Общество было разделено на Северное и Южное. В Северном директором назначили Никиту Муравьева. В 1823 году его помощниками были сделаны князья Трубецкой и Оболенский. После отъезда Трубецкого в Тверь на его место был избран Кондратий Рылеев. С этого момента Северное Общество приобрело много членов: братья Бестужевы (Николай, Александр, Михаил Александрович) — Александр был известен в нашей литературе под именем Марлинского, — Михаил Нарышкин, Сутгоф, Панов, князь Александр Одоевский, Вильгельм Кюхельбекер, флота капитан Торсон, много офицеров Главного штаба, почти полностью офицеры Гвардейского флотского экипажа, много офицеров Московского полка, Гренадерского корпуса, Измайловского, Конной Гвардии, до 15 офицеров Кавалергардского полка, много офицеров артиллерии и гвардейских сапер.
Никита составил проект монархической конституции, которая подобно конституции Северо-Американских Соединенных Штатов, представляла особе государя ограниченную власть Он предпринял составление «Катехизиса свободного человека», который был закончен С. Муравьевым-Апостолом. Александр Бестужев писал песни, которые производили впечатление. Кондратий Рылеев, эта пламенная душа, сложил поэму «Войнаровский», «Исповедь Наливайки», где предсказал участь свою и своих благородных товарищей. Члены Северного Общества разделились на «Убежденных» и «Соединенных». На происходивших периодически собраниях сообщалось относительно успехов Общества, рассуждали о мероприятиях, о наборе новых членов, извещали о новых злоупотреблениях, совершенных правительством. Нередко Н. Муравьев, с благородным и выразительным лицом, задумчивой и нежной улыбкой, в беседе, полной непередаваемого очарования, спорил о своем проекте конституции, изъясняя конституцию Соединенных Штатов Северной Америки…»
15 месяцев гвардия проводит в походе — ее выводят «проветриться» в Литву и Белоруссию. Здесь, среди учений, донесений, парадов, Никита Муравьев составил первый вариант своей конституции; позже будут еще варианты, один попадет после поражения к властям, другой будет спрятан друзьями и обнаружится много лет спустя.
Никита Михайлович Муравьев — «этот один человек стоит целого университета», — скажет о нем позже не склонный к комплиментам кузен Михаил Лунин.
Два года назад, во время обсуждения общих планов, Муравьев, как и почти все, стоял за республику, Однако с тех пор он несколько переменился: присмотревшись к поражениям революций на Западе, к аракчеевским гонениям в России, приглядываясь к солдатам, в частности, к их надеждам на «хорошего царя», Муравьев, по его словам, «удостоверился в выгодах монархического представительного управления»; требование конституционной монархии казалось ему залогом успеха.
«Опыт всех народов и всех времен доказал, что власть самодержавная равно гибельна для правителей и для обществ: что она не согласна ни с правилами святой веры нашей, ни с началами здравого рассудка. Нельзя допустить основанием правительства — произвол одного человека — невозможно согласиться, чтобы все права находились на одной стороне, а все обязанности на другой. Слепое повиновение может быть основано только на страхе и не достойно ни разумного повелителя, ни разумных исполнителей. Ставя себя выше законов, государи забыли, что они в таком случае вне законов, вне человечества! Что невозможно им ссылаться на законы, когда дело идет о других; и не признавать их бытие, когда дело идет о них самих. Одно из двух: или они справедливы '— тогда к чему же не хотят и сами подчиняться оным; или они несправедливы — тогда зачем хотят они подчинять им других. Все народы европейские достигают законов и свободы. Более всех их народ русский заслуживает то и другое.
Но какой образ правления ему приличен? Народы малочисленные бывают обыкновенно добычей соседей — и не пользуются независимостью. Народы многочисленные пользуются внешнею независимостью — но обыкновенно страждут от внутреннего утеснения и бывают в руках деспота орудием притеснения и гибели соседних народов. Обширность земель, многочисленное войско препятствуют одним быть свободным; те, которые не имеют сих неудобств. — страждут от своего бессилия. Федеральное или Союзное Правление одно разрешило сию задачу, удовлетворило всем условиям и согласило величие народа и свободу граждан…»
Итак, по мысли Никиты Муравьева, будущую Россию должен возглавить император, но ограниченный народным вечем.
А как же крестьяне? Крепостное право, конечно же, отменяется, они будут лично свободны. Но земля, миллионы десятин земли, останутся у помещиков. Никита Михайлович несколько раз менял свой проект, вычислял размеры тех небольших участков при усадьбе, что должны остаться за крестьянами, но все же основную часть земли сохранял за помещиками. Разумеется, случись революция, крестьяне, конечно, не удовлетворились бы такой участью — мы ясно видим умеренность, дворянскую ограниченность конституции Муравьева.
Однако не забудем, что и в этом виде она была революционным «крамольнейшим» документом: даже такие меры, как введение ограниченного самодержавия и личное освобождение крестьян, вызывали смертельный ужас правителей. Если бы в России осуществились перемены хоть так, как мечтал Никита Муравьев, это был бы огромный переворот, большой шаг к капитализму (хотя и менее значительный, чем при более решительных революционных переменах).
Позже в Северном обществе появятся энергичные люди, прежде всего Кондратий Рылеев, которые будут склоняться к более дерзким, резким, сильным действиям, нежели Никита Муравьев. Роль самого автора дворянской конституции постепенно уменьшится в Обществе, и весть о восстании застанет его вдали от центра событий, в Орловском имении.
Но еще прежде, чем Рылеев и его друзья заговорят на «республиканском языке», энергичные непримиримые голоса донесутся с Юга. События начались в украинском городке Тульчин, где находилось командование войсками, расположенными на Юге страны. Сразу после того, как умеренный декабрист полковник Бурцев объявил о решениях московского съезда Союза благоденствия.
«Когда Дума была собрана, и Бурцов объявил о московском уничтожении Союза, а потом вышел и за ним Комаров, тогда Юшневский проговорил свою речь, которая не только никого не удалила от Союза, но, напротив того, самолюбие каждого подстрекнула, и полковник Аврамов первый сказал, что ежели все члены оставят Союз, то он будет его считать сохраненным в себе одном. После его все члены объявили намерение оставаться в Союзе, и тут было замечено, что Московская чрезвычайная Дума имела поручение переобразовать Союз и потому преступила границы своей власти, объявляя Союз уничтоженным. А потому Тульчинская дума признает Союз существующим с прежнею целью и в прежнем значении. То и другое было подтверждено, и притом сделаны некоторые перемены в образовании Союза. Все тогда присутствовавшие члены приняли название Бояр Союза и выбрали в председатели Юшневского, меня и Никиту Муравьева — предполагая, что он подобно нам не признает уничтожения Союза, ибо он не был в Москве. Вот самое вернейшее и подробнейшее повествование всего сего происшествия. Вскоре после того получили мы известие от Никиты Муравьева, что многие члены в Петербурге точно так же поступили, как Тульчинская Дума… Членами ТульчинскоЙ Управы были тогда Юшневский, Аврамов, Вольф, Ивашев, адъютанты Крюков I, князь Барятинскии и Басаргин, свитской Крюков II, князь Волконский, Василий Давыдов и я. Князь Волконский и Давыдов, хотя и не присутствовали при сем случае, но, узнав о происшедшем, объявили, что они во всем с Думою согласны и остаются членами Общества.
На контрактах[21] 1822 года присоединился Сергеи Муравьев к южному округу, а через него в 1823 году на контрактах же был принят Бестужев-Рюмин. На обоих контрактах находились Юшневский, Давыдов, князь Волконский, Сергей Муравьев и я. В 1823 году разделился южный округ на три управы: Тульчинская осталась в прежнем составе, Сергей Муравьев и Бестужев-Рюмин с их членами составили Васильковскую Управу, которая называлась левою, а Давыдов и князь Волконский составили Каменскую Управу, которая называлась правою. Все три находились под ведением Тульчинской директории».
«Южная и Северная думы приняли два различных направления: первая положила себе целью демократический переворот; вторая — монархически-конституционный. Несмотря на это разногласие целей и средств, обе думы, не действующие совокупно, не прекращали сношений между собой. Двигателем по Южной думе был Пестель; по Северной — Никита Муравьев. Ежегодно я и Василий Львович Давыдов ездили в Петербург для совещаний, соображений и свода успехов по каждому отделу.
Дела Южного общества, замышляющего радикальный переворот, быстрыми шагами подвигались вперед; вербовка членов шла успешно, при чем самоотвержение от аристократических начал придавало какую-то восторженность частным убеждениям и поэтому и самому общему ходу дела.
Действия же Северного общества, как по существу своему, так и по принятым им началам, были не так живительны и более относились к приготовлению разных проектов конституции, между которыми труд Никиты Муравьева более всех других был Северной думой одобряем, как мысль; но в затеянном перевороте ставить все в мысленную рамку (впрочем, это только мое убеждение) преждевременно.
Для успешного переворота надо простор, увлечение, а по перевороте — надо сильную волю, чтоб избегнуть анархии, и к этой цели клонилось постановление Южного общества, чтоб при удаче вслед за переворотом учредить временное правительство на три года, а впоследствии отобрать от народа или через назначенных от него доверителей, чего и что хочет Россия…»
Пестель, Сергей Муравьев-Апостол, Михаил Бестужев-Рюмин, Волконский, Юшневский, Барятинский и многие другие…
Первый из них — Павел Пестель — вскоре сделается командиром Вятского полка и, располагая крупной воинской частью, будет готовить план решительных действий. В Тулъчине он создает свой проект будущего устройства России, свою конституцию. Вот ее полное название:
«Русская правда, или Заповедная Государственная грамота великою народа российского, служащая заветом для усовершенствования государственного устройства России и содержащая верный наказ как для народа, так и для Временного Верховного правления».
Даже из этого заглавия видно, что после победы революции, по Пестелю, образуется временное правление, которое может руководствоваться «Русской правдой». «Усовершенствование» России командир Вятского полка обдумывает тщательно, не обходя ни единого вопроса, ни одной стороны народной жизни, строя, быта, управления. Южане знали «Русскую правду», одобряли ее, а когда пришла опасность, зарыли ее в укромном месте, близ деревни Кирнасовки. Позже, узнав от арестованных декабристов о существовании этого документа, власти отрядили целую экспедицию для его поисков и нашли тетрадь. Затем конституция Пестеля много лет пролежала в тайниках государственного архива и была опубликована только в наше время.
Пестель в будущей России уничтожал всякую монархию, даже ограниченную. Республика!
Земельный проект Пестеля был довольно сложным. Класс помещиков не ликвидировался, но сильно ограничивался в правах, и главное — крестьяне освобождались с землей.
Если бы революция пошла «по Пестелю», Россия могла бы стать демократической республикой с бурным развитием капитализма (хотя сам Пестель вовсе не желал «аристократии богатства» и мечтал о сохранении в стране максимального равенства).
Если сравнить планы Никиты Муравьева и Павла Пестеля, то легко найти в них то общее, что соединяло всех декабристов, а также те различия, что разделяли умеренных и решительных.
Во-первых, отмена самодержавия. В этом вопросе все согласны. Другое дело — чем его заменить, конституционной монархией (Муравьев) или республикой (Пестель)?
Во-вторых, освобождение крестьян. И тут все декабристы единодушны. Но Муравьев оставляет землю помещикам, Пестель же значительную часть земли отдает крестьянам.
В-третьих, средства борьбы: армия, офицеры, которые поведут солдат и совершат необходимый переворот.
Тут тоже сходились взгляды северных и южных декабристов. Но прямое участие народа в перевороте — «новая пугачевщина» — им казалось ненужным, опасным.
Однако среди более решительных борцов выделялись самые решительные.
Там Пестель — для тиранов
И… рать набирал
Холоднокровный генерал…
В черновых строках X, потаенной, главы «Евгения Онегина» еще мелькает «кинжал», «в союз славянов вербовал»… Понятно, о чем и о ком идет речь («холоднокровный генерал»— очевидно, Сергей Волконский).
Далее Пушкин стал подбирать слова для Сергея Муравьева-Апостола:
И Муравьев его склонял,
И полон дерзости и сил
Союза торопил
Видимо, подразумевалось «порыв союза торопил». Поэт зачеркивает, появляется —
порывы торопил, — зачеркнуто: Вспышку торопил; опять зачеркнуто: минуты (вспышки) торопил.
Строфа сохранилась только в черновике, но как выразительно это четырехкратное — торопил, торопил, торопил, торопил…
Так в последний раз болдинской осенью 1830 года на листах «Онегина», приговоренных к сожжению, появляется Сергей Муравьев, еще «полный дерзости и сил», торопится…
Пушкин знал из официальною донесения следственной комиссии и по рассказам некоторых друзей, что Муравьев-Апостол во время тайных киевских разговоров совсем по-иному повернул «испанский вопрос». За Пиренеями добились конституции, подняв восстание не в Мадриде, «испанском Петербурге», а на краю королевства — близ Кадиса, Севильи, что вполне соответствует географическому положению Тульчина, Киева:
«Я предлагал, — показал Сергей Муравьев-Апостол, — начатие действия явным возмущением, отказавшись от повиновения, и стоял в своем мнении, хотя и противопоставляли мне все бедствия междоусобной брани, непременно долженствующей возникнуть от предлагаемого мною образа действия. — Совещание о сем предмете тем кончилось, что Бестужев-Рюмин и я объявили, что их четверо одного мнения, а нас двое только противного, то большинство голосов, хотя и на их стороне, но мы предлагаем оставить сие предложение впредь до другого времени, ибо вопрос таковой важности не может быть решенным шестью человеками: что было принято…»
«Для отечества, — вспоминал современник, — Сергей Муравьев-Апостол готов был жертвовать всем; но все еще казалось до такой степени отдаленным для него, что он терял терпение; в такую минуту он однажды на стене Киевского монастыря карандашом выразил свое чувство». Декабрист В. Н. Лихарев открыл эту надпись, позже троюродный брат сочинителя Михаил Лунин перевел эти французские строки на русский язык:
Задумчив, одинокий
Я по земле пройду не знаемый никем.
Лишь пред концом моим.
Внезапно озаренный,
Познает мир, кого лишился он.
Через сто лет в книге Александра Слонимского «Черниговцы» появится стихотворный перевод:
Как путник всем чужой, непонятый, унылый,
Пройду я по земле, в мечтанья погружен,
И только над моей открытою могилой
Внезапно мир поймет, кого лишился он.
Согласно же другому рассказу, Сергей Муравьев-Апостол сочинил эти строки в Каменке в ноябре 1823 года. Там в имении Давыдовых собирались южане, и Cepгей Муравьев снова звал в дело — «раза три предлагал начинать действия, и безуспешно, ибо, когда доходило до дела, все задумывались».
Логика Пестеля была убедительна — мало сил, Петербург не готов, можно все погубить, не вовремя начав. Но логика и еще более — чувство подсказывают Сергею Муравьеву-Апостолу и Бестужеву-Рюмину: чтобы поднять полк, достаточно возбудить в нем хотя бы одну роту…
Пока же Сергей Иванович беседует со старыми семеновскими солдатами, и они готовы идти за своим командиром.
Некоторые мемуаристы удивляются непонятной им дружбе подполковника Черниговского полка Сергея Муравьева-Апостола с зеленым прапорщиком, позже подпоручиком (тоже бывшим семеновцем) Михаилом Бестужевым-Рюминым.
Пестель (узнав, что оба друга оспаривают одно из его показаний на следствии) сказал: «Сергей Муравьев и Бестужев-Рюмин составляют, так сказать, одного человека».
«Пестель был уважаем в обществе за необыкновенные способности, но недостаток чувствительности в нем было причиною, что его не любили. Чрезмерная недоверчивость его всех отталкивала, ибо нельзя было надеяться, что связь с ним будет продолжительна. Все приводило его в сомнение; и чрез это он делал множество ошибок. Людей он мало знал. Стараясь его распознать, я уверился в истине, что есть вещи, которые можно лишь понять сердцем, но кои остаются вечною загадкою для самого проницательного ума».
«Единственными приятными минутами я обязан Бестужеву… Не можете себе представить, как я счастлив его дружбою: нельзя иметь лучшего сердца и ума при полном отсутствии суетности и почти без сознания своих достоинств. В особенности я привязан к нему потому, что он очень похож на моего чудесного Матвея, который тоже не знает, как в нем много хорошего».
«Здесь повторяю, что пылким своим нравом, увлекая Муравьева, я его во все преступное ввергнул. Сие готов в присутствии Комитета доказать самому Муравьеву разительными доводами. Одно только, на что он дал согласие прежде, нежели со мной подружился, — это на вступление в общество. Но как он характера не деятельного и всегда имел отвращение от жестокостей, то Пестель часто меня просил то на то, то на другое его уговорить. К несчастию, Муравьев имел слишком обо мне выгодное мнение и верил мне гораздо более, нежели самому себе. — Это все общество знает».
Они были молоды, члены тайном общества, и, естественно, не чужды житейских радостей, увлечений.
Сергей Волконский женится на Марии Раевской. Пестель — шафер на этой свадьбе. Отец невесты, герой войны 1812 года генерал Раевский, о многом осведомленный, требует, чтобы Волконский удалился от тайного общества и пожил спокойно. Однако перед самой свадьбой шафер берет с жениха клятву верности тайному союзу…
Член Южного общества, отставной штабс-капитан Иосиф Поджио, сделал предложение и получил согласие Марии Бороздиной — вопреки воле ее отца-сенатора. Счастливый Поджио проезжает через Васильков, где Бестужев-Рюмин интересуется, не изменилось ли его отношение к тайному обществу.
«Как хотите вы, — спрашивает Поджио, — чтобы я держался прежнего намерения?»
Через два года в известном «Алфавите» декабристов будет записано: «Поджио Иосиф… при разговоре с Бестужевым-Рюминым, избегая ложного стыда казаться робким, вызывался вести заговорщиков на цареубийство, и действительно думал сие исполнить, но вскоре раскаялся».
Т рудно было 33-летнему штабс-капитану Поджио толковать с 22-летним подпоручиком и возможным близким родственником: стремительного Бестужева-Рюмина «злая девчонка — любовь» настигает в лице Екатерины Андреевны Бороздиной, другой дочери сенатора, родной сестры Марии Поджио. Родители молодого человека, однако, находят, что в 20 лет, при столь малых чинах и без права выходить в отставку не женятся. Бестужев обращается за помощью к лучшему другу — Муравьеву-Апостолу, и тот берется за дело, предоставляя нам право гадать — не отговаривал ли старший младшего? Не укорял ли — зачем жениться, если скоро, может быть, придется «на тот свет идтить»? Или подполковник не возразил ни слова, зная горячую натуру подпоручика, не желая огорчить, боясь разрушительной силы подавленного чувства?
Родители не дали благословения, молодой офицер был в отчаянии и писал родственнику: «Вы не можете себе представить ужасное будущее, которое меня ожидает. К счастью, возле меня находится друг, который разделяет мои печали, утешать меня в них было бы сверх сил. Не подумайте же, что я хочу вас испугать намеком на самоубийство. Нет. Я не покушусь на жизнь, с которой может быть соединена жизнь моих престарелых родителей. Причина образа действий моих родителей, на мой взгляд, заключается в их убеждении, что я глупец, которого всякий может провести в собственных интересах. Я не знаю, утешительно ли такое мнение о 24-летнем сыне, но мне хочется верить, что оно несправедливо».
Бестужев-Рюмин прибавил себе три года (до двадцати четырех ему не дожить). Он постоянно так делал, видимо, чтобы не казаться уж таким молодым среди старших офицеров и генералов, которые равны и даже ниже его по значению в тайном обществе, да только старики родители об этом не подозревают.
Укротила бы женитьба неистового заговорщика? Кто знает… На следствии он скажет мимоходом, что жизнь с некоторых пор стала ему недорога. Предмет же его любви, Катя Бороздина, через полтора года, в августе 1825-го, выйдет за подпоручика Владимира Лихарева, которого еще через пять месяцев арестуют; однако жена за мужем не последует, как обещала первому жениху; воспользовавшись правом на развод с государственным преступником, она выйдет замуж вторично и больше никогда не встретится с Лихаревым, сложившим голову на Кавказе. Лихарев же никогда не видел и только косвенными путями кое-что слышал о своем сыне Николае, родившемся после ареста отца…
Бестужев-Рюмин удваивает свою невероятную энергию. «Я испытанный, я знающий свое дело». Этим стихом из Волътерова «Танкреда» Бестужев-Рюмин должен был закончить письмо, если срочно понадобится предупредить польских заговорщиков в Варшаве. Там в 1821 году молодые офицеры создают свою революционную организацию «Патриотическое общество». Декабрист-генерал Юшневский при встрече ласково обнимает подпоручика, сумевшего связать русское тайное общество с польским.
Он неутомим, неукротим, не знает препятствий — готов ежеминутно пуститься в Москву, в Киев, к полякам, в Тулъчин (благо разрешение на поездку нетрудно получить: его полковой командир — Тизенгаузен, член тайного общества). Сегодня Бестужев-Рюмин совещается с Муравьевым-Апостолом о новом плане захвата или убийства императора на ближайшем смотре. Завтра передает полякам: «Россия, предпочитая иметь благодарных союзников наместо тайных врагов, по окончании своего преобразования отдает независимость Польше. Будет сделано новое начертание границ, и области недовольно обрусевшие, чтобы душевно быть привязанными к пользе России, возвратить Польше…»
Затем несется к Пестелю, который рекомендует рассеять мрачные мысли Матвея Муравьева-Апостола и делится опасениями, что поляки воспользуются слабостью Южного общества и во время переворота возведут великого князя Константина на российский престол, и от него в знак признательности смогут получить независимость. Для предотвращения этого Пестель поручает Бестужеву-Рюмину требовать от Польского тайного общества немедленного истребления цесаревича…
Метеор Бестужев-Рюмин с портфелем, всегда наполненным запретными стихами Пушкина, Рылеева, Дельвига, много разъезжая по Югу России, вдруг обнаруживает действующее в 8-й артиллерийской бригаде и некоторых других частях тайное Общество соединенных славян. Его создали в начале 1823 года в Ново-град-Волынске офицеры братья Борисовы и политический ссыльный польский шляхтич Ю. Люблинский.
«Вступая в число Соединенных Славян для избавления себя от тиранства и для возвращения свободы, столь драгоценной роду человеческому, я торжественно присягаю на сем оружии на взаимную любовь, что для меня есть божество и от чего я ожидаю исполнения всех моих желаний. Клянусь быть всегда добродетельным, вечно быть верным нашей цели и соблюдать глубочайшее молчание. Самый ад со всеми своими ужасами не вынудит у меня указать тиранам моих друзей и их намерения. Клянусь, что уста мои тогда только откроют название сего союза перед человеком, когда он докажет несомненное желание быть участником оного; клянусь до последней капли крови, до последнего вздоха вспомоществовать вам, друзья мои, от этой святой для меня минуты. Особенная деятельность будет первою моею добродетелью, а взаимная любовь и пособие — святым моим долгом. Клянусь, что ничто в мире тронуть меня не будет в состоянии. С мечом в руках достигну цели, нами назначенной. Пройду тысячи смертей, тысячи препятствий, — пройду и посвящу последний вздох свободе и братскому союзу благородных славян. Если же нарушу сию клятву, то пусть угрызения совести будут первою местью гнусного клятвопреступления, пусть сие оружие обратится острием в сердце мое и наполнит оное адскими мучениями, пусть минута жизни моей, вредная для моих друзей, будет последняя, пусть от сей гибельной минуты, когда я забуду свои обещания, существование мое превратится в цепь неслыханных бед. Пусть увижу все любезное моему сердцу издыхающим от сего оружия в ужасных мучениях, и оружие сие, достигая меня, преступного, пусть покроет меня ранами и бесславием, собрав на главу мою целое бремя физического и морального зла, выдавит на челе печать юродливого сына сей природы».
Не надейся ни на кого, кроме твоих друзей и своего оружия. Друзья тебе помогут, оружие тебя защитит.
Не желай иметь раба, когда сам рабом быть не хочешь.
Каждый почтет тебя великим, когда гордости и избытку ты искать не будешь…
Не желай более того, что имеешь, и будешь независимым..
Будешь стараться разрушать все предрассудки, а наиболее до разности состояний касающиеся, и в то же время станешь человеком, когда станешь узнавать в другом человека…
Употребишь даже свое оружие, если того нужда будет требовать на защиту невинности, и от несправедливости и мщения не погибнешь, ибо друзья твои защищать тебя будут.
Будешь помогать своим рассудком и своим оружием друзьям твоим, ибо и они также помогать тебе будут.
Будешь таким, и гордость тирании с своею суетностью падет перед тобою на колена…
Дух рабства показывается обыкновенно надменным, подобно как дух вольности — бодрым, а дух истинной великости — простым.
Вот что вы должны наблюдать».
Бестужев-Рюмин зажигает, околдовывает неистовой страстью и даже посмеивается над «тульчинским директором»: «Странно, что Пестель, давно утверждающий необходимость истребления всей императорской фамилии, не успел, однако же, найти заговорщиков, как Славян, готовых с радостью собою жертвовать».
«Порывы всех народов удерживает русская армия — коль скоро она провозгласит свободу — все народы восторжествуют. — Великое дело свершится, и нас провозгласят героями века».
Так говорит Бестужев-Рюмин в балагане, то есть походной квартире, перед двадцатью офицерами — на маневрах близ местечка Ле-щин. В мечтах балаган раздвигается, заполняя сначала все южные армии, затем всю Россию — наконец, Европу, все народы, весь мир!
«Где же царь?» — спросили Славяне Бестужева, услышав проект будущего устройства России. «Можно отделаться», — отвечает Бестужев-Рюмин.
Большинство слушателей были старше годами и выше чином, но видели в 22-летнем офицере представителя огромного тайного механизма, который вот-вот придет в движение. И Соединенные славяне клянутся в верности тайному обществу, целуют образ, который Бестужев-Рюмин снял со своей груди, что готовы посягнуть на царя.
«События 1812 года знакомы мне лично. Я двенадцатилетним мальчиком был при отце моем, состоявшем тогда при штабе Барклая де Толли, а потом Витгенштейна и Кутузова. Воспитывался я в кадетском корпусе, поступил на службу на 19-м году артиллеристом в 8-ю бригаду. В тайное общество Соединенных славян поступил в 1820 году, на 20-м году моей жизни, по предложению Борисова 2-го.
До 1825 года был деятельным членом Общества. В эти первые годы молодости не было дней, посвященных удовольствиям и юной беспечности. Труды по делу Общества, занятия по службе, труды по пополнению образования и чтение книг поглощали все время мое, тогда молодого, пылкого юноши. Балы, маскарады, все удовольствия светских людей мне были незнакомы. Утро принадлежало службе: смотрам, разводам, учениям; остальное время дня — канцелярским формальностям. Вечера были поглощены разнообразными занятиями по думе нашего Общества «славян», требовавшего деятельности, распоряжений и таких распоряжений, которые требовали осмотрительности и при том самой тщательной осторожности по сохранению тайн Общества…
…3 или 4 сентября большая часть членов Славянского общества собралась в назначенном месте и в ожидании приезда членов Южного общества рассуждали снова о предложении соединить два Общества; но мысль безусловного соединения уже начинала преобладать над умами славян, которых желание действовать обращалось в непреодолимую страсть. Появление Бестужева прекратило сии прения.
— Важные дела, — сказал он после обыкновенных приветствий, — помешали Муравьеву сдержать данное им обещание, но он поручил мне кончить наши общие дела. Я должен объявить вам о намерениях и цели Южного общества и предложить присоединение к оному Славянского.
Потом начал говорить он о силе своего Общества, об управлении оного Верховною думою; о готовности Москвы и Петербурга начать переворот; об участии в сих намерениях 2-й армии, гвардейского корпуса и многих полков 3-го и 4-го корпусов. Из его слов видно было, что конституция, заключающая в себе формы республиканского правления для России и получившая одобрение многих знаменитых публицистов — английских, французских и германских, принята была единодушно членами Южного общества. Бестужев обещал немедленно доставить им копию с конституции, объяснить цели, меры и управление оного Общества, и при окончательном соединении даже наименовать главных членов; но объявил, что правила Общества запрещают ему открыть местопребывание Верховной думы и членов, составляющих оную.
Сии неудовлетворительные ответы поколебали большую часть Славян; сомнение вкралось в сердца многих, требовали доказательств, делали возражения, — одним словом, с обеих сторон ожидали взаимной доверенности, но никто первый не хотел быть откровенным. Бестужев отложил дальнейшие объяснения до другого времени, надеясь, что время не охладит порыва, но еще более усилит его, — ив этом он ошибся. На другой день поутру он дал Пестову извлечение из «Русской правды» и просил его сообщить оное всем Славянам. В тот же день было сделано несколько списков с помянутою извлечения, и ввечеру уже всем Славянам была известна будущая форма русского правления. Ввечеру того же дня Горбачевский и Борисов 2-й виделись с Муравьевым, который, подтверждая все сказанное Бестужевым, просил их снова собраться и кончить скорее дело соединением двух Обществ.
По прошествии двух или трех дней после первого сообщения все Славяне, исключая офицеров Черниговского полка, собрались на квартире подпоручика Андреевича, в деревне Млинищах. Сие собрание было многочисленное. Бестужев приехал вместе с Тютчевым и начал разговор требованием неограниченной доверенности к Верховной думе, — во имя любви к отечеству просил славян соединиться с Южным обществом без дальнейших с его стороны объяснений. Громкий ропот и изъявление негодования служили ему ответом.
— Нам нужны доказательства! Мы требуем объяснения! — выкрикнуло несколько голосов. Бестужев начал объяснять чертежом управление Южного общества, говорил о различных управах, существующих в разных местах России, об образе их сношения с Верховною думою, о силе своего Общества, наименовал членов оного: кн. Волконского, кн. Трубецкого, ген. Раевского, ген. Орлова, ген. Киселева, Юшневского, Пестеля, Давыдова, Тизенгаузена, Повало-Швейковского, Александра и Артамона Муравьевых, Фролова, Пыхачева, Враницкого, Габбе (Граббе?), Набокова и многих других штаб и обер-офицеров разных корпусов и дивизий и полков.
— Все они благородные люди, — сказал он в заключение, — забывая почести и богатство, поклялись освободить Россию от постыдного рабства и готовы умереть за благо своего отечества.
Видя, что его слова произвели сильное впечатление на умы Славян, он присовокупил, что многочисленное польское общество, коего члены рассеяны не только в Царстве польском и присоединенных к России губерниях, но в Галиции и воеводстве Познанском, готовы разделить с русскими опасность переворота и содействовать оному всеми своими силами и способами; — что оно уже соединилось с Южным обществом, и что для сношения сих двух Обществ назначены с польской стороны князь Яблоновский, граф Мошинский и полковник Крыжановский, а с русской — Сергей Муравьев и он, Бестужев-Рюмин. Тут же он объявил, что открыты следы существования тайного общества между офицерами Литовского корпуса и что Повало-Швейковскому поручено войти в сношения с членами оного, — ив особенности действовать на сей корпус.
Откровенность Бестужева обворожила Славян; немногие могли противиться всеобщему влечению, согласие соединиться с Обществом благонамеренных людей, поклявшихся умереть за благо своего отечества, выражалось в их взорах, в их телодвижениях. Каждый требовал скорейшего окончания дела. Только Борисов 2-й и некоторые из присутствующих на сем совещании Славян почитали невозможным безусловное соединение двух Обществ. По мнению Борисова 2-го, Славяне, обязавшись клятвою посвятить всю свою жизнь освобождению славянских племен, искоренению существующей между некоторыми из них вражды и водворению свободы, равенства и братской любви, не в праве нарушить сих обязательств. Нарушение это влечет за собою всеобщее порицание и упреки совести.
— Тем более, подчинив себя безусловно Верховной думе Южного общества, — продолжал он, — будем ли мы в состоянии исполнить в точности принятые нами обязательства? Наша подчиненность не подвергнет ли нас произволу сей таинственной думы, которая, может быть, высокую цель Славянского союза найдет маловажною и, для настоящих выгод жертвуя будущими, запретит нам иметь сношения с другими иноплеменными народами?
Бестужев-Рюмин всеми силами старался опровергнуть сие возражение; он доказывал, что преобразование России необходимо откроет всем славянским племенам путь к свободе и благоденствию; что соединенные Общества удобнее могут произвести сие преобразование; что Россия, освобожденная от тиранства, будет открыто споспешествовать цели Славянского союза: освободить Польшу, Богемию, Моравию и другие славянские земли, учредить в них свободные правления и соединить всех федеральным союзом.
— Таким образом, — сказал он, — наше соединение не только не удалит вас от цели, но, напротив того, приблизит к оной.
Энтузиазм Бестужева-Рюмина походил на вдохновение; уверенность в успехе предприятия вдыхала в сердце каждого несомненную надежду счастливой будущности. Он восторжествовал над холодным скептицизмом Борисова 2-го, ожидавшего успеха от одних усилий ума и приписывавшего все постоянной воле людей. Мысль о силе Южного общества, надежда видеть при своей жизни освобождение отечества и других славянских народов увлекла совершенно Славян; в общем пылу благородных страстей своих они согласились немедленно соединиться с Южным обществом, разделять с ним труды и опасности для блага своей родины, и от сей минуты цель правила и меры, принятые сим Обществом, почитать своими собственными. Таким образом окончательно объединились два Общества…
13 сентября в день, назначенный для последнего совещания, все члены Славянского общества поспешили собраться на квартиру Андреевича 2-го. Это собрание было многочисленное и представляло любопытное зрелище для наблюдателя. Люди различных характеров, волнуемые различными страстями, кажется, помышляли только о том, как бы слиться в одно желание и составить одно целое; все их мысли были заняты предприятием освобождения отечества; все их надежды затмевались надеждою блистательных и несомненных успехов. Радость, самоотвержение блистали на их лицах; посреди всеобщего упоения проницательный взор наблюдателя мог бы заметить, что не все Славяне чистосердечно радовались соединению их Общества с Южным, подобно как просвещенный путешественник, присутствующий при шумном и радостном торжестве диких, погребающих одного из своих собратий, читает в глазах отца и супруги скорбное чувство разлуки и видит незамечаемую никем слезу, посвященную памяти умершего.
Приезд Бестужева-Рюмина довершил упоение. Он говорил снова об успехах, о счастье пожертвовать собою для блага своих сограждан, и после сего каждый хотел произнести немедленно требуемую клятву. Все с жаром клялись при первом знаке явиться в назначенное место с оружием в руках, употребить все способы для увлечения своих подчиненных, действовать с преданностью и с самозабвением Бестужев-Рюмин, сняв образ, висевший на его груди, поцеловал оный пламенно, призывая на помощь провидение; с величайшим чувством произнес клятву умереть за свободу и передал оный славянам, близ него стоявшим. Невозможно изобразить сей торжественной, трогательной и вместе странной сцены. Воспламененное воображение, поток бурных и неукротимых страстей производили беспрестанные восклицания. Чистосердечные, торжественные, страшные клятвы смешивались с криками: Да здравствует конституция! Да здравствует республика! Да здравствует народ! Да погибнет различие сословий! Да погибнет дворянство вместе с царским саном!..
Образ переходил из рук в руки, Славяне с жаром целовали его, обнимали друг друга с горящими на глазах слезами, радовались как дети, одним словом, это собрание походило на собрание людей исступленных, которые почитали смерть верховным благом, искали и требовали оной. Бестужев-Рюмин, пораженный и тронутый сими чувствами, сим бурным порывом энтузиазма, или желая, может быть, надеждою лучшей будущности еще более воспламенить страсти Славян, сказал со слезами на глазах:
— Вы напрасно думаете, что славная смерть есть единственная цель вашей жизни; отечество всегда признательно: оно щедро награждает верных своих сынов; наградою вашего самоотвержения будет не смерть, а почести и достоинства; вы еще молоды, и вас ожидает не мученический конец, но венец славы и счастья.
Сии слова, подобно магическому жезлу Эндоры, в одно мгновение переменили сцену: шумные восклицания умолкли, негодование заступило место успокоению.
— Говоря о наградах, — вскрикнули многие, — вы обижаете нас!
— Не для наград, не для приобретения почестей хотим освободить Россию, — говорили другие.
— Сражаться до последней капли крови: вот наша награда! — закричали с неистовством некоторые…»
Братья Борисовы, Горбачевский, Люблинский, Андреевич, Сухинов, Кузьмин… Молодые. небогатые офицеры, мелкие чиновники, собираясь в глухих украинских местечках близ Новоград-Волынска, клялись на оружии сражаться до конца за освобождение народов России, Польши и других славянских стран за образование республики и свободной славянской федерации (отсюда название общества «Соединенные славяне»).
Когда Бестужев-Рюмин связался со Славянами, их было уже около 50 человек. Об этом обществе и его объединении с Южанами мы знаем больше всего из записок Ивана Горбачевскою. Этот замечательный труд написан в сибирской ссылке. Горбачевский запомнил просьбу Сергея Муравьева-Апостола: тот из двоих, кто уцелеет, пусть напишет воспоминания об их делах и не даст им пропасть в забвении…
«Тут много любопытных подробностей, которые надо читать в записках, если бы удалось их написать; а это мне завещал сам Сергей Иванович Муравьев-Апостол, прощаясь со мной в последний раз ночью с 14 на 15 сентября 1825 года под Лещиным в лагере.
Странная вещь, в это время, когда мы в его балагане разговаривали, я нечаянно держал в руках его головную щетку; прощаясь, я ее положил к нему на стол; он, заметя, взял во время разговора эту щетку, начал ею мне гладить мои бакенбарды, потом, поцеловавши меня горячо, сказал:
— Возьмите эту щетку себе на память от меня; — потом прибавил: — ежели кто из нас двоих останется в живых, мы должны оставить свои воспоминания на бумаге; если вы останетесь в живых, я вам и приказываю как начальник ваш по Обществу нашему, так и прошу как друга, которого я люблю почти так же, как Михайлу Бестужева-Рюмина, написать о намерениях, цели нашего Общества, о наших тайных помышлениях, о нашей преданности и любви к ближнему, о жертве нашей для России и русского народа. Смотрите, исполните мое вам завещание, если это только возможно будет для вас. Тут он обнял меня, долго молчал, и от грустной разлуки, наконец, еще обнявшись, расстались навеки…
Не знаю, по какому случаю, я эту щетку положил в боковой карман моей шинели (в то время, как я был у Муравьева-Апостола, я был в мундире, и шел дождь, — вот я думаю, отчего она очутилась в шинели) и она в этом кармане оставалась до самого моего ареста, потому, вероятно, что я мало на нее обращал внимания, не до этого было. Так она со мной с арестованным и приехала в Петербург; вероятно, во время дороги и от долгого времени карман разодрался, и она провалилась в самый низ полы шинели, меж сукном и подкладкой. Вообрази, эта щетка сохранилась от всех обысков во дворце, в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях, в Кексгольме, в Сибири и осталась до днесь со мною и у меня и теперь. Трубецкой все силы употреблял, чтобы у меня ее выманить как-нибудь, наконец, давал мне за нее 500 рублей серебром и писал, что если я вздумаю ее продать или отдать, то, чтобы во всяком случае она ему бы досталась. Поджио, видевшись со мной в последний раз в Верхне-Удинске в 1859 году, предлагал мне 1000 руб. серебром или отдать ему так, на память его дочери Варваре. Теперь у этой щетки волосы почти все выпали, сам я не знаю отчего, — почти осталось одно древко; но я не могу с нею расстаться, так она мне дорога, несмотря на всех покупщиков (а их было много) и мои нужды…»
Множество прекрасных декабристских речей, писем, записок погибли в момент восстания. Лишь некоторые из них сохранились в следственных делах и воспоминаниях. В том числе речь Михаила Бестужева-Рюмина на заседании Общества соединенных славян.
«Век славы военной кончился с Наполеоном. Теперь настало время освобождения народов от угнетающего их рабства, и неужели русские, ознаменовавшие себя столь блистальными подвигами в войне истинно отечественной, — русские, исторгшие Европу из-под ига Наполеона, не свергнут собственного ярма и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдет о спасении отечества, счастливое преобразование коего зависит от любви нашей к свободе? Взгляните на народ, как он угнетен. Торговля упала; промышленности почти нет, бедность до того доходит, что нечем платить не только подати, но даже недоимки. Войско все ропщет. При сих обстоятельствах нетрудно было нашему Обществу распространиться и придти в состояние грозное и могущественное. Почти все люди с просвещением или к оному принадлежат или цель его одобряют. Многие из тех, коих правительство считает вернейшими оплотами самовластия — сего источника всех зол, уже давно ревностно нам содействуют. Самая осторожность ныне заставляет вступить в Общество, ибо все люди, благородно мыслящие, ненавистны правительству: они подозреваемы и находятся в беспрестанной опасности. Общество, по своей многочисленности и могуществу, вернейшее для них убежище. Скоро оно восприемлет свои действия, освободит Россию и, быть может, целую Европу. Порывы всех народов удерживает русская армия. Коль скоро она провозгласит свободу, все народы восторжествуют. Великое дело совершится, и нас провозгласят героями века».
«— Наша революция, — сказал Бестужев-Рюмин, — будет подобна революции испанской (1820 г.); она не будет стоить ни одной капли крови, ибо произведется одною армиею без участия народа. Москва и Петербург с нетерпением ожидают восстания войск. Наша конституция утвердит навсегда свободу и благоденствие народа. Будущего 1826 года в августе месяце император будет смотреть 3-й корпус, и в это время решится судьба деспотизма; тогда ненавистный тиран падет под нашими ударами; мы поднимем знамя свободы и пойдем на Москву, провозглашая конституцию.
— Но какие меры приняты Верховною думою для введения предположенной конституции, — спросил его Борисов 2-й, — кто и каким образом будет управлять Россией до совершенного образования нового конституционного правления? Вы еще ничего нам не сказали об этом.
— До тех пор пока конституция не примет надлежащей силы, — отвечал Бестужев, — Временное правление будет заниматься внешними и внутренними делами государства, и это может продолжаться десять лет.
— По вашим словам, — возразил Борисов 2-й, — для избежания кровопролития и удержания порядка народ будет вовсе устранен от участия в перевороте, что революция будет совершена военная, что одни военные люди произведут и утвердят ее. Кто же назначит членов Временного правления? Ужели одни военные люди примут в этом участие? По какому праву, с чьего согласия и одобрения будет оно управлять десять лет целою Россиею? Что составит его силу и какие ограждения представит в том, что один из членов вашего правления, избранный воинством и поддерживаемый штыками, не похитит самовластия?
Вопросы Борисова 2-го произвели страшное действие на Бестужева-Рюмина; негодование изобразилось во всех чертах его лица.
— Как можете вы меня об этом спрашивать! — вскричал он со сверкающими глазами, — мы, которые убьем некоторым образом законного государя, потерпим ли власть похитителей? Никогда! Никогда!
— Это правда, — сказал Борисов 2-й с притворным хладнокровием и с улыбкою сомнения, — но Юлий Цезарь был убит среди Рима, пораженного его величием и славою, а над убийцами, над пламенными патриотами восторжествовал малодушный Октавий, юноша 18 лет.
Борисов хотел продолжать, но был прерван другими вопросами, сделанными Бестужеву, о предметах вовсе незначительных…»
Полемика между Борисовым и Бестужевым-Рюминым задела один из наиболее существенных вопросов. Революция для народа, но без участия народа — такова позиция и Южан и Северян. Славяне настроены более радикально.
Но, воодушевленные рассказами Бестужева-Рюмина, клятвой на образе, не думают о теории и готовы хоть сейчас приступить к делу, хотят ехать в Таганрог, куда той осенью отправляется Александр I, чтоб убить царя.
Кузен Муравьева-Апостола полковник Артамон Муравьев предлагает свои услуги для нанесения немедленного удара императору. Страсти разгораются, но их сдерживают; Артамону указывают, что он более полезен как командир Ахтырского гусарского полка, способного дать революции сотни сабель.
Но когда же?
Торжественно, честным словом заговорщики подтвердили намерение действовать в мае 1826 года, а если нужно будет — то и раньше.
Ожидались торжества по случаю 25-летия царствования Александра I и маневры на Украине в присутствии государя. Тут его и взять!
1825 год, Пестель на Юге с трудом удерживает тех, кто «минуту вспышки торопил». В Петербурге недавно принятый в тайный союз Кондратий Рылеев оживляет, подталкивает к действию «дремлющее» Северное общество.
«Служив в артиллерии, женясь и взяв отставку, он жил в своей деревне. Его качества заставили соседей избрать его заседателем в уголовный суд по Петербургской губернии… Между простым народом имя и честность его вошли в пословицу. Однажды по важному подозрению схвачен был какой-то мещанин и представлен бывшему тогда военному губернатору Милэрадовичу. Сделали ему допрос; но как степень виновности могла только объясниться собственным признанием, то Милорадович грозил ему всеми наказаниями, ежели он не сознается. Мещанин был невинен и не хотел брать на себя напрасно преступления; тогда Милорадович, соскучась запирательствами, объявил, что отдает его под уголовный суд, зная, как неохотно русские простолюдины вверяются судам. Он думал, что этот человек от страха суда скажет ему истину, но мещанин вместо того упал ему в ноги и с горячими слезами благодарил за милость.
— Какую же милость оказал я тебе? — спросил губернатор.
— Вы меня отдали под суд, — отвечал мещанин, — и теперь я знаю, что избавлюсь от всех мук и привязок, знаю, что буду оправдан: там есть Рылеев, он не дает погибать невинным!
…В дружбе Рылеев был чрезвычайно пылок. При самом простом, даже детском обращении с друзьями, в душе его заключались самые высокие к ним чувствования. Жертва, даже самопожертвование для дружбы ему ничего не стоили: честь друга была для него выше всяких соображений. Ни приличие, ни рассудок не сильны были удержать его при первом порыве, ежели друг его был обижен. Один из его друзей, имев неприятную историю, требовал удовлетворения и не получил его; искал своего соперника и нигде не мог встретить. Рылеев был счастливее: он встретил его дважды и в первый раз, при отказе на вызов, наплевал ему в лицо, в другой раз забылся до того, что, вырвав у своего противника хлыст, выстегал его публично, но ни тем, ни другим не мог убедить его на удовлетворение, которого тот хотел искать в полиции.
Всякая несправедливость, ложь, а тем более клевета, находили в нем жестокого противника; в сих случаях никакие уважения не могли остановить его негодования. Часто раскаивался он, видя, что резкою защитою невинности наносил более вреда, нежели пользы; но при новом случае те же явления, та же неукротимая ненависть против несправедливости повторялись. Это была его слабость, которая огорчала его самого, друзей и приближенных. Я называл его мучеником правды.
К сему присовокуплялся другой, еще важнейший, недостаток: сердце его было слишком открыто, слишком доверчиво. Он во всяком человеке видел благонамеренность, не подозревал обмана, обманутый, не переставал верить. Опытность ни к чему для него не служила. Он все видел в радужные очки своей прекрасной души. Одна только скромность и застенчивость спасала его.
Если человек недоволен был правительством или злословил власти, Рылеев думал, что этот человек либерал и хочет блага отечества. Это было причиною многих его ошибок на политическом поприще…
…В самый тот день, когда исполнена была над нами сентенция, и нас, морских офицеров, возили для того в Кронштадт, бывший с нами унтер-офицер морской артиллерии сказывал нам наизусть все запрещенные стихи и песни Рылеева, прибавя, что у них нет канонира, который, умея грамоте, не имел бы переписанных этого рода сочинений и особенно песен Рылеева…»
ЦАРЬ НАШ, НЕМЕЦ РУССКИЙ
Царь наш, немец русский,
Носит мундир узкий.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
Царствует он где же?
Всякий день в манеже.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
Прижимает локти,
Прибирает в когти.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
Царством управляет,
Носки выправляет.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
Враг хоть просвещенья,
Любит он ученья.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
Школы все казармы,
Судьи все жандармы.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
А граф Аракчеев
Злодей из злодеев.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
А другая баба
Губернатор в Або.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
А Потапов дурный
Генерал дежурный.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
А за комплименты
Голубые ленты.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
Трусит он законов,
Трусит он масонов.
Ай да царь! ай да царь!
Православный государь!
УЖ КАК ШЕЛ КУЗНЕЦ
Уж как шел кузнец
Да из кузницы.
Слава!
Нес кузнец
Три ножа.
Слава!
Первый нож
На бояр, на вельмож.
Слава!
Второй нож
На попов, на святош.
Слава!
А молитву сотворя,
Третий нож на царя.
Слава!
БЛИЗ ФОНТАНКИ…
Близ Фонтанки-реки
Собирались полки.
Слава!
Что ни свет, ни заря
Для потехи царя.
Слава!
Разве нет у нас штыков
На князьков-дураков?
Слава!
Разве нет у нас свинца
На тирана-подлеца?
Слава!
10 сентября 1825 года в Петербурге состоялась дуэль двоюродного брата Рылеева, небогатого семеновского офицера Константина Чернова с флигель-адъютантом, аристократом Владимиром Новосильцевым, обманувшим сестру Чернова. Оба противника погибли. Похороны Чернова, организованные Северным обществом, превратились во внушительную политическую демонстрацию. На похоронах были все присутствовавшие в Петербурге члены тайного союза. Над гробом Чернова Вильгельм Кюхельбекер прочитал стихи, очевидно, написанные Рылеевым:
НА СМЕРТЬ ЧЕРНОВА
Клянемся честью и Черновым,
Вражда и брань временщикам,
Царей трепещущим рабам,
Тиранам, нас угнесть готовым.
Нет! не отечества сыны
Питомцы пришлецов презренных!
Мы чужды их семей надменных,
Они от нас отчуждены.
Там говорят не русским словом,
Святую ненавидят Русь.
Я ненавижу их, клянусь,
Клянусь и честью и Черновым!
На наших дев, на наших жен
Дерзнет ли вновь любимец счастья —
Взор бросит полный сладострастья, —
Падет, перуном поражен.
И прах твой будет в посмеянье!
И гроб твой будет в стыд и срам!
Клянемся дщерям и сестрам
Смерть, гибель, кровь за поруганье!
А ты! брат наших ты сердец!
Герой, столь рано охладелый!
Взносись в небесные пределы!
Завиден, славен твой конец!
Ликуй! Ты избран русским богом
Всем нам в священный образец!
Тебе дан праведный венец!
Ты будешь чести нам залогом!
«Известно мне: погибель ждет
Того, кто первый восстает
На утеснителей народа —
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
Погибну я за край родной:
Я это чувствую, я знаю…
И радостно, отец святой,
Я жребий свой благословляю.»
«Когда Рылеев писал исповедь Наливайки, у него жил больной брат мой Михаил Бестужев. Однажды он сидел в своей комнате и читал, Рылеев работал в кабинете и оканчивал эти стихи. Дописав, он принес их брату и прочел. Пророческий дух отрывка невольно поразил Михаила.
— Знаешь ли, — сказал он, — какое предсказание написал ты самому себе и нам с тобою. Ты, как будто, хочешь указать на будущий свой жребий в этих стихах.
— Неужели ты думаешь, что я сомневался хоть минуту в своем назначении, — сказал Рылеев. — Верь мне, что каждый день убеждает меня в необходимости моих действий, в будущей погибели, которою мы должны купить нашу первую попытку для свободы России, и вместе с тем в необходимости примера для пробуждения спящих россиян…»
Много раз декабристы собирались захватить или убить царя. Решительный шаг был назначен на 1826 год. Но все эти попытки не осуществились. Александр I внезапно скончался в Таганроге, на 48-м году жизни 19 ноября 1825-го. 21 ноября об этом событии узнали в Петербурге. Наследником престола считался брат Александра I — Константин. Последний отрекся от престолонаследия, и Александр еще за несколько лет до кончины назначил наследником третьего брата — Николая. Однако все это было государственной тайной, известной лишь самому узкому кругу высших персон.
Один из современников записал разговор, состоявшийся тогда между петербургским генерал-губернатором графом Милорадовичем и князем Шаховским:
«По причине отречения от престола Константина Павловича, — сказал граф Милорадович, — государь передал наследие великому князю Николаю Павловичу. Об этом манифесты хранились в государственном совете, в сенате и у московского архиерея. Говорят, что некоторые из придворных и министров знали это. Разумеется, великий князь и императрица Мария Федоровна тоже знали это; но народу, войску и должностным лицам это было неизвестно. Я первый не знал этого. Мог ли же я допустить, чтоб произнесена была какая-нибудь присяга, кроме той, которая следовала?..
— Признаюсъ, граф, — возразил князь Шаховской, — я бы на вашем месте прочел сперва волю покойного императора.
— Извините, — ответил ему граф Милорадович, — корона для нас священна, и мы прежде всего должны исполнить свой долг. Прочесть бумаги всегда успеем, а присяга в верности нужнее прежде всего. Так решил и великий князь. — У кого 60 000 штыков в кармане, тот может смело говорить, — заключил Милорадович, ударив себя по карману. — Разные члены совета пробовали мне говорить и то, и другое; но сам великий князь согласился на мое предложение, и присяга была произнесена; тотчас же разосланы были и бланки подорожных, на имя императора Константина. Теперь от его воли будет зависеть вновь отречься, и тогда мы присягнем вместе с ним императору Николаю Павловичу».
Страна присягнула Константину, были выпущены монеты с изображением Константина, официальные документы от имени его императорского величества Константина Павловича.
Для присяги новому императору в Василькове близ Киева собрали Черниговский полк.
«В Черниговском полку сами обстоятельства помогали офицерам действовать на солдат в сем смысле. Командир сего полка подполковник Гебель, не соображаясь ни-162 сколько с духом времени, ни с важностью присяги, поступил, как обыкновенно поступают наши должностные люди, по мнению коих все искусство в управлении состоит в том, чтобы сбыть с рук скорее дело. Пользуясь сбором полка для присяги, он вздумал привести в исполнение сентенцию главнокомандующего 1-й армиею над двумя рядовыми, приговоренными за грабительство к позорному наказанию кнутом и ссылке в каторжную работу. Таким образом, в один и тот же час по его распоряжению было исполнено два повеления, разительно противуположные одно другому. Солдаты знали, что они собраны для присяги, и не могли не удивиться, услышав чтение сентенции и вид приготовления к постыдному наказанию виновных их товарищей. При самом начале чтения в рядах слышен был глухой ропот, который вскоре превратился в явное изъявление негодования. Сей поступок полкового командира убеждал солдат в его злобе и недоброжелательстве: они думали, что он мог бы избавить их товарищей от жестокого наказания, зная, что при восшествии на престол нового государя самые ужасные злодеи получают смягчение наказания Офицеры, пораженные сим неблагоразумным распоряжением, жаловались вслух, при солдатах, на неуместную жестокость правительства, выражали явно свою ненависть к деспоту, к исполнителям его воли и, не желая быть свидетелями сего позорища, оставили свои места. Сие торжество человеколюбия пред военною дисциплиною сильно подействовало на солдат; казалось, они ожидали только слова, чтобы следовать примеру своих офицеров. Нечаянный случай выразил сей порыв. Сергей Муравьев, человек чувствительный по своему высокому и благородному характеру, чуждый всякой жестокости, был поражен воплем жертв, терзаемых бесчеловечно свирепым палачом. Напрасно он делал усилия казаться спокойным: не будучи в состоянии выдержать сильных потрясений души, производимых сим отвратительным зрелищем, он лишился чувств и пал замертво. Офицеры и солдаты, увидя сие, все без исключения, забыв военную дисциплину, забыв присутствие строгого Гебеля, бросились к Муравьеву на помощь. Строй пришел в совершенный беспорядок, солдаты собрались в кучу около лежавшего без чувств С. Муравьева и старались возвратить ею к жизни. Ни командные слова, ни угрозы не могли привести их к послушанию и восстановить порядок.
Происшествие сие еще более привязало солдат Черниговского полка к их офицерам и особенно к Муравьеву; в его чувствительности они видели доказательство его человеколюбия и участия к бедственному жребию русского солдата, неогражденного никакими законами от самовластия последнего офицера; они чувствовали, что он для их собственного добра желает перемены их положения. Увлеченные гневом, они осыпали проклятиями полкового командира, правительство, и сей случай заронил в их сердце искру мщения. Присяга новому императору, произнесенная сейчас после сей ужасной экзекуции, не могла быть чистосердечна; умы и сердца были поражены жестокостью наказания и не могли вознестись к престолу вечного с обещанием умереть за тирана…»
Междуцарствие длилось около месяца. Константин Павлович из Варшавы, где он находился почти безвыездно, подтвердил, что не желает сменять титул «высочества» на «величество». Однако Николай не мог добиться прибытия брата в Петербург и отречения от престола по всей форме.
В ту пору на почтовых станциях, случалось, съезжались курьеры, выкладывавшие перед изумленными смотрителями подорожные сразу от имени трех императоров — Александра, Константина, Николая.
Члены тайного общества переживали тревожные дни. Из Москвы в Петербург спешил Иван Пущин, считавший, что «подлецы будем, если не воспользуемся сим случаем».
Всего лишь несколько месяцев назад он также мчался к михайловскому изгнаннику. Возможно, тайное предчувствие подсказывало, что это свидание — последнее.
«В 1824 году в Москве тотчас узналось, что Пушкина из Одессы сослали в псковскую деревню отца своего, под надзор местной власти…
С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, во мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на рождество в Петербург для свидания с родными, я предположил съездить и в Псков к сестре Набоковой; муж ее командовал тогда дивизией, которая там стояла, а оттуда уже рукой подать в Михайловское. Вследствие этой программы я подал в отпуск на 28 дней в Петербургскую и Псковскую губернии.
Перед отъездом, на вечере у того же князя Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него. «Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором — и полицейским и духовным?» — «Все эго знаю; — но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении, особенно когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад». — «Не советовал бы. Впрочем, делайте, как знаете», — прибавил Тургенев.
Опасения доброго Александра Ивановича меня удивили, и оказалось, что они были совершенно напрасны. Почти те же предостережения выслушал я от В. Л. Пушкина, к которому заезжал проститься и сказать, что увижу его племянника. Со слезами на глазах дядя просил расцеловать его.
Как сказано, так и сделано.
…Кони несут среди сугробов, опасности нет: в сторону не бросятся, все лес, и снег им по брюхо — править не нужно. Скачем опять в гору извилистой тропой; вдруг крутой поворот, — и как будто неожиданно вломились смаху в притворенные ворота при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора…
Я оглядываюсь: вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим! Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал о заиндевевшей шубе и шапке.
Было около восьми часов утра. Не знаю, что делалось. Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один — почти голый, другой — весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза (она и теперь, через тридцать три года, мешает писать в очках) — мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем, она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, — чуть не задушил ее в объятиях…
…Кой-как все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? и пр.; вопросы большею частью не ожидали ответов; наконец, помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла привольнее; многое надо было хронологически рассказать, о многом расспросить друг друга! Теперь не берусь всего этого передать.
…Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать». Потом, успокоившись, продолжал: «Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою — по многим моим глупостям». Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть…
Я привез Пушкину в подарок Горе от ума; он был очень доволен этой тогда рукописной комедией, до того ему вовсе почти незнакомой. После обеда, за чашкой кофе, он начал читать ее вслух; но опять жаль, что не припомню теперь метких его замечаний, которые, впрочем, потом частию явились в печати…
Потом он мне прочел кой-что свое, большею частию в отрывках, которые впоследствии вошли в состав замечательных его пьес; продиктовал начало из поэмы «Цыганы» для «Полярной звезды» и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические «Думы»…
Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить; на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякал у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем, и пьем на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце, со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: «Прощай, друг!» Ворота скрипнули за мной…»
Между тем правительство, невзирая на междуцарствие, принимает свои меры и первым наносит тайному обществу болезненные удары.
26 ноября 1825 г. капитан Вятского полка Аркадий Майборода написал донос, начинавшийся словами: «Ваше императорское величество, Всемилостивейший государь!
Слишком уже год, как заметил я в полковом моем командире полковнике Пестеле наклонность к нарушению всеобщего спокойствия».
Он представил список из 45 имен.
В эти же дни другой доносчик, унтер-офицер Шервуд, представил начальству важнейшие сведения о тайном обществе, полученные от легкомысленного и чрезмерно доверчивого Федора Вадковского. Действовали и другие более или менее осведомленные предатели.
13 декабря на Украине, в местечке Линцы был арестован Пестель. Это произошло в тот самый день, когда на берегах Невы начинались важнейшие события. Назавтра, 14 декабря, войска должны были снова присягать, на этот раз Николаю I.
Рылеев, Александр и Николай Бестужевы (согласно воспоминаниям Н. А. Бестужева) «положили было писать прокламации к войску и тайно разбросать их по казармам; но после, признав это неудобным, изорвали несколько написанных уже листов, и решились все трое идти ночью по городу, останавливать каждого солдата, останавливаться у каждого часового и передавать им словесно, что их обманули, не показав завещания покойного царя, в котором дана свобода крестьянам и убавлена до 15 лет солдатская служба…
…Нельзя представить жадности, с какою слушали нас солдаты, нельзя изъяснить быстроты, с какой разнеслись наши слова по войскам; на другой день такой же обход по городу удостоверил нас в этом».
«Шумно и бурливо было совещание накануне 14-го в квартире Рылеева. Многочисленное собрание было в каком-то лихорадочно-высоконастроенном состоянии. Тут слышались отчаянные фразы, неудобно-исполнимые предложения и распоряжения, слова без дел, за которые многие дорого поплатились, не будучи виноваты ни в чем ни перед кем. Чаще других слышались хвастливые возгласы Якубовича и Щепина-Ростовского. Первый был храбрый офицер, но хвастун и сам трубил о своих подвигах на Кавказе. Но недаром сказано: «кто про свои дела твердит всем без умолку — в том мало очень толку», и это он доказал 14 декабря на Сенатской площади… Щепина-Ростовского, хотя он не был членом Общества, я нарочно привел на это совещание, чтобы посмотреть, не попятится ли он. Будучи наэлектризован мною, быть может, через меру и чувствуя непреодолимую силу, влекущую его в водоворот, — бил руками и ногами и старался как бы заглушить рассудок всплеском воды и брызгами.
Зато как прекрасен был в этот вечер Рылеев! Он был нехорош собой, говорил просто, но не гладко; но когда он попадал на свою любимую тему — на любовь к родине — физиономия его оживлялась, черные, как смоль, глаза озарялись неземным светом, речь текла плавно, как огненная лава, и тогда, бывало, не устанешь любоваться им.
Так и в этот роковой вечер, решивший туманный вопрос: «То be or not to be»[23], его лик, как луна бледный, но озаренный каким-то сверхъестественным светом, то появлялся, то исчезал в бурных волнах этого моря, кипящего различными страстями и побуждениями. Я любовался им, сидя в стороне подле Сутгофа, с которым мы беседовали, поверяя друг другу свои заветные мысли. К нам подошел Рылеев и, взяв обеими своими руками руку каждого из нас, сказал:
— Мир вам, люди дела, а не слова! Вы не беснуетесь, как Щепин или Якубович, но уверен, что сделаете свое дело. Мы…
Я прервал его:
— Мне крайне подозрительны эти бравады и хвастливые выходки, особенно Якубовича. Вы поручили ему поднять артиллеристов и Измайловский полк, придти с ними ко мне и тогда уже вести всех на площадь к Сенату — поверь мне, он этого не исполнит, а ежели и исполнит, то промедление в то время, когда энтузиазм солдат возбужден, может повредить успеху или совсем его испортить.
— Как можно предполагать, чтобы храбрый кавказец?..
— Но храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика, а он достаточно умен, чтобы понять это различие. Одним словом, я приведу полк, постараюсь не допустить его до присяги, а другие полки пусть присоединяются со мною на площади.
— Солдаты твоей роты, я знаю, пойдут за тобою в огонь и л воду, но прочие роты? — спросил, немного подумав Рылеев.
— В последние два дня солдаты мои усердно работали в других ротах, а ротные командиры дали мне честное слово не останавливать своих солдат, ежели они пойдут с моими Ротных командиров я убедил не идти на площадь и не увеличивать понапрасну число жертв.
— А что скажете вы, — сказал Рылеев, обратившись к Сутгофу.
— Повторяю то же, что вам сказал Бестужев, — отвечал Сутгоф. — Я приведу свою рогу на площадь, когда соберется туда хоть часть войска.
— А прочие роты? — спросил Рылеев.
— Может быть и прочие последуют за моею, но за них я не могу ручаться.
Это были последние слова, которыми мы обменялись на этом свете с Рылеевым. Было близко полуночи, когда мы его оставили, и я спешил домой, чтобы быть готовому к роковому завтрашнему дню и подкрепить ослабшие от напряженной деятельности силы хоть несколькими часами сна».
На совещаниях у Рылеева договорились о действиях. Один из самых старых членов Общества, гвардейский полковник Сергей Трубецкой, назначается диктатором, то есть командующим восстания. В то же время заговорщики узнают, что они «заявлены»: молодой офицер и литератор Яков Ростовцев предупредил Николая о предстоящем выступлении, и царь успевает принять серьезные меры, в частности, привести к присяге некоторые полки задолго до утра и тем почти обезвредить революционных офицеров, находившихся в этих частях.
Между тем один из вождей восстания, Евгений Оболенский, спрашивает своих единомышленников из разных полков — «сколько каждый из них уверен вывести на Сенатскую площадь?», те отвечают, что «не могут поручиться ни за одного человека». Однако отступать было уже невозможно. «Каша заварена», — скажет один из революционеров.
Наступает 14 декабря 1825 года.