«Довелось мне видеть возвращенных из Сибири декабристов, и знал я их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всяческими почестями и богатством. Декабристы, прожившие на каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в России и проведшие жизнь в службе, обедах, картах были жалкие развалины, ни на что никому не нужные, которым нечем хорошим было и помянуть свою жизнь; казалось, как несчастны были приговоренные и сосланные, и как счастливы спасшиеся, а прошло 30 лет, и ясно стало, что счастье было не в Сибири и не в Петербурге, а в духе людей, и что каторга и ссылка, неволя, было счастье, а генеральство и богатство и свобода были великие бедствия…» — писал Лев Толстой.
Николай I пережил 65 декабристов, но 56 декабристов пережили его (речь идет о революционерах, преданных Верховному уголовному суду). Правда, часть «переживших» не успела вернуться домой и угасла незадолго или вскоре после амнистии.
С осени 1856 года старики декабристы потянулись из дальних сибирских городов и поселков в те края, откуда были некогда вывезены в цепях. Большинству амнистированных в столицах жить не разрешалось, и вскоре Оболенский, Батеньков, Свистунов попадают в Калугу, Матвей Муравьев-Апостол — в Тверь, Пущин поселяется в имении своей жены, а больного Ивана Дмитриевича Якушкина выставляют из Москвы, и он устраивается в имении Новинки, принадлежавшем старому товарищу по Семеновскому полку И. Н. Толстому.
Но, прежде чем стариков изгнали в провинцию, довольно значительная их группа собралась в Москве. С удивлением рассматривали они город и людей, которые показались им сильно переменившимися за 30 лет. «Средь новых поколений» им было трудно и непривычно. Однако в Москве декабристов ждали. Еще Евгении Иванович Якушкин, дважды возвращаясь из Сибири, установил контакт между декабристами и своим кругом. Теперь эти контакты необычайно расширились.
По дневникам и письмам мы можем представить, что люди 20-х годов и ветераны 50-х в этом кружке в ту пору понравились друг другу, сошлись и нашли больше общего, чем даже ожидали.
В январе 1857 года известный ученый, собиратель русских сказок А. Н. Афанасьев делает следующую запись в дневнике: «Видел возвратившихся декабристов и удивлен, что, так много и долго пострадавши, могли так сохранить свои силы и свежесть чувства и мысли. Матвей Ив. Муравьев-Апостол и Пущин возбудили общую симпатию. По приезде своем в Москву Пущин был весел и остроумен; он мне показался гораздо моложе, чем на самом деле, а его оживленная беседа останется надолго в памяти: либеральничающим чиновникам он сказал: «Ну так составьте маленькое тайное общество!» Он теперь в Петербурге и болен, виделся с Горчаковым, и тот был любезен со своим старым лицейским товарищем».
В августе 1857 года в связи с известием о смерти И. Д. Якушкина Афанасьев пишет: «Жаль его; в этом старике так много было юношески-честного, благородного и прекрасного. Новое поколение едва ли способно выставить таких людей: все это плод, до времени созрелый! Еще теперь помню, с каким живым одушевлением предлагал он тост за свою красавицу, то есть за русскую свободу, и с какою верою повторял стихи Пушкина: «Товарищ, верь, взойдет она, заря пленительного счастья…»
Вскоре после того бывшие семеновцы, и в их числе декабристы Матвей Муравьев-Апостол, Федор Глинка встретились в Новинках и помянули молодость стихами Федора Г линки:
…И сколько пережито гроз!..
Но пусть о них твердят потомки;
И мы, прошедшего обломки,
В уборе париков седых,
Среди кипучих молодых,
Вспомянем мы хоть про Новинки,
Где весело гостили Глинки,
Где благородный Муравьев
За нить страдальческих годов
Забыл пустынную неволю
И тихо сердцем отдыхал;
Где у семьи благословенной,
Для дружбы и родства бесценный,
Умом и доблестью сиял
И к новой жизни расцветал
Якушкин наш в объятьях сына,
Когда прошла тоски година,
И луч надежды обещал
Достойным им — иную долю…
За «иную долю» нужно еще было много и долго сражаться.
Кое-кто из амнистированных сумел посетить и места, незабвенные по 14 декабря 1825 года. Иван Пущин в начале 1857 года сообщит Евгению Оболенскому:
«В Петербурге… 15 декабря мы в Казанском соборе без попа помолились и отправились в дом на Мойку… В тот же день лицейские друзья явились. Во главе всех Матюшкин и Данзас… Все встречи отрадны и даже были те, которых не ожидали. Вообще не коснулися меня петербургские холода, на которые все жалуются. Время так было наполнено, что не было возможности взять перо».
В этом письме много потайного смысла.
15 декабря 1856 — 31 год прошел после 14 декабря. Непонятно, кто это — «мы», которые пошли в Казанский собор: очевидно, Пущин с братом и, возможно, еще кто-то из возвратившихся. Молитва нескольких старых людей в громадном соборе, недалеко от того места, молитва без попа — в 31-ю годовщину события, изменившего их жизнь, хотя и не переменившего Россию (однако «подлецы будем, если пропустим случай», — как говорил тогда Пущин).
На Мойке, у родственников, остановился Иван Иванович в Петербурге. Разумеется, он знал, что на этой же улице была последняя квартира Пушкина…
Приближался 1861 год, год отмены крепостного права. В одном разговоре, уже в начале XX столетия, — Лее Толстой сказал:
«Освободили крестьян не Александр И, а Радищев, Новиков, декабристы. Декабристы принесли себя в жертву».
Герцен, Чернышевский и другие лучшие бойцы 1850—1860-х годов не пришли бы без «разбудивших» их отцов-декабристов. Первое периодическое издание Вольной русской типографии, созданное Герценом за границей в 1855 году, называлось так же, как декабристский альманах К. Рылеева и А. Бестужева, — «Полярная звезда»; на обложке его были изображены силуэты пяти казненных.
Вернувшихся из ссылки было мало, но они не угомонились, эти замечательные старики.
2 января 1865 года Герцен запишет:
«Явился старец с необыкновенным, величаво энергичным видом. Мне сердце сказало, что это кто-то из декабристов. Я посмотрел на него и, схватив за руки, сказал: «Я видел ваш портрет». — «Я Поджио»… Господи, что за кряж людей!»
Некоторые декабристы дождались освобождения крестьян, вошли в историю 1860-х, 70-х, 80-х годов. Последними шили из жизни Матвей Муравьев-Апостол, Владимир Толстой, Пето Свистунов, Дмитрий Завалишин.
Горбачевский, Басаргин, Александр Поджио, братья Бестужевы, Волконский и другие успевают составить свои замечательные мемуары. Это один из лучших памятников первым революционерам, созданный ими самими. Записки и воспоминания сразу же делаются документами революции. Недаром первым их начал печатать А. И. Герцен в созданной им вольной русской печати.
1 сентября 1862 года газета «Колокол» сообщала:
«Первая присылка «Записок» получена нами. Мы не имеем слов, чтоб выразить всю нашу благодарность за нее. Наконец-то выйдут из могил великие тени первых сподвижников русского освобождения, и большинство, знавшее их по Блудову и Корфу[36], узнает их из их собственных слов.
Мы с благочестием средневековых переписчиков апостольских деяний и жития святых принимаемся за печатание «Записок декабристов»; мы чувствуем себя гордыми, что на долю нашего станка досталась честь обнародования их. Мы предполагаем издавать «Записки» отдельными выпусками и начать с «Записок» И. Д. Якушкина и князя Трубецкого. Затем последуют «Записки» князя Оболенского, Басаргина, Штейнгеля, Люблинского, Н. Бестужева, далее о 14 декабря — Пущина, «Белая церковь», «Воспоминания князя Оболенского о Рылееве и Якушкине», «Былое из рассказов декабристов», «Список следственной комиссии», статья Лунина и разные письма».
Не только декабристы, но и женщины-декабристки — Мария Волконская, Полина Анненкова — оставили воспоминания о пережитом. Н. А Некрасов, работая над своей поэмой «Русские женщины», использовал записки Марии Николаевны Волконской. Об этом рассказывает ее сын, Михаил Сергеевич Волконский, в предисловии к воспоминаниям матери:
«С Некрасовым я был знаком долгие годы. Нас сблизила любовь моя к поэзии и частые зимние охоты, во время которых мы много беседовали, причем я, однако же, обходил разговоры о сосланных в Сибирь, не желая, чтоб они проскользнули несвоевременно в печать. Однажды, встретив меня в театре, Некрасов сказал мне, что написал поэму: «Княгиня Е. И. Трубецкая», и просил меня ее прочесть и сделать свои замечания. Я ему ответил, что нахожусь в самых тесных дружеских отношениях с семьею Трубецких и что, если впоследствии найдутся в поэме места, для семьи неприятные, то, зная, что поэма была предварительно сообщена мне, Трубецкие могут меня, весьма основательно, подвергнуть укору; поэтому я готов сообщить свои замечания в том лишь случае, если автор их примет. Получив на это утвердительный ответ Николая Алексеевича, а на другой день и самую поэму в корректурном еще виде, я тотчас ее прочел и свез автору с своими заметками, касавшимися преимущественно характеров описываемых лиц. В некоторых местах, для красоты мысли и стиха, он изменил характер этой высокодобродетельной и кроткой сердцем женщины, на что я и обратил его внимание…
Поэма имела громадный успех, и Некрасов задумал другую. Раз он, приехав ко мне, сказал, что пишет о моей матери, и просил меня дать ему ее «Записки», о существовании которых ему было известно; от этого я отказался наотрез, так как не сообщал до тех пор этих «Записок» никому, даже людям, мне наиболее близким. «Ну, так прочтите мне их», — сказал он мне. Я отказался и от этого. Тогда он стал меня убеждать, говоря, что данных о княгине Волконской у него гораздо меньше, чем было о княгине Трубецкой, что образ ее выйдет искаженным, неверными явятся и факты, и что мне первому это будет неприятно и тяжело, а опровержение будет для меня затруднительно. При этом он давал мне слово принять все мои замечания и не выпускать поэмы без моего согласия на все ее подробности. Я просил дать мне несколько дней на размышление, еще раз перечел «Записки» моей матери и, в конце концов, согласился, несмотря на то, что мне была крайне неприятна мысль о появлении поэмы весьма интимного характера и основанной на рассказе, который в то время я не предполагал предавать печати.
Некрасов по-французски не знал, по крайней мере, настолько, чтобы понимать текст при чтении, и я должен был читать, переводя по-русски, причем он делал заметки карандашом в принесенной им тетради. В три вечера чтение было закончено. Вспоминаю, как при этом Николай Алексеевич по нескольку раз в вечер вскакивал и с словами: «Довольно, не могу», бежал к камину, садился к нему и, схватясь руками за голову, плакал, как ребенок».
Сын Волконских стал весьма преуспевающим чиновником с реакционными взглядами, дослужился до чина тайного советника, занял пост товарища министра просвещения.
Но сибирские годы, проведенные среди честных и благородных людей с возвышенными идеалами, не могли пройти бесследно для большинства «каторжных» декабристских детей.
Ольга Анненкова, «эта прекрасная, чистая душа, возвышенная и благородная» (по словам Ф М, Достоевского, узнавшего ее в Сибири), записала воспоминания матери и дополнила их своими, личными впечатлениями:
«Известно многим уже, какие люди были декабристы, с каким достоинством переносили свое положение, какую примерную, безупречную жизнь вели они сначала в каторжной работе, а потом на поселении, разбросанные по всей Сибири, и как они были любимы и уважаемы везде, куда бросала их судьба… Понятно, что у детей, все это видевших, составилось такое понятие, что все между собою родные, близкие и что весь мир такой (другого они не видели), а потому тяжело им было потом в жизни привыкать к другим людям и другой обстановке. При этом положение было слишком изолированное, и такое отчуждение от жизни, от людей не могло не отзываться на детях… Но если декабристы не научили нас житейской мудрости, зато они вдохнули нам такие чувства и упования, такую любовь к ближнему и такую веру в возможность всего доброго, хорошего, что никакие столкновения, никакие разочарования не могли потом истребить тех идеалов, которые они нам создали».
Когда-то, после 1826 года, мать Никиты Муравьева, Екатерина Федоровна, стала как бы начальником штаб-квартиры, осуществлявшей связь с сибирскими изгнанниками. Теперь на смену бабушке пришла внучка — Софья Никитична Муравьева-Бибикова. Она сделалась хранительницей декабристских традиций, реликвий. Ее дом в Москве стал очагом и пристанищем для всех товарищей отца, умершего в изгнании. В 1870-е годы — Лее Толстой, работая над романом о декабристах, навещал С. Н. Бибикову. В марте 1878 года он сообщает жене: «Нынче был у двух декабристов, обедал в клубе, а вечером был у Бибиковой, где Софья Никитишна (рожденная Муравьева) мне пропасть рассказывала и показывала».
Сохранились воспоминания А. Бибиковой о своей знаменитой бабушке и не менее знаменитом доме ее — в Москве, на Малой Дмитровке:
«Дом бабушки Софьи Никитичны Бибиковой был настоящим музеем, и особая прелесть этого музея была в том, что у него была душа, что все эти картины и миниатюры, старинная тяжелая мебель и огромные книжные шкапы, мраморный бюст прадеда в большой двусветной зале, все это жило, все было полно воспоминаний. Каждая вещь имела свою историю и сохраняла в себе тепло семейной обстановки, печать привычек, вкусов, мыслей своих обладателей. Все это были живые свидетели прошлого, блестящего и трагического, прошлого в шитых мундирах и арестантской шинели, свидетели, связывавшие его с настоящим и неразрывно с самой бабушкой…
Как все это благоговейно показывалось и смотрелось! Это все были страницы жизни, и при этом в рассказах и воспоминаниях проходили, как китайские тени на экране, фигуры декабристов Волконского, Трубецкого, Свистунова, Оболенского, Поджио, барона Розена, Сутгофа, Якушкина и многих других, вернувшихся из Сибири и собиравшихся у бабушки в доме по пятницам…
И среди всего этого прошлого бабушка Софья Никитична, в своем неизменном черном, простом платье, с крупными морщинами на характерном лице, с белыми, как серебро, волосами. Несмотря на скромное, почти бедное платье, от нее веяло таким благородством, такой истинной барственностью, которая невольно всеми чувствовалась. На всю ее жизнь и на характер неизгладимый отпечаток наложила ее жизнь с отцом, все, что она видела и слышала в детстве. Бабушка не только любила своего отца, она его просто боготворила и свято чтила его память и все, что он успел передать ей из своих знаний… Она была глубоко и искренно равнодушна к блеску, свету и почестям и ни за что не захотела записать сыновей своих в пажеский корпус»…
Евгений Иванович Якушкин стал не просто хранителем декабристских реликвий и памяти о самих декабристах, но прямым продолжателем дела отцов.
Впервые он увидел отца уже вполне сложившимся человеком 21 лет: работая в министерстве государственных имуществ, Евгений Иванович добился в 1853 году командировки в Сибирь. Первая же встреча сына с отцом подтвердила не только родственную, но и духовную, идейную близость, наметившуюся уже в их переписке. Тогда же — и на всю жизнь — Евгений Иванович подружился с товарищами отца: И. И. Пущиным, Е. П. Оболенским, М. И. Муравьевым-Апостолом и другими. В 1855 году сын декабриста второй раз навестил сибирских изгнанников.
Евгений Иванович Якушкин был замечательным человеком во многих отношениях. Представитель демократического лагеря, он примкнул к московскому кружку друзей Герцена, стал тайным корреспондентом «Полярной звезды». Благодаря Якушкину впервые за границей были опубликованы воспоминания Пущина, записки И. Д. Якушкина, бумаги К. Ф. Рылеева и вообще большинство декабристских материалов в «Полярной звезде».
Многие воспоминания не только были опубликованы, но и написаны благодаря усилиям Е. И. Якушкина.
«Записки» Ивана Пущина открывались письмом декабриста к Евгению Ивановичу:
«Как быть! Надобно приняться за старину. От вас, любезный друг, молчком не отделаешься — и то уже совестно, что так долго откладывалось давнишнее обещание поговорить с вами на бумаге об Александре Пушкине, как, бывало, говаривали мы об нем при первых наших встречах в доме Броникова».
Евгений Якушкин сыграл исключительную роль в жизни ветеранов, вернувшихся из долголетней сибирской ссылки. Он помог старикам устроиться в новом для них мире, не растеряться. Среди вернувшихся декабристов было немало нуждавшихся. По инициативе Е. И. Якушкина возникла артель, охватившая всех декабристов, рассеянных по стране, Евгений Иванович был бессменным руководителем артели и распорядителем средств, как человек, пользовавшийся безграничным доверием, уважением и любовью всех товарищей отца.
Еще одна декабристская семья пустила прочные корни в русском освободительном движении. Дочь Ивашевых, Мария Васильевна Трубникова, родившаяся в Петровском заводе, стала одной из наиболее известных шестидесятниц — поборниц женской эмансипации в России; с революционным подпольем 60-х годов связана ее младшая сестра Вера. Внучки декабриста — Ольга и Мария Трубниковы — стали активными участницами народнического движения.
В 1928 году вышла в свет книга под названием «Три поколения». Ее автор О. К. Буланова-Трубникова, внучка декабриста Ивашева, писала:
«У нас в семье вообще существовал культ декабристов: о них, об их борьбе за свободу родного народа говорили с благоговением; мы с детства знали их всех в лицо в мамином альбоме и десятки раз слышали рассказы о 14 декабря».
Живую связь двух революционных поколений символизируют и подтверждают письма Ивана Горбачевского соратнику Чернышевского Владимиру Обручеву, сосланному в Сибирь. «Моя душа и сердце всегда с вами, — писал декабрист шестидесятнику. — …Одно скажу без украшений и прибавлений, что, сидя дома, в одиночестве… благословляю тот случай, который мне помог в моей жизни и в моем сердце заменить вами потерю моих преждебывших товарищей, которых смерть унесла и которых я любил и высоко уважал; я в вас встретил их, я их узнал, опять их вижу и слышу, говоря с вами хотя бы заочно…»
Пройдет 75 лет после событий на Сенатской площади, и революционная газета «Искра», представляющая новое, пролетарское поколение революционеров, выйдет с эпиграфом, напоминающим о неразрывной связи поколений борцов:
«Из искры возгорится пламя».
И хотя «дворянскую революционность» никак нельзя смешивать с глубоко народной революционностью пролетариата, тем не менее их жертвы были не напрасны, «несомненно они способствовали — прямо или косвенно — последующему революционному воспитанию русского народа»[37].
Пламя, зажженное декабристами, возгорелось и в 1917 году сожгло мир самодержавия и деспотизма.