Глава 22

— Итак, пункт первый, — мысленно продиктовал я себе, и карандаш, будто сам собой, начал выводить на бумаге размашистые цифры. — Трактат о резонансах. Не мимолетное чтение, а глубокое изучение. Каждой формулы, каждого постулата. Это ключ к дистанции и стабильности с наивысшим приоритетом.

Высший. Значит, забить на всё остальное, пока не разберусь. Или пока голова не лопнет. Смотря, что случиться раньше.

Второй пункт: незнание материала и принципов.

Глина от Колчина оказалась отчасти одноразовой. Значит, я всё-таки не разбираюсь в материалах. Я играл в мага и алхимика, а не был, по сути, ни тем, ни другим. Нужен учитель. Или первоисточник.

И значит следующий приоритет: Учитель/Источник.

Карандаш замер. Учитель. Аристарх с его испытующим, свинцовым взглядом. Он явно знает больше, чем показывает. Но он только сторож у ворот. Просто так не пустит, нужно пройти его «испытания», какие бы они ни были. Выжать информацию, как воду из сухой тряпки, и то, это даст лишь новое направление, не больше.

И тут же всплыла вторая ниточка — Таня. А, вернее её прадед, алхимик. Его архив, его лаборатория, которую все боятся. Тут предстоит скорее полевая экспедиция, которая даст или возможный прорыв, или новые вопросы.

Две линии атаки. Теоретик и практик, или два разных вида огня, в котором можно сгореть.

Третье направление — моя кустарщина.

Я самоучка, гениальный самоучка, как я себе льстил (наверное). А на деле лишь ремесленник, который додумался до парового двигателя, но понятия не имеет о термодинамике. Нужна система, некий фундамент.

И значит пункт третий — это университет.

Я чуть не фыркнул. Как же я об этом забыл, увлёкшись кузницей и войнушками. Университет — это не простая формальность, это легальный доступ к библиотекам, которые могут хранить не только учебники по механике и материаловедению. К чертежам реальных, сложных машин, к умам профессоров, пусть и (возможно) закостенелым. А ещё и к головам студентов, будущих союзников или конкурентов.

Мысль зацепилась, родив побочную, но важную ветку: шаткость моего тыла.

Кузница аз есмь мой плацдарм, но он держится на энтузиазме пацанов и моём личном присутствии. Если я уйду в книги и институт, всё может развалиться. Нужна система, самодостаточная.

Отсюда следует пункт четвёртый: мастерская. Нужно выйти на стабильный доход, делегировать Гришке текучку, сделать кузницу самодостаточной.

Наша база.

«Наша» тут ключевое слово. Не «моя», а именно наша. И парни должны относиться к нашему делу не просто как к работе, а ощущать себя частью чего-то большего. Чтобы Гришка мог принимать решения без оглядки на меня (он это может, ну, или, скоро сможет). Чтобы кузница могла существовать и приносить деньги, даже когда я погружен в науку. Чтобы у меня был тыл, который не сгорит, пока я иду вперёд.

Я откинулся назад, костяшками пальцев проведя по подбородку. Четыре пункта, четыре столпа, на которых нужно выстроить всё заново. Не бред сивой кобылы, а чёткий, сформированный план действий. Хаос постепенно начинал укладываться в схему, пусть ещё хлипкую, но уже реальную.

И тогда, почти успокоенный этой работой ума, я поднял взгляд и увидел его.

Прямо передо мной, на гвозде, вбитом в грубую балку, висел календарь. Простой, на дешёвой серой бумаге — подарок Фёклы «для порядка в хозяйстве». Он висел тут с первого дня, и я на него практически никогда не смотрел. Дни текли сами по себе, отмеряемые сменами на фабрике, работой в кузнице, ночами за книгами.

Теперь же взгляд упёрся в него, будто наткнулся на препятствие. Всего лишь квадратик с числом.

«28 августа».

Цифры чёрные, жирные, бездушные. Мозг, только что выстроивший красивый логический план, на секунду застыл, пытаясь понять, почему они вызывают такой дискомфорт.

28 августа.

Потом мысль, медленная и тяжёлая, как маятник: «Скоро последний день лета!». Взгляд сам пополз дальше, отсчитывая даты. «29 августа». Следующий. «30 августа». Ещё один. «31 августа».

И дальше.

1 сентября.

Мир не рухнул, он просто застыл. Всё вокруг: пыль в луче фонаря, груда металлолома, блокнот с планами, на мгновение потеряло объём, стало плоским, как театральная декорация.

А внутри… внутри что-то оборвалось. Не громко, но с тихим, ледяным щелчком. По жилам будто пробежала струя жидкого льда, сковывая всё изнутри. Сердце не заколотилось, оно, наоборот, на секунду замерло, будто забыло, как биться.

— Боже. — Мысль была кристально чистой, простой и оттого ещё более чудовищной. — Я же вообще-то сюда приехал учиться.

Я изначально приехал в Тулу не воевать с Меньшиковым, не играть в кузнеца, и не колдовать над глиной в подвале, а учиться в университете по приказу отца и по своему собственному, давнему плану. Это же была моя основная миссия, единственная причина, по которой я оказался в этой комнате, в этом городе.

А уж всё остальное: фабрика, кузница, Гришка и его товарищи, глина, эта дурацкая война с Аркашкой — всё это было скорее… фоновым шумом, побочными задачами, что ли. Я так увлёкся обустройством тыла и разведкой боем, что забыл, куда иду наступать.

— Через три дня, — отчеканило в висках. — У меня ровно три световых дня до того, как надо будет встать в строй в другую систему, и с другими правилами.

Физическая реакция настигла сразу за мыслью, я резко встал. Пустой ящик, на котором я сидел, с громким, протестующим скрежетом отъехал по полу, ударившись о ножку верстака. Этот грубый звук сразу вернул объём миру.

Я не паниковал, ведь паника — это хаос. Во мне же, наоборот, всё мгновенно переключилось, как шестерёнки в хорошо смазанном механизме, с режима «планирование» на режим «мобилизация». Не осталось места для усталости, для размышлений о первом провале. Есть только дедлайн, жёсткий и неумолимый.

Я бросил последний взгляд на Феликса. Уже не как на памятник неудаче, а скорее, как на незаконченный проект, который придётся временно отложить. Решение которого теперь придётся искать между лекциями по высшей математике.

В груди что-то сжалось, но уже не от отчаяния, а от адреналина. От осознания, что игра только начинается, и я едва не опоздал к старту.

— Первый плацдарм взят, — пронеслось в голове, — пора начинать основное наступление.


Утро началось с непривычной тишины. Не с грохота фабричного гудка, не со стука молотков в кузнице, а с далёкого, приглушённого звона церковного колокола и щебетания воробьёв за окном. Я лежал, глядя в потолок, и слушал.

Сегодня нужно было решать административные вопросы. А значит, надо побороть нежелание и совершить визит к дяде. Мысль не вызывала страх, а лишь глухое, привычное раздражение, как необходимость ковырять ржавый гвоздь из старой доски. Я встал, умылся ледяной водой из кувшина, дрожь пробежала по коже, проясняя мысли, и надел единственный приличный сюртук, тот самый, в котором приехал. Он висел без дела с первого дня и теперь пах нафталином и ностальгией по дому.

Путь из моей каморки в кабинет хозяина дома напоминал прогулку по минному полю. Пустые, выхоленные коридоры, пахнущие воском и тщетными амбициями. Портреты суровых мужчин в золочёных рамах провожали меня неодобрительными взглядами. Я шёл, отстукивая чёткий ритм каблуками по паркету, не быстро и не медленно. С расчётливой, демонстративной уверенностью. Пусть знают: я не пробираюсь украдкой, скорее иду на переговоры.

Дверь в кабинет была массивной, дубовой. Я постучал ровно два раза, твёрдо, без подобострастия.

— Войдите, — донёсся из-за неё голос. Негромкий, и нарочито усталый.

Я вошёл и меня окутал многослойный запах табака, пыли старых фолиантов, лака для дерева, и под всем этим — тонкая, едва уловимая нотка чего-то прогорклого, затхлого. Запах застоя. Запах кабинета человека, который давно перестал расти и теперь только охраняет свою территорию.

Вячеслав Иванович сидел за огромным письменным столом, заваленным бумагами. Кем-кем, а вот сильно занятым он не выглядел. Лысая голова блестела в косом луче утреннего солнца, седая бородка была аккуратно подстрижена. Он не поднял на меня глаз, делая вид, что изучает какую-то ведомость. Заставлял ждать, используя весьма дешевый приём.

Я закрыл дверь, сделал несколько шагов и остановился на почтительном, но не рабском, расстоянии от стола. Молчал. Игра в «кто кого» начиналась как обычно, с мелочей.

Он наконец отложил бумагу, медленно снял пенсне, протёр стекла платком. Поднял на меня глаза. Взгляд был тяжёлым, сытым, полным глухого недовольства — как у человека, которого оторвали от неторопливой трапезы.

— А, Алексей, — произнёс он без тени теплоты. — Что привело? Надеюсь, у тебя всё хорошо?

Я не стал оправдываться, не стал ничего объяснять. Я сказал ровно то, зачем пришёл, чётко и сухо, как отчёт:

— Мне требуется форма и принадлежности для института. Согласно договорённости отца. Список и смету я составил. — Я положил на край стола сложенный листок, не подходя ближе.

Он даже не взглянул на бумагу. Его губы растянулись в тонкую, недобрую улыбку.

— А, вспомнил, что не кузнецом приехал работать? — Он откинулся в кресле, сложив короткие пальцы на животе. — Что ж, признаю, твои «эксперименты» в Собачьем переулке были занятным зрелищем. Для местных оборванцев. Деньги, разумеется, есть. — Он сделал театральную паузу, наслаждаясь моментом. — Раз уж твоя подработка в кузнице, как я слышал, не приносит ощутимого дохода… то, конечно же, я выделю необходимую сумму. Из своего кармана. Ради твоего светлого будущего.

Это была филигранная игла. Одновременно и укол в мое якобы «неудачное» предприятие, и напоминание о моей финансовой зависимости, и демонстрация показного, унизительного великодушия.

Раньше это могло задеть, сейчас — нет. Я видел картинку целиком: он пытается давить на рычаги, которые уже сломаны. Я позволил себе улыбнуться, но холодно, одними уголками губ.

— Есть доходы, нет доходов, это дело десятое, дядя, — произнёс я тихо, но достаточно твёрдо, разборчиво. — Я не прошу, если Вы об этом. Вы правы, есть договорённость. Есть счёт, который вы контролируете по поручению отца. — Я сделал микроскопическую паузу, давая этому утверждению повиснуть в воздухе. — Раз есть такое условие, то грех ему не следовать, не так ли, любезный дядя?

Я произнёс последние слова с абсолютно бесстрастной, почти механической вежливостью, но в них сквозила такая явная издёвка, что Вячеслав Иванович не дрогнул разве что бровью. Его сытое, самодовольное выражение на секунду сползло, обнажив под ним что-то другое — растерянную, злую беспомощность. Он понял. Понял, что все его уколы, его намёки, его попытки играть роль благодетеля-патрона, разбиваются о простую, неопровержимую бюрократическую реальность. Он не более чем временный управляющий моими деньгами, контролёр, а не источник милости.

Он больше не мог отказать, не нарушая прямого указания отца. И он это знал. А я знал, что он знает.

Он тяжело вздохнул, отведя взгляд к окну, будто ища там спасения от моего спокойного, но неотвратимого напора.

— Прекрасно, — пробормотал он, уже без прежней язвительности, голосом, внезапно ставшим усталым и старым. — Выделю, конечно. Приходи после обеда, или Фёкла передаст тебе деньги и твой… список. — Он махнул рукой, явно желая, чтобы я исчез. Его маленькая империя лицемерия дала трещину, и он это чувствовал.

Я не стал благодарить. Просто слегка склонил голову, и то, скорее, как формальное завершение деловой встречи.

— До свидания, Вячеслав Иванович.

Я развернулся и вышел, оставив его одного в его пропахшем табаком кабинете.

* * *

Путь от особняка Гороховых до фабрики я проделал на своих двоих, наслаждаясь утренней прохладой. Пыль на дороге ещё не поднялась, воздух пах рекой и дымком пекарен. Фабрика встретила меня знакомым рокотом: гудение механизмов, прерывистые удары штампов, скрежет металла по металлу. Звук работающего организма. Мой же организм отозвался на него лёгким, почти ностальгическим вздохом облегчения. Здесь всё было просто: задача, материал, результат. Никакой глиняной мистики.

Я прошёл через проходную, кивнув знакомому сторожу, и направился в административный корпус. По пути меня окликнули, Глеб махнул рукой из-под кузова подводы, Петька вынырнул из цеха с каким-то рычагом в руках и замер, увидев меня в сюртуке. Я лишь коротко кивнул в ответ, всё объясню позже.

Кабинет Бориса Петровича был таким же, как и всегда: строгим, функциональным, пропахшим махоркой и маслом. Но сегодня в воздухе висело ещё и ожидание. Сам Борис Петрович стоял у окна, глядя на двор, и, кажется, действительно меня ждал.

— Заходи, Алексей, — сказал он, не оборачиваясь, словно узнал меня по шагам. — Присаживайся.

Я закрыл дверь, сел на жёсткий стул перед столом. Он повернулся, облокотившись о подоконник. Лицо у него было обычное — усталое и умное, с сеточкой морщин у глаз. Но во взгляде читалась некая готовность.

— Так. Значит, пора. Первое сентября на носу.

Он вздохнул, прошёлся до стола, сел в своё кресло. Сложил руки перед собой.

— Я, собственно, ждал этого разговора, — сказал пожилой мастер с тяжёлым вздохом. — С сожалением, но ждал. Понятное дело, учёба. Ты нужен там. Светлая голова на дороге не валяется, а тебя я к таковым причисляю без оговорок. Директор, к слову, того же мнения.

Он сделал паузу, изучая мою реакцию. Я молчал, давая ему закончить.

— Вот только совсем прощаться с тобой, руки не поднимаются, и терять такого специалиста глупо. Поэтому я… то есть мы, с позволения директора, предусмотрели иной выход. Если, конечно, ты на него согласишься.

Он выдвинул ящик стола, достал оттуда листок с печатью.

— Работа на полставки. После твоих занятий в институте. Приходишь к двум, уходишь после шести. Зарплата, соответственно, половинная. Задачи текущие, но и по твоей модернизации станка можешь продолжать. Как думаешь?

Внутри у меня что-то ёкнуло, даже не от восторга, а от неожиданности. Я готовился к прощальной речи, к уходу с демонстративно поникшей головой. А мне подсовывали идеальный компромисс. Теория и практика в одном флаконе. Да ещё и без потери лица и, что важнее, без потери тыловой базы и уважения в цеху.

Я позволил себе слабую, скупую улыбку.

— Борис Петрович, да вы стратег. Кажется, вы просчитали все ходы, кроме одного.

— Какого? — приподнял он бровь.

— Что я могу отказаться. А я не откажусь. Попробуем.

Я протянул руку. Он посмотрел на неё, на моё лицо, и его собственные суровые черты смягчились, а в глазах промелькнула улыбка. Он крепко, по-рабочему, тряхнул мою ладонь.

— Вот и славно. А то на нашего старика, Федота Игнатьевича, смотреть было страшно, ходит туча тучей. Иди, обрадуй его. А я бумаги пока оформлю.

Федот Игнатьевич стоял у своего верстака, что-то яростно подпиливая, и весь его вид буквально кричал: «Все дураки, и жизнь не удалась». Рабочие старались обходить его стороной. Я подошёл и, не говоря ни слова, взял со столика рядом его закопчённый, вечно полный чайник и пошёл к плите.

Старик краем глаза следил за мной, но не оборачивался. Я налил в его огромную, эмалированную кружку крепкой заварки, долил кипятку, положил два куска сахара — именно так, как он любил. Поднёс и поставил рядом с его рукой на верстак.

Только тогда он прекратил пилить и отложил напильник. Вздохнул так, что, кажется, сдвинулась вся пыль в цеху. Взял кружку.

— Ну что, — буркнул он, не глядя. — Пришёл попрощаться? Подальше от наших дурацких машин к своим… умным книжкам?

— Не совсем, — сказал я, прислонившись к верстаку. — Борис Петрович предложил остаться. На полставки. После учёбы.

Федот Игнатьевич замер с кружкой на полпути ко рту. Потом медленно, очень медленно, отпил глоток. Поставил кружку.

— После учёбы, — повторил он. — Значит, не бросаешь.

— Не бросаю. Станок-то я вам так и не доделал. А я, — тут я сделал небольшую паузу, — не люблю бросать начатое.

Старик долго смотрел куда-то мимо меня, в пространство, наполненное скрежетом металла и шумом машин. Потом его лицо, всё в глубоких морщинах и машинном масле, дрогнуло. Не улыбка. Нечто более редкое и ценное — выражение сурового, молчаливого одобрения.

— Чай, видать, холодный уже, — вдруг проворчал он. — Петька! Сбегай за кипятком! И свою кружку тащи! Раз уж наш «студент» остаётся… надо бы обмыть, хотя бы чаем.

Петька, который вовсю пялился на нас из-за станка, сорвался с места как ошпаренный.

День пролетел в привычной суете, только атмосфера в цеху была уже не прощальной, а скорее… празднично-деловой. Вечером, перед самым гудком, мы втроём: я, Федот Игнатьевич и сияющий от радости Петька, сидели у верстака над тремя дымящимися кружками. Молчали в основном. Иногда старик ворчал что-то про «механику, там, учи, а то на глазок не всегда выйдет». Петька кивал на каждое его слово.

Уходя, я уже надевал сюртук, когда Федот Игнатьевич всё ещё над чем-то копался у своего станка.

— До завтра, Федот Игнатьевич, — сказал я в дверях.

Он не обернулся, только махнул рукой в ответ. И я, уже выходя, бросил на прощание, скорее себе, чем ему:

— Да и станок… как я мог вас покинуть, не доделав. Такой-то проект.

Из темноты цеха донёсся лишь сдержанный, похожий на покашливание, звук. Могло быть, что угодно. Но я решил, что это — смех.

Загрузка...