. Верно, товарищ Гомолла?»

Как он и ожидал, Гомолла похвалил его многозначительным:

«Недурно!»

Гроссман находился в приподнятом настроении и принялся растолковывать Гомолле и Друскату и без того им известное: после прогулки по озеру все вернутся в Хорбек, небольшая дегустация у фрау Прайбиш, плюс к тому сюрприз, он выдохнул заветное словечко «угорь», потом обсуждение результатов экскурсии, приглашена пресса, радио и так далее, ведь намечено принятие резолюции, но насчет этого он еще потолкует с обоими опытными товарищами.

«Пожалуйста».

Между тем на палубу вышли и другие пассажиры, давно был съеден неизбежный бисквит с творогом, давно выпит в прокуренной каюте кофе, всем захотелось подышать свежим воздухом, на озере дул ветерок. Штефан расправил плечи, проворно сделал несколько приседаний, даже побагровел от натуги, потом, перешучиваясь с коллегами, ловко пробрался поближе к центру дискуссионной группы. Вдруг он что-то проморгал? Гроссман как раз рассуждал, теперь Штефан мог слышать: в округе около шестисот кооперативов, добрая дюжина из них передовые хозяйства вроде Хорбека — Штефан скромно потупился, — но, Гроссман поднял вверх палец, между нами говоря, сто кооперативов, к сожалению, работают по-прежнему ниже нормы, а пятьсот — оратор схватил Друската за пуговицу, — как, например, Альтенштайн, сидят в середняках, перебиваются серединка-наполовинку. И теперь, мол, говоря о возможностях подъема сельского хозяйства в округе, в целом по стране, исходили из соображений улучшения работы среднего звена.

«Давай, Даниэль, — крикнул Штефан, — жми сюда!»

Смех.

Гроссман многозначительно кивнул, он вошел в раж, глаза засверкали, он говорил, как на трибуне собрания, и почти кричал, чтобы перекрыть шум судового двигателя:

«Товарищи! Если пятьсот кооперативов сумеют намолотить хотя бы на пару центнеров с гектара больше, на каких-то два-три центнера, товарищи, доход придется исчислять полумиллиардом».

«Тогда можно будет ликвидировать показательные деревни вроде Хорбека, баловней прессы», — крикнул Друскат и просиял в лицо Максу Штефану. Все вокруг зааплодировали, а Штефан, подняв бровь, иронически усмехнулся:

«Ты нынче слишком уж ядовит, малыш».

«Ну-ну, только не ссориться. — Гроссман шутливо погрозил пальцем. — Не стоит ругать газеты, товарищ Друскат, именно насчет тебя у нас есть кое-какие планы — в прессе. Мы хотим создать пример, которому смогут подражать другие. Пока точно не известно, как мы это назовем».

«Может, «альтенштайнская инициатива»?» — предложил Штефан.

«Может, — сказал Гроссман. — Как бы там ни было, вы в Альтенштайне должны показать, как перекрывают средние нормы».

Он взял Друската под руку, как видно собираясь прогуляться с ним по палубе и детально обсудить кампанию в печати. Но Друскат заартачился, упрямо продолжал стоять среди коллег и насмешливо произнес:

«Выбраться из середняков — ну-ка, расскажи нам, как это делается».

Гроссман слегка обиделся, высвободил руку и раздраженно сказал:

«Порвать с окаянной привычкой, как же еще? Порвать с халатностью, насаждая у вас в деревнях — пардон! — строгую организацию труда. Применение техники, сменная работа — все это слова, совершенно не известные в Альтенштайне, да и в других кооперативах!»

На протяжении всей этой тирады лицо Друската мрачнело, остальные председатели тоже были не в восторге от рассуждений товарища начальника отдела. Вот тебе и пилюля перед угрем, с позволения сказать, а они-то радовались! Все отвернулись. Гомолла был явно недоволен, а Гроссман поднял руки и примирительно воскликнул:

«Но товарищи! Деревня вроде Хорбека, которым мы любовались, не должна оставаться исключением!»

«Тут он прав! — к изумлению Гроссмана вскричал Друскат. — Тут я с ним полностью согласен».

Итак с кампанией в печати, кажется, полный порядок. Гроссман вытащил из кармана бумажку.

«Проект, — сказал он. — Мы уже подготовили воззвание. Прочти на досуге».

Друскат взял листок, пробежал глазами текст.

«Сегодня после обеда выступишь первым и дашь обоснование, — сказал Гроссман. — Согласен?»

Друскат опустил голову. В этот момент Штефан толкнул его в бок. Друскат поднял глаза, толстяк злорадно ухмылялся, сжимая в кулаке бутылку пшеничной.

«Что ж, — сказал он, поднося бутылку ко рту, — за полные мешки, Даниэль!»


Угря Анна Прайбитш приготовила на славу, по рецепту он именовался «свежим», к нему подали пикантный соус, разные салаты, овощи и компоты. Теперь гости сидели за столом, курили и разговаривали. Через час мероприятие кончится, дискуссия, надо полагать, пройдет благополучно, за день накопилась масса впечатлений, все были сытые и усталые, да и спорить было не о чем, воззвание явно будет принято единогласно.

Друскат, сидевший в конце стола, корпел над бумажкой, очевидно желая заучить текст предложения, порой что-то тихонько бормотал, время от времени устремлял взгляд в потолок, наверно, внес кое-где поправки, вот он отодвинул листок, вытянул ноги, оперся локтем правой руки на ладонь левой и пощипал пальцами губу. Он не заметил, что фройляйн Ида подобралась к нему со щеточкой и совком, она манипулировала весьма демонстративно, а он все не замечал.

Иде пришлось наклониться к нему.

«Даниэль», — прошептала она.

Друскат улыбнулся с отсутствующим видом:

«Что такое, Ида?»

«Помнишь, как мы потихоньку улизнули отсюда — Ирена, ты и я, — с тачкой? Макс Штефан праздновал свадьбу, почти двадцать лет прошло».

«Я этого никогда не забуду, Ида».

Фройляйн Ида вдруг хихикнула, потом стыдливо потупилась.

«Тогда меня в последний раз поцеловал мужчина».

«Ида, Ида». — Друскат тряхнул головой, потом взял ее за подбородок и, как двадцать лет назад, расцеловал старушку в обе щеки.

Ида со вздохом закрыла глаза и, высоко вздернув плечи, проговорила:

«Истинная дружба не старится, Даниэль!» — Она гордо вскинула голову и, шелестя юбками, ушла, точно унося из зала трофей. Она чуть не налетела на Анну Прайбиш, которая, скрестив на груди руки, прислонилась к двери. Ида хотела было шмыгнуть мимо, но Анна остановила ее, указав на стол Даниэля и на щеточку с совком, забытые Идой в благородном смятении:

«Твой инструмент, дорогуша».

Наверно, любовь все-таки может изменить человека, что ни говори, Ида не испугалась — смерив властную сестрицу гордым взглядом, она холодно проговорила:

«Прошу тебя, Анна, не надо сцен!»

Ида сердито махнула рукой, Анна равнодушно посторонилась, потому что в этот момент ее внимание привлек Гроссман, сидевший во главе стола рядом со Штефаном и Гомоллой. Он встал, постучал по рюмке и обвел взглядом собравшихся. Наконец воцарилась абсолютная и нетерпеливая тишина.

«Дорогие друзья! Товарищи! — начал он. — Кое-что в Хорбеке, и в этом мы могли убедиться, поставлено образцово. Повсюду заметна известная культура, и это не случайно, ибо культура базируется, так сказать, на экономике».

А экономика — примерно так аргументировал он — это самое главное, не так ли? В том-то и дело, хорбекцы сняли с гектара пятьдесят центнеров, а остальные и тридцать-то едва собрали. Разрыв в показателях становится недопустимым. По этому вопросу выступит товарищ Друскат, он же огласит текст воззвания ко всем кооперативам округа.

«Пожалуйста, Даниэль!»

Он жестом поднял Даниэля со стула, газетчики приготовились записывать, репортеры — фотографировать.

Друскат вышел на середину зала, пошире расставил ноги, он стоял в нескольких шагах от стола, напротив Гроссмана, Гомоллы и Штефана, крестьяне и бургомистры придвинули стулья так, чтобы видеть лицо оратора. В одной руке Друскат сжимал подготовленную бумажку, другой он нервно теребил непокорный чуб:

«Так вот, товарищ Гроссман, сто кооперативов отстают и несколько передовиков вроде Хорбека положения не спасают, а пятьсот кооператоров застряли в середняках — твоя статистика доказывает... диспропорцию в сельском хозяйстве, неравномерное развитие... В общем, мы сидим по уши в дерьме! Ситуация требует перемен — а ты считаешь, что можно добиться чего-то обычными методами. Больше порядка, больше усидчивости? Я эту чепуху и читать не стану!»

Гроссман, не веря своим ушам, уставился на Друската, потом в ярости вскочил:

«Изволь объяснить!»

«Воззвание основано на ложных посылках», — спокойно сказал Друскат.

Он разорвал бумажку на мелкие клочки, подошел к столу и высыпал их в пепельницу.

Мысленно все уже были дома, после обеда никто не ожидал сенсаций, и на тебе! Зал загудел, заворчал, представители Совета округа возбужденно полезли за сигаретами, закивали, поджав губы, или неодобрительно насупились. Гроссман простер руку к пепельнице и ледяным тоном произнес:

«Воззвание обсуждалось на коллективе, со специалистами, у нас в секретариате».

Друскат, который уже собирался сесть на место, повернулся к Гроссману:

«Здесь в зале тоже сплошь специалисты, и каждый понимает: что-то должно произойти, чтобы снова могли развернуться парализованные производительные силы».

Он заметил, как Макс Штефан иронически осклабился.

«Макс, я знаю, ты не очень высокого мнения о науке, но, может быть, мне удастся пояснить на примере. Тут как с погодой. Месяцами нет дождя, все сохнет и выгорает, нет, толстячок, тут плевок не поможет...»

Наконец-то шутка, смех разрядил напряжение.

«Нам нужна самая настоящая гроза, — крикнул Друскат, — дождь, долгожданный дождь. Мы в деревнях ждем нового, захватывающего, беспримерного, а ты... — Он круто повернулся и посмотрел Гроссману прямо в глаза. — Ты опять сыплешь лозунгами, годными на все случаи жизни вот уж двадцать лет. И в самом деле требуешь, чтобы мы тиснули это в газете. Нет!»

Друскат был возбужден, тем не менее от него не укрылось, что один из репортеров записал все на магнитофон, кассеты еще вращались. Он на секунду умолк и тут заметил, как Гроссман и Штефан — они сидели слева и справа от Гомоллы — с двух сторон навалились на старика, кто знает, что они там ему нашептывали. Однако Гомолла бесцеремонно отодвинул их и поднял голову. Он как будто бы одобрительно подмигнул ему?

«Скажи человеку, который четко организовал свой труд: еще четче, товарищ! Скажи работяге: работай еще прилежнее! Человеку, который себя не щадил: попотей-ка еще! Скажи измученному: нечего ссылаться на усталость! Знаешь, что он сделает? — Тут Друскат в самом деле хватил через край, он и правда выразительно постучал себя по лбу: — Он вот что о тебе подумает. — И весь зал захохотал. Друскат гаркнул, перекрывая хохот: — Или осатанеет от злости! Ненавижу, когда мы вычисляем прогресс подобными методами: снизим-де на пятьдесят процентов количество лесных пожаров. Так мы далеко не уедем!»

«А как надо? Как?» — крикнул кто-то.

Друскат живо обернулся, поискал глазами — это был один из его коллег.

«Надо широко применять технику, укрупняться, иного пути нет. Зачем нужны машины? Затем, чтобы изнашивались они, а не люди!»

И тут Друскат снова обратился к Гроссману:

«Дружище, если тебе нужен пример для газеты, пожалуйста, вели нам в Хорбеке и Альтенштайне свести воедино машинные парки во время уборочной или в посевную, вот такое я обеими руками подпишу!»

«Стоит ли из-за этого огород городить! Я знаю, у тебя сложности с уборкой. Свистни мне, если сам не справляешься», — наконец вмешался Штефан, а Гроссман докончил:

«Насколько я знаю товарища Штефана, он, разумеется, окажет социалистическую помощь».

Друскат покачал головой:

«Опять не более чем фраза».

«Это уж слишком!» — Гроссман, багровый от ярости, стукнул по столу.

А Друскат, улыбаясь, сказал:

«Между нашими деревнями и дороги-то нет. А тут с одобрения властей в Хорбеке асфальтируют улицу. Зачем? Чтоб тщеславные хорбекцы украсили свой хвост еще одним пышным пером?»

На сей раз хохоту не было конца.

Гроссман встал, замахал руками, точно надеясь таким образом унять вспышку веселья, но безуспешно.

«Тихо! — рявкнул он. — Теперь я хотел бы ответить товарищу Друскату...»

Но Друскат понял, что уже почти выиграл маленькое сражение в зале трактира Анны Прайбиш, в Хорбеке, и решил высказать все:

«Я еще не кончил! Дело ведь не в том, чтобы одиночки вроде хорбекцев вырвались как можно дальше. Нет, надо, чтобы не отставал ни один человек, ни одна деревня. Самое главное — равные шансы для всех! Но как этого добиться? Твоим воззванием? Слишком оно мелкотравчатое. Нам нужен крупный проект — революция! Пора наконец кончать с кооперативами старого типа, пора поломать границы деревень, работать на площадях, простирающихся от горизонта до горизонта, пора работать на земле, как в промышленности, только так мы все останемся в выигрыше и справедливо поделим богатство!»

Почему не слышно аплодисментов? Друскат озадаченно огляделся — неужели он со своими требованиями зашел слишком далеко, зарвался?

«Вы меня не понимаете?» — спросил он.

Наконец-то, снова ощутив себя хозяином положения, Гроссман сочувственно улыбнулся:

«Вернемся к фактам».

Он лениво шевельнул кистью руки, желая этим жестом отослать Друската на место, но тот не уходил, стоял посреди зала, широко расставив ноги, почесал в затылке, потом сказал:

«Ты прав, начинать надо с малого. Предлагаю прекратить асфальтирование Хорбека и вместо этого проложить дорогу между нашими деревнями. Согласны?»

Все, кроме Гроссмана и Штефана, подняли руки.

Друскат посмотрел по сторонам и широко улыбнулся:

«Подавляющее большинство «„за”».

После этого он наконец сел. Все ждали, что скажет председатель собрания, но Гроссман ошарашенно молчал. И то, что он в конечном итоге объявил собранию, явилось плодом долгих раздумий:

«Перерыв!»

Он подошел к Друскату и с угрозой сказал:

«Твое сегодняшнее поведение без последствий не останется, товарищ!»

Именно на это он и надеется, ответил Друскат.

Друскат не сразу разыскал в толпе толстяка Штефана. Тот взглянул ему навстречу, чуть искоса, как человек, которому при всем старании не удастся вставить нитку в игольное ушко, но Друскат давно научился прикидываться бодрячком, он по-приятельски угостил Штефана тычком в грудь и сказал:

«Макс, я говорил и о твоей выгоде. Смотри, если мы построим дорогу, холм перестанет быть непреодолимым барьером между деревнями, путь для техники открыт!»

«Демагог!»

Друскат ответил обворожительной улыбкой:

«Дружище, я выучился у тебя множеству вещей».

В этот момент Анна позвала его в заднюю комнату. Там ждал Гомолла. Он, ухмыляясь, сидел в кресле, нынче Анна потчевала шнапсом с особой торжественностью — поднесла рюмочки на серебряном подносе.

«Понравилось мне, как ты говорил. Только разумно ли это, мой мальчик?» — сказала Анна.

Друскат взял с подноса рюмку, приподнял ее, кивнув сперва Анне, потом Гомолле, и задорно сказал:

«Растем, Густав!»

Анна засомневалась, но при ее обывательских взглядах иного нельзя было и ожидать.

«Только подумаешь, что деревни утихомирятся и вы доведете доброе дело до конца, ан нет — опять у вас что-то новое на уме. И вечно суета, вечно споры... Боже мой, и что в этом доме только ни происходило. Ну да моему делу все это не в убыток, не то, что тебе, мой мальчик. Между прочим, — она повернулась к Гомолле и свое «между прочим» произнесла с ехидной усмешкой, — Даниэль очень напоминает мне тебя, Густав. Я хочу сказать, он сейчас такой, каким ты был раньше. Здорово он прописал Штефану!»

Гомолла не отреагировал на нахальное замечание Анны, усадил Друската на стул, стоявший рядом с его креслом, и внушительно сказал:

«Кое-кому не понравится твоя правда. Тем не менее ты должен набраться смелости и изложить свои идеи на окружной партконференции так же хорошо, как ты сделал это сегодня, а если можно, даже лучше».


Окружная партконференция состоялась несколько дней спустя. Около тысячи человек собрались в «зале для мероприятий» — так называется светлое здание, внешне напоминающее отлитый в бетоне цирковой шатер, — в президиуме рядом с партийным руководством округа и заслуженными передовиками сидели товарищи из Берлина, из ЦК и из министерства сельского хозяйства. Среди передовиков вовсю важничал толстяк Штефан, без пиджака: в тот день было душно, собиралась гроза, в воздухе словно что-то нависло, в зале тоже чувствовалось — погода должна была перемениться.

Друскат записался в прения. Когда ему наконец дали слово, он собрал свои бумажки и зашагал к трибуне, ноги не очень слушались, он смущался такого множества взглядов. Посмотрел вниз, в зал, увидел тысячу лиц и не нашел ни одного знакомого, в горле стоял комок, ему пришлось сперва откашляться, прежде чем он смог проговорить:

«Товарищи...»

Он чувствовал себя на трибуне одиноким, но вот увидел Гомоллу, старик ушел со своего места и отыскал стул в первых рядах, он был само внимание. Итак:

«Товарищи» — сперва введение, общие положения, как то, чего мы хотим добиться у себя в округе, в стране, соотносится со всем миром, и дальше: как совершенно справедливо отметил предыдущий оратор... это, конечно, никого не волновало, но он разговорился и увлекся, забыл в конце концов, как странно слышать собственный голос, а потом вздохнул поглубже и вмешался — он, председатель кооператива-середняка! — в большую политику. И вдруг почувствовал, какая власть и какая ответственность выпадают на долю человека, который может высказать то, что волнует многих.

С трибуны он сошел под несмолкающий гром аплодисментов. Он смотрел в смеющиеся лица, смеялся сам, хотел было проскользнуть на свое место, но кто-то дернул его за рукав — Гомолла.

«Пошли, — шепнул он, — можно позволить себе маленькое нарушение дисциплины».

Они, крадучись, выбрались из зала, пока там выкликали следующего оратора, прошли в парк. Друскат глубоко дышал, точно выиграл трудное соревнование. Было по-прежнему душно, но погода переменится, Друскат чуял.

«Парень, — сказал старик, — частенько я на тебя злился, и все-таки всегда знал: есть в тебе что-то такое, что-то из тебя еще получится. Сегодня я горжусь тобой. На мой взгляд, самая лучшая речь, и еще, я чую, смотри, пошлют тебя на партсъезд. Добился своего! Разве ты не рад?»

«Почему? — сказал Друскат. — Я рад».

Однако лицо его вдруг посерьезнело.


Неделей позже Друскат побывал у Штефанов. Он въехал во двор, мотоцикл громко тарахтел, он прислонил его поблизости от подстриженных в форме шара лип, что росли возле крыльца. Дверь открыла Хильда Штефан:

«Давненько ты у нас не был».

После той безобразной драки в гостиной у Штефанов Друскат ни разу не заходил к ним. Он кивнул Хильде, найдя ее изменившейся. Она туго зачесала волосы назад и свернула их узлом, выглядела красивой и серьезной.

«Целый год», — сказал он.

Она пригласила его в дом, отворила дверь в комнату, но взгляды и движения ее были усталые, словно в доме случилось горе.

Друскат вошел. Макс Штефан праздно сидел в одном из тяжелых мягких кресел. Он сделал гостю знак газетой, которую, по-видимому, читал; приход Друската, казалось, ничуть не удивил его.

«Читал?» — спросил он, щелкнув по газете, и процитировал: — «Сколько еще жить за счет других? Трепачи! Три вопроса товарищу Штефану. Штефаны еще хозяйничают во многих деревнях!»

Он свернул газету и бросил ее на журнальный столик:

«И так далее. Мое доброе имя стало символом косности. Ох, — Штефан сложил ручищи клещами и сжал их, — попадись мне в лапы эти писаки». — Теперь он смотрел на Друската. Тот прислонился к дверному косяку.

«Твоя речь на окружной конференции, с фотографией. Что, Хильдхен, в кои-то веки в газете красивый мужчина. Как самочувствие?» — сказал Штефан с горьким одобрением.

Друскат выпятил нижнюю губу:

«Хорошо».

И тут Хильда громко запричитала:

«Люди-то как себя ведут после всех этих статей в газете — кошмар! Раньше придешь, бывало, в магазин, продавщица всегда что-нибудь отложит, знаешь, ведь: фрау Штефан то, фрау Штефан се. А теперь разговоры стихают, стоит мне только дверь открыть. Некоторые на улице отворачиваются, здороваться перестали».

Друскат, все еще в дверях, спросил:

«И по-твоему, виноват в этом я?»

Хильда отвернулась от Друската, подошла к Штефану, он один занимал целое кресло. Хильда пристроилась на подлокотнике, ей было неудобно, но она терпела. На Даниэля не могло не произвести впечатление, как она сидит вот так рядом с мужем и даже немного над ним, из-за высоты подлокотника; она чувствовала себя уверенно, потому что Штефан обнимал ее одной рукой, его пальцы лежали у нее на бедре, она не съедет. Хильда сидела на подлокотнике, напряженно выпрямившись, и обвиняющим тоном говорила:

«Ты уничтожил его».

Неужели она забыла, чем Штефан год назад, в этой самой комнате, угрожал ему, Друскату: я могу тебя уничтожить! Или она сознательно сказала так, чтобы напомнить ему тот день?

«Будь Макс хорошим начальником, в деревне не стали бы вас чураться», — сказал Друскат.

Штефан большей частью находил меткие образы для характеристики ситуации:

«Ты тоже можешь попасть в беду, да еще как, мой милый. Думаешь, альтенштайнские не повернутся к тебе задницей?»

Друскат пожал плечами. Не успел он ответить, как фрау Хильда снова взяла его в оборот:

«Ты, думаю, понимаешь: мне не может понравиться, как ты идешь против Макса, тем самым ты обижаешь и меня. Пусть газеты пишут что угодно, пусть мне даже придется ради него пройти сквозь строй, я только выше подниму голову. Я с ним. Я хотела, чтоб ты знал это, Даниэль».

Друскат смотрел на них обоих, на мужчину в кресле, на женщину, примостившуюся рядом. Действительно, Хильда сидела, точно всадница в дамском седле, по Даниэля почему-то совсем не смешило ее старание сохранить достоинство, он даже растрогался:

«Ах, Хильдхен, я никогда не сомневался, что вы созданы друг для друга».

Тут хозяйка наконец пригласила его сесть.

Друскат отказался:

«Макс, мне надо забрать дорожные машины. Идем!»


Штефан устроился на заднем сиденье мотоцикла, они на полной скорости выехали из деревни и потряслись через поля. Люди останавливались, завидев их, потому что зрелище было очень забавное: толстяк, рискуя грохнуться навзничь, сидел позади маленького жилистого человека, который пригнулся вперед, к рулю. Штефан всю дорогу удерживал на голове соломенную шляпу и с облегчением вздохнул, когда Друскат наконец затормозил.

Они слезли с мотоцикла и стали смотреть вниз на полевую дорогу — бульдозер и экскаватор с покачивающимся грейфером неторопливо ползли вверх по холму. Штефан потер ягодицы, скользнул презрительным взглядом по мотоциклу, но замечание насчет убогого и утомительного средства передвижения владелец «вартбурга» подавил, присел на валун у межи и спросил:

«Значит, собираешься дальше биться за промышленные методы в сельскохозяйственном производстве? — На минуту он прикрыл глаза, глотнул и снова открыл их: — Язык сломаешь».

Друскат кивнул.

«Твоя идея насчет кооператива-гиганта — вчерашний день».

«Даниэль, вот что я хочу тебе сказать: было две дороги, по которым можно было шагать по целине, я имею в виду, в неизведанное, но никто не мог заранее сказать, который путь правильный, господь-то, всеведущий, не в партии. Или я опять ошибаюсь? Значит, надо было попробовать, где путь вперед — там или тут. Истина, мой милый, если говорить по-научному, истина познается только в столкновении мнений. Можешь упрекать меня в чем угодно, но одного ты у меня не отнимешь, я экспериментировал, со страстью, ладно, пусть не всегда самыми благородными средствами, но я защищал и отстаивал одну точку зрения. Мне просто омерзительны все эти вяленькие людишки, эти бездельники и выжидающие хитрованы, теперь они меня презирают, протаскивают в газете, точно я совершил преступление, — они меня еще вспомнят, ослы!»

Друскат присел рядом со Штефаном, схватил его за плечи, слегка повернул, теперь Штефан мог видеть будущую трассу, она была помечена вешками, которые терялись в зарослях у подножия холма, примерно там, где должны были находиться два огромных валуна. Друскат кивнул на вешки:

«Вот, смотри, там пойдет дорога».

Штефан отвернул лицо:

«Мимо валунов?»

Друскат кивнул.

«Трудновато будет, Даниэль».

«Может быть. — Друскат вытянул ноги, достал из брючного кармана измятую пачку сигарет, протянул Штефану: — Не знаю, ты такие куришь или нет?»

Штефан взял сигарету и даже пустился в рассуждения о преимуществах неароматизированных северных табаков.

Наконец Друскат сказал:

«Макс, я хочу попросить тебя об одной дружеской услуге».

Штефан жестом показал, что готов слушать.

«Знаешь, — сказал Друскат, — мне всегда хотелось чего-нибудь добиться, еще мальчишкой, ничуть не меньше твоего. Добиться чего-то большого. Чего? Владеть конем, машиной, усадьбой, суметь перещеголять кого-то, побороть, стать начальником, героем, приобрести имя? Нет! Вот если человек добивается каких-то изменений, когда что-то становится лучше прежнего, по-моему, только такой человек чего-то достиг. И пусть изменение малюсенькое, это все равно большое дело! Поэтому я бился с болотом, поэтому для меня так важна эта дорога. Когда она будет построена, я чего-то достигну, для людей это немного, всего-навсего узкая, короткая дорога, но для меня это важно».

Штефан ухмыльнулся:

«Ну?»

«Может статься, рано или поздно мне придется уехать. Если мне придется уехать, Макс, прошу тебя, откажись от всех своих фокусов. Дострой дорогу вместо меня».

«Обещаю», — помолчав, сказал Штефан.


9. Прошла ночь и почти целый день, с тех пор как Друската забрали; деревья бросали вытянутые тени, когда оба друга вышли из Монашьей рощи и увидели в полях Альтенштайн. Друскат поставил чемоданчик на землю и оглянулся на Штефана. Штефан спросил: «Кто на тебя донес?» А Друскат напомнил ему об осмотре образцовой деревни Хорбек, о стычке в трактире Анны Прайбиш и о дружеской услуге, о которой он просил Штефана.

— Я сам на себя донес. Мне казалось, ты знаешь, — сказал он.

Штефан долго и пристально смотрел на него; наконец проговорил:

— Ты! — Он хохотнул. — А я подозревал старикана. Могло быть и так. — Тут он разоткровенничался. — Ох, дома черт знает что творится. Мне пришлось скрыть кое-что от Хильды, не хотелось втягивать ее в эту паршивую историю. Знаешь, Хильду не узнать. Трудно мне с ней. Но то, что сейчас предстоит тебе, будет гораздо труднее. Впрочем, у тебя есть человек, который поможет. Странно, у тебя всегда кто-то был... Председателем в Альтенштайне ты не сможешь остаться...

Друскат кивнул, потом сказал:

— Можешь занять мою должность.

Штефан протестующе замотал головой:

— Тебе надо было видеть Кеттнера. Давно уже есть и помоложе... — Он опустил углы губ и словно в глубоком сомнении поднял плечи. — Только интересно, они лучше нас?

Друскат невольно улыбнулся. Так-то вот было и так будет всегда, Штефан, друг и противник, беспощадный и учтивый, рассудительный и неисправимый!

— Как бы то ни было, — Макс Штефан хлопнул приятеля лапищей по плечу, — как бы то ни было, тебе сейчас придется многое вынести. Знаешь что, — сказал он и внезапно подхватил Друскатов чемоданчик, — возьму-ка я кое-что на себя.


Загрузка...