«На всякое хотение есть терпение», – мудро замечу я с того света в ответ на бестактный вопрос доведенных до последней степени отчаяния читателей, за перипетиями грозных событий все еще не забывших такое скверное слово, как «Париж» («Paris»). Увы, далеко не всегда приходится в жизни, особенно в нашей, творческой, делать то, что хочется. Это вам, дорогие мои, любая мать скажет, а мать, как известно, всегда права.
Да и чего уж так туда, в Париж, рваться, когда теперь там Массовый Читатель – и, стало быть, особенно не разгуляешься? Если встреча с ним неизбежна (а она неизбежна), то не отложить ли ее куда-нибудь… например, на первое воскресенье третьего летнего месяца? Хороший срок… далекий, как Багамские острова. Меня бы, например, вполне устроил!
Вы, конечно, можете возразить – так вы всегда и делаете! – что писатель по долгу службы и зову сердца (ненужное зачеркнуть – чтоб следа не осталось) обязан любить своих героев, сколь бы ни – совсем уже мягко говоря – омерзительны они ему были. Ибо герои его суть дети его. Я знаю это и люблю детей моих – в чем кровью всех убитых в двадцати двух главах персонажей и подписываюсь на гладком мраморе их надгробий. Более того: младшеньких – то есть тех, которые рождены моей богатой, как падишах, фантазией уже практически после смерти, – я, разумеется, люблю особенно сильно… Например, Массового Читателя люблю просто до смерти – причем до его смерти, ибо сам-то я уже, понятное дело, давно не тут, образно выражаясь. Но это вовсе не значит, что мне не дороги прочие дети мои, которых хоть и пруд пруди… а какой палец ни отрежь – всё больно, гласит народная пословица. Что это значит? А вот что, бесценные мои: не надо думать, будто, отрезая указательный палец, человек испытывает больше страданий, чем отрезая мизинец! Мизинец есть, конечно, наименьший из пальцев, но дело тут отнюдь и отнюдь не в величине ампутируемого органа. Есть в составе человеческого организма кое-что и поменьше мизинца, – взять хоть, зуб, глаз или, если хотите, ноготь. Не хотите ноготь – не надо: обойдемся зубом и глазом. Даже и зубом просто одним обойдемся… а впрочем, Бог с ним, с зубом.
Если тут кому-нибудь непонятно, к чему я все это, то готов пояснить: лично мне будет одинаково больно, если прямо на моих глазах какой-нибудь маньяк газонокосилкой изрубит на кусочки Массового Читателя, с одной стороны (например, справа от меня), или Редингота – с другой (скажем, слева). И нечего улыбаться, хорошие мои: совсем не смешно это. Я вам так скажу: мне что смерть Массового Читателя, что смерть Редингота – один хрен редьки не слаще. Но не надо спрашивать меня о том, почему в таком случае страницы данного произведения столь обильно (любвеобильно) залиты кровью: не моя в том вина. Это не я убиваю ни в чем не повинных персонажей – это суровая логика художественного целого их убивает. А против суровой логики художественного целого, как против лома, нет приема – литературного приема, я имею в виду. И более того: не доказательство ли моих страданий – моя же безвременная смерть? Так что оставь упреки, любезный читатель: я переживаю ничуть не меньше твоего!
И что с того, что мне Массовый Читатель (выше уподобленный мизинцу) неприятен? Неприятен – а любим! Любим до спазмов, до колик, до икоты и до перхоти! Ну, уродлив он морально… так что ж теперь делать-то? Ну, сослал я его… в ссылку, но и это ничего не значит: можно ведь и на расстоянии любить, причем безумно! Опять же спросите ту самую мать, которая всегда права, – уверен, и мать вам то же скажет. Даже мать-кукушка, подкидывающая детей своих до потолка в чужие гнезда. Скажите ей, что она их не любит, – она вам глаза-то бесстыжие выклюет! А потом объяснит свое поведение в разумных выражениях, как Булат Окуджава: так природа захотела.
Что касается меня, то мне остается только повторить вслед за матерью-кукушкой и Булатом Окуджавой: так природа (природа художественно целого, я имею в виду) захотела. Как бы там ни было, Массовый Читатель, сосланный в Париж, находится сейчас под крылом у Редингота или у Марты – в любом случае он в безопасности. А вот что касается Сын Бернара, Ближнего и Кузькиной матери, то они – в опасности: в открытом (круглосуточно, как киоск) море. К ним и поспешим, дорогие мои!
– Чего едим? – осведомилась голодная Кузькина мать, вместе с Сын Бернаром опускаясь прямо посреди моря на доску, где безмятежно закусывал Ближний.
– Да вот… дары моря, – Ближний обвел водную гладь руками, после чего схватился теми же руками (других у него не было) за доску, чтобы новая волна чувств к Сын Бернару опять не унесла его. На сей раз, к счастью, все обошлось.
– Вы чувства-то в узде бы держали, – посоветовал Сын Бернар на будущее. – Строже надо быть.
Ближний проглотил комок обиды и снова взялся за еду, серди-то бормоча: «Себе дороже!»
На поверхности акватории даров моря и впрямь было в изобилии. Среди прочих обращали на себя внимание такие деликатесы, как копченые угри периода пубертата и сардины в собственном томатном соку, а также свеженаметанная икра осетровых рыб с линией наметки по канту, салат из молодых водорослей (недорослей), закуска из морских коньков (горбунков)…
– Угощайтесь, – добавил пресыщенный Ближний, теперь уже нехотя кидая в рот по одной икринке одной из осетровых рыб. Сама рыба плавала поблизости – на случай не наметать ли еще чего. – Уйди, постылая! – отмахнулся Ближний, поворачиваясь к ней спинкой минтая.
– А мяса нету? – спросил было Сын Бернар, но смутился, неожиданно встретив на себе (то есть там, где меньше всего ожидал встретить!) хорошо отваренного омара Хайяма. – Чего тебе? – нагрубил омару Хайяму Сын Бернар, и омар Хайям, наградив его щедрыми рубаями, спрыгнул в нейтральные воды.
– Мясо криля, – прорекламировал Ближний в ту же минуту, – где-то оно здесь, помнится, плавало.
– Кто такой Криль? – заинтересовалась Кузькина мать.
– Джазовый музыкант один, – сказал Ближний. – Такой же, как Ласт, только вкуснее.
Когда все поели, Сын Бернар предложил от загаженного места отплыть и там, на просторе, поговорить о жизни.
– Тогда без меня, – сказал Ближний. – Мне о жизни говорить зачем? Я мертвый.
– Ничего, о нашей жизни поговорите, не треснете! – разозлилась Кузькина мать, не терпевшая эгоистов.
Отплыли на простор.
Говорить о жизни начала Кузькина мать, высказавшаяся загадочно:
– Я вот все думаю последнее время: на кой мне это дело сдалось?
– Жизнь-то? – делово подхватил Сын Бернар, любивший жизнь за то, что в ней были Редингот и Марта, и уже готовый дать точный ответ Кузькиной матери.
– Да, в общем, не жизнь, – еще сильнее запутывая дело, принялась уточнять та, – а вот это вот все…
– Мы сейчас о чем? – строго спросил Сын Бернар.
– Да как бы сказать… – Кузькина мать, видимо, объелась и засыпáла: такое, во всяком случае, было у Сын Бернара впечатление. Но объяснения, тем не менее, последовали: – В общем, короче, так… я не понимаю: мы тут пировали, теперь в воде сидим на доске – двое живых и один мертвый, хоть и милый, – тут Кузькина мать поцеловала Ближнего, – небо над нами голубое, чайки в нем, теплый ветер дует…
– Вы только стихами не заговорите, – предупредил Сын Бернар. – Не люблю я этого.
– Да погодите Вы, – отмахнулась Кузькина мать, – я, значит, о чем… ветер вот дует – и это все к нам как бы отношения не имеет, а с другой стороны – имеет… и так как-то немножко глупо на душе – и становится вообще уже непонятно: что мы тут делаем?
– Вы, наверное, закончили, – с надеждой констатировал Сын Бернар.
– Позвольте же договорить, наконец! – рассвирепела Кузькина мать и свирепо продолжала: – Так, стало быть, что мы тут делаем – в свете не столько данного момента, который, честно говоря, не худший из пережитых мною, а в свете… я даже не знаю, как выразиться…
– Давайте я за Вас выражусь – Вы не умеете! – не выдержал Сын Бернар.
– Ну что ж это такое-то! – Кузькина мать залепила Сын Бернару затрещину, словно была не Кузькиною матерью, а матерью Сын Бернара, и, уже не давая сбить себя с толку, довела до конца причудливую свою мысль: – …в свете, я бы так сформулировала, неких общих проблем, связанных с нашей ролью во всем этом – не знаю в чем, даже слова-то путного не подберешь! Я имею в виду то, что мы в последнее время переживаем… со всеми этими странными заданиями в разных странах, со всеми этими сложностями, которые нам надо преодолевать, со всеми несуразностями, которые стоят на пути… иными словами, оно нам к чему все? – Тут она остановилась – совершенно непонятой.
Ближний тяжело вздохнул и, взглянув на Кузькину мать, сказал:
– Вы лучше, когда в мешке. Полезайте-ка опять туда: мешок у меня с собой.
– Шила в мешке не утаишь, – фигурально выразилась Кузькина мать и взглянула на Сын Бернара. – Вы что-то сказать хотели?
– А Вам какое дело? – огрызнулся Сын Бернар. – Вы ведь одна тут говорили… ну и говорите дальше в том же духе, пока не сдохнете!
– Дурак Вы, Сын Бернар… – покачала головой Кузькина мать, – исполнительный такой дурак. Вообще без мозгов – с одними слюнями в голове. Летите вперед, не разбирая дороги, а зачем, куда… словно у Вас свеча в одном месте! Даже сейчас вот… самое время воспользоваться случайной передышкой да призадуматься: Вам оно все вообще-то зачем?
– Вот это выражение, «оно все», мне как понимать? – решив обращать внимание не на оскорбления, а на лексическую точность, поинтересовался Сын Бернар.
– Как нестрогое обозначение происходящего в целом! – взревела Кузькина мать. – Как обобщение нетерминологического плана! Как вопль моей души, наконец!
– У Вас нет души, – заметил Ближний. – Одна безобразная наружность.
– А это что, по-вашему? – Кузькина мать выхватила из-под бюстгальтера ослепительно сияющее голубое облако.
Ближний и Сын Бернар окаменели.
– Похоже на душу… – констатировал Сын Бернар. – Большая какая! У меня меньше… и светло-сиреневая, и не так сияет.
– Не покажете? – смущенным шепотом попросил Ближний.
Сын Бернар аккуратно вынул откуда-то из-под живота действительно не очень большую, заботливо сложенную вчетверо душу. Положив на доску, осторожно разгладил ее и, смиренно любуясь, сказал:
– Вот… – Тут он застенчиво поглядел на Ближнего и спросил: – А у Вас какая?
– У меня побольше Вашей, но тоже поменьше, чем у нее… и почти невидимая.
– Разве она с Вами осталась после того, как… Вы умерли? – пересилив себя, спросила Кузькина мать. – Я думала, у мертвецов нету души.
– Куда ж она денется-то? – усмехнулся Ближний. – Мертвецы как-никак тоже люди!
– Опишите ее… душу Вашу! – попросил Сын Бернар.
– Она прозрачная и по форме напоминает такую полосу – дли-и-инную полосу. Довольно красивая…
– Души у всех красивые, – убежденно сказала Кузькина мать.
– Вам, что же, все подряд свои души показывают? – ревниво осведомился Сын Бернар.
– Многие показывают, – покраснела Кузькина мать.
– Я свою никому еще не показывал, – с некоторой даже гордостью признался Сын Бернар и, бережно сложив душу вчетверо, снова спрятал ее под живот.
Кузькина мать вздохнула и спросила:
– А мне что теперь делать? У меня же она обратно не войдет… Вот я дура какая: надо же, душою своею во все стороны размахивать! Сколько уж зарекалась…
– Вы, значит, – не унимался Сын Бернар, – всем подряд свою душу показываете?
– Многим показываю, – вздохнула Кузькина мать. – Потому что мне не верят, когда я говорю, что у меня она есть. Как вот… этот. – И она кивнула на Ближнего.
– Извините, – сказал Ближний и прямо-таки скукожился весь.
– Да ладно, чего там!
– Свернуть Вам ее… в трубочку? – предложил Сын Бернар.
– В трубочку не годится, – помотала головой Кузькина мать. – А в узелок собрать можете?
– Попробую, – чуть ли не с испугом сказал Сын Бернар, нежно касаясь протянутой ему души, и объяснился: – Я первый раз не свою душу держу. Не порвать бы! – Тут он лучезарно взглянул на Кузькину мать и пробормотал: – Я что сказать хочу… спасибо, что Вы мне душу доверили.
Мягкими лапами он с величайшей осторожностью собрал душу Кузькиной матери в узелок и, зажмурившись от стыда, заботливо опустил узелок в приоткрытую для него щель между бюстгальтером и кожей.
Интимность обстоятельств смутила всех троих. Не решаясь смотреть друг на друга, они изучали взглядами ровную морскую поверхность – до тех пор, пока Сын Бернар не спросил, обращаясь к Кузькиной матери:
– А зачем Вы только что так плохо про меня сказали… про мозги и про свечу в одном месте?
– Ну, преувеличила в запальчивости… с кем не бывает! – осудила и тут же извинила себя Кузькина мать. – Просто Вы и впрямь странное впечатление производили – в этом своем штабе. Как будто для Вас нет ничего на свете, кроме Окружности этой!
– Ничего и нет, – подняв глаза, честно ответил Сын Бернар.
– Бедняга! – вздохнула Кузькина мать.
– А у Вас-то самой что есть? – спросил Сын Бернар и услышал гордое:
– У меня Кузька есть.
– Ах, да… – опомнился Сын Бернар. – А где же Ваш Кузька теперь?
– С отцом живет, в Вышнем Волочке. – Кузькина мать перевела дыхание. – Мы так после развода втроем решили. И правильно. Со мной ему стыдно… больно уж я страшная.
– Ничего Вы не страшная, – сказал вдруг Ближний. – Такой души, как у Вас, ни у кого, наверное, нет!
– Спасибо, – только и произнесла Кузькина мать. И заплакала.
А Сын Бернар, не в силах сдержаться, размышлял вслух:
– Значит, если бы у меня тоже был какой-нибудь кузька… тогда Окружность значила бы для меня меньше?
– Конечно! – насухо вытерев глаза подолом, подтвердила Кузькина мать.
– Гораздо меньше… – словно с того света согласился с ней Ближний. – Про все человечество начинают думать тогда, когда рядом нет человека. От одиночества, в общем.
– Получается, у Редингота тоже никого нет? И у Марты никого нет?
– Получается, что нет. Или уже нет. Или еще нет. Жалко их, – покачала головой Кузькина мать.
– А у других… других строителей, – чуть не захлебнулся мыслью Сын Бернар, – у них как? Не может ведь в мире быть столько одиноких людей!
Ближний протянул руку и погладил Сын Бернара по огромной голове. Потом вздохнул и твердо сказал:
– В мире очень много одиноких людей. Мне отсюда виднее.
Так, значит, сказал Ближний – и Бог ему судья. Что касается автора данного художественного произведения, то он от комментариев воздержится, хотя ему тоже виднее – причем оттуда же, откуда Ближнему. Но он все равно воздержится – именно в силу того, что настоящее произведение есть произведение художественное, а отнюдь не философский трактат. Значит, хватит философствовать, господа: это, между прочим, последнее дело, когда вместо того, чтобы действовать, герои художественного произведения начинают философствовать! И какие бы причины ни подвигали персонажей настоящего художественного произведения строить Абсолютно Правильную Окружность из спичек, она – эта Окружность – ждет нас. Полный вперед, мои читатели! Самый полный вперед!
Морской патруль засек доску со спавшей на ней троицей в пограничных водах поздней ночью. Ослепительный прожектор чуть не свел с ума Сын Бернара, переживавшего во сне полное свое одиночество. Он вскочил на доске, и, пялясь в сноп света, завыл. От воя этого Ближний и Кузькина мать мгновенно проснулись.
– Чего это Вы воете, будто к покойнику? – всполошилась Кузькина мать.
– Причем ко второму покойнику, если учесть, что один покойник тут уже есть… – спокойно потягиваясь, заметил Ближний.
В это мгновенье патрульное ночное судно остановилось около доски – военный взвод ступил на доску, которая тут же перевернулась под тяжестью стольких тел. Подавляющее большинство пограничников утонуло, ибо не умело плавать – в живых остался фактически один, успевший вместе с Сын Бернаром, Ближним и Кузькиной матерью зацепиться за доску своими загребущими руками.
– Я, собственно, не пограничник, – ни с того ни с сего отрекомендовался он прямо в воде, пережив положенный шок при виде Кузькиной матери, и с идиотской улыбкой добавил: – Я Двоюродный Пограничник.
– Наверное, его доской по башке стукнуло, – не без оснований предположила Кузькина мать, беря на абордаж имевшимся у нее за пазухой крюком ночное судно, которое праздно тарахтело рядом.
На ночном судне Двоюродный Пограничник повел себя более вменяемо: он тут же принялся отправлять свои естественные потребности, а именно стал за штурвал и затребовал курс.
– Курс ост-ост-зюйд-вест, – сказал Сын Бернар, особенно не задумываясь.
Туда и отправились.
По дороге Двоюродный Пограничник, оказавшийся славным малым, рассказал пассажирам свою историю отечества. Дело в том, что он, по его словам, был в корне квадратном не согласен с официальной версией, имевшейся в распоряжении ученых по этому поводу, и полагал, что основным этнообразующим процессом на территории его отечества (Франции) была не романизация галлов, а галлюцинация римлян. Сущность галлюцинации состояла в том, что психически нестабильные римляне, захватив Галлию в I веке до н. э., вообразили себя галлами. Помешательство приобрело массовый характер, и, когда в V и VI веках нашей эры в так называемую Галлию вторглись вестготы и бургунды, их постигла та же участь, а именно: они тоже вообразили себя галлами, хотя те галлы, которых они видели перед собой, были отнюдь не галлами, а римлянами! Завоевавшие всё тогда же, в V и VI веках н. э., так называемую Галлию франки, видя перед собой вестготов и бургундов, решили, что те галлы, поскольку сами вестготы и бургунды считали себя таковыми (таковыми между тем и этим отнюдь не являясь!) Подверженные помешательству франки, вытеснив вестготов и захватив королевство бургундов, тоже вообразили себя галлами, хотя какие же франки галлы, когда они франки! Галлюцинация оказалась такой тотальной, что франки до сих пор считают себя галлами. Но из того, что никаких галлов на свете не существует, ибо последние галлы были перебиты римлянами аж в I веке до н.э., следует вывод: нация в целом психически невменяема и страдает синдромом навязчивых состояний, отождествляя себя с тем, чего на самом деле не существует.
На справедливый вопрос Кузькиной матери, как всегда державшей ухо востро, является ли сам рассказчик психически вменяемым, тот ответил буквально следующее: «Все французы психически невменяемы, кроме меня».
– Вот Вы и попались! – возликовала Кузькина мать, разумеется, не замедлившая возвести данный случай в разряд тех, которые известны со времен античности под названием «Парадокса лжеца». Быстро познакомив Двоюродного Пограничника с классической посылкой «Все критяне лжецы», она тут же лишний раз доказала, что и сам автор этой посылки, принадлежа к множеству «критяне», оказывается лжецом.
Двоюродный Пограничник, заподозренный в принадлежности к критянам, о которых он никогда не слышал, счел себя оскорбленным в национальных чувствах и направил ночное судно на рифы. Как и следовало ожидать, судно разбилось вдребезги, разбросав экипаж по всему французскому побережью, к которому ночное это судно уже вплотную приблизилось. Никто не пострадал – если не считать Двоюродного Пограничника, который немного пострадал – минут десять: ударом о рифы у него вышибло все мозги, отлетевшие в сторону и упавшие в душистый горошек на побережье, где местные гурманы тут же и их съели, поскольку обожали мозги с горошком. Что же касается самого Двоюродного Пограничника, то отсутствие теперь у него мозгов никак на нем не сказалось: он остался прежним. Правда, на него, не хуже бандита из-за угла, напала веселость и, помучив его некоторое время, свалила на землю, где он и скончался в корчах.
Закопав Двоюродного Пограничника у моря, Ближний, Сын Бернар и Кузькина мать уселись на песок: заниматься тем, что Сын Бернар условно обозначил как «думу думать». Пребывание на французской земле обязывало их к совершенно конкретному действию, а именно: найти Редингота с Мартой и спросить их, что теперь делать. После откровенного разговора в круглосуточно открытом море никто из них уже не знал, так ли уж дорога ему идея построения в масштабе всего восточного полушария Абсолютно Правильной Окружности из спичек, о чем автор данного художественного произведения, кстати, очень сожалеет…
Ибо редеют наши ряды.
А Кузькина мать произвела на французов совершенно неожиданное впечатление. Первый же встречный (им оказался знаменитый парижский кутюрье Жан-Плод Труда, гулявший по соответствующему побережью Франции в ожидании нового истерического припадка вдохновения) просто обмер, завидев Кузькину мать, – и, пав на одно колено (второго у него не было), сложил на груди красивые стихи, которыми и поделился с Кузькиной матерью не скупясь:
Жизнь не была б моя так глубока
Без Вас, Madame… la Mère de Kouzka!
После этого – эклектичного в стилевом отношении – творения Жан-Плод Труда именно за эклектичность и получил от Кузькиной матери в ухо. Кстати, впоследствии оказалось, что в ухо он получил незаслуженно, ибо не только ничего плохого в виду не имел, но и был предельно честен. Ведь у большинства французов как? Да вот так: чем уродливее внешность, тем она привлекательнее!
Жан-Плод Труда был действительно сражен навсегда – и Кузькина мать тут же получила приглашение (в отличие от Жан-Плода Труда, получившего, как мы помним, в ухо) на должность супермодели при парижском ателье художника. Надо ли говорить, что приглашение это было принято ею только после длительных переговоров Жан-Плода Труда с Ближним, представившимся в качестве продюсера Madame la Mère de Kouzka, и Сын Бернаром, представившимся в качестве домашнего питомца Madame la Mère de Kouzka. Переговоры продолжались около недели и закончились подписанием контракта, гласившего:
Настоящим контрактом предусматривается, что Жан-Плод Труда нанимает Madame la Mère de Kouzka в качестве и количестве супермодели для своего ателье в городе Париже, с согласия последней, – сроком на всю оставшуюся жизнь Жан-Плода Труда.
1.Обязанности сторон
1.1.Наниматель (Жан-Плод Труда) возлагает на себя обязанность боготворить Madame la Mère de Kouzka и выполнять малейшие ее прихоти, выплачивая за это ей же 2.500 (две тысячи пятьсот) французских, а еще лучше швейцарских, франков в час, независимо от того, где в течение данного часа находилась Madame la Mère de Kouzka.
1.2. Нанимаемая (Madame la Mère de Kouzka) обязанностей не имеет.
2. Ответственность сторон
2.1. Наниматель (Жан-Плод Труда) несет перед всеми людьми доброй воли (полный список людей доброй воли прилагается – см. Приложение 1 к настоящему договору) уголовную ответственность за то, чтобы Madame la Mère de Kouzka ни в чем не нуждалась, но содержалась в холе и неге там, где ей самой заблагорассудится содержаться. Любое проявление невнимания со стороны Жан-Плода Труда к пожеланиям Madame la Mère de Kouzka карается по статье 256 прим, приравниваясь к изнасилованию пятерых малолетних восьмерыми фальшивомонетчиками.
2.2.Нанимаемая (Madame la Mère de Kouzka) никакой ответственности ни перед кем не несет.
3. Срок действия договора
Говорили уже в начале.
Примечание
На все время найма Madame la Mère de Kouzka выступает под рабочим псевдонимом Galya или Valyа.
Подписи сторон
Жан-Плод Труда (подписано кровью Жан-Плода Труда)
Mme la Mère de Kouzka (не подписано ничем, так как и одной подписи кровью за глаза хватит)
– По-моему, удачный документ получился, – поделился впечатлением о только что пришедшем по почте контракте Ближний. Сын Бернар кивнул, между тем как Кузькина мать внимательно изучала формулировки.
– Мне не нравится, – сказала она наконец. – Плохой контракт. Почему я должна быть Galya или Valya?
– Вы напоминаете мне сошедшую с ума курицу! – возмутился Ближний. – Быть Galej или Valej – продолжал он, беспощадно склоняя в разные стороны упирающиеся французские слова, – это единственное условие, которое перед Вами ставится! Больше от Вас не требуется ни-че-го! Зато много чего требуется от нанимателя: он жизнь свою обязан Вам посвятить.
– А мне на что его жизнь? – осторожно осведомилась Кузькина мать, боясь опять напомнить Ближнему сошедшую с ума курицу.
– Так… так распоряжаться ею! – чуть ли не взвыл человек человеку волком Ближний. – У Вас же отныне никаких забот – повелевать только. Кто Вам лучший вариант-то предложит? При Ваших, так сказать, внешних данных…
– Насчет моих внешних данных прошу поосторожнее: я уже без пяти минут супермодель – и на меня молится мир. – Кузькина мать высморкалась в подол.
– Пока еще не молится, – беспощадно уточнил Ближний. – Пока Вы никакая не супермодель, а страшила, каких свет не видывал!
– Все супермодели с этого начинают. Впоследствии же их выбирают в качестве эталонов!
Ближний, а вместе с ним и Сын Бернар, с предельным просто сомнением посмотрели на Кузькину мать, не столько пытаясь представить себе ее в качестве эталона, сколько жалея тех несчастных, которые захотят напоминать новую супермодель. Тяжело вздохнув, Сын Бернар промямлил:
– Я бы все-таки на Вашем месте не капризничал насчет имени. Конечно, Кузькина мать – это то, что Вам идеально подходит: по всем статьям Кузькина мать Вы и есть. И показывать Вас имеет смысл только в этом качестве. Но если появляется шанс хотя бы именоваться иначе…
– Да понимаете ли Вы сами, собака, на что меня толкаете? – взвилась под небеса и тут же упала на землю, зашибив копчик, Кузькина мать. – Я же… я же утрачу идентитет и перестану быть тождественной себе!
– Вот и слава Богу, – буркнул Ближний (в то время как автор настоящего художественного произведения вспомнил замечание Августина Блаженного о порочности тождества сому себе).
– Ничего себе – «слава Богу»! Кузькина мать, между прочим, на свете всего одна, а Gal’ и Val’ – «тьмы, и тьмы, и тьмы», как сказал про скифов Александр Александрович Блок. Я же сразу попадаю в толпу себе и вам подобных и становлюсь в ней неразличима!
– А вот этого бояться не надо, – успокоил ее Сын Бернар. – Вам грозит что угодно, только не это: Вы всегда будете различимы – в любой толпе.
– Ну уж насчет различимости-то, – кокетливо улыбнулась Кузькина мать, – я и без Вас понимаю… просто какой смысл портить такую внешность заурядным именем? Кому, кстати, принадлежит идея с Galej или Valej?
– Мне, – потупился Сын Бернар. – Я люблю обычные человеческие имена… Такие, как Galya, Valya, Vanya, Klim…
– Хорошо еще, что Вы мне не Klim’ом называться предложили! – частично утешилась Кузькина мать. – Только я все равно не понимаю этой ерунды с Galej или Valej. Показывать кому-нибудь Кузькину мать – одно дело, а вот показывать кому бы то ни было Galju или Valju… что в этом такого уж интересного? Представьте себе, что Вам говорят: я тебе еще покажу Galju или Valju!
Слава Богу, препирательства закончились тем, что изменений в контракт все-таки вносить не стали: возможность угодить Кузькиной матери нашли и так. Полный псевдоним, который она себе взяла, звучал – в контексте – следующим образом:
Конечно, за хлопотами, связанными с презентацией нового идола Парижа, как Ближний, так и Сын Бернар, совершенно потеряли головы. Между прочим, ни тот, ни другой не могли вспомнить, где именно они их потеряли, и только хохотали, когда их об этом спрашивали. Правда, желающих найти их головы оказалось так много, что ежедневно по утрам возле арендованного Жан-Плодом Труда особняка на Рю де да Репюблик выстраивались очереди – из людей со свертками: в свертках были самые разнообразные головы, найденные по всему Парижу. К сожалению, ни одна из голов (многие, кстати, были несвежими) не подходила ни Ближнему, ни Сын Бернару, что тех, впрочем, нимало не трогало: они опять хохотали да приговаривали: «Наплевать-то какая!»
Между тем Galya Ili Valya стремительно завоевывала сердца прихотливой парижской публики. Обложки модных журналов ломились от изображений нового идола Парижа из Вышнего Волочка в самых разнообразных позах: с туловищем, просунутым между колен израилевых; с руками, заломленными французской полицией; с бедром меж ребер и с ребром меж бедер… парижские фотографы работали на славу! В конце концов Galya Ili Valya окончательно утратила пропорции и теперь напоминала тряпичную куклу, сшитую слепым неврастеником: части тела парижского идола располагались друг относительно друга как враг относительно врага, то есть конфликтуя напропалую.
Парижские модницы, чтобы хоть отчасти напоминать обожаемую супермодель, готовы были на все: они ложились на рельсы перед проносящимися на бешеной скорости поездами, прыгали на асфальт с небоскребов, бросались в горные ущелья – калеча себя как только возможно и где только возможно. Тех, кому удавалось выжить, сшивали сикось-накось, á la Galya Ili Valya, и – к невыразимой их радости – отправляли домой, где они, исполосовав лица ножницами для кройки и вымазавшись кто в грязи, кто в косметике, учились сморкаться в подол, не мыться неделями и постоянно сравнивали себя с Galya Ili Valya…
Но до нее им было, увы, далеко.
Сама же Galya Ili Valya, казалось, так прямо и родилась супермоделью: бремя внезапной славы она несла легко и естественно. Раздавая интервью, как подзатыльники, Galya Ili Valya все время подчеркивала, что быть показываемой было и есть для нее самое привычное дело, что это ее призвание, и что в этом ей нет равных. Причем, ты-то понимаешь, мой драгоценный читатель, она ничуть не лгала.
Головы Ближнего и Сын Бернара обнаружились случайно: в подполе одного парижского буржуа. Откуда они у него взялись, парижский буржуа объяснить не смог и все ссылался на Русалочку, которой-де в Копенгагене тоже постоянно отрезают голову. В ходе следствия выяснилось, что подозреваемый был фэном нового идола из Вышнего Волочка, а потому возможность завладеть такими сувенирами, как головы продюсера и питомца Gali Ili Vali, оказалась для него искушением непреодолимым. Когда головы обнаружили и водворили на места, над парижским буржуа (его звали Мишель-Луиза) был произведен показательный суд. Мишеля-Луизу приговорили к расстрелу, причем прямо в зале суда, – приговор привели в исполнение незамедлительно. Шумиха вокруг голов Ближнего и Сын Бернара настолько обострила и без того острый, как штык, интерес к весенней коллекции Жан-Плода Труда, что день ее предъявления миру объявили национальным праздником Французской Республики.
– Смотрите, – сказала Марта Рединготу, когда они подлетали к Парижу однажды весной, – смотрите, как украшен город! Наверное, мы угодим в какие-нибудь торжества…
– По мордасам бы им надавать, виновникам этих торжеств, – проворчал в никуда Редингот, левой рукой придерживая в груди рвущееся от гнева наружу сердце-вещун. – Они тут своими глупостями все величественные контуры настоящего художественного произведения заслонили!